Книга: Черепаший вальс
Назад: Часть третья
Дальше: Часть пятая

Часть четвертая

Ирис достала пудреницу от «Шисейдо» из сумочки «Биркин». Поезд уже приближался к вокзалу Сент-Панкрас, и она хотела быть самой красивой в мире, когда выйдет на перрон.
Стянула в узел длинные черные волосы, наложила на веки серо-фиолетовые тени, накрасила ресницы. Ах! ее глаза… Она не могла на них налюбоваться, невероятно, но они меняют цвет, становятся чернильно-синими, когда мне грустно, загораются золотыми огоньками, когда мне весело… Кто может описать мои глаза? Она подняла ворот рубашки от Жан-Поля Готье, порадовалась, что выбрала этот фиалковый брючный костюм из джерси, подчеркивающий фигуру. Цель ее поездки была проста: покорить Филиппа, вернуть себе законное место в семье.
Ее охватил порыв нежности к Александру, которого она не видела уже полтора месяца. В Париже было столько дел! Первой ей позвонила Беранжер:
— Ты прямо блистала позавчера в «Костесе». Мне не хотелось тебя беспокоить, ты обедала с сестрой…
Они почирикали как ни в чем не бывало. Время все лечит, думала Ирис, растушевывая пудру. Время и безразличие. Беранжер «забыла», потому что Беранжер никогда ни на что не обращала внимания. Ее захлестнуло волной слухов, она поболталась в мутной пене парижских сплетен, потом волна схлынула — и она уже ничего не помнит. Убийственная легкость, ты сейчас мне на руку! — подумала Ирис. Заметила на левой щеке морщинку, поднесла зеркальце поближе, чертыхнулась и пообещала себе узнать у Беранжер адрес ее косметолога.
Мужчина, сидевший напротив, не сводил с нее глаз. На вид ему было лет сорок пять, с энергичным лицом, широкоплечий. Филипп вернется! Или она соблазнит кого-нибудь еще. Надо реально смотреть на вещи, она бросает в бой последние резервы, генерал должен быть предусмотрительным перед решающей битвой. Он делает все для победы, но продумывает пути к отступлению.
Она закрыла пудреницу, втянула живот. Она недавно наняла «коуча», мсье Ковальски. Он лепил ее как пластилин: мял, встряхивал, скручивал, раскручивал, тянул, вертел, крутил. Не моргнув глазом, прощупывал все мышцы пресса, не ведал жалости, и когда она умоляла его снизить планку, считал «и раз, и два, и три, и четыре, определитесь, чего вы хотите, мадам Дюпен, в вашем возрасте нужно делать в два раза больше». Она ненавидела его, но прок от занятий был несомненный. Он являлся к ней три раза в неделю. Входил, насвистывая, с гимнастической палкой на плече. Бритый череп, глубоко сидящие карие глазки, нос пуговкой и торс моряка. Он носил один и тот же голубой тренировочный костюм с оранжевой и фиолетовой полосами на боку и сумку через плечо. Тренировал разных бизнес-леди, адвокатесс, актрис, журналисток и скучающих домохозяек. Перечислял их имена и спортивные достижения, пока Ирис обливалась потом. Встретила она его у Беранжер, которая сломалась после шести занятий.
Ирис откинулась на спинку сиденья. Правильно она сделала, что сообщила о своем приезде сначала Александру, а уж потом Филиппу. Он не смог отказаться. Сейчас все и решится. По позвоночнику пробежал холодок.
А если не выгорит?
Она взглянула в окно: серые пригороды Лондона, маленькие домишки, теснящиеся вдоль улиц, хилые садики, белье на веревках, сломанные садовые стулья, обветшалые стены. Ей вспомнились однотипные дома парижского предместья.
А если не выгорит?
Она покрутила кольца на пальцах, погладила сумку «Биркин», широкий кашемировый шарф.
А если не выгорит?
Она не хотела об этом думать.
Она кивнула, когда мужчина напротив предложил ей спустить с полки дорожную сумку. Поблагодарила его вежливой улыбкой. Запах дешевого одеколона, распространившийся в воздухе, когда он потянулся за ее багажом, дал ей понять, что не стоит тратить на него время.
Филипп и Александр стояли на перроне. Какие красавцы! Она преисполнилась гордости за них и не обернулась к мужчине, который шел за ней, но замедлил шаг, увидев, что ее ждут.
Они поужинали в пабе на углу Холланд-парка и Кларендон-стрит. Александр рассказал, как получил высшую оценку по истории, Филипп зааплодировал, Ирис тоже похлопала. И задумалась: интересно, они будут жить в одной комнате или он распорядился, чтобы им постелили отдельно? Она вспомнила, как сильно он был в нее влюблен, и успокоила себя: не могло все так просто взять и исчезнуть. В конце концов, небольшая заминка в долгой супружеской жизни — дело обычное, главное то, что они создали вместе. «А что я с ним создала-то? — тут же спросила себя она, проклиная проницательность, не позволявшую ей быть снисходительной к себе. — Он пытался что-то построить, а я?»
Александр стал перечислять дела, намеченные на выходные.
— Думаешь, мы все это успеем? — спросила она, улыбнувшись.
— Если ты встанешь пораньше, то да. Только не надо копаться…
Какой у него серьезный вид! Она стала вспоминать, сколько же ему лет. Скоро четырнадцать. Обращаясь к официанту или упоминая название фильма, он говорил по-английски без всякого акцента. Филипп предпочитал обращаться к нему, чтобы не вступать в разговор с ней. Спрашивал: «Как думаешь, маме будет интереснее сходить на выставку Матисса или Хуана Миро?» Александр отвечал, что мама предпочла бы сходить на обе. Я как волан в бадминтоне, они весело перебрасывают меня друг другу своими вопросами и сами же на них отвечают. Эта легкость не внушала ей особого доверия.
Квартира Филиппа была похожа на их квартиру в Париже. Ничего удивительного: и ту, и эту обставлял он. А она смотрела. Обстановка ее не интересовала; она любила красивую мебель, но терпеть не могла бегать по антикварам и аукционам. Мне не нравится все, что требует долгих усилий, я люблю бродить, мечтать, валяться с книжкой. Я натура созерцательная. Как мадам Рекамье. Ну да, ты лентяйка, прошептал тихий голосок, но она тут же заставила его умолкнуть.
Филипп поставил ее дорожную сумку в коридоре. Александр лег спать, вежливо поцеловав ее на ночь, и они очутились вдвоем в большой гостиной. На полу лежал белый ковер: значит, гости у него бывают нечасто. Она картинно расположилась на широком диване, глядя, как он включает проигрыватель, выбирает диск. Он держался так отчужденно, что она готова была счесть свой приезд ошибкой. Где же ее чары, ее огромные глаза, тонкая талия, округлые плечи? Она теребила прядь волос, сбросила туфли, поджала под себя длинные ноги: одновременно и защищалась, и выжидала. Она чувствовала себя чужой в этой квартире. Филипп не расслабился ни на секунду. Был вежлив, приветлив, но держал ее на расстоянии. Как они дошли до такого? Ирис решила гнать от себя эти мысли. Она не представляла жизни без него. Вспомнился запах одеколона мужчины из поезда, она поморщилась.
— У Александра вроде бы все хорошо…
Филипп улыбнулся и кивнул так, словно разговаривал сам с собой.
— Я счастлив с ним. Даже не думал, что он может сделать меня таким счастливым.
— Он очень изменился. Я его с трудом узнаю.
Он подумал: да ты его никогда и не знала! — но ничего не сказал. Не хотел, чтобы Александр стал причиной раздора. Проблема была не в Александре, проблема была в их браке, который все никак не умирал, все делал вид, что жив. Вот она сидит напротив — самая красивая из всех известных ему женщин. Тонкие пальцы теребят жемчужное ожерелье, которое он подарил ей на десятилетие свадьбы, сине-лиловый взгляд устремлен в пустоту, в нем немой вопрос, она спрашивает себя, что будет с их отношениями, что будет с ней самой, считает, сколько лет еще может оставаться красивой, обдумывает способы, как остаться его женой — или стать женой другого, и теряется при мысли, что все придется начинать сначала, с чужим человеком, когда он вот он, рядом, только руку протяни, легкая добыча, столько лет пролежавшая у ее ног.
Он разглядывал тонкие кисти, стройную шею, пухлые губы, он делил ее на кусочки, и каждый кусочек заслуживал высшей награды… Он представлял себе, как она болтает с подругами, рассказывает про выходные в Лондоне, или не рассказывает, вряд ли у нее много подруг… Представлял, как она едет в поезде, подсчитывает свои шансы и придирчиво изучает в зеркале свое лицо… Он так долго гнался за миражом ее любви. Там, где ему виделся оазис, пальмы, источник живой воды, была пустыня, сухой расчет… Получала ли она удовольствие со мной? Я ничего не знаю об этой женщине, которую столько раз обнимал. Но теперь это не мои проблемы. Моя проблема — как сегодня вечером положить ее иллюзиям конец. Она поискала глазами свою дорожную сумку: куда я ее поставил? Спрашивает себя, где она будет спать. Мы не будем спать вместе, Ирис.
Он открыл было рот, чтобы высказать эту мысль вслух, но тут она наклонилась и стала шарить рукой по полу, ища упавшую сережку. «Смотри-ка, — подумал Филипп, — этих серег я не знаю! Может, теперь кто-то другой дарит ей украшения? Или это дешевка, которую она увидела в витрине и сама купила?»
Ирис подобрала сережку, вставила в ухо. Одарила его ослепительной улыбкой. «Ее сердце — что кактус в иголках улыбок». Где он вычитал эту фразу? Наверное, запомнил ее, потому что подумал об Ирис. Прохладно улыбнулся в ответ. Я тебя знаю, ты переживешь наш разрыв. Потому что ты меня не любишь. Потому что ты никого не любишь. Потому что у тебя нет чувств. Облака пролетают над твоим сердцем, не оставляя следа. Ты как избалованная девочка, которой дарят игрушку. Она хлопает в ладоши, чуть-чуть поиграет — и бросит. Хватает другую, еще больше, еще красивее… И бросает еще быстрее. Ничто не может заполнить пустоту твоего сердца. Ты уже сама не знаешь, что может заставить тебя трепетать… Разве что грозы и ураганы способны пробудить в тебе хоть какой-то намек на чувство. Ты становишься опасна, Ирис, опасна для себя самой. Будь осторожней, не то разобьешься. Я должен был бы оберегать тебя и дальше, но у меня больше нет на это ни сил, ни желания. Я очень долго оберегал тебя, но это время прошло.
— Я привезла тебе подарки, — в конце концов сказала Ирис, чтобы нарушить молчание.
— Очень мило с твоей стороны.
— А куда ты дел мою сумку? — небрежно спросила она.
«А то ты сама не знаешь», — чуть не ответил он.
— Она в прихожей…
— В прихожей? — удивленно повторила она.
— Да.
— А-а…
Она встала, пошла за сумкой. Достала синий кашемировый пуловер и коробку миндального печенья. Протянула ее Филиппу с улыбкой разведчика-янки, ведущего переговоры с хитрющим индейцем сиу.
— Миндальное печенье? — удивился Филипп, держа в руках белую ромбовидную коробку.
— Ты помнишь? Помнишь, как мы ездили на выходные в Прованс? Ты купил десять коробок, чтобы они у тебя были везде: в машине, на работе, дома! А я считала, что они слишком сладкие…
Она как будто пела песню счастья — и он услышал припев, который она не решалась высказать вслух. Нам было так хорошо, ты так меня любил!
— Давно это было… — сказал Филипп, припоминая.
Он положил коробку на низкий столик, словно отказываясь возвращаться назад, в выдуманное счастье.
— О! Филипп! Не так уж давно!
Она села у его ног и обняла его колени. Такая красивая, что ему стало ее жалко. Предоставленная сама себе, лишенная защиты любящего мужчины, она из-за своих слабостей станет легкой добычей. Кто ее поддержит, если меня не будет рядом?
— Ты как будто забыл, что мы любили друг друга…
— Что я тебя любил, — негромко поправил он.
— Что ты хочешь сказать?
— Что это была любовь без взаимности… и она кончилась.
Она выпрямилась и уставилась на него, не веря:
— Кончилась? Это невозможно!
— Возможно. Мы должны расстаться, развестись…
— О, нет! Я люблю тебя, Филипп, люблю. Я думала о тебе, о нас; все время, пока ехала в поезде, говорила себе: мы начнем все с нуля, все начнем сначала. Милый…
Она схватила его руку и крепко сжала.
— Прошу тебя, Ирис, не усложняй, ты прекрасно знаешь, как все на самом деле.
— Я наделала ошибок. Я знаю… Но я поняла, что любила тебя. Любила по-настоящему… Я вела себя как избалованная девчонка, но теперь я знаю, знаю точно…
— Что ты знаешь? — спросил он устало.
— Знаю, что люблю тебя, что я тебя недостойна, но люблю…
— Как ты любила Габора Минара…
— Я никогда его не любила!
— Ну, значит, ты очень удачно притворялась.
— Я заблуждалась, обманывалась!
— Ты меня обманывала! Это немножко другое… Да и с какой стати это вспоминать? Все в прошлом. Я перевернул страницу. Я изменился, стал другим человеком, и этот другой человек не имеет с тобой ничего общего…
— Не говори так! Я тоже смогу измениться. Меня это не пугает, с тобой мне ничего не страшно!
Он посмотрел на нее с иронией.
— Думаешь, если ты пообещаешь измениться, то и вправду изменишься, а если попросишь прощения, я все забуду и мы заживем как прежде? Все не так просто, моя милая!
Ласковое слово вновь пробудило в ней надежду. Она положила ему голову на колени, погладила по ноге.
— Прости меня за все!
— Ирис! Прошу тебя! Ты меня ставишь в неудобное положение…
Он дернул ногой, словно отгоняя назойливую собаку.
— Но я не смогу без тебя жить! Что мне теперь делать?
— Это не мои проблемы, но знай, что материально я тебя поддержу…
— А ты что будешь делать?
— Пока не знаю. Мне хочется покоя, нежности, понимания… Хочется все поменять. Ты долго была для меня единственным смыслом жизни, еще я страстно любил свою работу и сына, которого открыл для себя совсем недавно. Работа мне надоела, ты сделала все, чтобы от тебя я тоже устал, остается только Александр и желание жить по-другому. Мне пятьдесят один год, Ирис. Я много развлекался, заработал много денег, но и себя растратил порядочно. Мне больше не нужны ни великосветские манеры и рауты, ни фальшивые объяснения в любви и дружбе, и тешить свое мужское тщеславие я тоже не хочу. Тут твоя подруга Беранжер делала мне авансы, когда мы с ней последний раз виделись…
— Беранжер!
Ирис это удивило и позабавило.
— Я знаю, в чем теперь мое счастье, и оно не имеет к тебе никакого отношения. Наоборот, ты полная его противоположность. Я смотрю на тебя, я тебя узнаю, но увы, больше не люблю. На это понадобилось много времени, восемнадцать лет… Словно песчинки в песочных часах утекали из верхней части в нижнюю. Твой запас песка иссяк, и я перевернул часы… Все, в сущности, очень просто…
Она подняла к нему прекрасное, искаженное болью лицо, не в силах поверить.
— Но это невозможно! — повторила она, читая решимость в его взгляде.
— Теперь возможно. Ирис, ты прекрасно знаешь, мы больше ничего не испытываем друг к другу. Зачем притворяться?
— Но я-то тебя люблю!
— Перестань пожалуйста! Веди себя прилично!
Он снисходительно улыбнулся. Погладил ее по голове, как гладят ребенка, чтобы успокоить.
— Оставь меня у себя. Мое место здесь.
— Нет, Ирис, нет… Я долго надеялся, но с этим покончено. Я очень тебя люблю — но больше не люблю. И тут, дорогая моя, ничего не поделаешь.
Она вскочила, словно ее укусила змея.
— У тебя появилась женщина?
— Это тебя не касается.
— У тебя появилась женщина! Кто это? Она живет в Лондоне? Потому ты и переехал сюда! Давно ты мне изменяешь?
— Ирис, это смешно. Давай не будем.
— Ты любишь другую. Я это почувствовала сразу, как только приехала. Женщина знает, когда мужчина теряет к ней интерес, потому что он смотрит сквозь нее. Я стала для тебя прозрачной. Это невыносимо!
— По-моему, ты не в том положении, чтобы закатывать сцены, а?
Он поднял на нее насмешливый взгляд, и она гневно закричала:
— Я тебе даже с ним не изменяла! Между нами ничего не было! Вообще ничего!
— Возможно, но это ничего не меняет. Все кончено, и нет смысла спрашивать, почему да как. Вернее, ты у себя должна спросить, почему да как… Чтобы не повторять тех же ошибок с другим!
— А моя любовь тебе, значит, не нужна?
— Это не любовь, это самолюбие; ты быстро оправишься. Найдешь другого мужчину, я в тебя верю.
— Зачем же ты меня тогда звал?
— Как будто ты меня спрашивала! Сама навязалась, я не стал возражать из-за Александра, но сам бы тебя никогда не позвал.
— Кстати, об Александре! Я увожу его с собой, вот так! Не оставлю его здесь с этой твоей… любовницей!
Она выплюнула это слово, словно оно пачкало ей рот.
Он схватил ее за волосы, притянул так, что ей стало больно, и прошептал в самое ухо:
— Александр остается здесь, со мной, и это не обсуждается!
— Отпусти меня!
— Слышишь? Будем бороться, если хочешь, но тебе его не видать! Ты мне скажешь, сколько тебе нужно денег, я пришлю, но Александра тебе не отдам.
— Это мы еще посмотрим! Он мой сын.
— Ты никогда им не занималась, никогда о нем не заботилась, и я не допущу, чтобы ты превращала его в орудие шантажа. Понятно?
Она поникла головой и не ответила.
— Сегодня ты переночуешь в гостинице. Здесь рядом есть прекрасный отель. Проведешь там ночь и завтра уедешь, не устраивая сцен. Я объясню Александру, что ты заболела и вернулась в Париж; отныне ты будешь видеться с ним здесь. Мы обговорим даты, и ты сможешь приезжать так часто, как тебе хочется, при условии, что будешь вести себя подобающим образом. Между нами все решено, и его это не должно касаться.
Она высвободилась и встала. Поправила блузку. И, не глядя на него, сказала:
— Я все поняла. Я подумаю и скажу тебе. Вернее, найму адвоката, чтобы он с тобой говорил. Ты хочешь войны — ты ее получишь.
Он расхохотался.
— Как ты собралась воевать, Ирис?
— Как все матери, которые бьются за своих детей! Ребенка всегда оставляют с матерью! Если она не проститутка, алкоголичка или наркоманка!
— Которая, заметь, может быть прекрасной матерью. По крайней мере куда лучшей матерью, чем ты. Не воюй со мной, Ирис, можешь все потерять.
— Это мы еще посмотрим!
— У меня есть твои фото в журнале, где ты целуешься с подростком, у меня есть свидетели твоего распутства в Нью-Йорке, я даже нанял частного детектива, чтобы знать все детали твоего романа с Габором Минаром, я оплачивал все то время, что ты лежала в клинике, я оплачивал твои счета от парикмахера, массажиста, портного, из ресторанов, ты тратишь тысячи евро не считая и даже не можешь сама сложить эти цифры! Ты никак не тянешь на заботливую мать. Судья будет над тобой смеяться. Особенно если это женщина, которая сама зарабатывает на жизнь! Ты не знаешь, что такое жизнь, Ирис. Ты понятия об этом не имеешь. Ты будешь посмешищем для всего суда.
Она стояла бледная, подавленная, синие глаза потускнели, уголки рта опустились, придав ей сходство с потасканной картежницей, проигравшейся в пух и прах, длинные пряди повисли черными занавесями, она уже не была восхитительной, блистательной Ирис Дюпен — перед Филиппом стояла несчастная женщина, разом потерявшая свою власть, красоту, богатство.
— Я понятно объяснил? — спросил Филипп.
Она не ответила. Казалось, она ищет язвительный, разящий ответ, но не находит. Подхватила свою шаль, сумочку «Биркин», дорожную сумку и выскочила, хлопнув дверью.
Плакать ей не хотелось. Пока она была просто ошеломлена. Она словно бежала по длинному белому коридору, зная, что в конце него ей на голову обрушится небо. Значит, теперь она должна страдать, а ее жизнь превратится в груду обломков. Она не знала, когда наступит этот момент, она просто хотела как можно дальше отодвинуть конец коридора. Она ненавидела Филиппа. Не могла вынести, что он ускользнул от нее. Он мой! Никто не имеет права отнять его у меня. Он принадлежит мне.
Гостиницу она заметила еще по пути из ресторана.
Она пойдет туда сама, не станет дожидаться, пока ей закажут номер. Ей нужна только его кредитка. А та, насколько можно судить, всегда будет в ее распоряжении. И уж ее она не упустит.
Между прочим, думала она, яростно шагая вперед, никогда я не желала его так, как сегодня, никогда еще мне так не хотелось броситься ему на шею. Почему всегда любишь мужчин, которые тебя отвергают, отталкивают, почему тебя не волнуют мужчины, которые валяются у твоих ног?
Я подумаю об этом завтра.
Она толкнула дверь гостиницы, протянула свою банковскую карту и потребовала номер люкс.

 

На следующий день после собрания жильцов Жозефина решила надеть кроссовки и отправиться на пробежку. Сделаю целых два круга, чтобы выветрить миазмы этого зловонного собрания.
На кухонном столе она оставила записку Зоэ: та еще спала. Суббота, в школу идти не надо. Скоро они поговорят, звезды это обещали.
В лифте она столкнулась с мсье Мерсоном: тот собрался на велосипедную прогулку. Он был в черных бриджах в обтяжку, желтой майке и шлеме.
— Пробежаться, мадам Кортес?
— Прокатиться, мсье Мерсон?
— Вы очень остроумны, мадам Кортес!
— Вы очень любезны, мсье Мерсон!
— Вчера вечером опять была фиеста в подвале, по-моему…
— Не знаю, что они там делают, но им явно нравится!
— Молодо-зелено… Все мы болтались по подвалам, да, мадам Кортес?
— Говорите за себя, мсье Мерсон!
— Опять изображаете пугливую девственницу, мадам Кортес?
— А вы пойдете на праздник к Ифигении, мсье Мерсон?
— Сегодня вечером? Будет кровавая баня? Боюсь летального исхода…
— Нет. Те, кто придет, умеют держать себя в руках.
— Ну, раз вы так уверены… Тогда зайду, мадам Кортес. Только ради ваших прекрасных глаз!
— Приходите с женой. Я с ней познакомлюсь.
— Один-ноль, мадам Кортес.
— К тому же это доставит удовольствие Ифигении, мсье Мерсон.
— Мне хочется доставлять удовольствие только вам! Безумно хочется вас поцеловать. Я ведь могу остановить лифт, знаете… И нанести вам оскорбление действием. Я отлично умею наносить оскорбление действием.
— Вы неисправимы, мсье Мерсон!
— Тем и хорош! Я очень упорный, хоть и кажусь легкомысленным… Ну, счастливо, мадам Кортес!
— И вам счастливо, мсье Мерсон! И не забудьте, сегодня в семь вечера. С женой!
Они разошлись, и Жозефина, улыбаясь, потрусила к озеру. Этот человек рожден для шуток. Прямо пузырек в шампанском. Кажется моложе и легкомысленнее, чем его собственный сын. Чем там занимается Зоэ в этом подвале? Она задержалась на перекрестке, пережидая красный свет, но продолжала бежать на месте. Не сбивать темп, иначе метаболизм замедлится и организм перестанет сжигать жир.
Подпрыгивая на месте, она вдруг заметила напротив рекламный щит, а на нем — Витторио Джамбелли, брата-близнеца Луки. Он позировал в трусах, руки скрещены на груди, брови насуплены. Вид угрюмый. Мужественный, но угрюмый. Над головой — цветной слоган: «Будьте мужчиной, носите Экселланс». Неудивительно, что у него подавленный вид! Созерцать самого себя в трусах на стенах домов не способствует самоуважению.
Зажегся зеленый. Перебегая улицу, она подумала, что надо бы вернуть Луке ключ. Заеду к нему прямо сейчас, когда отправлюсь с Ифигенией за продуктами. А если встречу его, скажу, что не могу зайти, потому что Ифигения ждет меня в машине.
Она перепрыгнула через небольшой парапет. Выбежала на широкую аллею, ведущую к озеру, узнала игроков в шары. По субботам они всегда играли парами. Женщины приносили еду для пикника. Розовое вино, крутые яйца, холодную курицу и майонез в сумке-холодильнике.
Она пошла на первый круг. Бежала в привычном темпе. От одного привычного ориентира к другому: вот красно-коричневый домик смотрителя лодочной станции, вот садовые скамейки, бамбуковая рощица — она вылезла на дорогу и ее нужно обегать слева, — сухое стройное дерево, которое она окрестила индейцем и которое стояло ровно посередине пути. Ей встречались привычные персонажи: пожилой господин бежит, согнувшись в три погибели и шумно отдуваясь; большой черный лабрадор, замечтавшись, забыл, что он кобель, и писает, присев; немецкая овчарка забегает в воду всегда в одном и том же месте и тут же выбегает обратно, словно исполнив тяжкий долг, мужчины-сослуживцы бегут попарно и болтают о делах, а девушки на бегу жалуются на мужчин, с которыми ни о чем, кроме работы, говорить невозможно. Для таинственного пешехода было еще слишком рано. В субботу он обычно появлялся около полудня. Погода была прекрасная: может, он снял шарф или шапку? — подумала Жозефина. Тогда она бы увидела его лицо, поняла, симпатичный он или неприятный. Может, это какая-нибудь знаменитость, которая хочет остаться неузнанной. Однажды утром она встретила по дороге Альберта Монакского, а в другой раз — Амели Моресмо. Жозефина тогда посторонилась, пропуская ее, и зааплодировала ей вслед.
Издалека, с острова, доносился крик павлинов: «уэу! уэу!» Ее насмешил селезень, нырявший за добычей, выставляя на поверхность воды пестрый задик, словно поплавок. Рядом уточка ждала кормильца с довольным видом горожанки, расфуфырившейся в честь выходного дня.
От одних бегунов пахло душистым мылом, от других — потом. Одни разглядывали встречных женщин, другие не обращали на них внимания. Это был привычный субботний балет с одними и теми же героями: они кружили вокруг озера, потели, страдали и снова кружили. Ей нравилось чувствовать себя частицей этого мира кружащихся дервишей. Голова мало-помалу приятно пустела, появлялось ощущение полета. Проблемы отшелушивались, как ороговевшая кожа.
Звонок мобильника вернул ее с небес на землю. Звонила Ирис, и она приняла вызов.
— Жози?
— Да, — сказала Жозефина, задыхаясь, и остановилась.
— Я некстати?
— Я бегу.
— Мы можем увидеться сегодня вечером?
— Так мы же и увидимся сегодня вечером! Забыла? Тусовка у моей консьержки? И после собирались вместе поужинать… Только не говори мне, что ты забыла.
— Ах, ну да…
— Забыла… — Жозефина обиделась.
— Нет, все не так, но… Мне очень нужно с тобой поговорить! Вообще-то я еще в Лондоне, и это ужасно, Жози, это просто ужасно…
Ее голос дрожал, и Жозефина встревожилась.
— Что случилось?
— Он хочет развестись! Он сказал, что все кончено, что он меня больше не любит. Жози, я умираю. Ты слышишь меня?
— Да, да, — прошептала Жозефина.
— У него появилась другая.
— Ты уверена?
— Да. Меня сразу насторожил его тон. Он меня больше в упор не видит, Жози, я стала для него прозрачной. Это ужасно!
— Не может быть… Ты выдумываешь!
— Нет же, уверяю тебя! Он сказал, что все кончено, что мы с ним разведемся. Отправил меня ночевать в гостиницу. О! Ты представляешь, Жози! А сегодня утром, когда я зашла к нему, он пошел завтракать в гордом одиночестве, на террасе кафе, ну ты знаешь, как он любит по утрам выпить кофе и почитать газету, и тогда я поговорила с Александром, и он мне все рассказал.
— Что он тебе рассказал? — спросила Жозефина с бьющимся сердцем.
— Он сказал, что отец встречается с женщиной, что он ходит с ней в театр и в оперу, а иногда ночует у нее, но старается возвращаться рано утром, чтобы Александр ничего не заметил, надевает пижаму и делает вид, будто только что встал, зевает, приглаживает волосы… что он ничего отцу не говорит, потому что, слушай, тут я чуть не умерла — он сказал, что с тех пор, как отец встречается с этой женщиной, он повеселел, изменился. Александр все знает, говорю тебе! Он даже знает, как ее зовут… Дотти Дулиттл! О, Жози! Я не вынесу, я умру…
И я тоже умру, подумала Жозефина, прислонившись к стволу дерева.
— Я такая несчастная, Жози! Что со мной будет?
— Может, Александр все выдумал? — спросила Жозефина, цепляясь за эту мысль, как утопающий за соломинку.
— У него был очень уверенный вид. Такой маленький профессор, спокойный, отстраненный. Словно хотел мне сказать: ничего, мама, все не так страшно, не драматизируй… Такое слово забавное произнес, что, мол, та девка — это «преходящее». Правда, милый? Меня успокаивал… О! Жози!
— А ты где сейчас?
— На вокзале Сент-Панкрас. Буду в Париже через три часа. Слушай, я могу к тебе приехать?
— Мне надо поехать с Ифигенией за продуктами…
— Это еще кто?
— Наша консьержка. Я обещала отвезти ее в магазин.
— Я все равно приеду. Не могу оставаться одна.
— Я хотела помочь ей устроить праздник, я обещала… — заикнулась было Жозефина.
— Для меня ты всегда занята, ты помогаешь всем, кроме меня!
Голос Ирис дрожал, она была готова разрыдаться.
— Мне конец, я проклята, мое место на помойке. Я старуха!
— Да нет же! Перестань!
— Я могу приехать с вокзала прямо к тебе? У меня сумка с собой. Не хочу оставаться одна. Я с ума схожу…
— Ладно. Встретимся у меня.
— Знаешь, я все-таки такого не заслужила. Как он на меня смотрел, если бы ты видела! Смотрел и не видел, это так ужасно!
Жозефина нажала на отбой. Как обухом по голове. «Можно смутить того, кто любит вас, но не того, кто желает вас. Я люблю тебя и желаю». Она поверила ему. Уцепилась за эти слова любви, сделала их своим знаменем и завернулась в это знамя. Ничего я не понимаю в уловках любви. Какая же я наивная. Вот клуша… Ноги ее не держали, она рухнула на скамейку.
Закрыла глаза и произнесла: «Дотти Дулиттл». Она молода, красива, носит маленькие сережки, у нее голливудская улыбка, она веселит его своими шутками, она никому не сестра, она танцует рок-н-ролл и поет арию из «Травиаты», знает наизусть сонеты Шекспира и «Камасутру». Она смела меня с пути, как сухой лист. И я ссохнусь на земле, как лист. Снова начну жизнь одинокой женщины. Я умею жить одна. Вернее, умею выживать одна. Соседняя подушка вечно холодная и гладкая, одеяло откидываешь только с одной стороны, оставляешь место тому, кто никогда не придет, но иногда все равно его ждешь, упрямо наморщив лоб, и холодные, до боли знакомые руки грусти смыкаются на тебе, и ты понимаешь, что ожиданию нет конца. Одна, одна, одна. Ничего не осталось: ни обрывка мечты, чтобы тешиться ею, ни обрывка кино, чтобы смотреть его вновь и вновь. А как крепко я прижалась к нему в тот рождественский вечер! Когда он целовал меня, я была невинна, как девочка, я подарила ему все свои мечты о первой любви… Ради него я вернулась в детство. Была готова на все. Ждать, дышать им на расстоянии, упиваться словами любви, нацарапанными на книжке. Мне бы хватило этого, чтобы ждать долгие месяцы и годы.
Она почувствовала чье-то дыхание на своей руке и в ужасе открыла глаза.
Наклонив голову набок, на нее с любопытством смотрел черный пес.
— Дю Геклен! — воскликнула она, вспомнив бродячего черного дога, которого они видели накануне. — Ты откуда здесь взялся?
Струйка слюны свисала с брылястой морды. Его явно огорчал ее несчастный вид.
— У меня горе, Дю Геклен. Большое горе…
Он наклонил голову на другой бок, показывая, что слушает.
— Я люблю одного человека и думала, он тоже меня любит, а оказалось, что я ошиблась. Знаешь, моя беда в том, что я слишком доверчивая…
Пес, казалось, все понимал и ждал продолжения.
— Однажды вечером мы поцеловались, это был настоящий поцелуй влюбленных, мы пережили… неделю безумной любви. Мы ничего друг другу не говорили, мы едва касались друг друга, только пожирали друг друга глазами. Это было прекрасно, Дю Геклен, и страстно, и неистово, и нежно… А потом, не знаю, что на меня нашло, я попросила его уйти. И он ушел.
Она улыбнулась псу и погладила его по морде.
— А теперь вот плачу на скамейке, потому что узнала, что у него есть другая, и мне больно, Дю Геклен, очень больно…
Он мотнул головой, и струйка слюны прилипла к морде, сверкая на солнце, как мокрая паутинка.
— Смешная ты собака… Ты по-прежнему ничей?
Он понурился, словно говоря: «Ну да, ничей». И так и застыл, опустив голову, в какой-то чудно́й позе, с липкой ниткой слюны, свисающей, как ожерелье.
— А от меня ты чего хочешь? Я не могу тебя взять.
Она погладила широкий вздувшийся шрам на правом боку. Жесткая шерсть местами запеклась коркой.
— Ты и впрямь не красавец. Прав Лефлок-Пиньель. И экзема у тебя… И хвоста нет, обрубили под корень. И ухо висит, а от второго один пенек. Приз за экстерьер ты бы явно не получил, знаешь…
Он поднял на нее желтые прозрачные глаза, и она заметила, что правый у него выкачен и полон белой мути.
— Тебе выбили глаз! Бедняга!
Она говорила с ним, гладила его, а он не сопротивлялся. Не рычал, не пятился. Подставлял голову и щурился от удовольствия.
— Любишь, когда тебя гладят? Держу пари, ты куда больше привык к пинкам!
Он тихо заскулил, подтверждая ее правоту, и она снова улыбнулась.
Поискала следы татуировки на ухе, на внутренней поверхности ляжек. Ничего. Он лег у ее ног, вывалил язык и ждал. Она поняла, что он хочет пить. Показала ему рукой на озеро, но устыдилась: уж очень грязная вода. Ему бы сейчас мисочку чистой прозрачной воды… Она взглянула на часы: уже опаздывает. Вскочила — и он пошел за ней. Трусил рядом. Высокий, черный. Ей пришли на память стихи Кювелье:
Скажу, страшней от Ренна до Динана
Никто не видел. Черный и курносый,
Нескладный… и родные папа с мамой
Так ненавидели его, что просто
Уж утопить готовы были, верьте,
И мыслили предать позорной смерти…

Люди сторонились, пропуская их. Ее разбирал смех:
— Видел, Дю Геклен? Ты людей пугаешь!
Она остановилась, посмотрела на него и жалобно сказала:
— Ну что же с тобой делать, прямо не знаю!
Он повертел обрубком хвоста, словно говоря: ну хватит раздумывать, возьми меня с собой. Умоляюще смотрел на нее здоровым красивым глазом цвета старого рома — соглашайся! Они стояли, глаза в глаза, примеряясь друг к другу. Он доверчиво ждал, она неуверенно прикидывала свои возможности.
— А кто за тобой будет смотреть, пока я в библиотеке? А если ты начнешь лаять или выть? Что скажет мадемуазель де Бассоньер?
Он уткнулся мордой ей в руку.
— Дю Геклен! — взмолилась Жозефина. — Это неразумно!
Она снова побежала, и он побежал тоже. Останавливался, когда она останавливалась, трусил за ней, когда она трогалась с места, подчиняясь ее ритму, не путаясь под ногами. Скользнул за ней, когда она открыла дверь подъезда. Подождал, когда подойдет лифт, и загрузился в него с ловкостью контрабандиста, обманувшего раззяву-таможенника.
— Думаешь, я тебя не вижу? — спросила Жозефина, нажимая на кнопку своего этажа.
И опять этот взгляд: отдаю свою судьбу в твои руки.
— Слушай, давай договоримся. Я держу тебя неделю, и если ты будешь хорошо себя вести, попробуем еще неделю, и так далее. А иначе отведу тебя в Службу защиты животных.
Он широко зевнул, что несомненно означало согласие.
Они вошли на кухню. Зоэ как раз завтракала. Она подняла голову и воскликнула:
— Вау! Мам! Вот это собака, не муфточка какая, целая собачища!
— Он привязался ко мне возле озера и не отставал.
— Его, наверное, бросили. Ты видела, как он смотрит? Можно его взять к нам, мам? Ну скажи! Ну пожалуйста! Ну скажи «да»!
Она обрела дар речи, ее пухлые детские щечки горели от возбуждения. Жозефина сделала вид, что колеблется.
— Я всегда хотела большую собаку. Ты же знаешь! — взмолилась Зоэ.
Взгляд Дю Геклена переходил с одной на другую. С встревоженной, молящей Зоэ на безмятежную Жозефину, которая вновь обрела контакт с дочерью и в душе наслаждалась этим.
— Он похож на Синего Пса, помнишь, ты нам читала на ночь эту сказку, и мы так боялись, что нам снились кошмары…
Жозефина начинала говорить страшным грозным голосом, когда на Синего Пса нападал Дух Леса, и Зоэ уползала с головой под одеяло.
Она раскрыла объятия, и Зоэ бросилась ей на шею.
— Ты правда хочешь, чтобы мы его взяли?
— Ой, ну конечно! Если мы его не возьмем, никто не возьмет. Он останется совсем один.
— Будешь с ним заниматься? Гулять с ним?
— Честное слово! Обещаю! Ну скажи «да»!
Жозефина смотрела в умоляющие глаза дочки. На языке у нее вертелся один-единственный вопрос, но она не задала его. Надо подождать, пока Зоэ сама не захочет с ней говорить. Она обняла дочь и выдохнула «да».
— Ой! Мамочка, я так рада! Как мы его назовем?
— Дю Геклен. Черный дог из Броселианда.
— Дю Геклен, — повторила Зоэ, гладя пса. — Думаю, ему не мешает как следует помыться. И как следует покушать…
Дю Геклен шевельнул обрубком хвоста и проследовал за Зоэ в ванную.
— Приедет Ирис. Откроешь ей? — крикнула вслед Жозефина. — Я еду за покупками с Ифигенией.
Она услышала, как Зоэ, болтая с псом, крикнула «да, мамочка!» и, счастливая, пошла к Ифигении.
Надо купить собачьего корма для Дю Геклена.

 

— А у меня теперь есть собака! — сообщила Жозефина Ифигении.
— Ну и отлично, мадам Кортес! Будете гулять с ней по вечерам и не бояться темноты!
— Да, уж он меня защитит. С ним никто не решится на меня напасть.
— Вы поэтому его взяли?
— Да я об этом и не думала. Я сидела на скамейке и…
— Он появился и уже от вас не отстал! Ну, вы даете! Подбираете всех подряд! Ладно, вот список, вот пакеты, потому что они больше не дают бесплатных пакетов, за все надо платить! Едем!
Жозефина проверила, не забыла ли взять ключ Луки.
— Мне только надо заехать на пару минут к другу, ключ отдать.
— Я подожду вас в машине.
Она пощупала карман и подумала, что еще недавно сходила бы с ума от счастья, получив этот ключ.
Она припарковалась у дома Луки, посмотрела на его окна. Ставни были закрыты. Его не было. Она облегченно вздохнула. Поискала в бардачке конверт. Нашла какой-то старый. Вырвала листок из блокнота, быстро написала: «Лука, возвращаю вам ключ. Он мне ни к чему. Удачи во всем. Жозефина». Перечитала, пока Ифигения тактично отвернулась. Зачеркнула «Он мне ни к чему». Переписала начисто на другой листок и вложила его в конверт. Осталось только оставить конверт у консьержки.
Та как раз пылесосила свою каморку. Открыла дверь со шлангом пылесоса на шее, словно в металлическом боа. Жозефина представилась и спросила, можно ли оставить конверт для мсье Луки Джамбелли.
— Вы хотели сказать, Витторио Джамбелли?
— Нет. Для Луки, его брата.
Еще не хватало, чтобы записка от «клуши» попала в руки Витторио!
— Здесь нет никакого Луки Джамбелли!
— Ну как же! — улыбнулась Жозефина. — Высокий брюнет, прядь волос падает на глаза, вечно ходит в синем полупальто!
— Витторио, — повторила женщина, опираясь на трубу пылесоса.
— Нет! Лука. Его брат-близнец.
Консьержка покачала головой, снимая с шеи шланг.
— Не знаю такого.
— Живет на шестом этаже.
— Витторио Джамбелли, а не Лука…
— Ну что вы, в конце концов! — занервничала Жозефина. — Я же к нему приходила. Могу вам описать его квартиру. И я знаю, что его брата-близнеца зовут Витторио, он манекенщик и живет не здесь.
— Вот именно он-то здесь и живет! Другого я сроду не видела! И кстати, даже не знала, что у него есть брат-близнец. Он о нем ни разу и не заикнулся. Я пока еще в своем уме!
Она оскорбилась и явно собиралась захлопнуть дверь.
— Я могу с вами поговорить?
— По-моему, я только этим и занимаюсь!
Она неохотно впустила ее в комнату, отодвинула пылесос, положила шланг.
— Того, которого я знаю, зовут Лука, — начала Жозефина, сжимая в руках конверт. — Он пишет книгу по истории слез для итальянского издательства. Много времени проводит в библиотеке, похож на вечного студента. Мрачный, меланхолик, редко улыбается…
— Уж что верно, то верно! Характер у него не сахар! Бесится по любому поводу. Это потому, что у него желудок больной. Плохо питается. Да и то сказать, не станет же холостяк у плиты возиться!
— А, ну вот видите, мы говорим об одном человеке!
— Да-да. Люди с плохим пищеварением непредсказуемы, они зависят от собственных желудочных соков. Он как раз такой и есть: сегодня он вам улыбается, а завтра строит козью морду. Говорю вам, это Витторио. Красавчик! Манекенщик, для журналов позирует.
— Да нет! Лука, его брат!
— Говорю вам, нет никакого Луки! Есть Витторио с больным желудком! Мне все-таки виднее при моей-то работе, я же почту разношу! На конвертах не Лука написано, а Витторио! И штрафы приходят на Витторио! И счета на Витторио! А Лука ваш — такие же сказки, как то, что денежки на деревьях растут! Не верите? У вас есть ключ? Поднимитесь и убедитесь сами…
— Но я уже приходила сюда и знаю, что приходила к Луке Джамбелли.
— А я вам говорю, что он один, Витторио Джамбелли, манекенщик с дурным характером и скверным желудком. Тот, что вечно теряет документы, и ключи, и собственную голову, и проводит ночи в полиции! И нечего мне сказки рассказывать и говорить, что их двое, когда он один как есть! И слава богу, что один, потому что если бы их было двое, я бы рехнулась!
— Это невозможно, — прошептала Жозефина. — Он Лука.
— Витторио. Витторио Джамбелли. Я знаю его мать. Я с ней говорила. Не сладко ей с ним приходится… Он ее единственный сын, и она такого не заслужила. Я ее видела вот так, как вас сейчас. Она сидела на этом стуле…
Консьержка показала на стул, где спал большой серый кот.
— Она плакала и рассказывала, какие бесчинства он творил. Она живет недалеко от Парижа, в Женвилье. Могу дать вам ее адрес, если хотите…
— Это невозможно, — Жозефина помотала головой. — Я и представить себе не могла…
— Боюсь, он вам лапши на уши навешал, милая дамочка! Жаль, его сейчас нет, в Италию уехал. В Милан. На дефиле. Послезавтра вернется. Витторио Джамбелли. Нарисуется, не сотрешь…
Консьержка говорила так, словно пережила любовное разочарование.
— А про Луку, видать, придумал для пущей важности. Терпеть не может, когда говорят, что он позирует для журналов. Прямо на стенку лезет. Ну а толку-то, он же только тем на жизнь и зарабатывает. Можно подумать, мне так нравится за всеми убирать? Но я этим зарабатываю на жизнь. Но в его-то возрасте… Пора бы уже образумиться.
— Но зачем? Это же бессмысленно…
— Да он врет как дышит, но когда-нибудь он плохо кончит, попомните мои слова. Не дай бог что-нибудь сказать поперек, как с цепи срывается… Тут даже некоторые жильцы требуют, чтобы он съехал, вот до чего дошло. Так набросился на одну бедную даму, которая попросила его подписать фото, так ей угрожал, вы бы слышали! Ящиком в нее швырнул! Такие вот люди на свободе разгуливают, а лучше бы под замком сидели.
— Мне даже в голову не могло прийти… — пролепетала Жозефина.
— Не вы первая, с кем такое приключилось! И, увы, не последняя!
— Не говорите ему, что я приходила… Ладно? — попросила Жозефина. — Не хочу, чтобы он узнал, что я все знаю. Пожалуйста, это важно…
— Да как хотите. Мне нетрудно, я с ним компанию не вожу. Так что с ключом? Оставите его себе?
Жозефина взяла конверт. Она отправит его по почте.
Она сделала вид, что уходит, подождала, пока консьержка закроет дверь, и вернулась, присела на ступеньки. Услышала, как вновь зажужжал пылесос. Ей нужна была передышка, прежде чем вернуться к Ифигении. Лука — тот самый человек в трусах, который хмурил брови на рекламном щите. Она вспомнила, что в начале их романа он все время куда-то исчезал. А потом опять появлялся. Она не осмеливалась задавать вопросы.
Кто он? Витторио и Лука? Витторио, мечтающий стать Лукой? Или Лука, насквозь пропитанный Витторио? Чем больше она размышляла, тем глубже и загадочнее становилась пропасть лжи, а за ней открывалась другая пропасть, и она все летела и летела вниз…
Он ведет двойную жизнь. Манекенщика презирает, а ученого, эрудита уважает… Вот почему он держался так отстраненно, вот почему говорил с ней на «вы». Он не мог приблизиться, потому что боялся разоблачения. Не мог открыться, потому что боялся во всем признаться.
А в ноябре, как раз перед тем, как на нее напали, он сказал: «Жозефина, нам надо поговорить, это очень важно…»; может быть, хотел исповедаться, избавиться от этой лжи. Но в последнюю минуту не решился. И не пришел. Неудивительно, что он уделял мне так мало внимания! Он был занят другим. Словно жонглер, сосредоточенный на своих шариках, следил за каждой ложью. Врать не так-то просто, это требует невероятной дисциплины. Неослабного внимания. И массы энергии.
Она подошла к машине, где ее ждала Ифигения. Тяжело рухнула на сиденье. Включила зажигание, уставившись в пустоту.
— Что случилось, мадам Кортес? Лицо у вас опрокинутое.
— Ничего, Ифигения, пройдет.
— Да вы белая как мел! Накрыли, что ли, с поличным?
— Вроде того.
— Неужто беда какая случилась?
— Есть немного, — вздохнула Жозефина, пытаясь вспомнить дорогу к «Интермарше».
— Такова жизнь, мадам Кортес! Такова жизнь!
Она поправила непослушную прядку, выбившуюся из-под платка — так, словно навела порядок в собственной жизни.
— Знаете, Ифигения, — объяснила Жозефина, слегка задетая тем, как быстро ей прилепили ярлык жертвы «житейских невзгод», — у меня-то жизнь долго была тусклой и монотонной. Я просто не привыкла.
— Ну так привыкайте, мадам Кортес. Жизнь — вечные синяки да шишки. Она редко бывает спокойной прогулкой. А если бывает, значит, она уснула, а уж когда проснется, тряханет вас как следует!
— Сейчас я бы предпочла, чтобы она чуть-чуть притормозила!
— Это не вам решать…
— Знаю, но можно же высказать пожелание, а?
Ифигения опять произвела непередаваемый звук губами, на этот раз означающий «не очень-то уповайте», и тут Жозефина увидела поворот на широкий проспект, ведущий к «Интермарше».
Они набрали две тележки всякой снеди и напитков. Ифигения разошлась не на шутку. Жозефина старалась сдержать ее пыл. Она не была уверена, что соберется целая толпа. Обещали прийти мсье и мадам Мерсон, мсье и мадам Ван ден Брок, мсье Лефлок-Пиньель и еще две семейные пары из корпуса «Б» да одинокая дама с белой собачкой. Ирис. Зоэ. А остальные? Ифигения вывесила приглашение в холле и была уверена, что гостей из корпуса «Б» завалится целая куча. Они не разводят церемоний, они не такие, как из корпуса «А», которые придут, чтобы сделать приятное вам, а не мне.
— Ифигения, вы что, решили возродить классовую борьбу?
— Я говорю, что думаю. Богатые общаются с богатыми. А бедные хотят тусить со всеми. Или, во всяком случае, хотели бы тусить, да им не всегда дают.
Жозефина чуть не сказала, что ей с самого начала показалась неразумной идея собрать вместе людей, которые весь год игнорировали друг друга. Но потом она подумала: а почему нет? Будем мыслить позитивно и преисполнимся энтузиазма. Ей, правда, трудно мыслить позитивно и преисполняться энтузиазма: предательство Филиппа, ложь Луки, а теперь еще и классовая борьба!
Ифигения пересчитывала канапе и сэндвичи, стаканчики для вина и содовой, бумажные салфетки, пластиковые миски, банки оливок, упаковки фисташек и арахиса, нарезки колбасы и ветчины. Сверялась со списком. Добавляла то бутылку колы для детей, то бутылку виски для мужчин. Жозефина взяла сухой корм для собак. Интересно, сколько лет Дю Геклену?
На кассе Ифигения гордо достала деньги. Жозефина не вмешивалась. Кассирша спросила, есть ли у них карта постоянного покупателя, и Ифигения повернулась к Жозефине:
— Вот теперь выкладывайте вашу карту, я вам ее пополню!
Она так и сияла от радости, что сможет пополнить кредит Жозефины, переминалась с ноги на ногу, помахивая купюрами. Жозефина протянула карту.
— Сколько там баллов? — нетерпеливо спросила Ифигения.
Кассирша, приподняв бровь, посмотрела на дисплей кассы.
— Ноль.
— Это невозможно! — воскликнула Жозефина. — Я же ею ни разу не пользовалась.
— Возможно, но баланс нулевой…
— Как же так, мадам Кортес?
Ифигения глядела на нее разинув рот.
— Ничего не понимаю… — смущенно пробормотала Жозефина. — Я ни разу ничего не списывала!
Ее первой мыслью было, что она никогда не верила в эту клубную карту. От нее за версту несло туфтой, скидками на просроченные консервы или заплесневелый сыр, штабелями нераспроданных колготок и зубной пасты против кариеса.
— Вы, наверное, ошибаетесь. Вызовите главного кассира, — потребовала Ифигения, готовая бороться до конца.
— Да оставьте, Ифигения, мы теряем время…
— Нет, мадам Кортес. Вы платили, вы имеете право. Может, это машина перепутала.
Кассирша, утомленная тем, что ей в двадцать лет приходится целыми днями просиживать за кассой, все-таки нашла в себе силы нажать на кнопку. Явилась бойкая седеющая дама, представилась бухгалтером и старшим кассиром. Она выслушала их с широкой профессиональной улыбкой и попросила подождать: сейчас она наведет справки.
Они отошли в сторонку и стали ждать. Ифигения ворчала, а Жозефина думала, что ей совершенно все равно, есть у нее эти баллы на карте или нет. Сегодня странный день-призрак, день, когда пропадает все: и баллы, и мужчины.
Вернулась вертлявая бухгалтерша. Она шла так, словно при каждом шаге давила сигаретный окурок. Этакая поступь норовистой кобылы.
— Все в порядке, мадам Кортес. С помощью вашей карты за последние три месяца был сделан ряд покупок в разных филиалах «Интермарше»…
— Но это невозможно!
— Да-да, мадам Кортес! Я все как следует проверила.
— Но я же вам говорю…
— Вы уверены, что на ваш счет открыта только одна карта?
Антуан! У Антуана была карта!
— Мой муж… — еле выговорила Жозефина. — Он…
— Видимо, он воспользовался ею и забыл вас предупредить. Я проверила, покупки действительно были совершены; если хотите, я сделаю вам распечатку с точными датами…
— Нет. Не стоит, — сказала Жозефина. — Спасибо большое.
Кассирша выдала им на прощание последнюю профессиональную улыбку и, довольная, что уладила проблему, удалилась поступью огневой кобылки.
— Совсем ваш муж обнаглел, мадам Кортес! С вами не живет, а бонусы у вас свистнул! Ничего удивительного! Все они такие, только и знают что нас использовать. Надеюсь, вы ему шею-то намылите, когда в следующий раз увидите!
Ифигения все никак не могла успокоиться и изливала потоки желчи на головы представителей мужского пола. Она с силой захлопнула дверцу машины и еще долго ворчала, пока Жозефина выезжала с парковки.
— Не понимаю, как это вы умудряетесь быть такой спокойной, мадам Кортес!
— Бывают дни, когда лучше не вставать с постели, даже ноги на пол спускать не стоит!
— А вы заметили, что беда никогда не приходит одна? Возможно, вас еще сегодня ожидают сюрпризы!
— Спасибо, утешили!
— Вы бы посмотрели свой гороскоп на сегодня.
— Что-то не хочется. И потом, по-моему, я уже сделала полный круг. Не представляю, что еще может на меня свалиться!
— День пока не кончился, — хмыкнула Ифигения и снова громко фыркнула.

 

Праздник был в разгаре. До последней минуты Жозефина и Ифигения расставляли стулья, мазали паштет из анчоусов на хлеб, открывали вино, колу, шампанское. Шампанское принесли жильцы корпуса «Б».
Ифигения угадала: корпус «Б» явился почти в полном составе, а из корпуса «А» пока имели место только мсье и мадам Мерсон с сыном Полем, Жозефина, Ирис и Зоэ.
— Мама, он сейчас съест все канапе! — заметила маленькая Клара, указывая на Поля Мерсона, который беззастенчиво сметал все на своем пути.
— Скажите, пожалуйста, мадам Мерсон, вы что, его дома не кормите? — воскликнула Ифигения, шлепнув Поля Мерсона по пальцам.
— Поль, веди себя прилично… — томно протянула мадам Мерсон.
— Нарожают детей, а воспитать не могут, — проворчала Ифигения, бросив сердитый взгляд на Поля Мерсона.
Тот состроил ей рожу, вытер руки о джинсы и набросился на куриные ножки в желе.
Дама с белой собачкой, казалось, с большим интересом слушала рассказ Зоэ про купание Дю Геклена и его первое знакомство с сухим кормом.
— Он набросился на него, словно сто лет ничего не ел, а потом пришел и лег у моих ног, словно дал клятву верности сюзерену!
Дама похвалила словарный запас девочки и посоветовала знакомого ветеринара.
— Зачем? Он же не болен! Он просто хотел есть.
— Ему нужно делать прививки. Каждый год.
— А, вот как, — ответила Зоэ, косясь на дверь. — Неужели каждый год?
— От бешенства — обязательно, — подтвердила дама, сжимая под мышкой собачку. — У Артура все в полном порядке! И еще его надо регулярно вычесывать, иначе у него будут блохи и он начнет чесаться…
— Пффф! — фыркнула Зоэ. — Мы нашли Дю Геклена на улице, а не в парикмахерском салоне.
Какая-то супружеская чета, муж с плохими зубами и жена, утянутая в дешевый костюмчик, беседовали о повышении цен на недвижимость с пожилой дамой, покрытой толстым слоем белой пудры, а еще одна пара поздравляла Ифигению и славила Небо, вознаградившее ее выигрышем в лотерею.
— Конечно, азартные игры не совсем сообразуются с моралью, но вы — вы, можно сказать, это заслужили! Сколько сил вы тратите, чтобы держать в порядке наш дом!
— Расскажите это мадемуазель де Бассоньер! — возразила Ифигения. — Она без конца меня шпыняет и пытается добиться, чтобы меня уволили. Но я отсюда не уйду — у меня тут теперь дворец!
Мсье Сандоз гордо выпятил грудь. Слово «дворец» было ему как маслом по сердцу. Он готов был расцеловать Ифигению. На этот раз волосы у нее сияли конфетно-розовым цветом, с темно-синими прядями, а платье она надела в красную клетку. Вот молодец женщина! Накануне, заканчивая расставлять мебель, он шепнул ей: «Ифигения, вы прекрасны, как Сирена», а она решила, что он имеет в виду сирену «скорой помощи», и опять звучно фыркнула. Он приласкал ее взглядом, вздохнул и решил потихоньку уйти. Все равно никто не заметит его отсутствия. Никто никогда не замечал ни его присутствия, ни отсутствия.
— Да ладно! Не так уж она плоха, эта мадемуазель де Бассоньер. Отлично защищает наши интересы, — сказал какой-то господин в берете и с ленточкой ордена Почетного легиона.
— Старая ведьма! — вскричал мсье Мерсон. — Вот вас не было вчера на собрании, вы ее не слышали. А я, кстати, заметил, что вы отсутствовали…
— Я передал ей мой голос, — сказал господин в берете, поворачиваясь к нему спиной.
— Ну уж одолжили! — хмыкнул мсье Мерсон. — В любом случае сегодня мы ее не увидим!
— А мсье Пинарелли не придет? — спросила дама с собачкой.
— Ему мать не разрешила! Держит его в ежовых рукавицах, одно слово. Считает, что ему все еще двенадцать лет. Он, конечно, пытается делать глупости за ее спиной, но она его за это наказывает! Он мне сам сказал. Вы знаете, что он не имеет права по вечерам выходить из дома? Уверен, он до сих пор девственник!
Сидя в дальнем углу на стуле из «Икеи», Ирис озирала собрание и говорила себе, что пала ниже некуда. Ей бы сейчас в красивой лондонской квартире Филиппа переставлять с места на место безделушки, чтобы подчеркнуть свое присутствие, или складывать в шкаф кашемировые свитера, а вместо этого приходится сидеть в какой-то конуре, слушать скучные разговоры и отказываться от пресных бутербродов и дешевого шампанского. Ни одного интересного мужчины, кроме этого мсье Мерсона, который пожирает ее глазами. Как похоже на Жозефину — общаться с такими заурядными людьми. Боже мой! Что будет с ее жизнью? Ей казалось, что она все еще идет по длинному белому коридору. И ищет выход.
— Ваша сестра обворожительна, — вздохнул мсье Мерсон на ухо Жозефине. — Холодновата, конечно, но я бы ее с удовольствием разморозил.
— Мсье Мерсон, умерьте пыл.
— Я люблю трудные случаи, неприступные крепости, которые сдаются под натиском наслаждения… Как вам идея небольшой пати на троих, мадам Кортес?
Жозефина потеряла дар речи и густо покраснела.
— О! Я, видно, задел за живое! Вы уже пробовали?
— Мсье Мерсон!
— А вы попробуйте. Любовь без чувств, без собственнических инстинктов — это упоительно… Отдаешься, но без всяких обязательств. Душа и сердце отдыхают, а тело действует… Вы слишком серьезны.
— А вы слишком несерьезны, — отрезала Жозефина, устремляясь к Зоэ, которая с тоской смотрела на дверь.
— Ты скучаешь, детка? Хочешь домой? К Дю Геклену?
— Нет, нет…
Зоэ улыбнулась ей нежно и снисходительно.
— Ждешь кого-нибудь?
— Нет! Кого мне ждать?
Точно, кого-то ждет, поняла Жозефина, заметив новое, взрослое выражение на лице дочери. Утром, за завтраком, она была еще совсем ребенком — а вечером выглядит почти женщиной. Неужели она влюблена? Первая любовь. Мне казалось, она увлечена Полем Мерсоном, но она на него и не смотрит. Моя девочка влюблена! Сердце у нее сжалось. Интересно, она будет как Гортензия или как я? — подумала Жозефина. Сердце из воска или из камня? Она не знала, что было бы лучше для дочери.
Ифигения открывала шкафы, показывала всякие приспособления, обращала внимание на цвет стен, на постеры в рамках и, насупившись, ловила любое замечание, любой комментарий. Лео и Клара сновали туда-сюда, подносили блюда, раздавали бумажные салфетки. Вдруг зазвучала музыка: Поль Мерсон искал подходящую радиостанцию.
— Потанцуем? — спросила мадам Мерсон, потягиваясь и выставляя вперед грудь. — Вечеринка без танцев — что шампанское без пузырьков!
Именно в этот момент и появились Эрве Лефлок-Пиньель, Гаэтан и Домитиль. А за ними — чета Ван ден Броков и двое их детей. Эрве Лефлок Пиньель — подтянутый, с улыбкой на устах. Ван ден Броки — как всегда, страшно не похожие друг на друга: он бледный, шевелящий длинными пальцами-клешнями, она улыбающаяся, славная, с безумными глазами навыкате. Атмосфера неуловимо изменилась. Все как будто насторожились, только мадам Мерсон продолжала беззаботно колыхаться.
Жозефина поймала тревожный взгляд Зоэ, обращенный на Гаэтана. Значит, он. Он подошел к ней, шепнул что-то на ухо, она покраснела и опустила глаза. Сердце из воска, заключила потрясенная Жозефина.
С прибытием пополнения из корпуса «А» обстановка стала заметно прохладней. Ифигения тоже это почувствовала и устремилась к ним, предлагая шампанское. Она была сама любезность, и Жозефина поняла, что она тоже смущена. Хоть и поднимала кулак, распевая «Интернационал» среди стеллажей «Интермарше», но все равно робела перед ними.
Мадам Лефлок-Пиньель не пришла. Эрве Лефлок-Пиньель и Ван ден Броки поздравили Ифигению. Вскоре все столпились вокруг них, как вокруг королевских величеств на приеме. Жозефину это удивило. Сколько бы ни издевались над богатыми, все равно деньги, шикарная квартира и дорогая одежда внушают уважение. За глаза все насмехаются, а в глаза — почтительно склоняют голову.
Мсье Ван ден Брок весь вспотел и все время оттягивал воротничок рубашки. Ифигения открыла окно во двор, но он резко захлопнул его.
— Он боится микробов, это для врача просто катастрофа! — сказала приятная дама из корпуса «Б». — Пациенток осматривает только в перчатках! Странное ощущение, когда по тебе бегают резиновые пальчики… Вы бывали в его кабинете? Там чисто, как в операционной… Такое впечатление, что он тобой брезгует, словно ты грязнуля какая-то!
— Я к нему ходила один раз и больше не пойду! Он показался мне слишком… как бы это сказать… настойчивым, — отозвалась другая, уминая бутерброд с лососем. — У него такая неприятная манера смотреть на вас в упор и шевелить при этом пальцами! Словно он хочет вас пронзить булавкой и наколоть в альбом, как бабочку. А жаль, свой гинеколог в доме — это удобно!
— Терпеть не могу делать две вещи, когда прихожу к врачу: раздвигать ноги и открывать рот! Поэтому стараюсь избегать дантистов и гинекологов!
Они рассмеялись и чокнулись шампанским. Заметили мадам Ван ден Брок, которая смотрела на них вытаращенными глазами: может, она слышала их слова?
— А у этой один глаз на вас, а другой в Арканзас! — сказала первая дама.
— Вы слышали, как она поет? Они все чокнутые в этом корпусе «А». А эта новенькая? Вечно торчит у консьержки… Это, знаете ли, тоже ненормально.
Ирис, сидя в углу, ждала, когда Жозефина ее представит. Но поскольку сестра, похоже, не собиралась это делать, она сама направилась к Лефлок-Пиньелю.
— Ирис Дюпен. Я сестра Жозефины, — объявила она робко и бесконечно изящно.
Эрве Лефлок-Пиньель склонился и церемонно поцеловал ей руку. Ирис отметила антрацитово-черный дорогой костюм, белую рубашку в голубую полоску, переливчатый галстук с изысканным узлом, платочек в кармане пиджака, атлетический торс, тонкую, изящную непринужденность светского человека. Она вдохнула аромат туалетной воды от «Армани», легкий запах шампуня «Арамис» на гладких черных волосах. И когда он поднял на нее глаза, ее словно унесло волной счастья. Он улыбнулся: эта улыбка была как приглашение на танец. Жозефина оторопело смотрела на них. Он склонялся над ней, словно вдыхая аромат редкого цветка, она тянулась к нему с хорошо рассчитанной сдержанностью. Они не произнесли ни слова, но между ними возникло мощное магнитное поле. Удивленные, улыбающиеся, они не сводили друг с друга глаз, не обращая внимания на разговоры вокруг. Чуть качнутся к одному, к другому и снова, дрожа всем телом, ощупывают друг друга взглядом.
Когда Жозефина вернулась из магазина, Ирис спросила ее, кто будет на вечеринке у Ифигении и обязательно ли ей туда идти.
— Как хочешь.
— Нет! Скажи мне…
— Это вечеринка для соседей. Путина и Буша точно не будет! — ответила она, чтобы сразу пресечь остальные вопросы.
Ирис нахмурилась.
— Тебе плевать, что я страдаю! Плевать, что Филипп выбросил меня, как старую калошу! Строишь из себя даму-патронессу, а на самом деле просто эгоистка!
Жозефина в изумлении посмотрела на нее.
— Я эгоистка, потому что интересуюсь еще чем-то, кроме тебя? Так?
— У меня горе. Я умираю, а ты уезжаешь за покупками с какой-то…
— А ты хоть спросила, как я живу? Нет. Как дела у Зоэ, у Гортензии? Нет. Ты сказала хоть слово про мою новую квартиру? Про мою новую жизнь? Нет. Единственное, что тебя заботит, это ты, ты, ты! Твои волосы, твои руки, твои шмотки, твои морщины, твои настроения, твои идеи, твои…
Она задыхалась. Уже не следила за тем, что говорит. Извергала слова, как проснувшийся вулкан извергает лаву.
— Ты трижды отменяла нашу встречу из-за таких пустяков, что плакать хотелось, а потом, за обедом, говорила только о себе. Ты все сводишь к себе. Постоянно. А я — я должна быть рядом, выслушивать тебя, прислуживать тебе. Прости, Ирис, но мне надоело. Я тебя предупреждала про этот праздник у Ифигении… Я думала, мы потом вместе поужинаем, я так надеялась, а ты взяла и укатила в Лондон! Забыв, что я здесь, жду тебя, мечтаю показать тебе мою новую квартиру! А теперь ты жалуешься на несправедливость, потому что твой муж, о котором ты заботилась не больше, чем о старом диване, устал и отправился искать любви в другое место… Вот что я скажу: он прав, и пусть это послужит тебе уроком! Может, ты теперь будешь внимательнее к людям! Потому что если ты по-прежнему будешь только брать и ничего не отдавать, то скоро никого и ничего у тебя не останется, кроме твоих прекрасных глаз, чтобы плакать и плакать…
Ирис остолбенела от удивления.
— Ты никогда со мной так не разговаривала!
— Я устала… Мне надоела твоя вечная жажда быть в центре внимания. Дай немного места другим, послушай, чем они дышат, и ты станешь намного счастливее!
В привратницкую они спустились молча. Зоэ болтала за троих. Рассказывала, какой замечательный Дю Геклен, как он безропотно перенес первое купание и даже не плакал, когда они уходили. Они готовили праздник, Ирис дулась в углу, не делая попыток помочь, молчаливая и враждебная. Не обращая ни малейшего внимания на гостей.
Пока не появился Лефлок-Пиньель.
Жозефина подошла к Ифигении и шепнула ей на ушко:
— Скажите, а мадам Лефлок-Пиньель вообще из дому не выходит?
— Знаете, я ее никогда не вижу! Даже дверь не открывает, когда я приношу почту! Я ее кладу на коврик и ухожу.
— Она больна?
Ифигения покрутила пальцем у виска и сказала:
— Больна, на голову… Бедный мужик! Он сам занимается детьми. Она вроде бы целыми днями бродит в ночной рубашке. Один раз ее нашли на улице, она бредила, звала на помощь, говорила, что ее преследуют… Есть женщины, которые не понимают своего счастья. Будь у меня муж такой красавец, как он, и такая квартирка, как у них, и трое детишек, я вас уверяю, я бы не стала бы шляться в ночной рубашке! Одевалась бы с иголочки!
— Я слышала, она потеряла ребенка, грудного. Может, она никак не может оправиться….
Ифигения сочувственно шмыгнула носом. Такое горе вполне объясняло ночную рубашку.
— Ваш праздник удался на славу! Вы сами-то довольны?
Жозефина протянула ей бокал шампанского и подняла свой, чтобы чокнуться.
— За здоровье моей доброй феи!
Они выпили молча, наблюдая за круговоротом гостей.
— Мсье Сандоз так быстро убежал… По-моему, он к вам неравнодушен, Ифигения…
— Шутите! Не далее как вчера он обозвал меня клаксоном! А, нет, сиреной, ну все равно, для объяснения в любви мог бы придумать что-нибудь получше! А завтра-то надо все убирать и разбираться с помойкой.
— Я вам помогу, если хотите.
— И речи быть не может. Завтра воскресенье, поспите подольше.
— Надо все убрать как следует, чтобы Бассоньериха не жаловалась!
— Ох! Пусть уж сидит и не высовывается! Она слишком злая тетка. Есть такие люди, удивляешься, с какой стати Бог их еще терпит на этом свете!
— Ифигения! Не говорите так! Вы ей принесете несчастье!
— Ой, да что ей сделается! Живучая, как таракан!
Мсье Мерсон, проходя мимо них, поднял бокал и прошептал:
— Ну, дамочки… За здоровье таракана!

 

Зоэ в этот вечер не стала спускаться в подвал, осталась с матерью и тетей. Ей хотелось петь и вопить во все горло. Сегодня на празднике Гаэтан шепнул ей: «Зоэ Кортес, я влюбился в тебя». Она вспыхнула, как полено в очаге. А он все шептал ей на ухо, прикрываясь стаканом и делая вид, что пьет. Говорил такие странные вещи! «Я так влюблен, что ревную к твоей подушке!» А потом отошел, чтобы никто ничего не заметил, и она увидела, какой он высокий, очень высокий. Не мог же он вырасти со вчерашнего дня? А потом он опять подошел и сказал: «Я сегодня не смогу спуститься в подвал, но я оставлю свой свитер под ковриком у твоей двери, и тогда ты заснешь, вспоминая обо мне». Тут у нее будто выскочила пробка из горла, и она проговорила: «Я тоже влюбилась в тебя», а он так серьезно посмотрел на нее, что она чуть не заплакала. Перед сном она пойдет, возьмет из-под коврика свитер и ляжет с ним спать.
— О чем задумалась, малышка?
— О Дю Геклене. Можно, он будет спать в моей комнате?
Ирис допила бутылку бордо и закатила глаза.
— Собака — это такая нагрузка, с ней надо заниматься! Кто с ним сейчас пойдет гулять, например?
— Я! — воскликнула Зоэ.
— Нет! — ответила Жозефина. — В такое время ты не будешь выходить, я сама схожу…
— Вот видишь, начинается… — вздохнула Ирис.
Зоэ зевнула, сказала, что устала. Поцеловала мать и тетю и отправилась спать.
— Как, ты говоришь, его зовут, твоего красавца-соседа?
— Эрве Лефлок-Пиньель.
Ирис поднесла стакан к губам и прошептала:
— Красавец-мужчина! Какой красавец-мужчина!
— Он женат, Ирис.
— Но это не мешает ему быть привлекательным… А ты знаешь его жену? Какая она?
— Хрупкая блондинка, немного не в себе…
— Да? Вряд ли они крепкая пара. Он ведь сегодня без нее пришел.
Жозефина начала убирать посуду. Ирис спросила, не осталось ли еще вина. Жозефина предложила открыть новую бутылку.
— Я хоть немного успокоюсь, если выпью…
— Ты же столько таблеток принимаешь, лучше бы тебе не пить…
Ирис тяжело вздохнула.
— Скажи, Жози, можно мне остаться у тебя? Неохота ехать домой… Кармен меня достала.
Жозефина, склонившись над мусорным ведром, счищала остатки еды с тарелок, прежде чем отправить их в посудомоечную машину. Она подумала: если Ирис останется, нашей новой близости с Зоэ конец. Только-только она ко мне вернулась…
— Не радуйся так откровенно, сестричка! — усмехнулась Ирис.
— Нет… Не в этом дело, но…
— Лучше не надо?
Жозефина взяла себя в руки. Она так часто жила в загородном доме Ирис. Она повернулась к сестре и солгала:
— У нас тут такая тихая жизнь. Боюсь, тебе будет скучно.
— Не волнуйся! Я найду чем заняться. Если ты правда не против, чтобы я осталась.
Жозефина запротестовала: нет-нет, конечно. Но так вяло, что Ирис почувствовала себя задетой.
— Я столько раз пускала вас с девочками к себе, и не сосчитать! А когда я раз в жизни попросила тебя об одолжении, ты тут же отпираешься!
Она налила себе еще вина, и у нее развязался язык. Слегка опьянев, она не заметила яростного, обиженного взгляда Жозефины: ты нас не «пускала», ты нас «приглашала», это разные вещи.
— Всю жизнь я была рядом, всю жизнь тебя поддерживала! Я помогала тебе и морально, и материально. Ведь даже книгу свою ты бы без меня не написала! Я была твоим вдохновением, твоим честолюбием!
Ее передернуло в сухом, ехидном смешке.
— Я была твоей музой! Можно и так сказать! Ты тряслась от страха перед жизнью, а я вытащила из тебя все лучшее, что в тебе было, сотворила твой успех — и вот как ты меня отблагодарила…
— Ирис, тебе уже хватит пить… — сказала Жозефина, стиснув в пальцах тарелку. — Ты несешь невесть что.
— Может, скажешь, что это неправда?
— Тебя вполне устраивало, что я у тебя живу! Девочки составляли компанию Александру, а я служила буфером между тобой и Филиппом!
— Еще и его припомнила! А он сейчас небось кувыркается со своей мисс Дулиттл! Дотти Дулиттл! Ну и имечко! Наверняка носит розовые платьица и кольца в ушах!
«Интересно, она брюнетка или блондинка, эта мисс Дулиттл?» — подумала Жозефина, засыпая порошок в посудомоечную машину. Александр сказал — «это преходящее». Значит, он не влюблен по-настоящему. Просто развлекается. Потом найдет другую, и еще, и еще. Жозефина была одной из многих в этом хороводе. Лампочкой в рождественской гирлянде.
— Я все думаю, изменял он мне, когда мы еще жили вместе, или нет, — продолжала Ирис, допивая очередной бокал. — Вряд ли. Он слишком меня любил. Как же он меня любил! Ты помнишь?
Она отрешенно улыбнулась.
— И вдруг в одночасье все кончается, и ты не можешь понять, почему. Ведь большая любовь должна быть вечной, разве нет?
Жозефина вдруг резко опустила голову. Ирис расхохоталась.
— Ты все слишком трагически воспринимаешь, Жози. Это просто житейские неурядицы. Но что ты об этом знаешь, ты же ничего такого не переживала…
Она посмотрела на пустой бокал, налила еще вина.
— А может, и ни к чему так переживать? Чувства рано или поздно слабеют… — Она вздохнула. — А вот боль не слабеет, нет. Странное дело: любовь изнашивается, а боль остается такой же сильной, как прежде. Меняет маски, но всегда живет в тебе. В один прекрасный день перестаешь любить, но не перестаешь страдать. Нескладная штука жизнь!
Совсем не факт, подумала Жозефина, жизнь порой закручивает такие сюжеты, что никакому воображению за ней не угнаться. Взять хоть сегодняшний день, она его долго еще не забудет. Что хотела ей этим сказать жизнь? Просыпайся, Жозефина, не спи. Вставай. Или восставай?
— У меня больше ничего нет. И я больше никто. Моя жизнь кончена, Жози. Разрушена. Смята. Выброшена на помойку.
Жозефина увидела ужас в глазах сестры, и ее гнев утих. Ирис дрожала, обхватив себя руками — и сколько безнадежности было в этом жесте!
— Я боюсь, Жози. Если бы ты знала, как я боюсь… Он сказал, что будет давать мне деньги, но ведь деньги — это еще не все. Деньги никогда не могли сделать меня счастливой. Это так странно, если подумать. Весь мир бьется, чтобы иметь побольше денег, и что, мир от этого становится лучше? Людям становится лучше? Они ходят по улицам, беззаботно насвистывая? Нет. Деньги не приносят удовлетворения. Всегда найдется кто-то, у кого их еще больше. Может, ты и права, и одна любовь имеет смысл. Но как научиться любить? Вот ты знаешь? Все об этом говорят, но никто не знает, что это такое. Ты говоришь: надо любить, надо любить, но как этому научиться? Скажи мне.
— Нужно забыть о себе, — пробормотала Жозефина. Состояние сестры приводило ее в ужас: Ирис разглагольствовала, как сомнамбула, то и дело наполняя и осушая свой стакан.
Ирис саркастически расхохоталась.
— Еще один непонятный ответ! Прямо как нарочно! Ты можешь говорить яснее?
Она мерно качала головой, поигрывая со своими волосами, перебирая пряди, накручивая их на палец, встряхивая, завешивая ими лицо.
— А, в любом случае учиться уже поздно. Для всего уже поздно! Мне конец. Я ничего не умею делать. И останусь одна… Одинокая старуха, сколько таких попадается на улице! Я тебе рассказывала, как несколько лет назад увидела нищего старика? Я тогда была молодая и не остановилась, потому что руки были заняты пакетами. А он сидел на тротуаре, под дождем. Все его толкали, а он только подвигался, чтобы никому не мешать…
Она стукнула себя кулаком по лбу.
— Почему я все время думаю об этом нищем? Он все время торчит у меня в голове, и я сажусь на его место, тяну руку к прохожим, а они на меня даже не смотрят. Думаешь, я этим кончу?
Жозефина пристально взглянула на нее, пытаясь понять, насколько искренен этот страх. Дю Геклен у ее ног зевнул во всю пасть и тоже уставился на нее. Он явно скучал. Ирис казалась ему жалкой. Жозефине вспомнился девиз настоящего Дю Геклена: «Смелость дает то, в чем отказывает красота». На самом деле, подумала она, Ирис просто не хватает смелости. Она мечтает о готовом решении. О счастье, которое надо всего лишь надеть, как вечернее платье. Воображает себя принцессой и ждет принца. Тот возьмет ее жизнь в свои руки, и ей не придется прикладывать никаких усилий. Она труслива и ленива.
— Давай ложись, тебе нужно отдохнуть…
— Ты будешь рядом, Жози, ты меня не бросишь? Будем стареть вместе, как два сморщенных яблочка… Скажи «да», Жози. Скажи «да».
— Я не брошу тебя, Ирис.
— Ты добрая. Ты всегда была добрая. Это твой козырь — доброта. И еще серьезность. Все всегда говорили: «Жози труженица, серьезная девушка», — а мне досталось остальное, все остальное. Но если это остальное оставить как есть, принимать как должное, оно улетучится как дым… Ведь что такое жизнь? Это капитал. Ты можешь его приумножить или нет. А я ничего не приумножала. Все разбазарила!
Она уже еле ворочала языком. Повалилась на кухонный стол и вялыми, непослушными пальцами пыталась нащупать стакан.
Жозефина обхватила ее, подняла, бережно повела к комнате Гортензии. Уложила на кровать, раздела, сняла туфли и накрыла одеялом.
— Ты оставишь свет в коридоре, Жози?
— Хорошо, конечно, пусть горит…
— Знаешь, чего я хочу? Хочется чего-то огромного. Огромной любви, мужчины, как в твоем Средневековье, отважного рыцаря, который бы увез меня и защищал… Жизнь жестокая штука, слишком жестокая. Я ее боюсь…
Она еще что-то пробормотала, повернулась на бок и мгновенно забылась тяжелым сном. Вскоре Жозефина услышала легкий храп.
Она вернулась в гостиную. Легла на диванчик. Подложила под спину подушку. Последние события теснились в ее голове. Нужно разложить все по полочкам. Филипп, Лука, Антуан. Она грустно улыбнулась. Три мужчины — три лжи. Три призрака, кружащих по ее жизни в белых саванах. Свернувшись в клубочек, она закрыла глаза, но призраки продолжали плясать перед ней. Вдруг хоровод остановился, из него выступил Филипп. Его черные глаза сверкали. Она заметила алый огонек сигары, вдохнула дым, посчитала колечки, которые он выпускал, округляя губы — одно, второе, третье… Она увидела его в объятиях Дотти Дулиттл, он тянул ее за воротник пальто, прижимал к дверце духовки на кухне и целовал, целовал своими теплыми, нежными губами… Холодная боль разлилась по всему телу, становилась все острее, все сильнее… Внутри словно разверзлась пропасть. Она прижала руки к животу, чтобы унять эту боль, прикрыть эту пропасть.
Она почувствовала себя совсем одинокой и очень-очень несчастной. Положила голову на подлокотник и тихо заплакала, аккуратно считая всхлипы, как дотошный бухгалтер, который ведет счет каждому су. Так она не позволяла себе полностью отдаться горю, с головой уйти в его мутные воды. Плакала, уткнувшись носом в рукав, пока не услышала, что рядом тоже кто-то рыдает. Сочувственно вторит ей долгими стенаниями.
Она подняла голову и обнаружила Дю Геклена. Сложив лапы, вытянув шею, он жалобно подвывал в потолок, модулируя звук, как музыкальная пила — то громче, то тише, то ярче, то глуше, — закрыв глаза в безнадежном порыве скорби. Она бросилась к нему. Обхватила его, принялась целовать, повторяя: «Дю Геклен! Дю Геклен!» — пока наконец не успокоилась. Он тоже замолк, и оба с удивлением уставились друг на друга: с чего вдруг такие рыдания?
— Да кто ты вообще такой, а? Кто ты? Ты не собака, ты явно человек!
Она погладила его по спине. Он был теплым и твердым на ощупь, как бетонная стена. Вытянув мощные, мускулистые лапы, он смотрел на нее внимательно, как ребенок, который учится говорить. Жозефине показалось, что он подражает ей, чтобы лучше понять, чтобы еще сильней любить ее. Он не сводил с нее глаз. Во всем мире его интересовала только она. Она поймала его любовь, как теплый шарик, и улыбнулась сквозь слезы. Казалось, он говорил ей: «Ну что ты плачешь? Разве ты не видишь — я здесь, с тобой. Не видишь, как я тебя люблю?»
— Мы же с тобой еще не гуляли! Ты и правда необыкновенный пес. Пошли?
Он вильнул задом. Она улыбнулась. Подумала, что он никогда не сможет вилять хвостом, что нельзя будет определить, рад он или нет. Еще подумала, что надо бы купить поводок, а потом решила — ни к чему. Он ее никогда не бросит. Это написано в его глазах.
— Ты ведь меня не предашь, правда?
Он ждал, пританцовывая, пока она соберется на улицу.
Когда они вернулись, Жозефина приоткрыла дверь в комнату Зоэ, и Дю Геклен устроился у изножья кровати. Покрутился на своей подушке, обнюхал ее и с глубоким вздохом погрузился в сон.
Зоэ спала, завернувшись во что-то шерстяное. Жозефина подошла, увидела, что это свитер, коснулась его пальцами. Посмотрела на счастливое лицо дочери, на ее сонную улыбку, и поняла, что это свитер Гаэтана.
— Не будь такой, как я, — прошептала она Зоэ, — не проходи мимо любви, не отговаривайся тем, что ты не готова, не решилась, не узнала ее.
Подула на ее горячий лоб, на щеки, на прядки волос, прилипшие к шее.
— Я буду рядом, я прослежу, чтобы ты ничего не упустила, я все для тебя сделаю…
Зоэ вздохнула во сне и прошептала: «Мама?» Жозефина взяла ее руку, поцеловала пальчики:
— Спи, моя красавица, моя любимая. Мама тут, мама тебя любит, мама тебя защитит…
— Мама, — прошептала Зоэ, — я так счастлива. Он сказал, что влюблен в меня, что он влюблен!
Жозефина склонилась, вслушиваясь в ее сонное бормотание.
— Он дал мне свой свитер… Наверное, я все-таки прикольная…
Она повозилась и снова уснула, глубоко и крепко. Жозефина накрыла ее одеялом, расправила свитер и вышла из комнаты, тихонько закрыв за собой дверь. Прислонилась к стене и подумала: вот оно счастье… Когда удается вернуть любовь своей девочки, сплести пальцы с ее пальцами, дышать с ней одним дыханием, и пусть этот момент застынет и длится вечно, я зароюсь в него головой, буду наслаждаться им медленно, не спеша, а не то счастье улетучится и я не успею его ощутить.

 

Младшему исполнился год, и он решил, что пора раскрыться. Хватит уже. Поиграл в младенца, позабавил их, и будет. Пора брать рычаги управления в свои руки, потому что мир завертелся, как полоумный волчок.
Он встал, сделал несколько неуверенных шагов. Споткнулся о пакет с подгузниками — пора с ними кончать, надоели, и кто только придумал совать обкаканные пеленки между ног маленького ангела! — встал и двинулся дальше. Пока не прошел всю комнату, ни разу не упав. Не так уж сложно ставить одну ногу перед другой, зато здорово облегчает жизнь. А то у него от ползанья уже все локти и коленки стерты.
Потом он поднял глаза на ручку двери в своей комнате. Ну вот зачем понадобилось его закрывать? Хоть бы кто облегчил ему задачу. Это небось все та неотесанная девчонка, которую ему навязали в няни. Двуличная дуреха, что целыми днями читает дурацкие журналы да знай копит банкноты, которые ей дает Летающая Тарелка за чужие секреты. Все в доме шло шиворот-навыворот. Мать в прострации валяется в постели. Отец рыдает и чешет репу, да к тому же на нервной почве весь покрылся экземой: на шее, на локтях, на бровях, руках, ногах, на груди и даже на левом яичке, том, что связано с сердцем. Тишина такая, что слышно, как муха пролетит, и никто больше не смеется! Ни тебе гостей, ни обедов с вином, ни щекочущего нос запаха сигары, и папины руки больше не теребят маму, а та не смеется низким, грудным смехом, который ему так нравится. О! Марсеееель! Марсееель! Имя перекатывалось в ее груди, словно она полоскала горло чем-то теплым, и свивалось в мелодию счастья. А теперь все. Полная тишина, опрокинутые лица и сдавленный плач. Бедная мамочка, тебя сглазили, уж я-то знаю. Пусть врачи сколько угодно говорят о депрессии. Недоумки! Они забыли, откуда мы пришли, забыли, что мы связаны с небом, что на земле мы туристы. Как и большинство людей, кстати! Считают себя большими шишками и думают, что им все подвластно: небо и земля, огонь и ветер, море и звезды. Как бы не так! Их послушать, так они сами создали мир! Они так прочно забыли, откуда пришли, что в тщеславии своем полагают себя сильнее ангелов и бесов, Бога и сатаны. Вещают, взгромоздившись на кочку ничтожного человеческого мозга. Взывают к разуму, к «дважды два», к «не увижу — не поверю», и, сложив руки на брюхе, насмехаются над наивными чудаками, которые верят во всякую ахинею. Но я-то еще недавно восседал рядом с ангелами и жил припеваючи, я-то знаю. Знаю, что мы приходим Оттуда, Сверху, и что мы туда вернемся. Знаю, что нужно выбрать свою сторону и бороться с противником, знаю, что злые, которые на той стороне, взяли в плен Жозиану и хотят ее погибели. Чтобы Анриетта заполучила назад свои бабки. Я все знаю. Пусть я тут делаю первые шаги, я не забыл, откуда пришел.
Когда меня спросили Там, Наверху, не хочу ли я снова послужить на Земле, у славной пары, Марселя и Жозианы, которая так молит, чтобы ей послали ребеночка, так хочет прелестного, тепленького, розового малыша, я сначала долго к ним присматривался, и они меня, честно говоря, растрогали. Благородные, достойные люди, и не дураки к тому же. Заслужили. Ну, я и согласился. Но это моя последняя командировка. Потому что Там, Наверху, куда спокойнее, потому что у меня там куча дел, надо еще прочесть столько книг, посмотреть столько фильмов, изобрести столько всяких вещей, вывести кучу формул, да и вообще, каждый знает — на Земле жизнь не сахар. Почти что Ад. Вечно тебе вставляют палки в колеса. Они называют это ревностью, завистью, злобой, хитростью, жаждой наживы — в общем, названий полно, к примеру, Семь смертных грехов, и это страшно тормозит работу. Хорошо, если удастся довести до конца одну-две идеи, это уже везение! Взять, к примеру, Моцарта. Я его прекрасно знаю. Он мой сосед Там, Наверху. Посмотрите, чем кончилась его командировка на Землю: умер в нищете, окруженный завистниками и плагиаторами. А ведь такой симпатяга, шутник и хохотун! Просто праздник! Симфония!
Ладно, сейчас не об этом…
Он обсудил с Моцартом свой отъезд, и тот сказал: почему нет, люди они хорошие… Если бы мне не надо было переделывать «Турецкий марш», потому что в нем я пошел легким путем, бахвалился своими арпеджио, я бы сам спустился к ним, сыграл бы им маленькую «Сонату для двух счастливых старичков» си мажор. Моцарту можно было доверять. Славный парень. Скромный и жизнерадостный. Они все приходили к нему в гости: Бах и Бетховен, Шуман и Шуберт, Мендельсон и Сати, и все прочие, и он запросто болтал с ними. Они говорили в основном про свои восьмые да шестнадцатые, про всякое такое, в чем он ничего не смыслил. Его-то стихия — уравнения, черная доска, мел. В общем, в конце концов он согласился и спустился к Жозиане и Марселю. Отличная мамаша, отличный папаша. Два любящих человека, которых долго не отпускали беды, но которых Небесные силы решили вознаградить за заслуги перед человечеством.
Как старички радовались, когда он у них появился! Твердили, что это чудо. Ставили свечки. Истово молились заплетающимся от счастья языком. Особенно он. У него аж зубы стучали! Он потрясал младенцем, как трофеем, хвастался им перед всеми, клал его на край рабочего стола и рассказывал про свой бизнес. Интересно, кстати, рассказывал. Старик в самом деле умен. Но каков хитрец! Сбывает свое барахло по всему миру. А как торгуется, это надо слышать! Он бывал в восторге, когда Марсель брал его на работу. Не мог, конечно, участвовать в процессе, поскольку оставался в плену лопочущего, неустойчивого младенческого тела, но вертелся в своем стульчике как заведенный, пытаясь подавать Марселю знаки. Иногда тот его понимал. Изумленно моргал, спрашивал себя, не глюки ли это, но советы слушал. Старик говорил с ним по-китайски и по-английски, давал ему читать бухгалтерские сводки, финансовые отчеты и экономические статьи. Грех жаловаться: Марсель его баловал. У него была поистине небесная интуиция. А вот с другими приходилось тяжко: они сюсюкали и кривлялись, склоняясь над его колыбелькой, превращаясь от умиления в каких-то жутких горгулий. Совали ему дурацкие игрушки. Тупых плюшевых мишек, тряпичные книжки с одной буквой на странице, погремушки, которые мешали спать. В следующий раз, когда ему придется спуститься на Землю (если, конечно, этот следующий раз будет), он перевоплотится прямо сразу в Мафусаила. Минуя детство с его неприятностями. Моцарт говорит, это невозможно. Никак нельзя обойтись без слюнявчиков! Он-то знал толк в предыдущих жизнях: он их копил. Говорил: а иначе как бы я написал в шесть с половиной лет «Маленькую ночную серенаду»? А? Просто у него за спиной был немалый жизненный опыт. Опыт жизней множества безвестных композиторов, за которых он отомстил одним росчерком пера на нотном стане. Кстати, если подумать, «Серенаду»-то надо бы переписать, она немного занудная, ты не находишь, Альберт?
Он не успел ответить: как раз в этот момент его отправили на Землю, в шикарную клинику в шестнадцатом округе Парижа, столицы Франции. Там, Наверху каждый мечтал родиться в этой клинике. Четыре звезды. Отличный персонал. Бездна внимания. Теплая ванна и теплое отношение с первой же минуты. Его жизнь началась как нельзя лучше. Блаженство, комфорт, малюсенькая попка в тепле и две пухлые любящие физиономии, склоненные над синей колыбелькой. Все испортилось, когда нарисовалась Летающая Тарелка. Увидев ее в первый раз, он рефлекторно поднял руку: Там, Наверху, учат жесту, который помогает защититься от Лукавого. Надо скрестить лодыжки, а указательные и большие пальцы сложить ромбом и выставить перед противником. Он сразу заперся от нее. Она не смогла его достать. Но мать он защитить не сумел, и она приняла удар на себя.
Пора брать дело в свои руки.
Нейтрализовать Летающую Тарелку. Все их беды — из-за нее. Старое правило любого детектива: кому выгодно преступление? Это он вычитал на фантике «Карамбара». Шуточки от «Карамбара» не так уж плохи. Помогают восстановить душевное равновесие после падения на землю. И сразу быть в курсе последних мировых тенденций. И потом, это одна из немногих вещей, которые дают почитать младенцу, помимо тряпичных книжек с одной буквой на страницу. Тоже мне чтение! Целую занавеску надо соорудить, чтобы составить одну фразу!
Он хорошенько подумал, жуя свой «Карамбар», и понял, что Летающая Тарелка навела на них порчу. Она заключила пакт с силами Зла, и шито-крыто, абракадабра, ты в ловушке! А потом, когда Мелкая Дуреха оставила его перед телевизором — целыми днями приходилось таращиться на дурацкие шоу, того гляди заработаешь размягчение мозга, — он вдруг увидел одну штуку, и она ему кое-что напомнила. Ведьму, которая, морща от усердия нос, наводила порчу. Забавно, кстати: эта программа была очень популярна. Все ее смотрели, все были в полном восторге, но при этом никто не верил. Называли это развлечением. Бедняги! Знали бы они… Бывают развлечения с белыми крылышками, а бывают с рогами и копытами, и это две большие разницы. А в другой раз он, сидя на куче какашек, — Корыстная Дуреха меняла памперсы когда ей в голову взбредет — смотрел фильм, который назывался «Ghost». Они говорили, что это «блокбастер». Значит, фильм имел бешеный успех. И вместо того чтобы извлечь урок из фильма, где подробно излагалось, как все устроено Там, Наверху, они увидели в нем одну только любовную историю! Рыдания красотки Деми Мур! Он тогда гремел как ненормальный своим «Лего», хотел привлечь общее внимание, дать им понять, что все именно так. Точно так! Добро и Зло. Свет и Тьма. Шныряющие всюду демоны и силы Света, борющиеся против дьявола. Ни фига! Ни фига они не увидели. Он чуть с ума не сошел, стучал по чему ни попадя. До крови искусал кулак единственным зубом. Его отругали. «Какой же он все-таки шумный!» — удивлялась Жозиана. Шумный! Не шумный, а умный!
Он так и не увидел, чем кончился фильм. Его уложили спать. В тот вечер он был в страшной ярости. Чуть все прутья своей кроватки не изгрыз. Вам же все разобъяснили, можно сказать, разжевали и в рот положили, а вы никак не прозреете!
Ах, если бы я мог говорить!
Если бы я мог вам все рассказать! Вы бы зажили по-другому! Вы бы устроили рай на земле, вместо того чтобы жариться в аду, предаваясь самым низким страстям! Летающая Тарелка точно будет гореть в адском пламени, голая и безобразная, если не прекратит заигрывать с дьяволом.
Это было воскресенье. Воскресенье 24 мая. Он ходил уже две недели, и ему не терпелось выйти из комнаты. Но напрасно он ловил каждый звук, в квартире стояла тишина, ничего нельзя было понять. Где отец? Что с матерью? Корыстная Дуреха взяла, что ли, выходной? Почему к нему никто не приходит? Его желудок вопил от голода, не мешало бы позавтракать.
Именно в этот день, двигая стул, чтобы добраться до ручки двери и наконец вырваться наружу, он решил действовать. Бороться с напастью. Он знал, что у него есть союзница: пресловутая мадам Сюзанна не бродит в потемках, как прочие, она-то все видит как есть. Она больше не приходила, потеряла интерес к их делу, но кто знает, может, Небо сжалится над ними и сделает так, чтобы она пришла. На рассвете, в тот час, когда Земля и Небо сближаются, когда к ангелам летят потаенные мечты и желания, он попросил помощи Там, Наверху.
Он открыл дверь, протопал по коридору, добрался до гостиной — никого, в кладовке тоже никого, прошагал, не упав, в комнату матери. И увидел там такое, что завопил во весь голос. Долгий пронзительный крик вырвался из его груди, и мать вздрогнула, будто пробуждаясь от сна.
Жозиана выставила стул на балкон — они жили на седьмом этаже — и, стоя на нем в длинной белой ночной рубашке, шаталась как сомнамбула: ее неудержимо влекло в пустоту. Прижимая к сердцу фотографию мужа и сына, она раскачивалась взад-вперед с закрытыми глазами, губы ее побелели.
Она открыла глаза, словно очнувшись от летаргии, и увидела у своих ног малыша, который смотрел на нее и вопил, протягивая к ней ручки.
— РРРРых! — крикнул он, встав между матерью и перилами балкона.
— Младший…. — пробормотала она, узнавая. — Ты уже ходишь? А я и не знала.
— Грумфгрумф… — проговорил он, проклиная свою младенческую оболочку.
— Но что происходит? — спросила она, проводя рукой по лбу. — Как я тут оказалась?
Она посмотрела на стул, на свои ноги, на пропасть за перилами, и чуть не потеряла сознание. Качнулась в пустоту. Младший выпрямился, поднял руки, чтобы смягчить удар, и мать рухнула на него сверху.
Они покатились по полу с глухим шумом, ужасным шумом падающих тел, от которого подскочила на месте няня, разгадывавшая кроссворд в журнале «ТВ7». Затопали шаги, раздались встревоженные крики: «О боже! Это невозможно!» Дуреха подняла их, убедилась, что никто ничего не сломал, без конца оправдываясь, повторяя, что ничего не слышала, готовила на кухне завтрак… Вскоре появился Марсель, красный и встрепанный. Его жена! Его сынишка! Все в ушибах, бледные! Он трагически заламывал руки. Пакет с горячими круассанами, за которыми он выходил, чтобы сделать им приятное, упал на пол.
Младший подхватил один круассан и сунул в рот. Он был голоден. На сытый желудок лучше думается. Надо было действовать, и быстро. Сегодня ночью он смотается Туда, Наверх, поговорит с Моцартом, тот точно что-нибудь придумает.
Успокоенный, он принялся за второй круассан.

 

В то же самое воскресенье Гортензия завтракала в «Фортнум энд Мейсон» в компании Николаса Бергсона, арт-директора «Либерти». Она любила «Либерти», большой стильный магазин, чуть старомодный и в то же время авангардистский; его фасад, выходящий на Риджент-стрит, напоминал старинный эльзасский дом. Она часто там болталась. Так, прогуливаясь по рядам, записывая в блокнот и фотографируя любопытные детали, она и познакомилась с Николасом Бергсоном. Весьма обаятельный мужчина, если не принимать во внимание его маленький рост. Она всегда терпеть не могла коротышек, но пока он сидел, это было незаметно. Остроумный, так и сыплющий идеями, он к тому же обладал чудесной английской манерой держать дистанцию между собой и собеседником.
Они говорили о ее курсовой работе. О портфолио, которое ей нужно представить и от которого зависит, продолжит ли она обучение в следующем году. Из тысячи студентов оставят только семьдесят. Она выбрала себе тему «Sex is about to be slow». Это было оригинально, но не очевидно. Наверняка эта идея больше никому не придет в голову, но вот как ее правильно проиллюстрировать — это еще вопрос. Комиссии нужно представить альбом, а кроме того, устроить дефиле на шесть моделей. Зарисовать и сшить шесть моделей — и всех убедить в отведенные полчаса. Поэтому она охотилась за деталями. Деталями, которые заставят каждый пустяк источать соблазн, раскроют силу медленно, неотвратимо нарастающего желания. Черное, совершенно черное платье, завязанное на необычный узел, с голой спиной и фальшивым разрезом, тень на щеке, вуалетка, скрывающая горящие глаза, застежка туфельки на тонкой лодыжке… Николас мог помочь ей. И потом, не такой уж он маленький, решила она, туловище у него довольно длинное. Очень даже длинное.
Он пригласил ее на четвертый этаж магазина «Фортнум энд Мейсон», в свой любимый чайный салон. Гэри вот уже третье воскресенье подряд отклонял ее приглашения на завтрак. Ее беспокоил не столько сам отказ, сколько его вежливый тон. За вежливостью всегда кроются сдержанность, неловкость и какая-то недосказанность. Воскресный завтрак стал для них ритуалом. Раз он начал от нее прятаться, значит, в его жизни появилось что-то очень важное. Что-то или кто-то… И второе предположение ей совсем, совсем не нравилось.
Она наморщила нос, и Николас решил, что она с ним не согласна.
— Нет-нет, уверяю тебя, черный цвет и желание отлично сочетаются, тебе надо выпустить одну модель в черном с головы до ног. Причем это относится и к цвету кожи. Девушка должна быть черна, как уголь, с яркой белозубой улыбкой, символизирующей просвет, зияющий просвет желания, бездну времени в просвете желания, бездну мужской страсти в просвете женской страсти…
— Может, ты и прав, — отозвалась Гортензия, запивая ячменную лепешку глотком «лапсанг-сушонга» с восхитительным привкусом кедрового дерева, на котором его сушили. Да, именно кедра, хотя в послевкусии ощущалась тонкая кипарисовая нота.
— Ну конечно, я прав, и кстати…
И кстати, сколько они уже не виделись наедине? С того самого ужина, когда она пригласила его в ресторан, с той самой ночной прогулки по Лондону, с тех пор, как она поселилась вместе с Ли Мэй. Она была очень занята переездом, учебой, организацией выпускного показа, пропустила одно воскресенье, второе, третье, кажется, даже четвертое, и когда наконец позвонила ему как ни в чем не бывало, готовая наверстать упущенное время, он ответил ей вот этим самым вежливым тоном. Ужасным вежливым тоном. С каких это пор они вежливы друг с другом? Ей-то как раз больше всего и нравилось, что она могла высказать вслух все, что думает, не стыдясь, не краснея, — и вдруг он сделался вежливым! Смутным, ускользающим. Увертливым. Да, увертливым. Каждый новый эпитет был как удар ножом в сердце, и она с веселым отчаянием снова и снова вонзала в себя нож. Она закусила край чайной чашки. Николас продолжал разглагольствовать и ничего не заметил. Тут не обошлось без какой-то девицы, подумала она, ставя на стол чашку с «лапсанг-сушонгом», а в чае не обошлось без кипариса, я уверена. Совершенно уверена. Да, конечно, в Гэри, помимо всего прочего, мне очень нравится независимость, то, как спокойно он идет навстречу своей судьбе, но мне вовсе не нравится, что он от меня ускользает. Не люблю, когда мужчины от меня ускользают. И не люблю, когда они пристают как банный лист. Да-а… Сложно. Все слишком сложно!
— А насчет манекенщиц не беспокойся, я тебе подберу шестерых, как раз таких, как надо — томно-медлительных, волнующих. У меня уже три есть на примете…
— Мне же нечем им заплатить, — ответила Гортензия, радуясь, что он наконец перешел от бесплодных мечтаний к конкретным — и весьма щедрым — предложениям.
— А кто сказал, что им надо платить? Они еще сами тебе спасибо скажут. Колледж Святого Мартина — престижная школа, на показе будет и вся модная элита, и пресса, так что они прибегут, только помани…
Рано или поздно это должно было случиться. Он красив, как принц из «Тысячи и одной ночи», умен, остроумен, богат, образован. В нем сразу видна порода, любая женщина мечтала бы его заполучить… Я его упустила! И он не решается мне об этом сказать. Как это люди берут и влюбляются? — спросила она себя. — Смогу ли я влюбиться в Николаса, если постараюсь? Он ничего себе, этот Николас. И может быть полезен. Она сморщила нос. Как-то не вяжутся между собой любовь и польза. НЕ ХОЧУ, ЧТОБЫ ГЭРИ ВЛЮБИЛСЯ В ДРУГУЮ. Да, но… может, любовь обрушилась на него как снег на голову. Потому он и был таким любезным и ускользающим. Он не знал, как ей сказать.
Она почувствовала, как все горе мира — или то, что она считала всем горем мира, — навалилось на ее плечи. Нет, опомнилась она, только не Гэри. Просто он охотится за очередной телкой или решил перечитать одним махом «Войну и мир». Раз в году он запирался дома и перечитывал этот роман. «Sex is about to be slow but nobody is slow today because if you want to survive you have to be quick». Таков был ее заключительный вывод. Можно было бы, к примеру, завершить показ так: одна из девушек падает, как будто умирает, а остальные пятеро удаляются быстрым шагом, низводя медленное желание в ранг атрибута плохого романа. Недурная идея.
— Это будет как фильм, где действие все ускоряется и завершается ослепительным вихрем, — объяснила она; Николас, казалось, был в восторге.
— Милая, у тебя столько идей, что я охотно взял бы тебя в «Либерти»…
— Правда? — встрепенулась Гортензия.
— Когда закончишь школу… Через три года.
— А-а, — разочарованно протянула она.
— Потерпи, спешка убивает наслаждение… Это же твоя идея.
Она улыбнулась ему. В ее больших зеленых глазах вспыхнул интерес, и он это заметил. Он поднял руку, чтобы попросить счет, заплатил не глядя и произнес: «Снимаемся с якоря, товарищ?» Она взяла сумку от «Миу Миу», которую он подарил ей перед тем, как заказал чай с лепешками, и вышла вслед за ним.
И вдруг, когда они ждали лифт в холле четвертого этажа, случилось нечто ужасное.
Она стояла чуть в стороне, покачивая новой сумкой, мысленно оценивая ее по крайней мере фунтов в шестьсот-семьсот — он подарил ее с таким беспечным видом, что она подумала, уж не стащил ли он ее из контейнера, когда они уходили из магазина, — так вот, Николас говорил по телефону, нетерпеливо повторяя: «нет, нет, ни в коем случае…», она примеряла сумку то на одну руку, то на другую, брала ее под мышку, изучала свое отражение в дверях лифта, крутилась так и сяк… И тут двери открылись, выпуская потрясающую женщину, одно из тех немыслимо элегантных созданий, вслед которым нельзя не обернуться на улице, пытаясь понять, как им удается это чудо: быть неповторимыми, ослепительными без малейшего намека на пошлость. Узкое черное платье, ошейник с фальшивыми бриллиантами, огромными, как кусочки шоколада, балетки, длинные черные перчатки и огромные черные очки, подчеркивавшие прелестный вздернутый носик и алый рот, сочный, как надкушенная вишенка. Извечная загадка красоты. Воплощение пьянящей женственности. А какой черный цвет! Он сверкал всеми цветами, он был уже не черным, а каким-то другим. У Гортензии отвисла челюсть. Она готова была следовать за дивным созданием хоть на край света, чтобы вызнать ее секреты. Она проводила глазами видение, а когда вновь обернулась к лифту, заметила мужчину, который собирал на полу высыпавшиеся из сумки вещи. Николас придержал дверь лифта, чтобы не закрылась, и Гортензия услышала, как мужчина произнес: «Извините, пожалуйста… Большое вам спасибо». «На кого похож спутник этой восхитительной женщины?» — подумала Гортензия и, затаив дыхание, стала ждать, когда мужчина встанет.
Спутник оказался похож на Гэри.
Он заметил Гортензию и отпрянул, точно на него брызнуло масло с раскаленной сковородки.
— Гэри? — позвало дивное создание. — Ты идешь, love?
Гортензия закрыла глаза, чтобы этого не видеть.
— Иду, — отозвался Гэри, целуя Гортензию в щеку. — Созвонимся?
Она открыла глаза и снова закрыла. Это был кошмарный сон.
— Гм-гм… — произнес Николас, который закончил говорить по телефону. — Ну что, пошли?
Восхитительное создание, усевшись за столик, махало Гэри рукой, приподняв очки в толстой оправе и открыв на всеобщее обозрение глаза трепетной лани, удивленной отсутствием орды оголтелых папарацци вокруг.
— Ну пошли, — повторил Николас, придерживая дверь лифта. — Я вроде тут не нанимался в лифтеры!
Гортензия кивнула и попрощалась с Гэри так, словно его не узнала.
Она вошла в лифт и прислонилась к стенке. Я падаю вниз, в подвал. Пусть меня раздавит. Спуск в ад гарантирован.
— Смотаемся в Кемден? — спросил Николас. — В прошлый раз я там отхватил два кардигана от Диора за десять фунтов! A real bargain!
Она посмотрела на него. Туловище и правда длинновато, но глаза красивые, и рот красивый, и похож на пирата… если зацепиться за образ пирата, то, может быть…
— Я люблю тебя, — сказала она, наклоняясь к нему.
Он даже подпрыгнул от изумления и нежно поцеловал ее. Он хорошо целовался. Не спеша.
— Ты серьезно?
— Нет. Я просто хотела узнать, что люди чувствуют, когда так говорят. Никогда еще никому этого не говорила.
— А-а… — разочарованно протянул он. — Я тоже подумал, что это как-то…
— Несколько преждевременно. Ты прав.
Она взяла его под руку, и они пошли по направлению к Риджент-стрит.
Внезапно Гортензия застыла как вкопанная.
— Но она же старая!
— Кто?
— Та красотка в лифте, она же старая!
— Не преувеличивай… Шарлотта Брэдсберри, дочка лорда Брэдсберри, утверждает, что ей двадцать шесть, но на самом деле двадцать девять!
— Старуха!
— Идол, дорогая моя, идол лондонского света! Выпускница Кембриджа, эрудитка, прекрасно разбирается в литературе, в современном искусстве и музыке, иногда меценатствует, если может, и к тому же благородна: говорят, открывает новые таланты! Тратит время на молодые дарования, которые благодаря ее связям очень быстро становятся знаменитыми.
— Двадцать девять лет! Ей на свалку пора!
— Очаровательна и к тому же возглавляет журнал «Нерв», ну ты знаешь…
— «Нерв»?! — простонала Гортензия. — Это она? Все, мне конец!
— Да почему, милая, почему?
Он взмахнул рукой, и перед ними тут же остановилось такси.
— Да потому, что я хочу занять ее место!

 

В то воскресенье, 24 мая, Милена Корбье была на своем посту. Теперь вместо телевизора она обзавелась мощным биноклем и шпионила за соседями. Она бежала домой с работы, спеша погрузиться в чужую жизнь. Облизывалась, тихонько вскрикивала или неодобрительно щелкала языком. А встретив соседей на улице, поглядывала на них и хихикала. Я все про вас знаю, думала она, могу на вас донести, если захочу…
В то утро на пятый этаж явилась полиция и арестовала семейную пару. Бедняг увела целая толпа полицейских, что есть сил топавших сапогами, чтобы дать понять соседям: не стоит преступать закон. Супруги Вонг не платили налог на дополнительного ребенка. Обнаружилось, что у них двое детей, но второго они прятали, когда кто-нибудь к ним заходил. Его не пускали на улицу, но иногда, втайне от родителей, он сбегал, надев платье старшей сестры. Это его и выдало. Он был худенький, маленький, а сестра — высокая и крупная. Он тонул в ее одежде, как майский жук в бочке с водой. Милена уже давно заприметила этих детей. Она молилась, чтобы про мальчика никто не узнал. Такой вихрастый малыш с большими испуганными глазами. Она все время молилась. Ей было страшно. Мистер Вэй нанял кого-то следить за ней, это точно. Милена пыталась дозвониться Марселю Гробзу, но тот не отвечал.
Она хотела вернуться во Францию. Надоело быть одной, надоело целыми днями работать и получать щелчки по носу из-за того, что я иностранка, осточертело их караоке по телевизору! Хочу тихую, неспешную анжуйскую жизнь!
Хуже всего было по воскресеньям. Она до последнего валялась в постели. Долго завтракала, долго принимала ванну, читала газеты, подчеркивала какой-нибудь адрес, разглядывала чей-нибудь макияж или прическу, искала идеи, которые можно было бы перенять. Потом немного занималась гимнастикой. Она купила себе программу «Фитнес» от Синди Кроуфорд. Она не собирается прозябать тут, в Китае. Уедет при первой же возможности.
Да, но как же я уеду? Брошу свои деньги?
И речи быть не может.
Пойти во французское консульство? Все рассказать, попросить, чтобы защитили, выдали новый паспорт? Вэй узнает и отомстит. Однажды утром проснусь в заколоченном гробу. А родных у меня во Франции нет, бить тревогу некому.
Попытаюсь усыпить бдительность Вэя… Чтобы он отдал мне паспорт. Идеально было бы часть времени проводить во Франции, часть — в Китае.
Нет, это не выход. Нельзя жить одной ногой в Блуа, а другой в Шанхае. Вэй это прекрасно знает, потому и не хочет, чтобы я уезжала.
Он все время твердит, что она слабая и неуравновешенная. Станешь тут неуравновешенной, когда только это и слышишь. В конце концов она сама в это поверит. И вот когда поверит, все, ей конец. Крышка.
Под конец он всегда добавлял, что она должна ему довериться, положиться на него, ведь он помог ей сколотить состояние, без него она ничего бы и не добилась. Работайте, работайте, вам это полезно, если вы перестанете работать, вы… Он складывал руки за спиной, изображая смирительную рубашку. И громко хлопал в ладоши, так, что у нее звенело в ушах. Она вздрагивала и умолкала.
К семи часам вечера тоска захлестывала ее с головой. Это было самое ужасное время. Солнце опускалось за небоскребы из стекла и стали, дрожало в серо-розовой дымке смога. Она уже десять месяцев не видела чистого неба! Она прекрасно помнила: в последний раз это небо было голубым, когда объявили о приближении тайфуна и мощные порывы ветра разогнали серую пелену! Она здесь больше не могла. Задыхалась.
Это воскресенье — 24 мая — было таким же, как все прочие воскресенья.
«Еще один выходной», — вздохнула она.
Сейчас она напишет письмо. Это ее, правда, уже не развлекало. Прежде она разыгрывала заботливую мамочку, сочинила себе целую историю: будто бы вкалывает за границей по доброй воле, чтобы оплатить учебу детей, красивую одежду для них. Теперь и это не помогало. Что толку, если она не может отсюда вырваться?
В понедельник вечером она ужинала с французом, который производил на китайских заводах игрушки и продавал их во французских гипермаркетах. В четверг он улетал в Париж. Ей хотелось свежих новостей, не таких, какие можно выудить в Интернете. Хотелось знать, как сейчас выглядят улицы, какие песенки у всех на слуху, кто фаворит «Новой звезды». А вышел ли последний диск Рафаэля? А какие джинсы носят, дудочки, как раньше, или клеш? А багет подорожал? Это была ее жизнь, куски ее жизни, достававшиеся в придачу к ресторанному меню. Жизнь по доверенности. Мужчин она находила по Интернету, выбор там огромен. Всех впечатлял ее успех, ее прекрасная квартира. Она ничего от них не ждала, ничего, кроме сиюминутного облегчения, а потом они уходили… Как там ее бабушка говорила? Сделал дело — гуляй смело?
Вот так и они: сделают дело и гуляют себе дальше.
А я — остаюсь.
Когда на город опускалась ночь, она вновь бралась за бинокль и подглядывала за соседями. Этим она занималась до самого отхода ко сну. Потом ложилась и твердила про себя: завтра будет лучше, завтра я позвоню Марселю Гробзу, в конце концов он мне ответит, он найдет способ забрать мои деньги.
Марсель Гробз… Ее единственная и последняя надежда.

 

В это воскресенье, под вечер, Жозефина, которая весь день писала главку о символике полос на одеянии кармелитов для своей диссертации, решила прерваться и погулять с Дю Гекленом.
Ирис все время после обеда провалялась на диване в гостиной. Смотрела телевизор, болтала по телефону, между делом массируя себе стопы и руки, мазала их кремом, зажав плечом телефонную трубку. Весь диван мне заляпает, ворчала про себя Жозефина, первый раз проходя мимо сестры на кухню, сделать себе чашечку чая. Когда она шла за второй чашкой, Ирис по-прежнему трепалась по телефону и смотрела телевизор. Мишель Друкер брал интервью у Селин Дион. Ирис массировала предплечья. В третий раз сестра по-прежнему делала три дела сразу: смотрела телевизор, разговаривала по телефону и, прогнув спину, делала упражнение для укрепления ягодиц.
— Нет, у сестры совсем неплохо. Обстановка не самая изысканная, но ничего… Но уж лучше тут, чем дома с Кармен, которая только и думает, как бы взобраться на крест и вбить в себя гвозди, чтобы меня спасти! Видеть ее больше не могу. Такая липучая, ну такая липучая…
Жозефина с яростью швырнула щепотку чая в ситечко и плеснула воды из чайника, пролив половину мимо.
Зоэ попросила у нее разрешения пойти в кино: я вернусь к ужину, обещаю, я сделала все уроки на понедельник, вторник и среду. «А когда у тебя найдется время объяснить, за что ты на меня дулась, за что ненавидела меня все это время?» — подумала Жозефина. Зоэ шесть раз переодевалась, врываясь в комнату матери с вопросами: «Так нормально? Не толстит? Попа не большая?», «Ой, а так, по-моему, ляжки очень жирные, нет?», «Мам, а это лучше с сапожками или с балетками?», «А волосы распустить или собрать?»… Она вбегала и выбегала, начиная спрашивать уже в коридоре, вертелась перед матерью, возвращалась в новом наряде, с новым вопросом, и Жозефине никак не удавалось сосредоточиться на работе. История гонений на полосатую одежду. Прекрасный сюжет для главы о цветовой символике.
В конце лета 1250 года монахи из ордена кармелитов, братьев Пресвятой Девы Марии с горы Кармель, прибыли в Париж в коричневых рясах, а поверх них — в плащах в коричнево-белую или черно-белую полоску. Скандал! Полоски в Средние века пользовались дурной славой. Они были атрибутом злодеев, вроде Каина и Иуды, предателей, преступников, бастардов. И потому, когда бедные братья ходили по Парижу, все над ними издевались. Их называли «братством решетки», били, оскорбляли, уподобляли дьяволу. Им приставляли к головам рога, при встрече с ними закрывали лица. Они поселились рядом с монастырем бегинок, искали убежища у сестер, но те не открыли им ворота.
Гонения продолжались тридцать семь лет. В 1287 году, в День святой Марии Магдалины, они отреклись от «решетки» и стали носить белую мантию.
— Надень белую маечку, — посоветовала Жозефина, разрываясь между тринадцатым и двадцать первым веком. — Белый оживляет цвет лица и сочетается с чем угодно.
— А-а… — протянула Зоэ с сомнением в голосе.
И ускакала мерить новый наряд.
Дю Геклен дремал, свернувшись у ног Жозефины. Она закрыла книги, потерла крылья носа — явный признак усталости — и решила, что ей не помешает глоток свежего воздуха. Она пропустила утреннюю пробежку. Ирис все время жаловалась, приставала к ней с одними и теми же вопросами о своем неясном будущем.
Она встала, накинула куртку и, проходя через гостиную, жестом показала Ирис, что уходит. Та кивнула, на миг оторвавшись от телефона, и стала болтать дальше.
Жозефина хлопнула дверью и бегом скатилась по лестнице.
Черный гнев поднимался в ней клубами угольной пыли. Она задыхалась. Что мне теперь, запираться у себя в комнате, чтобы обрести хоть капельку покоя? И на цыпочках ходить на кухню за чашкой чая, чтобы не помешать ее телефонному трепу? Грозовые тучи гнева заволокли ее душу. Ирис и пальцем не пошевелила, чтобы помочь мне приготовить завтрак или убрать со стола. Только попросила поджарить ей тосты — будь добра, подрумянь, не сожги, я не люблю угольки — и добавила: у вас случайно нет меда из «Эдиара», настоящего меда?
Она пересекла бульвар, дошла до леса. Стоп, заметила она на ходу, что-то я не видела плаката с Лукой. Как странно теперь произносить «Лука», а не «Витторио». Наверное, проскочила мимо и не заметила… Она ускорила шаг, пнула старый теннисный мячик. Дю Геклен удивленно взглянул на нее. Чтобы успокоиться, она вновь вернулась мыслями к своей работе о роли цвета. О символике цвета. Это будет первая глава, введение к основной части. Чтобы заманить ворчливого профессора, заинтересовать его. Чтобы он легче заглотил остальные пять тысяч страниц. Синий в Средние века был воплощением печали. Это мог быть цвет траура. Матери, потеряв ребенка, в течение полутора лет носили cerula vestis, синее платье. В иконографии Пречистой Девы ее синие одежды означают траур по сыну. Желтый был цветом болезни и греха. Латинское слово «galbinus», от которого произошло слово «желтый», имеет германский корень со значением «печень», «желчь». Она остановилась, прижала руку к бедру: что-то там закололо. Это все от злобы, от желтой желчи! Желтый — цвет завистников, скупцов, лицемеров, лгунов и предателей. Этот цвет соединяет в себе болезнь тела и болезнь души. Иуда всегда в желтом. Символический цвет его одежд был перенесен в средневековом сознании на все еврейские сообщества. Евреев преследовали, выселяли в отдельные, изолированные кварталы вроде римского «гетто». Церковные соборы резко осудили браки между христианами и иудеями и потребовали, чтобы евреи носили специальный опознавательный знак, шестиконечную звезду, ту самую зловещую желтую звезду, которую возродили нацисты, почерпнувшие эту идею в средневековой символике.
Зато зеленый… подумай о зеленом, воодушевилась Жозефина, глядя на деревья, лужайки, садовые скамейки. Вдохни хлорофилл, который дымкой поднимается со свежих нежных листочков. Пусть твой взгляд упивается зеленью, крылышком селезня на воде пруда, ведерком, в котором малыш печет пирожок из газонной травы. Зеленый — цвет жизни, надежды, он часто символизирует рай, но, становясь темным, почти черным, напоминает о беде, его надо остерегаться. Надо остерегаться черноты, заполняющей мою душу. Не то меня задушит угольная пыль гнева. Она моя сестра. Моя сестра. Она страдает. Я должна ей помочь. Накрыть ее белым плащом. Плащом света. Что это со мной? Раньше, когда она водила меня за нос, я так не нервничала. Не излучала ни желтого, ни черного, слушалась ее. Опускала глаза. Краснела. Красный — цвет смерти и страсти, палачи одевались в красное, крестоносцы носили на груди красный крест. Красными бывают платья у шлюх, у падших женщин… Красная кровь течет в жилах женщины, способной сбросить оковы и взбунтоваться… Я меняюсь. Взрослею, как непримиримый подросток, восстающий против авторитетов. Она рассмеялась. Я начинаю думать о себе, анализировать свои новые чувства, оцениваю их, взвешиваю, бросаюсь в крайности и потихоньку отделяюсь от Ирис, отдаляюсь, злюсь, как ребенок, но отдаляюсь.
Дю Геклен бегал вокруг нее. Трусил, вытянув морду, внюхиваясь в землю, впитывая запахи, оставленные другими четвероногими. Круги то расширялись, то сужались, но он неизменно возвращался к ней. Она была центром его жизни. При свете дня на его боках были заметны розовые проплешины, того болезненно-розового цвета, какой бывает после сильного ожога, а две черных полосы на морде напоминали маску Зорро. Он приближался, убегал, обнюхивал какую-то собаку, орошал кустик или упавшую ветку, бежал куда-то, возвращался и бросался ей под ноги, радуясь встрече после долгой разлуки.
— Прекрати, Дю Геклен, ты меня уронишь!
Он смотрел на нее преданными глазами, она погладила его морду от носа до ушей. Он прошел три шага, прижавшись к ней, лапой — к ее ногам, плечами — к ее бедру, и вновь унесся, погнался за падающим листом. Он мчался с неистовой, пугавшей ее быстротой, потом застывал как вкопанный, учуяв новую добычу.
Она заметила вдалеке Эрве Лефлок-Пиньеля и мсье Ван ден Брока, гулявших вокруг озера. Значит, они дружат. Вместе гуляют по воскресеньям. Оставляют детей и женщин дома и беседуют, как мужчина с мужчиной. Антуан никогда и ни с кем не говорил «как мужчина с мужчиной». У него не было друзей. Он был одиночкой. Интересно, о чем они говорят? У обоих на плечи наброшены красные свитера. Как будто два брата, которых одевала одна мать. Они озабоченно мотали головами и явно о чем-то спорили. Биржа? Вклады? Антуан никогда не умел играть на бирже. Всякий раз, как он пытался вложиться в акции, казалось бы, самые доходные и надежные, акции сдувались. Он употреблял именно этот термин. Он вложил все свои сбережения в Евротуннель, и тот, естественно, сдулся! А теперь он ворует у нее баллы с карточки «Интермарше»! Бедный Тонио! Бедный, бедный Тонио! Нищий бродяга, живет в метро среди целлофановых мешков и прячет в них краденые продукты. Когда-нибудь он вернется и позвонит в мою дверь. Попросит, чтобы ему был готов и стол, и дом… и я приму его. Она вполне спокойно относилась к этой перспективе. Привыкла к мысли, что он может вернуться. Больше не боялась его призрака. Ей уже почти не терпелось, чтобы он вернулся. Развеял наконец все сомнения. Ничего нет хуже неопределенности.
А существует ли на самом деле пресловутая Дотти Дулиттл или Ирис выдумала ее, чтобы оправдать их с Филиппом развод? Кто знает. Ирис может наговорить невесть что! Легко ли признать, что муж ушел по твоей вине? Это ужасно. Проще сказать, что он ушел к другой. Надо мне повидаться с ним. Не нужно ни о чем спрашивать, я просто сяду напротив и посмотрю ему в глаза.
Поехать в Лондон…
Мой английский издатель просил о встрече. Можно использовать этот предлог. Хорошая мысль. Когда она бегает или гуляет, ей всегда приходят в голову хорошие мысли. Она взглянула на часы и решила вернуться.
Ифигения как раз выносила мусор после праздника, и Жозефина предложила помочь.
— Надо просто оставить мешки у дверей помойки, — сказала Ифигения.
— Как хотите… Дю Геклен, ко мне! Ко мне сейчас же!
Пес стрелой вылетел во двор.
— Боже сохрани, еще пописает во дворе и кто-нибудь его увидит! Придется срочно сдавать его в приют для бродячих собак! — хмыкнула Жозефина.
Он буквально влип носом в дверь и яростно что-то вынюхивал на помойке.
— Что это с ним? — удивилась Жозефина.
Он царапал дверь лапой и толкал мордой — пытался открыть.
— Хочет нам помочь, — предположила Ифигения.
— Странно… Словно след учуял. Вы прячете там наркотики, Ифигения?
— А вы не смейтесь, мадам Кортес, мой бывший вполне на это способен! Его однажды задержали за торговлю наркотиками.
Жозефина взяла мешок, полный картонных тарелок и пластиковых стаканчиков, и понесла к помойке. Ифигения волокла по земле два огромных мешка.
— А на стекло и бумагу я все завтра рассортирую, мадам Кортес.
Они открыли дверь в помещение помойки, и Дю Геклен влетел внутрь — нос в землю, когти скребут по бетону. Воздух был настолько спертым и зловонным, что перехватывало дыхание. Жозефина почувствовала, как к горлу подкатила тошнота: воняло чем-то омерзительным, вроде тухлого мяса.
— Что он тут ищет? — спросила она, зажимая нос. — Ох, какая вонь! Я готова согласиться с Бассоньерихой…
Она поднесла руку ко рту: ее едва не стошнило.
— Дю Геклен, — пробормотала она, борясь с отвращением.
— Небось учуял тухлую сосиску!
Запах сгущался, настырно лез в ноздри. Дю Геклен отыскал у стены свернутый обрывок ковра и пытался подтянуть его к двери. Он вцепился в него зубами и тащил, упираясь задними лапами.
— Он хочет нам что-то показать, — заметила Ифигения.
— Меня сейчас вырвет…
— Да, да, смотрите, вон там…
Они подошли, отбросили три мешка с мусором, взглянули на пол — и увидели нечто ужасное: из грязного ковра торчала бледная женская рука.
— Ифииигеееееения! — взвизгнула Жозефина.
— Мадам Кортес… Не двигайтесь! Вдруг это привидение?!
— Да нет же, Ифигения! Это… труп!
Обе, оцепенев, уставились на руку, которая, казалось, звала на помощь.
— Надо звонить в полицию! Стойте здесь, я побегу к себе…
— Нет! — стуча зубами, вскрикнула Жозефина. — Я с вами…
Дю Геклен все тянул ковер, пуская слюни и пену, и наконец оттуда показалось мраморное, серовато-бледное лицо, закрытое слипшимися, почти склеенными волосами.
— Бассоньериха! — воскликнула Ифигения. Жозефина оперлась на стену, чтобы не упасть. — Ее…
Они в ужасе переглянулись, не в силах сдвинуться с места, словно смерть скомандовала им: стоять!
— Убили? — еле выговорила Жозефина.
— Похоже на то…
Они так и стояли, не сводя глаз с искаженного страшной гримасой лица трупа. Ифигения опомнилась первой и снова трубно фыркнула.
— А вид все такой же злющий… Видать, ангелами недовольна.
Полиция прибыла быстро. Двое полицейских в форме и капитан Галуа. Она определила границы запретной зоны, огородила желтой лентой помойку. Подошла к телу, наклонилась, осмотрела его и громко, отчетливо, словно ученица у доски, произнесла: «Можно констатировать начавшийся процесс разложения, с момента убийства должно было пройти около сорока восьми часов». Приподняла ночную рубашку мадемуазель де Бассоньер, и ее пальцы коснулись темного пятна на животе. «Трупное пятно на брюшной полости… вызвано скоплением газов под кожей. Кожа почернела, но осталась мягкой, имеет место легкое вздутие, тело желтоватого оттенка. Вероятнее всего, смерть наступила в пятницу вечером или в субботу ночью», — заключила она, опуская рубашку. Потом заметила стайку мушек над телом и вялым жестом отогнала их. Вызвала представителя прокуратуры и судмедэксперта.
Сжав губы, она невозмутимо осматривала простертое у ее ног тело. Ни один мускул не дрогнул в ее лице, ничто не выдавало ужаса, отвращения или удивления. Затем она обернулась к Жозефине и Ифигении и начала допрос.
Они рассказали, как обнаружили тело. Рассказали про праздник в привратницкой, на который мадемуазель де Бассоньер не пришла («но в этом нет ничего удивительного, в доме все ее ненавидели», — не преминула добавить Ифигения), про то, как они выносили мусор, про роль Дю Геклена.
— Давно у вас эта собака? — спросила капитан Галуа.
Назад: Часть третья
Дальше: Часть пятая