Глава 8
Не поймите меня неправильно: сколь бы не увлек меня проект проиллюстрировать написанную моей матерью историю, я не просто все время сидел и читал. Я вовсе не ботаник-зубрила, всю жизнь проводящий носом в книжку. Не раз тонкий мамин почерк расплывался у меня перед глазами. Ну ладно, может, я и пускал немножко мечтательные слюни, глядя в окно. А иногда ловил себя на том, что уже пятнадцать минут кряду перечитываю одну и ту же фразу, точно заевшая пластинка в соседней комнате. А иногда… мне становилось даже немного скучно. Для меня это было странное чувство. Я ведь практически никогда не скучаю. В мире слишком много всего такого, что надо занести на карты и схемы, ну как тут позволишь себе вязнуть в пучинах скуки. Про Грейси, правда, такого не скажешь – по части культивирования пяти типов скуки она была фактически профессионалом.
Но теперь, когда я сам подхватил серьезную форму монотонной скуки, то даже сколько-то развлекался ею, исследуя все складочки и трещинки новообретенного ощущения. Что означает это тусклое, сосущее ощущение у меня за ушами? И почему я вдруг проявляю черты легкой шизофрении? Как будто мозг мой постоянно спрашивал сам у себя: «Ну что, уже?» и «А сейчас как?» – хотя более рациональной частью разума я знал ответ.
Ужасно хотелось, чтобы пейзаж вокруг наконец остановился, чтобы миниатюрные человечки перестали двигать его перед моими глазами на своей специальной пейзажной машине. Увы, он по-прежнему тек мимо с поистине садистской неуклонностью.
После полутора суток езды по железной дороге медленное тряское и неравномерное движение пробурилось через кожу в сухожилия вокруг костей, так что когда время от времени поезд рывком останавливался на какой-нибудь развилке или маленькой станции, все тело у меня продолжало вибрировать в неожиданной тишине. Я сам дивился тому, как миллионы моих мышечных волокон тихо слушали дребезжащую симфонию железных дорог, приспосабливаясь к постоянной качке и тряске вагона. Через некоторое время какая-то внутренняя система ориентации пришла к выводу, что эта дерганая какофония движения уже никуда не денется, так что мышцы отозвались на нее сложным танцем подрагивания и пошатывания, предназначенным для того, чтобы снова установить мою внутреннюю калибровку на ноль. Странно было сидеть на рабочем месте, когда вокруг все спокойно, зато руки у меня так и ходили ходуном. Должно быть, крохотный лабиринт у меня за ушами работал сверхсрочно, чтобы только удержать корабль в равновесии.
Я так и слышал, как он переговаривается с мышцами:
– Опять остановилось! – говорил лабиринт. – Продолжайте двигаться вплоть до моей команды.
Хотя моему лабиринту было всего двенадцать лет от роду, но в своем деле он был настоящий старый профессионал.
– А может, нам перестать дергаться? – взмолилась левая рука.
– И дрожать? – подхватила правая.
– Нет, продолжайте. Продолжайте, я кому сказал! Погодите, пока…
– Я устала от этих игр, – заныла правая рука. – Я уже…
– Ага, снова тронулись! – перебил лабиринт. – Отлично, коэффициент сто четыре и две пятых. Дрожь, дрожь, двойная дрожь, встряска, назад, налево. Коэффициент пятнадцать и одна пятая. Двойная дрожь, двойная дрожь, встряска. Хорошо, хо-ро-шо, так держать.
Так оно и продолжалось – череда команд, предназначенных нейтрализовать воздействие поезда. Руки мои устало повиновались. Казалось, лабиринт у меня в ушах старается предсказать точные очертания путей, самой земли, по которой мы проезжали.
Была ли то чистейшая импровизация со стороны моей внутренней системы равновесия или, как подсказывала интуиция, в голове у меня изначально зарыта невидимая карта этой земли? Быть может, мы вообще рождаемся, зная все? Каждый склон каждого холма, каждый изгиб каждой речки, каждую отмель, каждый бурун и быстрину острокаменных перекатов и стеклянный покой каждой стоячей заводи? Заранее знаем радиальный узор радужной оболочки каждого человека на земле, разбегающуюся сеть морщинок на челе каждого старика, ребристые завитки отпечатков пальцев, контуры изгородей, лужаек и цветочных клумб, кружево дорожек, лабиринты улиц, пышноцветье дорожных развилок и скоростных магистралей, звезд и планет, сверхновых и далеких галактик – ужели мы заранее знаем все, но не имеем механизмов, чтобы сознательно, по своей воле, вызывать это знание? Возможно, только теперь, благодаря реакции моего вестибулярного аппарата на неровности рельс, подъемы и понижения земли, мне удалось мельком коснуться подсознательного всеобъемлющего знания о месте, где я никогда не бывал.
– Совсем спятил, – сказал я себе. – Это все потому, что твое тело сбито с толку и понятия не имеет, как еще реагировать.
Я попытался вернуться к чтению, но все не мог перестать мечтать, чтобы тайная карта существовала на самом деле, чтобы в синапсы у нас всех изначально был загружен полный атлас вселенной – это бы каким-то образом подтвердило то ощущение, что я смутно испытывал всю свою картографическую жизнь, – с тех пор, как первый раз нарисовал схему, как подняться на гору Хамбаг и пожать руку Господу Богу.
Я смотрел в окно на все эти холмы, дюны и далекие каньоны, переходящие из долины в долину. Если у меня в голове и впрямь запрятана карта мира – то как ее оттуда достать? Я попытался расфокусировать взгляд, как если бы смотрел на книжку со спрятанным изображением, попытался, чтобы извилины пейзажа синхронизировались с кортикальными извилинами моего подсознания. Установил рядом с собой навигатор, мистера Игоря, и через минуту он без труда определил свое местоположение: 41°51′50″ северной широты 106°16′59″ западной долготы. Но как бы я сам ни прищуривался и ни старался не стараться, однако настроиться с той же точностью не мог.
Черт бы тебя побрал, Игорь, с твоими плывущими над головой спутниками.
Мы миновали крохотный городок Медисин-Боу: горстка улиц, зеленый «кадиллак» на парковке, сдающаяся внаем парикмахерская – все казалось каким-то знакомым, но я не мог толком сказать, потому ли, что я таки вызвал из подсознания карту, или просто потому, что я провел на поезде уже очень, очень долгое время и начал превращаться в полоумного бродягу.
На подъездах к Ларами поезд остановился у переезда, пропуская длинную вереницу автомобилей.
– Ты не шутишь? – спросил я у Валеро. – Это же просто смешно!
В смысле – ну надо же, так мало почтения к железному коню! Как мы вообще доберемся до Вашингтона, если будем пропускать каждую машину, рикшу или престарелую монашку, решившую перейти железную дорогу? Как говорил отец про тетю Сюзи, пока та была еще жива: «Медленнее улитки на костылях».
В Шайенне мы стояли добрых шесть часов, дожидаясь нового локомотива и команды машинистов. Я не стал прятаться в туалете, а сел на пол и смотрел в окошко, накинув на голову одеяло. Если бы кто подошел, я бы забился под стол, как коммандос.
Я смотрел, как автомобили и грузовики едут по мосту над многорядьем железнодорожных рельс большой сортировочной станции. Вдоль забора шла какая-то пара, оба в больших, не по размеру, кожаных жилетах. Между собой они не разговаривали. Интересно, а в обычной жизни они между собой разговаривают? Меня прямо-таки потрясало и завораживало, что все эти люди живут и работают в Шайенне. Что они все время там и живут! Даже когда я учился в четвертом классе – город все равно существовал, на этом самом месте! Мне вообще было очень трудно уместить в голове концепцию параллельности сознательного: что вот прямо сейчас, когда я тянусь за лежащим на столе последним кусочком «чириоса», где-то еще семеро мальчиков точно таким же движением тянутся за «чириосом», причем не абы каким, а точно таким же, моим любимым – медовым с орешками.
Что еще меня смущало – то, что такого рода незримая синхронность, которую на самом деле нельзя проследить без помощи миллиона миллиардов камер и разветвленнейшей системы видеослежения, не растягивалась вглубь истории. Время совало всей этой конструкции палки в колеса. Разве можно всерьез говорить об уже ушедшем моменте? Например, что с начала выпуска «чириос», то есть с 1979 года, мальчики двенадцати лет тянулись за колечком медового чириоса с орешками 753 362 раза. Возможно, такое случалось – случалось прежде, но не в эту самую минуту, эти моменты более не существовали, – а потому попытка объединить их была бы фальшивкой. История – лишь то, что мы из нее делаем. Она никогда не существовала в режиме «прямо сейчас». Как вот существовал прямо сейчас Шайенн. Непостижимая для меня часть состояла в том, что Шайенн продолжит существовать и после того, как уедет мой поезд. Двое в кожаных жилетах будут жить, ежедневно и ежеминутно, освещая мир фарами своего сознания, а я никогда больше их не увижу. Мы все одновременно обладаем сознаниями, но поедем по параллельным рельсам, которым не суждено пересечься вновь.
Вечером мы продрались через холмы Небраски. Я еще не бывал в Небраске. Добраться туда – уже кое-что. Небраска заигрывала со Средним Западом – земля перехода, пространственно-временной туннель, раздел между «здесь» и «там», полнейшая terra incognita. В сгущающихся сумерках я смотрел, как по шоссе вдалеке ползут автотягачи с прицепами. Для создания чар вполне хватало сумерек и плоского, бескрайнего горизонта, где поля сливались с небом. В темноте, когда земля отражалась в небе и вокруг не было более ничего, я воображал, что этот край и сейчас выглядит ровно так же, как сто пятьдесят лет назад, когда Эмма и Терхо проезжали здесь же, но в другую сторону. Выглядывали ли они в окна, гадая, какой вид эта земля примет в будущем? Кто поедет по этим рельсам? В тот момент времени – стояли ли уже все возможные фигуры в одном и том же месте, определял ли их маловероятный союз мое собственное существование, в свою очередь обрамленное миллионом иных возможностей? Может, мы все только и делаем, что ждем за кулисами, проверяем, как пойдет представление, так ли необходим наш выход? О, обладать бы сознанием в такое вот время за сценой! Смотреть вокруг и подбирать образы персонажам, которых все равно никогда не будет!
Медленно тянулась ночь. Около трех часов после долгой и мучительной тряской бессонницы я сделал величайшее открытие в истории человечества: лихорадочно расхаживая по салону, открыл буфет, который прежде как-то проглядел. И угадайте, что там оказалось?
Игра «Боггл».
Вот радость-то! Но кто оставил тут такое сокровище? Навряд ли продавец «виннебаго» питал тайное пристрастие к этой игре и прятал ее, чтобы избежать насмешек коллег. Или в какой-нибудь рекламной акции набор для «Боггла» символизировал удовольствие друзей, собравшихся вместе в словотворческом раже?
При свете фонарика я медленно открыл коробочку – как другие открывали бы коробку с изысканным шоколадным тортом. Однако едва сняв крышку, столкнулся с трагедией: пяти кубиков недоставало. Нормально сыграть сегодня не выйдет. Пытаясь сохранять оптимизм, я вытряхнул оставшиеся одиннадцать кубиков на свое рабочее место. Они дробно застучали, точно курица клевала зерно. Я повертел каждый кубик по очереди и медленно вывел:
Просто удивительно, что мне хватило букв, чтобы написать слово «средний». Может, я удачливее, чем привык считать? Потом до меня дошло, что даже получи я идеальное сочетание кубиков (а велики ли шансы?), то и тогда не сумел бы написать «Средний Запад», поскольку на это понадобилось бы двенадцать кубиков. Одного недоставало. Все погибло. Почему-то от невозможности написать «Средний Запад» мне стало ужасно грустно, куда грустнее, чем стоило бы, учитывая сравнительную незначительность «Боггла» в повседневной жизни.
Тут мне пришла в голову очень простая модификация. Едва сдерживая лихорадочное волнение, так и бившее из кончиков пальцев, я повертел один из кубиков, надеясь, вопреки всякой теории вероятности, что сегодня, в Небраске, настала моя счастливая ночь.
Так оно и оказалось!
Ага! Жизнь состоит из небольших побед, вот как эта. К чему создавать новое слово, когда у тебя и так уже есть, с чем работать?
Я обозрел плоды своих трудов – должно быть, так обозревали свои величайшие творения Фремонт, Льюис или даже сам мистер Корлис Бенефидео. Мне казалось, от переплетенных слов исходит пульсирующее мерцание.
Тут я посмотрел в окно и обнаружил, что тройной ряд рельсов, по которому мы ехали последнее время, удвоился, их стало шесть, а впереди видны яркие огни. Мощные прожектора средь ночной неопределенности. Казалось, мы направляемся прямиком в операционную. Если так выглядит вход в пространственно-временной туннель, я был не очень уверен, что хочу в этом участвовать.
Я торопливо выключил фонарик. Первым побуждением было броситься обратно в туалет, но я задавил этот порыв (нельзя же всю жизнь прятаться в уборной при первом намеке на опасность!), набрал в грудь побольше воздуха и прильнул к окну.
Вдоль рельсов – в обе стороны, назад и вперед – мерцало множество сигнальных огней: красные, белые, снова красные. Мы миновали неподвижный состав с углем, потом еще один. К шести рядам рельсов с боков пристроилось еще множество путей. Где это мы? В галактическом улье для поездов?
Включив фонарик и прикрыв его рукой так, чтобы оставалось лишь узкое полукружье света, я осторожно проконсультировался с атласом. Огаллала, Сатерленд, Норт-Платт… Крупными буквами прямо посреди страницы было напечатано: Бейли-Ярд. Ну конечно же! Бейли-Ярд, самая большая товарная станция в мире!
Вокруг нашего поезда появлялись все новые и новые вагоны. Мы проехали через сортировочную горку – где управляющий центр сортировал вереницы и вереницы товарных вагонов, используя простейшие законы гравитации. Потрясающе! Вот вам пример того, как в наш век развитых технологий можно сортировать грузы при помощи всего лишь основных принципов силы тяжести – бесплатной и доступной в неограниченном количестве. Ни вам счетов за электричество, ни расхода топлива. Эффективность сортировочных горок взывала в моей душе одновременно и к луддиту, и к двенадцатилетке, живущему на скромные карманные деньги, выдаваемые раз в неделю.
Мы ехали все дальше через станцию. Я ждал, что состав в любую секунду остановится, задержится тут на день, а то и два. Вокруг застыли в ожидании сотни вагонов. И когда мы проезжали очередной вагон, его пневматические тормоза на миг начинали шипеть громче, точно досадуя на задержку.
«Пора в дорогу, пора в дорогу! Скажи, что держит нас тут?» – прошипел один вагон. Голос его быстро затих, но на смену тотчас же пришло шипение нового вагона все с теми же жалобами.
Теперь, составив в «Боггле» полноценные слова и преодолев первый порыв забиться в туалет, я чувствовал себя почти непобедимым (с мальчишками вообще такое часто бывает после череды мелких побед). Больше не прячась, я свободно расхаживал по кабине «Ковбоя-кондо», словно бы лично владел всей этой станцией и просто-напросто инспектировал из собственного «виннебаго». Как будто у меня еженощный ритуал такой – ровно в три пополуночи. Справа, у какой-то гигантской полой конструкции, летели в ночь снопы искр – там шли сварочные работы. Синие и белые огни указывали на потолок этой пещеры. Рядом темнели очертания пятидесяти или около того желтых локомотивов.
– Молодцы, ребята, – громко произнес я самым начальническим тоном. – Следите за моторами, чтоб все было тип-топ. Это рабочие лошади всего моего хозяйства. Без них железных дорог просто-напросто не было бы. Да что там, не было бы самой Америки.
И тишина. Пафосная фраза повисла в воздухе и тяжело шлепнулась о землю. Слегка смутившись, я не стал разбивать тишину, нарушаемую лишь тарахтением колес и периодическим шипением очередного вагона, мимо которого мы сейчас проезжали.
– Грейси, – спросил я. – А что бы ты делала, будь сейчас тут со мной?
– Кто такая Грейси? – осведомился Валеро.
– Эй, Валеро! И где, черт возьми, ты пропадал все это время? Я тут уже два дня торчу! Поболтали бы, скоротали бы время!
Никакого ответа. Тук-тук, тук-тук, пшшш-ш.
– Прости, – извинился я. – Прости. Ладно. Это твоя прерогатива – выбирать, когда подашь голос. Я рад, что ты вернулся.
– Да? Ну и кто она?
– Моя сестра. Единственная сестра. Ну, то есть теперь вообще единственный ребенок в семье, кроме меня. – Я помолчал, думая о нас с Грейси и Лейтоном, а потом просто о нас с Грейси. – Знаешь, мы совсем разные. В смысле, ну, она старше. Не любит ни карт, ни школу, ничего такого. Хочет стать актрисой и уехать в Лос-Анджелес или куда-нибудь еще.
– А почему она не поехала с тобой?
– Ну, собственно говоря, я ее не звал.
– Почему?
– Потому… потому что это моя поездка! Смитсоновцы пригласили меня, а не ее. У нее свое… и вообще, ей бы не понравилось в музее. Она бы там через два часа заскучала, а тогда устроила бы истерику, а мне пришлось бы искать ей конфет. В смысле, она и на этом поезде заскучала бы еще до Монтаны. Небось, спрыгнула бы на первой же остановке, в Диллоне. Только без обид, Валеро.
– Ты что, какие тут обиды. Но ты все равно ее любишь?
– Что? Ну да, разумеется. Кто сказал, что я ее не люблю? Она Грейси. Она классная. – Я помолчал, а потом нараспев повторил: – Грейси!
– Понятно, – хмыкнул Валеро.
– Если мы остановимся тут надолго, сыграешь в двадцать вопросов? – спросил я, но, уже спрашивая, знал: Валеро снова ушел.
Мы не остановились. В этом транзитном узле, где каждый поезд разбирался на части, проходил сортировку и лишь после того отправлялся своей дорогой, мы даже на миг не задержались. Наш поезд сортировку не проходил. Быть может, тут, в сердце железных дорог, нам был дарован высшими силами сверхсрочный статус, ибо они знали, что в «виннебаго» Валеро перевозится некий скоропортящийся товар. Мы промчались через главный сортировочный центр «Юнион Пасифик» и благополучно вылетели с другой стороны. Бейли не тронул нас.
– О, спасибо, Бейли, что ты дал нам зеленый свет, – промолвил я начальническим тоном, из-за руля «Ковбоя-кондо» показывая семафорам большие пальцы. – Ты, конечно же, знаешь, что в четверг вечером мне предстоит произносить речь на приеме Национальной академии наук в Вашингтоне.
Только произнеся эти слова, я осознал, что они значат. В четверг? Через три дня! Мне надо пересечь полстраны, добраться до Смитсоновского института, представиться и приготовить выступление – и все до вечера четверга. Во мне поднялась знакомая волна паники. Я сделал глубокий вздох и постарался успокоиться. Поезд это поезд это поезд.
– Я не могу продвигаться быстрее, чем едет поезд. Я попаду туда вместе с ним, – произнес я вслух.
На случай, если вы сами не замечали: очень трудно сказать себе не волноваться, если зернышко тревоги уже поселилось в твоем мозгу. Сидя в «Ковбое-кондо», я пытался как ни в чем не бывало насвистывать, зарисовывая в блокноте ковбоев, жуков и банки колы, но только и слышал, что перестук колес, нашептывающих: четверг, четверг, четверг, четверг. Мне точно не успеть.
Позже, когда мы уже снова вырвались на простор прерий, я посмотрел на кубики «Боггла». Дорожная тряска сдвинула их со смысловой решетки. Ключ к волшебной дверце исчез. Теперь они читались так:
Я положил голову на стол, веки налились тяжестью. Я все двигал кубики по кругу, слушая, как шелестят гладкие грани по деревянной столешнице. Ярко-синие заглавные буквы были отпечатаны так четко и так твердо убеждены в своем существовании, словно и понятия не имели о том, что со всех боков их окружает пять других букв. Каждый раз, как ты поворачивал кубик, в поле зрения появлялась новая буква, которая заволакивала весь твой мир, стирая свою предшественницу. Повернешь в эту сторону – будет «З» – и все вещи на «З» вдруг станут самыми актуальными в мире. Повернешь в другую – и твой мир теперь начинается на «Б», а мир «З» уже стал лишь далеким воспоминанием.
В Титон-Бед я проспал сорок пять минут, потом проснулся и больше заснуть уже не мог. В темноте мультипликационный ковбой на экране телевизора выглядел как-то зловеще. Я нашарил и включил фонарик. Луч света заплясал по поддельному уюту «виннебаго» – поддельное дерево, линолеумный потолок, полиэстровое одеяло.
– Валеро, – окликнул я.
Никакого ответа.
– Валеро, а ты знаешь какие-нибудь сказки на ночь?
Только стук колес.
Есть ли отцу дело до того, что я сбежал? Хотел ли он, чтобы я ушел?
Я взял мамин блокнот и поднес его к лицу. От него слабо пахло формальдегидом и лимонным ароматом ее кабинета. Мне вдруг захотелось увидеть мамино лицо, коснуться мочек ее ушей с массивными зелеными серьгами. Хотелось подержать ее за руку и извиниться, что я стащил блокнот, что ушел, не спросив разрешения, что не спас Лейтона, что был слишком плохим братом, плохим помощником ученого, плохим ранчеро. Слишком плохим сыном. В следующий раз я все буду делать лучше. Обещаю.
Я посмотрел на блокнот и при свете фонарика увидел, что от моих слез на обложке остались два маленьких грушевидных пятнышка.
– Ох, мама, – вздохнул я, открывая блокнот.
Электроны, наконец нашедшие свое ядро.
Через два года после холодного апрельского утра перед цветочным магазинчиком Элизабет Остервилль и Орвин Энглеторп поженились. Скромную церемонию провели под открытым небом, в Конкорде. Были зачитаны отрывки из «Происхождения видов» и из Библии. Доктор Агассис, которому Эмма так и не была официально представлена, отсутствовал – по словам Энглеторпа, в знак протеста, что свадьба прошла не в церкви.
– Любопытный протест для натуралиста, – усмехнулся мистер Энглеторп, хотя Эмма и видела: отсутствие Агассиса его глубоко задело.
Вскоре после свадьбы он официально переехал из каретного сарая – и как раз вовремя: они с Агассисом уже перестали разговаривать.
Чтобы перенести тысячи книг и образцов из каретного сарая в большой фургон, обычно используемый для перевозки сена, призвали группу итальянцев. Мистер Энглеторп сновал между ними, дергая себя за ус и призывая рабочих быть поосторожнее. В следующий миг он уже что-нибудь у них выхватывал и с головой погружался в разглядывание давно забытого предмета.
– О, а я-то все думал, куда ж он делся, – сказал мистер Энглеторп в пустоту, сжимая в руках большой поперечный спил какого-то дерева. – Уникальная возможность заглянуть в средневековый период аномально высоких температур…
Во время переезда Эмма сидела на железной скамье в саду и смотрела, как пустеет дом. Она стремилась проявить зрелость и принять такой поворот событий как неизбежный, но очень скоро не сдержала слез и заплакала – распадался на части мир, ее мир. Мистер Энглеторп подошел к ней, помаячил сверху, неловко положил руку ей на плечо, потом, не зная, что сказать и как себя вести, удалился приглядывать за своей коллекцией.
В кармане у Эммы лежал осколок кварца, найденный на вылазке в Линкольн. Она собиралась зарыть его в саду – на прощание, но постоянно снующие вокруг итальянцы, бурно жестикулирующие и переговаривающиеся друг с другом на своем трескучем наречии, нарушили достоинство момента. Ее последний день в саду – а она не могла даже побыть здесь одна!
Девочка решила обойти дом с другой стороны: она знала там одну площадочку, усыпанную гравием. Можно там и оставить кварц среди других камней.
Однако, завернув за угол, она увидела, что на площадке уже кто-то стоит.
– Ой, – растерянно проговорила она, останавливаясь.
Человек обернулся – и Эмма тут же узнала в нем доктора Агассиса: она видела в кабинете мистера Энглеторпа его портреты в книгах и несколько фотопластинок. После всех рассказов мистера Энглеторпа она ожидала узреть чудище с безумными глазами, стремящееся доказать всему миру свое превосходство. Но этот миг стал для Эммы пробуждением: она поняла, что ее представления о докторе Агассисе расцвечены сложными отношениями бывших друзей, а вовсе не отражают того, какой он на самом деле – такой же человек из плоти и крови, как и она сама. Глаза его смотрели мягко и кротко – даже словно бы приглашающе, как будто он всю жизнь строил дом, который постоянно обваливается. Ей вдруг захотелось подойти и обнять его.
– Здравствуйте, мисс Остервилль, – проговорил он.
Эмма остолбенела.
– Вы меня знаете?
– Ну, разумеется, – пожал он плечами. – Может, я и нечасто сюда прихожу, но я не слепой.
– Я не знала, что вы будете здесь… в смысле, сегодня, – выпалила девочка и тут же пожалела, что вообще открыла рот.
Он улыбнулся.
– Я тут живу.
Эмма перекатывала кусочек кварца в кармане, не зная, что делать. Доктор Агассис отвернулся, сцепив руки за спиной. Под ногами у него скрипел гравий.
– Я снова и снова прихожу сюда, чтобы вспомнить моих родителей. Они похоронены на маленьком кладбище в горах Швейцарии, но почему-то здесь кажутся такими же близкими, как и там. Удивительно, как мы способны подобным образом преодолевать время и пространство, вы не находите? Одно из самых чудесных наших свойств.
Эмма немножко подождала, а потом спросила:
– Сэр, а вы ненавидите мистера Энглеторпа?
Доктор Агассис засмеялся. Глаза у него были удивительно добрые, даром что Эмма видела в их глубине потенциальный гнев.
– Дорогая моя, я уже слишком стар, чтобы кого-либо ненавидеть. Создатель благословил меня пером, а мир вокруг населил существами столь прекрасными и сложными, что их всех разве что за миллион лет опишешь. И задерживаться на личных разногласиях – напрасная трата времени.
– Знаете, сэр, – отважилась девочка, – мне кажется, он вас очень любит, что бы там о вас не говорил в сердцах.
– Спасибо, моя дорогая, – улыбнулся мистер Агассис. – Сознаюсь, после всего, что я для него сделал, ваши слова что-то для меня значат.
– А мистера Дарвина вы ненавидите?
Доктор Агассис засмеялся снова.
– Вас специально учили, какие вопросы мне задавать? – Лицо его посерьезнело. – Мои личные чувства к Чарльзу не имеют ровным счетом никакого значения. Даже самые блистательные мужи могут избрать неверный путь. Острота их ума сравнима разве что с их же упрямством. Боюсь, однако, что никому не под силу изобрести теорию, которая бы полностью исключала руку Творца. Отпечатки Его пальцев слишком велики. – Он ненадолго умолк. – Не возражаете, если я задам вам один вопрос?
– Конечно, сэр.
– Вы производите впечатление ровно настолько одаренной особы, как рассказывал Орвин. Почему же, во имя всего святого, вы не хотите посещать школу моей жены? Нам нужны умные молодые леди, интересующиеся наукой.
– Но я же хотела! – Эмма ничего не могла понять. – Вы сказали, нельзя…
– Дорогая моя, в жизни ничего подобного не говорил. Собственно, я уговаривал Орвина зачислить вас, но он был столь же непреклонен, как, по его словам, и вы сами. Вы хотели работать только с ним и ни с кем иным.
Эмма пыталась уложить в голове новую информацию. Она стояла в полном ошеломлении. Доктор Агассис, похоже, постепенно начал терять терпение.
– Что ж, мисс Остервилль, приятно было познакомиться, но, с вашего разрешения, я должен вернуться к этому адскому труду – к писательству, на которое, судя по всему, обречен до конца дней.
Эмме вдруг ужасно не захотелось его отпускать.
– А что вы пишете, сэр?
– Сравнительную натуральную историю этой страны, – ответил он. – Поскольку никто еще не выступил адекватно на этом поприще. Чтобы должным образом освоить какое-либо место, мы должны полностью постичь его природные компоненты. Этому я выучился у моего дорогого друга, мистера Гумбольдта. Но чего ради я согласился написать десять томов, а не три-четыре?
– Потому, что материала у вас на десять томов?
– О, материала гораздо больше. Десять казалось всего-навсего честолюбивым началом.
– Хотелось бы и мне когда-нибудь написать десять томов.
Он улыбнулся. Но выражение его тут же стало жестче. Он пристально посмотрел на Эмму.
– Жена учит меня, что такие вот вещи – о которых я даже и не мечтал – и в самом деле будут доступны для представительниц прекрасного пола, возможно, даже в ближайшем будущем. Как ни печально, жизнь меняется, хотя, возможно, не к лучшему. В погоне за змееподобным существом, которое мы называем «прогрессом», слишком легко по пути потерять мораль. Позвольте сказать вам вот что: если вы и в самом деле хотите постичь эту профессию, то должны быть готовы к тому, что вам потребуется много часов полевой работы прежде, чем вы напишете свои десять томов. Нельзя брать таксономию просто из головы – и, честно сказать, я все еще не уверен, что хрупкая женская конституция пригодна для столь тяжких трудов.
Эмма невольно выпятила подбородок.
– При всем моем почтении, сэр, вы ошибаетесь, – раздувшись от негодования, заявила она. – И насчет мистера Дарвина тоже. Вы просто боитесь эволюции. Но, сэр, мир эволюционирует.
Вынув из кармана обломок кварца, она с жаром швырнула его под ноги автору теории ледниковых эпох и, внезапно утратив мужество, бежала прочь.
Новообразованный атом семейства Энглеторп перекочевал в загородный домик в Конкорде, почти совсем рядом с новой резиденцией Олкоттов в Орчард-хауз. Элизабет постепенно подружилась с Луизой Мэй – та была очень темпераментна, но неизменно добра с Элизабет и Эммой. В промежутках между странствиями она читала им отрывки из своей последней книги в тени под платанами.
В скромном домике Энглеторпов все же хватило бы места всем, когда бы не огромная коллекция мистера Энглеторпа. Доктор Агассис потребовал, чтобы он забрал свои материалы из хранилища музея, так что вся коллекция несколько месяцев валялась в коробках по дому и в сарае. Их даже трогать лишний раз боялись, чтобы не нарушить и без того несуществующий порядок.
Вместо того чтоб взяться за инвентаризацию своих диковинок, мистер Энглеторп начал писать книгу, которую давно мечтал написать, – дополнение к «Происхождению видов» по материалам Нового света, где принципы эволюции рассматривались на примерах как исходно американских, так и завезенных извне видов трав, воробьев и ржанок.
Они с Эммой сидели в его новом кабинете и чинили поврежденное при переезде чучело домового воробья.
– Я собираюсь распространить слово мистера Дарвина средь мыслящих умов Америки. Не так-то просто перевезти идею через океан. Мистер Дарвин нуждается в переводчике, который сумел бы передать его послание в такой форме, чтобы страна полностью ухватила суть. Эта книга, милая моя девочка, будет пользоваться огромным успехом, и мы сможем купить большой дом, поместье, чтобы наша земля тянулась, насколько хватает глаз. Можешь себе представить?
– Вас будет помнить столько людей! – сказала Эмма, аккуратно приделывая крылышко хрупкому созданию.
– Не меня, но саму теорию. Погоня за истиной – вот что важно. Куда важнее, чем ты или я.
– Ну вот! – Девочка поставила чучело птички на стол.
– Предприимчивый малыш, правда? Всего пару лет как завезен из Нового Света, а уже прижился по всей стране. – Мистер Энглеторп легонько постучал по головке птицы. – Скоро ты будешь править всем курятником.
И в самом деле, дела у мистера Энглеторпа шли на подъем. Он твердо вознамерился создать нечто важное и даже волшебное. В иные дни Эмма буквально чувствовала, как по дому витают важные идеи.
И не только она одна это чувствовала. Луиза Мэй Олкотт познакомила мистера Энглеторпа с Ральфом Уолдо Эмерсоном, жившим чуть ниже по холму. Знаменитый (и крайне вспыльчивый) писатель-трансценденталист с первого взгляда проникся расположением к высокому худому ученому, окружившему себя всевозможными птицами и зверями. Они вдвоем частенько отправлялись на долгие прогулки вокруг озера Уолден-Понд. Эмерсон, в то время уже пожилой человек, детьми не интересовался, так что Эмму, к ее негодованию, на вылазки обычно не брали.
В начале необычно теплого марта, когда сбитые с толку хризантемы в саду Конкорда прежде времени выпустили бутоны, принес присягу новый президент. А через неделю пошел снег и, к ужасу Элизабет, все бутоны померзли.
– Просто ужасно, – сетовала она. – Ужасно, ужасно!
Месяцем позже, дождливым апрельским утром, молочник помимо молока принес известия, что конфедераты осадили форт Самтер. Началась война между штатами.
Вокруг Энглеторпов мужчины поголовно вступали в армию добровольцами, покидая семьи – память об отгремевшей три поколения назад войне за независимость еще жила в окрестных деревнях и селениях. Стук сапог местных ополченцев доносился даже до тишины кабинета – новопостроенные казармы находились выше по холму. Сперва мистер Энглеторп жадно набрасывался на газеты, но по мере того, как война затягивалась сперва на все лето, а потом и на осень, он снова с головой погрузился в изучение трав.
– От всего происходящего мои труды становятся только важнее. Если эта страна твердо вознамерилась уничтожить сама себя, мы хотя бы должны знать, что именно уничтожаем.
– А вы запишетесь в добровольцы? – спросила Эмма.
– Человек может делать лишь то, к чему предназначен и для чего он создан, – ответил мистер Энглеторп. – А прямо сейчас я предназначен слышать гром сапог и размышлять о природной воинственности людского рода – а потом возвратиться к своим занятиям. Разве ты хотела бы, чтобы меня разнес в клочки свежеиспеченный выпускник военной академии, имеющий лишь самое смутное представление, за что вообще сражается? Я бы предпочел показать, что этот юнец по прямой линии происходит от обезьян.
– Но мы не обезьяны, отец, – заметила Эмма.
– Ты совершенно права, – согласился он. – Однако из кожи вон лезем, чтобы доказать обратное.
– Нет, я бы не хотела, чтобы вы погибли ради этого, – сказала Эмма, держа его за руку.
Одно время года сменялось другим, война все не кончалась. Хотя Элизабет умоляла подругу одуматься, Луиза Мэй Олкотт покинула Конкорд, чтобы работать в военном госпитале в Вашингтоне. Лишившись дружеского общения, Элизабет всю себя посвятила саду. Стараясь забыть о трагедии с хризантемами, она выращивала овощи и продавала их по выходным на местном рынке.
Странно, как оно все обернулось. Вот для чего она оставила море – не для уходящих вдаль просторов запада, а ради пологих склонов, тонкого слоя плодородной земли и короткого лета Новой Англии. В каком-то отношении это был компромисс. Во втором браке внутри нее словно что-то окаменело. Она была счастливее, чем когда-либо, и все же не могла отделаться от ощущения, будто потеряла то, для чего была предназначена. Она так и не проехала через Камберлендский перевал к пограничным территориям. Не видела выбоин, оставленных на склонах колесами фургона. Она обосновалась здесь, зажила этой жизнью – и жизнью очень хорошей. Новый муж был чудесным человеком, пусть и неисправимым чудаком, и мало-помалу приучился по вечерам смотреть на нее не как на образец из своей коллекции, а так, как пристало мужу глядеть на жену. И все же детей у нее больше не было.
Через год упорных трудов мистер Энглеторп был не ближе к окончанию книги, чем в самом начале. Эмерсон написал каким-то друзьям из Национальной академии наук и договорился, что Энглеторп прочтет ознакомительную лекцию о доказательствах естественного отбора в Северной Америке.
Академия старалась проводить регулярные заседания, несмотря на то, что всеобщее внимание теперь было приковано не к теории происхождения видов, а к печатающимся во всех газетах жутким иллюстрациям – грудам мертвых тел на мерзлых полях Флориды. Хотя на самом деле – даже успокоительно было вести в такой атмосфере долгие дебаты и старательно прослеживать длинный ряд наследственности от зарождения жизни до наших дней. Как будто если уделить должное внимание обезьяноподобным предкам человека, то нынешняя война станет менее ужасным, более обыденным событием, не выльется в окончательный крах современной цивилизации – исход, которого все высокоученые мужи Академии втайне страшились.
За неделю до поездки мистер Энглеторп предложил взять Эмму с собой.
– Меня? – поразилась девочка.
– Это столько же твоя книга, сколь и моя.
И когда он это произнес, Эмма впервые поняла симбиотические отношения причины и следствия – что связь меж ними не односторонняя и выражается не только во влиянии на нее нового отца, на которого она привыкла смотреть как на человека, от природы наделенного любовью к тропам истории. Дар влияния обитал и в ней самой – она тоже наделена властью изменять ход времен, ее руки могут создавать что-то важное, писать то, что привлечет внимание других людей.
Весь путь из Бостона в Филадельфию они проделали в купе первого класса. Какой-то проводник угостил девочку конфетами, другой принес ей теплые полотенца во второй половине дня, когда клубы бьющего в окно паровозного дыма уже угрожали спровоцировать у нее очередную мигрень. Мистер Энглеторп в щегольском дорожном костюме выглядел безупречно: усы расчесаны и нафабрены, рука покоится на рукояти изящной трости.
В какой-то момент Эмма глянула новому отцу прямо в глаза.
– Вы сказали мистеру Агассису, что я не хочу учиться у него в школе.
Лицо мистер Энглеторпа заледенело. Он провел пальцем по усам, внимательно посмотрел на нее и отвернулся к окну.
– Ты жалеешь, что не попала туда? – наконец спросил он.
– Вы мне солгали. Почему вы не хотели, чтобы я туда ходила?
– Разве ты можешь меня упрекнуть? Агассис закоснел в своей слепоте. Благослови его Господь – но ты слишком ценна и для меня, и для нашего дела, чтобы приносить тебя в жертву подобному эгоизму.
– Нашему делу? – Эмма так и пылала. Ужасно хотелось закатить ему оплеуху, но она не знала как.
– Да, – подтвердил он. – Ты знаешь, я с первой же встречи полюбил тебя, как родное дитя, и всегда к тебе относился, как к собственной дочери – однако любовь не затуманила мое суждение о твоих великих талантах. Ты стала мне дочерью и ученицей, но помимо этого ты – будущее науки в нашей стране.
Глаза у Эммы сверкали. Она не знала, что делать. Выскочить из поезда? Обнять этого невыносимого человека? Она ограничилась тем, что щелкнула языком. Мистер Энглеторп растерянно уставился на нее, потом расхохотался.
– Погоди, покуда они увидят тебя, – заявил он, легонько похлопывая тростью по коленям девочки. – Все эти академики встанут пред тобой в тупик, как когда-то встал я. Там – твое будущее.
Эти выходные стали самыми памятными днями в жизни Эммы. Она видела сотни ученых, подвизающихся в самых разных областях науки. К вящему веселью и удивлению ученых мужей, представлялась она так:
– Здравствуйте, я Эмма Остервилль Энглеторп, и я хочу стать ученым.
– И каким же именно ученым ты хочешь стать, крошка? – полюбопытствовал какой-то добродушный толстяк, улыбаясь при виде накрахмаленных лент на шляпке Эммы – предотъездного подарка Элизабет.
– Геологом. Я уже все решила. Меня больше всего интересуют миоцен и мезозой, особенно вулканические отложения. Хотя ботанику я тоже люблю – и описала несколько семейств орхидей с островов Индийского океана. И еще отец говорит, у меня хорошие задатки топографа. Говорит, он еще не видел, чтобы так толково глядели в секстант.
Толстяк отступил на шаг от ошеломления.
– Что ж, дитя, может, я еще и доживу до того, чтобы увидеть тебя на этом поприще.
И зашагал прочь, покачивая головой.
Роберт Э. Ли сдался при Аппоматтоксе в апреле 1865 года. Меньше чем через неделю убили Линкольна. Оба этих события не вызвали особого интереса в семействе Энглеторпов. Его глава затворился у себя в кабинете, однако чем именно он там занимается, оставалось неясным, ибо в его безумии не проглядывало никакой системы: он вскрыл шесть или семь здоровенных ящиков, и весь кабинет заполонили подносы с образцами. Он – чего прежде никогда не случалось – начал раздражаться на Эмму. Когда отец в первый раз рявкнул, чтобы девочка оставила его в покое, она в слезах убежала к себе в комнату и не выходила оттуда до вечера. Но впоследствии постепенно привыкла сама придумывать себе проекты, составила геологическую карту окрестностей и начала уходить на длинные прогулки в обществе Гарольда Олдинга, их глуховатого соседа, который, получив ранение на войне, внезапно открыл в себе тягу к орнитологии.
Она как раз вернулась с прогулки, когда Элизабет встретила ее на крыльце.
– Он болен, – сообщила она.
Никто не мог определить недуг мистера Энглеторпа. Сам он ежедневно ставил себе все новые и новые диагнозы, варьирующиеся от лихорадки денге до сонной болезни. Эмерсон заглядывал почти каждый день и рассылал врачам по всему Восточному побережью письма о состоянии своего друга. И врачи приезжали: бодрые джентльмены в цилиндрах и с медицинскими саквояжиками в руках топали вверх по лестнице в спальню больного, но спускались, покачивая головами.
– Кое-какие догадки у меня имеются, – возвестило светило из Нью-Йорка. – Однако я никогда не видел такого сочетания симптомов. Оставляю вам вот это. Принимать дважды в день.
У постели больного копились склянки с разнообразнейшими лекарствами, однако количество их вскоре превысило всякое разумение, а ни одно так и не помогало, и мистер Энглеторп вскоре прекратил вообще что-либо принимать. Когда ему хватало сил, он добирался до кушетки внизу в гостиной и что-то лихорадочно строчил, пока его не одолевал долгий болезненный сон. По лицу все время блуждал лихорадочный румянец, глаза ввалились. По мере того, как он терял вес, черты менялись, так что его уже было не узнать – однако в глазах еще слабо светился огонек прежнего неуемного любопытства. Элизабет кормила его беличьим супом и поила свекольным соком. Эмма предлагала помочь ему упорядочить заметки о вьюрках, но мистер Энглеторп только отмахивался.
– Эмма, – наконец сказал он ей однажды вечером. – Пора нам отправить тебя к Вассару.
– К Вассару?
– Это такой новый колледж в Нью-Йорке, недавно открылся. Мэттью Вассар, мой старинный друг, наконец сумел воплотить в жизнь свою заветную мечту – надо сказать, весьма примечательную – о сугубо женском колледже.
Сердце так и подпрыгнуло у Эммы в груди. Она нередко гадала, куда приведет ее жизнь дальше, где она сумеет исполнить гордое пророчество и сделаться ученым – несмотря на свое финансовое положение, несмотря на узы ученичества у мистера Энглеторпа. Последнее время – вероятно, из-за сопровождавшего его болезнь умственного упадка – даже эта связь казалась увядшей надеждой.
Связанный с Вассаром проект возобновил их сотрудничество. Эмма и мистер Энглеторп не покладая рук составляли прошение о зачислении, включавшее в себя обширную подборку ее заметок и рисунков. До чего же приятно было видеть свои труды, собранные воедино! Впрочем, как оказалось, подобных усилий вовсе и не требовалось: мистеру Энглеторпу надо было лишь написать мистеру Вассару и справиться о заявлении, которое они подали несколькими месяцами ранее. Мистер Вассар в должный срок откликнулся и заверил, что будет счастлив идти навстречу высшему образованию для женщин плечом к плечу с «яркой и талантливой» дочерью своего друга. Эмме Остервилль Энглеторп предстояло стать студенткой первого курса в колледже Вассара.
Однако мечта оказалась несбыточной. В тот же августовский вечер, изложив волнующее содержание письма жене и дочери, мистер Энглеторп слег с лихорадкой. Они сидели у постели больного всю ночь, глядя, как второй мужчина, что их связывал, медленно покидает этот мир. Зашел Эмерсон, за ним – Луиза Мэй. Они говорили несколько утешительных слов Элизабет, потом заходили сказать умирающему последнее «прости».
Эмма не спускала глаз с лежащего на постели отца. Она никак не могла представить себе, что станется теперь со всей его энергией. Этот человек скользил по земле – от гранитного утеса к окутанной туманом маленькой рощице, от величественного клена к трепещущей березке – с широко распахнутыми любопытными глазами и миллионом вопросов на устах, неустанно изучая, анализируя и фонтанируя гипотезами о том, почему мир устроен именно так.
Куда же уйдет эта дивная сила? Быть может, просто-напросто испарится, просочится в полуоткрытое окно, потечет над полями, осядет на травах капельками росы?
К утру его не стало.