II
Вороны
Лондон и Кимболтон, осень 1535 г.
Стивен Гардинер! Идет навстречу ему к монаршим покоям, под мышкой фолиант, свободная рука рубит воздух. Гардинер, епископ Винчестерский: налетел грозой, когда у нас в кои-то веки погожий день.
Стивен входит в комнату, и мебель бросается врассыпную. Стулья пятятся, табуретки приседают. Библейские фигуры на шпалерах зажимают руками уши.
При дворе его ждешь. Внутренне готов. Но здесь? Когда мы просто охотимся и якобы отдыхаем?
– Приятная неожиданность, милорд епископ. Рад лицезреть вас в таком добром здравии. Двор вскоре тронется в сторону Винчестера, и я не надеялся увидеть вас до тех пор.
– Я упредил вас ночным маршем, Кромвель.
– Так мы в состоянии войны?
Лицо епископа говорит: вы знаете, что да.
– Это вы отправили меня в ссылку.
– Я? Помилуйте, Стивен. Я каждый день о вас скучаю. И к тому же не в ссылку. Вас лишь временно удалили от двора.
Гардинер облизывает губы:
– Вы увидите, как я провел это время.
Когда Гардинер потерял место королевского секретаря, Кромвель (новый королевский секретарь) посоветовал епископу уехать в свою епархию, дабы не мозолить глаза королю и молодой королеве. «Милорд Винчестер, вам крайне желательно высказать обдуманное суждение о супрематии короля, просто чтобы исключить сомнения в вашей преданности. Твердое заявление, что его величество – глава английской церкви, и, если хорошенько подумать, так было всегда. Взвешенное мнение, изложенное со всей определенностью, что Папа – чужеземный правитель и не обладает властью в этой стране. Письменная проповедь или открытое письмо. Дабы развеять любые недоразумения касательно ваших взглядов. Дать пример другим церковникам, избавить посла Шапюи от нелепой мысли, будто вы подкуплены императором. Вашу декларацию должен услышать весь христианский мир. Кстати, почему бы вам не уехать в свою епархию и не написать книгу?»
И вот Гардинер здесь, похлопывает рукопись, словно треплет по щеке пухлого младенца.
– Королю понравится моя книга. Я назвал ее «Об истинном послушании».
– Вам стоит показать ее мне, прежде чем отдать печатнику.
– Король сам изложит вам ее содержание. Здесь говорится, почему клятвы, данные папскому престолу, недействительны, а наша присяга королю как главе церкви – истинна. Главный упор сделан на то, что Бог сам наделяет Своего помазанника властью.
– А не Папа.
– Ни в коем случае не Папа. Власть снисходит от Бога без всякого посредника, а не востекает от подданных к королю, как вы некогда утверждали.
– Я так говорил? Востекает? Трудно представить.
– Вы принесли королю книгу, где так утверждалось. Книгу Марсилия Падуанского, сорок две пропозиции. Король говорит, вы замучили его ими до головной боли.
– Мне следовало излагать короче, – улыбается он. – На практике, Стивен, не важно, исходит сверху, востекает снизу. «Где слово царя, там и власть; и кто речет ему “что твориши”?»
– Генрих не деспот, – сухо отвечает Гардинер. – Я отвергаю всякую мысль, что его правление нелегитимно. Будь я королем, я бы хотел, чтобы моя власть была полностью законной, чтобы все ее признавали и твердо защищали от любых нападок. А вы?
– Будь я королем…
Он чуть не сказал: будь я королем, я бы вас дефенестрировал.
Гардинер спрашивает:
– Почему вы смотрите в окно?
Он рассеянно улыбается:
– Любопытно, что сказал бы о вашей книге Томас Мор?
– О, ему бы она очень не понравилась, но мне плевать, – с жаром говорит епископ, – поскольку его мозг выклевали коршуны, а череп превратился в святые мощи, перед которыми дочь молится на коленях. Зачем вы разрешили ей забрать голову с Лондонского моста?
– Вы же знаете меня, Стивен. Доброта течет в моих жилах и по временам переливается через край. Давайте вернемся к вашей книге. Если вы так ею гордитесь, может, поживете в Винчестере еще какое-то время, поработаете над слогом?
Гардинер скалится:
– Вам самому следует написать книгу. Достойный выйдет труд – с вашей кухонной латынью и начатками греческого.
– Я буду писать на английском, – говорит он. – Прекрасный язык, годится для любой надобности. Идите, Стивен, не заставляйте короля ждать. Вы застанете его в отличном расположении духа. С ним сейчас Гарри Норрис. И Фрэнсис Уэстон.
– А, болтливый хлыщ. – Стивен делает движение, будто бьет кого-то по щеке. – Спасибо, что предупредили.
Ощутил ли фантомный Уэстон пощечину? Из комнаты Генриха доносится взрыв смеха.
После отъезда из Вулфхолла хорошая погода продержалась недолго. Не успели выехать из Севернейкского леса, как нас накрыло мокрым туманом. Дожди в Англии идут с небольшими перерывами уже лет десять. В этом году вновь будет недород. Ждут, что кварта пшеницы подорожает до двадцати шиллингов. Каково придется в эту зиму тем, кто зарабатывает пять-шесть пенсов в день? Спекулянты уже начали скупать зерно не только на острове Танет, но и в других графствах. Его люди тщательно за ними следят.
Кардинал удивлялся, что одни англичане ради наживы морят других голодом. На это он отвечал: «Я видел, как наемник-англичанин зарезал товарища, вытащил одеяло из-под бьющегося в судорогах тела, перерыл вещи и забрал вместе с деньгами образок».
– Так то наемный убийца, – возражал Вулси. – Эти люди забыли о спасении души. Но большинство англичан боятся Бога.
– Итальянцы думают иначе. Они говорят, дорога из Англии в ад утоптана, как камень, и все время идет под гору.
Каждый день он размышляет о загадке своих соплеменников. Да, он видел убийц, но видел и другое: как солдат отдал женщине хлеб, совершенно чужой женщине, и, пожав плечами, пошел дальше. Лучше не испытывать людей, не доводить их до крайности. Пусть живут в достатке, тогда и станут щедрыми. Сытый человек благодушен. Голод порождает чудовищ.
Когда, через несколько дней после разговора с Гардинером, король добрался до Винчестера, в тамошнем соборе рукоположили новых епископов. «Мои епископы», называет их королева: евангелисты, реформаты, люди, которые уповают на Анну. Кто бы думал, что Хью Латимер станет епископом? Легче было предположить, что его сожгут в Смитфилде, что он кончит дни на костре, выкрикивая евангельские слова. С другой стороны, кто думал, что Томас Кромвель станет хоть кем-нибудь? Когда пал Вулси, казалось, что и он, слуга Вулси, уже не поднимется. Когда умерли его жена и дочери, он думал, что не переживет горя. Однако Генрих приблизил его к себе, и назначил своим советником, и сказал: «Вот вам, Кромвель, моя рука», освободил ему путь в тронную залу. В юности он вечно проталкивался локтями через толпу, чтобы пробиться в первые ряды. Теперь, когда Томас Кромвель идет по Вестминстеру или по любому из королевских дворцов, толпа расступается. С той поры как он стал советником, ему расчищают дорогу – сдвигают ящики и козлы, гонят прочь бродячих собак. Женщины умолкают, одергивают рукава, поправляют кольца – с тех пор как его поставили начальником судебных архивов. Кухонные помои, конторский сор, скамеечки для ног пинками отбрасывают в сторону, сколько он служит королевским секретарем. И никто, кроме Стивена Гардинера, не поправляет его греческий нынче, когда он – ректор Кембриджского университета.
Лето в целом было для Генриха успешным: в Беркшире, Уилтшире и Сомерсете король проезжал перед народом, и жители (если не хлестал дождь) выстраивались вдоль дороги и радостно приветствовали государя. Да и кто бы не радовался? Всякий раз, видя Генриха, дивишься заново: грузный мужчина с бычьей шеей, лицо пухлое, глаза голубые, рот маленький и почти жеманный. Рост шесть футов три дюйма, и в каждом дюйме – царственность. Осанка, весь облик – величавы, ярость, проклятия, горючие слезы – устрашают. Но временами чело светлеет, Генрих садится рядом с тобой на скамью и заводит разговор, как брат. Как брат, если у кого есть брат. Или даже как отец, идеальный отец: ну что, сынок? Не слишком уработался? Пообедал уже? Что тебе снилось сегодня ночью?
Тут есть опасность: когда король ездит по стране, сидит за обычным столом на обычном стуле, его можно счесть обычным человеком. Однако Генрих не обычен. Пусть его волосы редеют, а брюхо растет, что с того? Император Карл, глядя в зеркало на свою кривую физиономию и крючковатый нос, отдал бы провинцию за благообразие тюдоровского лица. Король Франциск, тощий, как жердь, заложил бы в ломбард дофина, если б мог купить себе плечи, как у короля Англии. Любыми их достоинствами он наделен двоекратно. Если они учены, он учен вдвойне. Если милостивы, он – сама милость. Если рыцарственны, он – лучший из рыцарей, когда-либо воспетых менестрелями.
И все равно в кабаках клянут за непогоду Генриха и Анну Болейн: полюбовницу, великую блудницу. Если король вернет свою законную жену Екатерину, дожди кончатся. И впрямь, кто усомнится, что жизнь в Англии станет куда лучше, если сельские дурачки и пьянчуги получат власть принимать решения за короля?
В Лондон едут медленно, чтобы к возвращению короля там не осталось и подозрения на чуму. В холодных часовнях, выстроенных на помин чьей-то души, под взглядами косоглазых мучениц король молится в одиночестве. Ему это не по душе. Он хочет знать, о чем молится король. Его старый покровитель, кардинал Вулси, уж как-нибудь бы разузнал.
Его отношения с королевой сейчас, на исходе лета, осторожны, неустойчивы, исполнены недоверия. Анне Болейн тридцать четыре, она темноволоса и настолько изящна, что обычная миловидность кажется несущественным дополнением. Некогда гибкая, она сделалась угловатой. Глаза сохранили темный блеск, несколько поистертый, чуть более шероховатый. Они – ее главное оружие. Анна смотрит мужчине в лицо и тут же рассеянно отводит глаза. Короткая пауза – может быть, на один вдох. Затем медленно, словно против воли, Анна вновь задерживает взгляд на предмете, изучает его так, словно мужчина перед ней – единственный в мире. Как будто она видит его впервые и прикидывает все, что можно от него получить, все возможности, которые ему и в голову не приходили. Для жертвы мгновение длится целую вечность и заставляет мурашки бежать по коже. Хотя на самом деле трюк быстрый, дешевый, действенный и легко воспроизводимый, бедолаге мнится, будто его выделили из всех мужчин мира. Он ухмыляется. Приосанивается. Становится чуть выше. Чуть глупее.
Он видел, как Анна проделывает такое с лордом и простолюдином. С королем. Жертва чуть приоткрывает рот, и хлоп! – рыбка на крючке. Это работает почти всегда; с ним не срабатывало ни разу. Видит Бог, он не равнодушен к женщинам, просто равнодушен к Анне Болейн. Ей досадно; ему следовало бы притвориться. Он сделал ее королевой, она его – сановником, но они постоянно напряжены, постоянно ждут, что другой выдаст себя мелкой оплошностью и тем ослабит свою оборону, как будто неискренность – их единственная защита. Однако Анне лицемерить труднее – ее настроения переменчивы, она скачет от смеха к слезам, маленькая резвушка, мужнина радость. Несколько раз за лето королева тайком улыбалась ему из-за королевского плеча или гримаской предупреждала, что Генрих не в духе. А по временам она нарочито его не замечает, отворачивается, скользит по нему взглядом, будто не видит.
Чтобы понять причину – если ее вообще можно понять, – нужно вернуться в прошлую весну, когда Томас Мор был еще жив. Анна пригласила его побеседовать о дипломатии. Она хотела заключить брачный контракт: просватать свою малолетнюю дочь за французского принца. Однако французы юлили. По правде сказать, они и сейчас не вполне признают Анну королевой, не уверены, что ее дочь – законная. Анна знает причину их несговорчивости и почему-то вбила себе в голову, будто виноват он, Томас Кромвель. Она прямо заявила, что он вставляет ей палки в колеса, потому что не любит французов и не хочет заключать с ними союз. Разве он не отказался ехать на переговоры? Франция была готова принять посла, говорит Анна. И вас ждали, господин секретарь. А вы сказались больным, и пришлось ехать милорду, моему брату.
– И тот не смог ни о чем договориться. Очень жаль.
– Я вас знаю. Вы ведь никогда не болеете, кроме как по собственному желанию? Думаете, когда вы не при дворе, мы вас не видим, а напрасно. Мне доносят, что вы чересчур близки с императорским послом. Да, Шапюи – ваш сосед, но только ли поэтому ваши слуги с утра до вечера снуют из одного дома в другой?
Анна была тогда в нежно-розовом и бледно-сером. Казалось бы, свежие девичьи цвета должны радовать глаз, но ему виделись розовато-серые внутренности, требуха, кишки, вытащенные из живого тела; вторая партия упрямых монахов ждала отправки на Тайберн, где их вспорет и выпотрошит палач. Они изменники и заслужили смерть, но эта казнь превосходит другие в жестокости. Жемчуга на тонкой шее Анны представлялись ему бусинками жира; в пылу спора она начинала их теребить, длинные пальцы с ноготками-ножичками приковывали его взгляд.
И все же, говорит он Шапюи, покуда я в милости у короля, королева мне не опасна. На нее находит, она бесится, королю это известно. Генрих когда-то тем и пленился, что Анна не похожа на мягких белокурых красавиц, добрых и покладистых, которые проходят через жизнь мужчины, не оставляя следа. Однако теперь при виде супруги король иногда сникает. Когда она закатывает очередной скандал, глаза у Генриха стекленеют, и не будь наш монарх такой джентльмен, надвигал бы шляпу на уши.
Нет, говорит он послу, меня тревожит не Анна, а те мужчины, которыми она себя окружила. Ее семья: отец, граф Уилтшир, любящий обращение «монсеньор», и брат – Джордж, лорд Рочфорд, один из джентльменов короля. Джордж из младшего поколения камергеров. Король любит друзей юности; кардинал время от времени проходился по ним метлой, но они просачивались назад, как жидкая грязь. Когда-то все они были удальцы, за четверть века поседели и облысели, одрябли и раздались, охромели либо лишились нескольких пальцев на руках, но по-прежнему наглы, как сатрапы, и ума с годами не нажили. А теперь подрастают щенки из нового помета, Уэстон, Джордж Рочфорд и иже с ними. Генриху нравится держать при себе молодых, он думает, так и сам останется молод. Эти люди – старые и новые – с королем от пробуждения до сна: когда Генрих на стульчаке, когда чистит зубы и плюет в серебряный таз; они трут монарха полотенцами, зашнуровывают в дублет и шоссы, знают наперечет каждую его родинку и бородавку. Им открыты архипелаги его пота, когда Генрих возвращается с теннисного двора и сбрасывает рубашку. Они знают больше, чем нужно, столько же, сколько прачка и лейб-медик. Им известно, сколько раз в неделю король бывает у королевы в надежде ее обрюхатить и как по пятницам (когда христиане не сношаются) видит во сне фантомную женщину и оставляет пятна на простыне. За сведения они просят высокую плату: хотят встречных одолжений, хотят, чтобы на их безобразия закрывали глаза, считают себя особенными и хотят, чтобы ты это почувствовал. Он, Кромвель, умасливал и обхаживал этих людей, сколько служит у Генриха, искал подходы и предлагал компромиссы, но иногда, когда они по часу не пропускают его к королю, им трудно сдержать ухмылки. Я слишком много уступал, думает он. Теперь пусть уступают они – или я их уберу.
Теперь по утрам зябко, толстобрюхие облака вприскочку бегут по небу за королем и его спутниками, пока те едут по Гемпширу. Дорожная пыль превратилась в грязь. Они – небольшой охотничий отряд – приближаются к Фарнхему, когда их останавливает гонец: в городе чума. Генрих, бесстрашный в бою, сейчас на глазах бледнеет и поворачивает коня. Куда ехать? Куда угодно, лишь бы не в Фарнхем.
Он подается вперед, снимает шляпу, обращается к королю:
– Мы можем заехать в Бейзинг-хауз раньше, чем обещали, давайте я отправлю кого-нибудь предупредить Уильяма Полета. Затем, чтобы не слишком его обременять, в Элветхем на день? Эдвард Сеймур там, если у него не хватит припасов, я их раздобуду.
Дав королю отъехать вперед, говорит Рейфу:
– Отправь человека в Вулфхолл. Вызови мистрис Джейн.
– Сюда?!
– Она умеет ездить верхом. Пусть старый Сеймур даст ей хорошую лошадь. Она должна быть в Элветхеме к вечеру среды, потом будет поздно.
Рейф натягивает поводья, чтобы поворотить коня.
– Но, сэр. Сеймуры спросят, почему Джейн и почему срочно. И зачем нам ехать в Элветхем, если другие дома ближе. Уэстоны в Саттоне…
К чертям Уэстонов, думает он, Уэстоны в мои планы не входят.
– Скажи, пусть сделают это из любви ко мне.
Рейф определенно думает: «Значит, хозяин все-таки решил посватать Джейн. За себя или за Грегори?»
Он, Кромвель, увидел в Вулфхолле то, чего не заметил Рейф: тихая Джейн – вот кто грезится Генриху по ночам, бледная безмолвная Джейн в его постели. У мужчин бывают причуды – не беда, если Кромвель поможет королю осуществить эту. Генрих не распутник, у него было сравнительно мало любовниц. И не из тех, кто ненавидит женщину, которой попользовался. Будет писать ей стихи, а если вовремя подсказать, то и подарит ренту. Приблизит к себе ее родственников; после возвышения Анны Болейн многие семейства уверены, что высшее призвание англичанки – снискать любовь короля. Если все разыграть правильно, можно сделать Эдварда Сеймура влиятельным человеком при дворе и заполучить союзника, а союзников нам сейчас очень не хватает. На данном этапе Эдварду нужен совет – у Кромвеля делового чутья куда больше. Он не позволит Джейн продаться задешево.
Но как поведет себя королева Анна, если Генрих сделает фавориткой придворную девицу, которую она высмеивала, называла плаксой и бледной немочью? Что противопоставит покорности и молчанию? Припадки ярости тут, очевидно, не помогут. Анна должна будет спросить себя, что в Джейн есть такого, чего нет у нее. Задуматься. А смотреть, как Анна думает, всегда приятно.
В Вулфхолле, когда королева туда добралась, она была с ним чрезвычайно мила: брала под руку, болтала по-французски о пустяках. Как будто не сказала несколько недель назад, что хотела бы отрубить ему голову, как будто то была самая невинная фраза. На охоте лучше держаться у королевы за спиной. Анна стреляет быстро, но не всегда метко. Этим летом попала из арбалета в корову. Генриху пришлось заплатить.
Впрочем, всё пустяки. Королевы приходят и уходят – так учит недавняя история. Давай-ка подумаем лучше, чем оплатить непомерные королевские расходы. Где взять деньги на бедных и на судей, на то, чтобы уберечь Англию от врагов.
С прошлого года он точно знает ответ: раскошелиться должны монахи, эти бесполезные нахлебники. Отправляйтесь по аббатствам и монастырям во всех концах королевства, сказал он своим инспекторам, задайте там вопросы, которые получите от меня, общим числом восемьдесят шесть. Меньше говорите, больше слушайте, а выслушав, потребуйте счета. Поговорите с монахами и монахинями об их жизни и об уставе. Мне безразлично, считают они, что мы спасаемся только Христовой кровью или нашими добрыми делами отчасти тоже. Ладно, не безразлично, но прежде я хочу знать, каковы их доходы, ренты и земельные владения, а также, буде король как глава церкви пожелает вернуть себе свое достояние, каким образом это лучше осуществить.
Не ждите теплого приема, говорит он. Монахи постараются к вашему приезду спрятать доходы. Узнайте, какие у них есть мощи и местночтимые святыни, сколько пожертвований они собирают в год – ведь все эти деньги заработаны трудами суеверных паломников, которым лучше бы сидеть по домам. Дознайтесь, что они думают о Екатерине, о леди Марии, как относятся к Папе, ведь если капитулы их орденов находятся вне нашего острова, разве они не обязаны большей верностью некой иноземной державе? Разъясните им, чем это чревато. Скажите, что мало на словах засвидетельствовать верность королю, пусть докажут ее на деле, а лучшее доказательство – их готовность облегчить вашу работу.
Инспекторы не посмеют его обманывать, но на всякий случай он посылает их по двое: один будет приглядывать за другим. Монастырские казначеи станут предлагать взятки, чтобы инспекторы в отчетах занизили их доходы.
Томас Мор, когда сидел в Тауэре, сказал ему:
– Что у вас на очереди, Кромвель? Вы собрались развалить всю Англию.
Он ответил:
– Не дай мне Бог дожить до того, что я начну не строить, а рушить. Невежды говорят, будто король уничтожает церковь. Нет. Он ее обновляет. Поверьте, страна станет лучше, когда очистится от ханжей и лжецов. Только вы, если не проявите больше учтивости к королю, этого не увидите.
И не увидел. Ему не жаль, что так вышло, обидно лишь, что Мор не внял логике. Он, Кромвель, составил клятву, в которой провозглашается супрематия короля над церковью. Эта клятва – свидетельство верности. В жизни мало простого, но тут все просто. Если ты отказываешься принести клятву, значит, признаешь себя изменником, бунтовщиком. Мор отказался. Что тому оставалось, кроме как умереть? Кроме как дошлепать по-утиному до эшафота мокрым июльским днем, когда дождь лил без остановки и ненадолго перестал только под вечер, слишком поздно для Мора, который умер в хлюпающих башмаках, в чулках, заляпанных грязью до колен? Нельзя сказать, что он болезненно чувствует отсутствие Мора, просто иногда забывает, что того нет. Словно они беседовали, и разговор прервался, он говорит, а никто не отвечает. Как если бы они шли рядом и Мор провалился в яму – дорожную яму в человеческий рост, по края заполненную водой.
Такое бывает. Дороги разверзаются под ногами, люди гибнут. Англии нужны хорошие дороги, прочные мосты. Он готовит билль о бездомных: надо приставить их к работе, пусть строят дороги, порты, крепостные стены против императора и других охотников поживиться английским добром. Мы будем платить им, мы найдем деньги, если введем налог на доходы богачей, мы дадим этим людям кров, лекарей, пропитание. Вся страна будет пользоваться плодами их трудов, а бедняки, получив работу, не сделаются сводниками, грабителями, карманниками. Да, их отцы были сводники, грабители, карманники, но это ничего не значит. Поглядите на него. Разве он – Уолтер Кромвель? За одно поколение все может измениться.
Что до монахов, он, как и Мартин Лютер, уверен: монашеская жизнь не нужна, не полезна, не предписана Христом. Монастыри – не часть естественного Божьего порядка, они возникают и умирают, как любые другие институции. Иногда рушатся их стены, иногда хозяйство чахнет по нерадению. Многие исчезли совсем, или переведены в другое место, или влились в более крупные монастыри. Число монахов убывает, поскольку теперь добрый христианин живет в миру. Возьмем Беттлское аббатство. Две сотни монахов в пору расцвета, а сколько теперь? От силы сорок. Сорок раскормленных толстяков сидят на груде сокровищ. И то же самое по всему королевству. Огромные богатства похоронены в сундуках, хотя могли бы с пользой обращаться среди королевских подданных.
Комиссионеры пишут письма, шлют монастырские манускрипты, где записаны сказки о духах и проклятиях, призванные держать в страхе простой люд. Есть реликвии, которые вызывают и прекращают дождь, не дают расти сорнякам или лечат болезни скота, и монахи не одалживают их по-соседски, а предоставляют за плату: старые кости, щепки, гнутые гвозди. Он рассказывает королю и королеве, что2 его люди нашли в графстве Уилтшир.
– У монахов Мейден-Бредли есть лоскуты Господнего платья и объедки от Тайной вечери. Ветки, которые расцветают на Рождество.
– Последнее возможно, – благочестиво говорит король. – Вспомните терновник из Гластонбери.
– У приора шесть сыновей, и он держит их при себе в качестве слуг. В свое оправдание говорит, что не путается с замужними женщинами, только с девицами, а когда они забеременеют, находит им хороших мужей. Клянется, что у него есть документ с папской печатью – разрешение на блуд.
– А показать документ может? – хихикает Анна.
Генрих возмущен:
– Гнать его взашей. Такие люди порочат монашеское звание.
Неужто король не знает, что эти глупцы с выбритой тонзурой обычно хуже других людей? Бывают хорошие монахи, но они, увидев иноческие идеалы вблизи, обычно сбегают в мир. Наши деды вооружались косами и вилами и шли против монахов, как против иноземных захватчиков, грозили спалить монастырь, требовали податные списки и кабальные документы, а получив, бросали их в огонь и говорили: нам всего-то и надо, что немного свободы; немного свободы и чтобы к нам относились как к англичанам, после всех столетий, когда нас держали за скотов.
Сообщают и о более гнусных делах. Он, Кромвель, говорит своим посланцам: просто объявите, объявите громко. Один монах – одна постель, в одной постели – один монах. Неужто так трудно утерпеть? Умудренные жизнью объясняют ему: этот грех неистребим, если мужчин не пускать к женщинам, те примутся за молоденьких послушников. Но разве им не положено смирять плоть? Что толку в молитве и посте, если это оружие бессильно против козней лукавого?
Король согласен, что есть изъяны, говорит, возможно, надо объединять мелкие обители, ведь и кардинал этим занимался, пока был жив. Но уж, конечно, крупные монастыри сами наведут у себя порядок?
Возможно, отвечает он. Король набожен и боится перемен; хочет, чтобы церковь реформировалась, стала безупречной; а еще хочет денег. Однако Генрих рожден под знаком Рака и к цели подбирается по-крабьи, бочком. Он, Кромвель, наблюдает за королем, пока тот проглядывает отчеты. Это не те доходы, которые выручат казну. Рано или поздно Генрих задумается о крупных монастырях, о жирных аббатах, ублажающих свое брюхо. Попробуем заронить эту мысль. Он говорит: я часто сидел за монастырскими столами, где приор клюет финики и изюм, а монахи изо дня в день видят одну селедку. Думает: будь моя власть, я бы освободил их для лучшей жизни. Они говорят, что ведут vita apostolica, но апостолы не щупали друг другу яйца. Пусть все, кто хочет уйти, уйдут. Кто рукоположен, пусть трудится в приходах. Все, кто моложе двадцати четырех, юноши и девушки, пусть возвращаются по домам. Рано им связывать себя обетами до конца дней.
Он думает вперед: если король получит монастырские земли, и не часть, а все, то станет в три раза богаче и сможет не вымаливать подаяния у парламента. Грегори смеется:
– Говорят, если аббат Гластонбери спознается с аббатисой Шефтсбери, их дети будут самыми богатыми землевладельцами в Англии!
– Охотно верю. А впрочем, ты видел аббатису Шефтсбери?
Грегори пугается:
– Нет. А надо?
Все их с сыном разговоры заходят куда-то не туда. Он вспоминает детство, отца, себя: один рычит, другой огрызается.
– Сможешь посмотреть на нее, если захочешь. У меня в Шефтсбери есть важное дело, надо туда съездить.
В Шефтсбери кардинал Вулси поместил свою дочь.
– Запиши для памяти, Грегори, чтобы я не забыл: «Проведать Доротею».
Грегори изнывает от желания спросить: «Кто такая Доротея?» Вопросы один за другим читаются на лице мальчика, и последний: «Она хорошенькая?»
Он смеется:
– Не знаю. Отец ее никому не показывал.
Однако он убирает улыбку с лица, когда говорит Генриху: из всех треклятых изменников монахи – самые упрямые. Грозишь таким: «Вы у меня поплачете», отвечают, что родились для слез и скорбей. Иные готовы стоять у позорного столба или идти с молитвой на Тайберн. Он говорил им, как прежде Томасу Мору: речь не о вашем Боге, не о моем Боге, вообще не о Боге. Речь о том, кто для вас главнее: Генрих Тюдор или Алессандро Фарнезе. Король Англии или чужеземец, погрязший в немыслимых пороках? Они отворачивались, не слушали, умирали без звука, когда палач вырезал из груди их лживые сердца.
Когда он наконец въезжает в ворота своего лондонского дома, навстречу выбегают слуги в долгополых ливреях серого мраморного сукна. По правую руку от него Грегори, по левую – Гемфри, псарь, которому поручена забота о его охотничьих спаниелях (за разговором с Гемфри последние мили пути прошли незаметно), сзади его сокольники, крепкие молодцы Хью, Джеймс и Роджер, зорко смотрят, чтобы народ не напирал. Перед воротами толпа ждет милостыни. У Гемфри и остальных наготове кошельки. Сегодня после ужина, как всегда, будут раздавать еду. Терстон, его главный повар, говорит, они кормят две сотни лондонцев два раза в день.
Он видит в толпе сгорбленного рыдающего человечка, едва стоящего на ногах. Щуплая фигурка на миг исчезает в давке, затем появляется вновь, и кажется, будто бедолагу несет к воротам ток собственных слез.
– Гемфри, узнай, из-за чего плачет тот человек, – говорит он.
И тут же забывает в кутерьме домочадцев. Собачонки мельтешат под ногами, он сгребает их в охапку, спрашивает, как дела, они ластятся и виляют хвостом. Слуги обступили Грегори, восхищенно оглядывают от сапог до шляпы – молодого господина все любят за мягкий нрав. «Хозяин!» – племянник Ричард стискивает его в медвежьих объятиях. Ричард – серьезный юноша с кромвелевским взглядом, прямым и жестоким, с кромвелевским голосом, умеющим и ласкать, и возразить. Он не боится ничего на земле и под землей – если в Остин-фрайарз объявится демон, Ричард спустит его с лестницы пинком под волосатый зад.
Племянницы-молодки распустили шнуровку на беременных животах. Он целует обеих, они мягкие, пахнут имбирными леденцами. На него вдруг накатывает тоска… по чему? По отзывчивому на ласки телу, по утренним разговорам о пустяках. Надо быть осторожнее с женщинами, не давать врагам повода для пересудов. Даже король осторожен: не хочет, чтобы в Европе его называли Гарри Греховодником. Может, оттого и предпочитает любоваться недоступной пока мечтой – мистрис Джейн.
В Элветхеме Джейн была как цветок, как зелено-белый морозник с поникшей головкой. В доме брата король похвалил ее перед всей семьей: «Милая, скромная, стыдливая девица, каких нынче мало».
Томас Сеймур всегда норовит встрять в разговор допрежь старшего брата.
– По части благочестия и скромности у Джейн соперниц мало.
Он, Кромвель, приметил, как брат Эдвард прячет улыбку. Сеймуры наконец-то поняли, куда дует ветер, хотя еще не очень верят своему счастью. Томас Сеймур сказал:
– Даже будь я королем, мне бы не хватило духу зазывать в постель такую, как сестрица Джейн. С чего начать? Вот вы бы решились? И зачем? Это ж все равно что целовать камень! Пока будешь ворочать ее на перине, все хозяйство от холода занемеет.
– Брат не может вообразить сестру в объятиях мужчины, – говорит Эдвард Сеймур. – По крайней мере если он – христианин. Хотя при дворе болтают, что Джордж Болейн… – Обрывает себя, хмурится. – И уж конечно, король умеет найти галантный подход к девице. Он знает, что сказать. А ты, братец, нет.
Том Сеймур только лыбится.
Однако Генрих так ничего до отъезда не сказал: сердечно распростился со всем семейством, ни словом не упомянув Джейн. Она напоследок шепотом спросила его:
– Мастер Кромвель, зачем я здесь?
– Спросите у своих братьев.
– Мои братья говорят, спроси у Кромвеля.
– Так для вас это полная загадка?
– Да. Разве что меня наконец выдают замуж. Меня выдают за вас?
– Мне придется отказаться от этой мысли. Стар я для вас, Джейн. Я бы мог быть вашим отцом.
– Правда? – удивляется Джейн. – Что ж, в Вулфхолле бывало и не такое. Я даже не догадывалась, что вы знали мою мать.
Мгновенная улыбка, и Джейн исчезает, а он смотрит ей вслед с мыслью: мы могли бы пожениться, я бы сохранял живость ума, постоянно гадая, что она истолкует не так. Интересно, она это нарочно?
Впрочем, теперь я могу получить ее только после Генриха, а я однажды дал себе слово не подбирать женщин, которыми тот попользовался.
Наверное, подумалось ему тогда, надо составить для Сеймуров памятку: какие подарки Джейн может принимать. Правило несложное: драгоценности – да, деньги – нет. И до заключения сделки ничего из одежды при Генрихе не снимать. Даже, он бы посоветовал, перчаток.
Недоброжелатели называют его дом Вавилонской башней. Говорят, у него есть слуги из всех уголков мира, кроме Шотландии, так что шотландцы вечно обивают порог кромвелевского дома в надежде получить работу. Джентльмены и даже аристократы, английские и европейские, уговаривают его взять к себе их сыновей, и он берет столько, сколько сможет обучить. Каждый день в Остин-фрайарз пяток немецких ученых разбирают письма от своих соотечественников-евангелистов, и каждый из пятерых говорит на своем диалекте. За обедом молодые кембриджцы перебрасываются греческими цитатами; он, Кромвель, помог им учиться, теперь они помогают ему. Иногда на ужин заглядывают итальянские купцы, и он болтает с ними на языках, которые выучил, исполняя поручения банкиров в Венеции и Флоренции. Служащие его соседа Шапюи хохочут, что объедают и опивают Кромвеля, сплетничают на испанском и на фламандском. Сам он говорит с Шапюи на французском, родном языке посла; на другой версии французского, простонародной, отдает приказания Кристофу, коренастому маленькому разбойнику, увязавшемуся за ним в Кале. Кристофа нельзя отпускать ни на шаг, потому что где Кристоф, там и драки.
Надо наверстать целое лето сплетен, проверить счета, траты и доходы от своих домов и земель. Но прежде всего он идет на кухню к главному повару. Сейчас послеобеденное затишье: вертела вычищены, котлы отдраены и составлены один в другой, пахнет гвоздикой и корицей, Терстон стоит у посыпанной мукой доски и глядит на ком теста, как на голову Крестителя. На тесто ложится тень. «Пшел вон! Чернила прежде с пальцев отмой! – орет повар. Затем другим голосом: – А! Вы, сэр. Вовремя. Мы вас ждали раньше, наготовили пирогов с дичью, пришлось скормить их вашим друзьям, не то бы испортились. Мы бы вам их отправили, да вас поди поймай».
Он протягивает руки, показывает, что на них нет чернил.
– Не серчайте, сэр. Просто с утра юный Томас Авери сует нос в припасы, хочет все взвесить. Потом мастер Рейф: Терстон, у нас будут датчане, что ты приготовишь для датчан? Следом врывается мастер Ричард, едут посланцы от Лютера, какими пирогами лучше кормить немцев?
Он трогает тесто, спрашивает:
– Это для немцев?
– Для кого бы ни было, получится хорошо – съедите.
– Айву собрали? Чуют мои кости, скоро заморозки.
– Вы б себя послушали. Говорите, будто ваша бабка.
– Я ее не знал. А ты?
Терстон хмыкает:
– Приходская пьянчужка?
Очень может быть. Выкормить его отца Уолтера и не спиться – это надо быть святой. Терстон говорит, как будто его только что осенило:
– У человека ведь две бабки. Вы по матери кто, сэр?
– Ее семья была с севера.
Терстон ухмыляется:
– Ага, из пещер. Знаете, что говорит молодой Фрэнсис Уэстон? Тот, что прислуживает королю. Его люди распускают слухи, будто вы – жид.
Он сопит; о таком ему говорят не в первый раз.
– Следующий раз как будете при дворе, – советует Терстон, – выложите своего одноглазого на стол и посмотрите, что скажет Уэстон.
– Обязательно выложу, как только надо будет оживить разговор.
– Вообще-то… – Терстон мнется. – Вы ведь и правда жид, сэр, поскольку ссужаете деньги под проценты.
Под растущие проценты, в случае Уэстона. Он вновь трогает тесто – вроде немного твердовато?
– А что говорят на улицах?
– Говорят, старая королева больна. – Терстон ждет, но его хозяин взял пригоршню коринки и ест ягоды одну за одной. – Я слышал, она болеет сердцем. Говорят, она прокляла Анну Болейн, так что та не может родить мальчика. Или если родит, то не от короля. Говорят, у Генриха есть другие женщины и будто бы Анна бегает за ним по спальне с овечьими ножницами, грозится его охолостить. Королева Екатерина, как все жены, закрывала глаза на его измены, но Анна не хочет терпеть, обещает, что он поплатится. А какая будет лучшая месть? – Терстон смеется. – Наставить Генриху рога и посадить на престол своего ублюдка.
Ох уж эти лондонцы, что ни человек, то глубокий ум – глубокий, как выгребная яма.
– А говорят, кто будущий отец ее ребенка?
– Томас Уайетт? – предполагает Терстон. – Она к нему благоволила до того, как стать королевой. Или ее прежний любовник Гарри Перси…
– Перси же у себя в Нортумберленде, разве нет?
Терстон закатывает глаза:
– Что ей расстояние? Захочет – свистнет и перенесет его по воздуху. Да она одним Гарри Перси не удовольствуется. Говорят, у нее перебывали все королевские джентльмены. Она ждать не любит, так что они все стоят у двери в рядок, наяривают свое добро, пока она не крикнет: «Следующий!»
– И они входят. Один за другим. – Он смеется. Доедает с ладони последнюю изюмину.
– Добро пожаловать назад в Лондон, – говорит Терстон. – Мы тут верим всему на свете.
– Помню, вскоре после коронации Анна созвала своих приближенных и слуг, мужчин и женщин, и прочла им наставление, как себя вести: играть только на фишки, срамных слов не говорить, тела не заголять. Согласен, теперь все не так строго.
– Сэр, – говорит Терстон, – у вас мука на рукаве.
– Ладно, пойду наверх, буду заседать в совете. Смотри не запоздай с ужином.
– Когда это я запаздывал? – Терстон заботливо стряхивает с него муку. – Хоть раз такое было?
Совет не государственный, а семейный, и заседают в нем Рейф Сэдлер и Ричард Кромвель, сообразительные, умеющие быстро сосчитать, быстро найти ошибку, быстро ухватить суть. И еще Грегори. Его сын.
В этом сезоне юноши ходят с сумками мягкой кожи, как у агентов банка Фуггера, которые колесят по всей Европе и задают моду. Сумки в форме сердца, и ему всегда кажется, что молодые люди идут к возлюбленным, но те клянутся, что ничего подобного. Племянник Ричард Кромвель ехидно глядит на сумки. Сам Ричард, как и дядя, все ценное носит ближе к телу.
– А вот и Зовите-Меня, – говорит племянник. – Только гляньте, что за перо у него на шляпе!
Томас Ризли входит, оставляя за дверью помощников. Это рослый красавец с темно-рыжими волосами. Его отец и дед носили фамилию Рит, но сочли, что она чересчур проста; оба служили в геральдической палате, так что имели возможность превратить обычных предков в благородных, а простую фамилию – в более звучную, хотя длинное «Риотеслей» быстро сократилось до «Ризли». Перемена вызвала много шуток; в Остин-фрайарз к Томасу приклеилось прозвище Зовите-Меня. За последнее время тот стал отцом, отрастил бородку и вообще с каждым годом выглядит все солиднее и солиднее. Зовите-Меня кладет сумку на стол, садится в кресло, спрашивает:
– Как дела у Грегори?
Грегори расцветает – мальчик редко удостаивается приветливых слов от своего кумира.
– У меня все прекрасно. Все лето я охотился, а сейчас вернусь в дом к Уильяму Фицуильяму. Этот джентльмен приближен к королю, и отец считает, мне надо у него поучиться. Фиц меня любит.
– Фиц! – прыскает Ризли. – Ах уж эти Кромвели!
– А он зовет моего отца Сухарем.
– Не перенимайте эту манеру, Ризли, – добродушно говорит он. – Или по крайней мере не зовите меня так в лицо. Хотя я только что с кухни, и королеву там называют куда худшими словами.
Ричард говорит:
– Это все женщины сочиняют гнусные сплетни. Они не любят разлучниц и желают Анне зла.
– Когда мы уезжали, она была костлява, – неожиданно говорит Грегори. – Локти, углы и колючки. А сейчас стала поглаже.
– Да. – Он удивлен, что юноша это заметил. Семейные мужчины, опытные, приглядываются к Анне – не располнела ли – внимательнее, чем к собственным женам. За столом общее оживление. – Что ж, увидим. Они были вместе не все лето, но, насколько я могу судить, достаточно долго.
– Хорошо, коли так, – говорит Ризли. – Сколько лет король ждет, что его жена исполнит свой долг? Анна обещала сына, если он на ней женится, и теперь, думаешь, стал бы король добиваться ее с тем же упорством, если пришлось бы все повторить снова?
Ричард Рич заявляется последним, бормочет извинения. Этот Ричард тоже без сумки в форме сердца, хотя в свое время непременно завел бы пяток, разного цвета. Сколько изменений за десять лет! Рич когда-то был студентом-правоведом худшего сорта, из тех, кто шляется по злачным местам, где юристов зовут кровососами, и потому вынужден лезть в драки, кто возвращается в Темпл под утро, дыша винными парами, в изорванной одежде, кто с воплями гоняет терьеров по полям у Линкольн-Инн. Теперь Рич остепенился, служит у лорда-канцлера Томаса Одли, постоянно бывает у Томаса Кромвеля по делам своего патрона. Мальчишки зовут его сэр Кошель, говорят, Кошель-то наш толстеет. На плечах Рича лежат государственные обязанности и забота о растущем семействе; когда-то он был хорош, как вербный херувим, теперь немного запылился. Кто бы думал, что этот шалопай станет генеральным стряпчим? Однако у него хорошая голова, и когда нужен дельный юрист, Рич всегда под рукой.
– Книга Гардинера не отвечает вашим целям, – начинает Рич. – Сэр…
– Она не во всем плоха. О королевской власти мы думаем одинаково.
– Да. Но…
– Я счел нужным процитировать ему этот текст: «Где слово царя, там и власть; и кто речет ему “что твориши”?»
Рич поднимает брови:
– Парламент, конечно.
Ризли говорит:
– Уж мастер Рич нам точно расскажет, что может парламент.
Именно на вопросе о власти парламента Рич поймал Томаса Мора, завлек в ловушку, заставил произнести изменнические слова. Никто не знает, что именно прозвучало в камере; Ричард вышел из Тауэра красный до ушей, не смея верить своему счастью, и отправился прямиком к нему, Томасу Кромвелю, а тот ответил спокойно: да, это годится, теперь он наш, спасибо. Спасибо, Кошель, поздравляю, молодец.
Теперь Ричард Кромвель подается к своему тезке:
– Скажи нам, дружок Кошель, может ли парламент вложить наследника в живот королеве?
Рич слегка розовеет; из-за тонкой кожи он в свои почти сорок не утратил способности краснеть.
– Я не говорил, будто парламент может то, чего не может Бог. Я сказал, он может больше, чем дозволяет Томас Мор.
– Мученик Мор, – говорит он. – Из Рима пишут, что его и Фишера прославят в лике святых.
Мастер Ризли смеется.
– Согласен, что это смешно. – Он быстро смотрит на племянника: довольно пока о королеве, ее животе и других органах.
Ричард Кромвель кое-что знает, с его слов, о событиях в Элветхеме, в доме Эдварда Сеймура. Когда король внезапно изменил маршрут, Эдвард расстарался и устроил ему роскошный прием. Однако Генрих в ту ночь не мог уснуть и отправил щенка Уэстона разбудить государственного секретаря. Пляшущий огонек свечи, непривычная комната. «Боже, который час?» Шесть утра, злорадно ответил Уэстон, вы заспались.
На самом деле не было четырех, еще не начало светать. В комнате с открытым ставнем, под взглядом одних лишь звезд (Генрих не начинал разговор, пока Уэстон не закрыл за собой дверь – спасибо и на том), взволнованный шепот: «Кромвель, а что, если бы?.. Что, если бы я боялся, если бы начал подозревать в моем браке с Анной какой-то изъян, какое-то нарушение, неугодное Всемогущему Богу?»
Десяти лет как не бывало: он кардинал, слушающий те же слова, только королеву тогда звали Екатериной.
– Но какое нарушение? – устало спрашивает он. – Что это может быть, сэр?
– Не знаю, – шепчет король. – Сейчас не знаю, но, возможно, оно есть. Разве она не была помолвлена с Гарри Перси?
– Нет, сир. Он поклялся на Библии, что не была. Ваше величество слышали своими ушами.
– Но ведь вы, Кромвель, его заставили, разыскали в каком-то жалком кабаке, схватили за грудки, стукнули по голове кулаком.
– Нет, сэр. Я не позволил бы себе так обойтись ни с одним пэром королевства, тем паче с графом Нортумберлендом.
– Ладно, рад слышать. Мне могли неправильно передать частности. Но в тот день граф сказал то, что, по его мнению, я хотел услышать. Что между ним и Анной ничего не было, никаких обещаний пожениться, а уж тем более супружеской близости. Что, если он солгал?
– Под присягой, сэр?
– Вы очень грозны, Сухарь, глядя на вас, человек может позабыть об учтивости перед Богом. Что, если он солгал? Что, если Анна заключила с Перси контракт, равноценный законному браку? Если так, она не имела права выходить за меня.
Он молчал, но видел, как мысли ворочаются у Генриха в голове; его собственные мысли мчали вспугнутыми оленями.
– И у меня подозрения, – продолжал король, – большие подозрения насчет нее и Томаса Уайетта.
– Нет, сэр, – с жаром отвечает он, не задумываясь. Уайетт – его друг. Отец – сэр Генри Уайетт – поручил ему заботу о мальчике. Томас уже не мальчик, но все равно.
– Вы говорите «нет». – Генрих наклоняется к нему. – Но разве Уайетт не потому сбежал в Италию, что Анна была к нему жестока, а он не находил покоя, покуда мог на нее смотреть?
– Ну вот, вы сами сказали, ваше величество. Она была к нему жестока. Если бы она уступила его любви, он бы остался.
– Однако я не могу знать наверняка, – упорствует Генрих. – Может, она отказала ему один раз, но уступила в другой? Женщины слабы и падки на лесть. Особенно когда мужчины пишут им стихи, а некоторые говорят, что стихи Уайетта лучше моих, хоть я и король.
Он только моргает. Ночь-полночь, все люди спят. Можно назвать это невинным тщеславием, но не в четыре же часа утра!
– Ваше величество, не тревожьтесь. Если бы Уайетт хоть в чем-нибудь нарушил безупречное целомудрие этой дамы, он бы не преминул раструбить о своей победе. В стихах и в прозе.
Генрих только сопит, но он, Кромвель, поднимает глаза: за окном скользит щегольская тень Уайетта, закрывает холодные звезды. Прочь, призрак! Это шутки фантазии: кто поймет Уайетта, кто отпустит ему грехи? Король говорит:
– Ладно. Возможно. Даже если она уступила Уайетту, это не препятствие к нашему браку, поскольку контракта между ними быть не могло: Уайетта женили мальчишкой, и он не имел права ничего Анне обещать. Однако это значило бы, что она меня обманула: сказала, что легла в мою постель девственницей, хотя на самом деле это не так.
Вулси, где вы? Вы слышали все то же самое много лет назад. Посоветуйте, как быть.
Он встал, направляя разговор к завершению:
– Сказать, чтобы вам чего-нибудь принесли? Чего-нибудь, что поможет вам вновь уснуть на час или на два?
– Мне нужно что-нибудь против тягостных снов. Не знаю, что именно. Я советовался по этому поводу с епископом Гардинером.
Он постарался не показать, что неприятно изумлен. С Гардинером? У меня за спиной?
– И Гардинер ответил, – продолжал король (лицо – аллегория скорби), – что сомнений в этом деле довольно много, но что если брак незаконен, если я вынужден буду расторгнуть союз с Анной, то мне надо вернуться к Екатерине. А я не могу, Кромвель. Я не прикоснусь к этой дряблой старухе, хоть бы против меня ополчился весь христианский мир.
– Что ж, – ответил он, глядя в пол, на большие белые ноги Генриха, – думаю, все не так плохо, сэр. Не буду утверждать, что понял доводы Гардинера, но епископ, разумеется, разбирается в каноническом праве лучше меня. Впрочем, я не верю, что вас можно к чему-либо принудить или в чем-либо ограничить, поскольку вы хозяин в собственной семье, в собственной стране, в собственной церкви. Возможно, Гардинер всего лишь подготовил вас к возражениям, которые выдвинут другие.
А может, просто хотел, чтобы вы ночами просыпались в холодном поту. На Гардинера похоже. Однако Генрих уже выпрямился.
– Я могу делать, что мне угодно, – объявил монарх. – Господь не попустит, чтобы мои желания противоречили Его замыслам или чтобы мои замыслы шли вразрез с Его волей. – На лице промелькнуло хитроватое выражение. – Вот и Гардинер так сказал.
Генрих зевнул: пора уходить.
– Сухарь, вы не слишком презентабельно выглядите, когда кланяетесь в ночной рубашке. Будете готовы выехать в семь или оставить вас здесь и встретимся за ужином?
Если вы будете готовы, буду готов и я, думал он, шлепая обратно в спальню. Скоро рассвет; вспомните ли вы о нашем разговоре? Кони будут бить копытами, фыркать, встряхивать гривой. Ближе к полудню встретимся с королевой и ее свитой. Анна будет щебетать, сидя на охотничьем скакуне, и не узнает (если только дружок Уэстон ей не шепнет), что вчера в Элветхеме король весь вечер смотрел на следующую пассию: Джейн Сеймур, которая, не поднимая глаз, методично кушала цыпленка. Грегори только глазами хлопал: «Что это мистрис Сеймур так много ест?»
А теперь лето кончилось. Вулфхолл, Элветхем растаяли в дымке. Государевы страхи и сомнения – тайна за печатью на его устах. Осень, он в Остин-фрайарз, слушает, опустив голову, придворные новости, смотрит, как Рич теребит шелковую завязку на документе.
– Их слуги задирают друг друга на улице, – говорит племянник Ричард. – Прикладывают палец к носу, выкрикивают оскорбления, хватаются за кинжалы.
– Чьи слуги, извини? – спрашивает он.
– Николаса Кэрью. Задирают слуг лорда Рочфорда.
– Лишь бы не во дворце, – резко говорит он. Тому, кто обнажит клинок в королевском жилище, отрубают правую руку. Собирается спросить: «Что они не поделили?» – но тут же меняет вопрос: «Что стало поводом?»
Ибо вообразите Кэрью, старейшего из королевских друзей, глубоко преданного королеве, узколицего и серьезного. Представьте себе этот образчик куртуазности, прямиком из рыцарской баллады. Мудрено ли, что сэр Николас, воспитанный в строгих приличиях и ждущий того же от других, не приемлет амбиций выскочки Болейна. Сэр Николас – папист до кончиков шпор; то, что Джордж поддерживает реформатов, ему как кость в горле. Им есть за что друг друга ненавидеть, но что стало причиной конкретной ссоры? Может, Джордж со своими беспутными друзьями буянил под дверью у сэра Николаса, когда тот был занят ответственным делом – любовался собой в зеркале?
Он прячет улыбку:
– Рейф, поговори с обоими джентльменами. Пусть держат своих псов на поводке. – И добавляет: – Хорошо, что ты об этом сказал.
Ему всегда интересно знать о ссорах между придворными.
Вскоре после того, как Анна стала королевой, ее брат вызвал его к себе и дал указания, как вести себя впредь. Джордж Болейн щеголял новой золотой цепью. Он мысленно взвесил ее, мысленно снял с молодого Болейна джеркин, распорол, свернул ткань в рулон и оценил – кто торговал сукном, сохраняет наметанный глаз, а тот, кому поручено пополнить казну, быстро научается считать деньги в чужом кармане.
Молодой Болейн заставил его стоять, а сам расположился в единственном кресле.
– Не забывайте, Кромвель: вы хоть и советник короля, но не джентльмен по рождению. Говорите, когда вас просят, когда не просят – молчите. Не встревайте в дела высших. Королю угодно часто приглашать вас к себе, но извольте помнить, кто ввел вас во дворец.
Занятная у Джорджа Болейна версия. Он, Кромвель, всегда думал, что Вулси его обучил, Вулси приблизил к трону, Вулси сделал тем, кто он теперь, но Джордж утверждает: нет, Болейны. Очевидно, он еще не выказал должной признательности, так что выказывает сейчас, говорит: да, сэр, конечно, сэр, вижу, вы рассудительны не по годам, сэр. Даже ваш отец монсеньор граф Уилтшир и ваш дядюшка Томас Говард герцог Норфолк не смогли бы наставить меня лучше.
– Спасибо за вашу доброту, сэр, отныне я буду вести себя смиреннее.
– Ну то-то, – смягчился Джордж.
Он улыбается, вспоминая тот разговор, смотрит в список того, что хотел обсудить, – остались ли еще пункты? Грегори не может сидеть спокойно: то на кузена Ричарда глянет, то на отца, то на Зовите-Меня-Ризли, то на других джентльменов. Ричард Рич хмурится над бумагами, Зовите-Меня крутит в руке перо. Скользкие люди эти двое, Ризли и Рич, и кое в чем схожи: простукивают стену собственной души: что там за глухой звук? Однако он должен находить королю новых даровитых помощников, а они оба проворные, цепкие, не жалея сил служат короне и собственным интересам.
– И последнее, пока мы не разошлись, – говорит он. – Милорд епископ Винчестерский так угодил королю, что, по моему совету, король вновь отправляет его с посольством во Францию. Ожидается, что посольство будет долгим.
Все медленно расцветают улыбками. Он наблюдает за Ризли. Зовите-Меня обязан Гардинеру своим возвышением, но сейчас, судя по лицу, радуется не меньше других. Рич краснеет, вскакивает, пожимает ему руку.
– Снарядите его в дорогу, – говорит Рейф, – и не пускайте обратно. Гардинер лукав.
– Лукав? Его язык – трезубец для угриной охоты. Вчера он за Папу, сегодня за Генриха, завтра, помяните мое слово, вновь будет за Папу.
– А можно доверить ему переговоры?
– Он будет делать то, что ему выгодно, а сейчас ему выгодно угождать королю. И мы будем за ним приглядывать, приставим к нему кого-нибудь из наших людей. Мастер Ризли, вы об этом позаботитесь?
Только Грегори еще сомневается.
– Милорд Винчестер – посол? Фицуильям мне говорит, главное для посла – никого не раздражать.
– А Стивен только и делает, что всех раздражает, – соглашается он.
– Разве послу не положено быть живым и обходительным? Так говорит мне Фицуильям. Посол должен быть приятен в любом обществе, легко поддерживать беседу, располагать к себе хозяев. Так что он наведывается к ним в гости, сидит с ними за трапезой, заводит дружбу с их женами и детьми, подкупает домашних подарками и лестью.
Рейф вскидывает брови:
– Так тебя Фиц этому учит?
Молодые люди смеются.
– Все верно. Именно так должны действовать послы. Надеюсь, Грегори, Шапюи тебя еще не подкупил? Будь у меня жена, Эсташ слал бы ей сонеты и носил кости моим собакам. А, ладно… Шапюи, как ты знаешь, обходителен, не то что Стивен Гардинер. Но дело в том, Грегори, что во Франции нам нужен твердый посол, желчный и злой. А Стивен там уже был и хорошо себя показал. Французы – лицемеры, заводят с тобой фальшивую дружбу и требуют за нее денег. Понимаешь, – терпеливо объясняет он (надо же заняться обучением сына), – сейчас французы намерены отнять у императора герцогство Миланское и просят у нас средств на войну. И мы должны их поддержать, хотя бы для виду, иначе они переметнутся на сторону императора и завоюют нас. Так вот, когда они скажут: «Давайте обещанное золото», – нам нужен посол вроде Стивена, который скажет, не поведя бровью: «Золото? Просто вычтите его из прежнего долга Генриху» Франциск будет плеваться огнем, но формально мы выполним обещание. Теперь понял? Мы отправляем ко французскому двору самых свирепых наших бойцов. Вспомни, когда-то послом в Париже был милорд Норфолк.
Грегори кивает изо всех сил:
– Всякий чужестранец испугается Норфолка.
– Всякий англичанин тоже. И правильно сделает. Так вот, герцог вроде тех исполинских пушек, что есть у турок. Дыма и грохота много, но до следующего выстрела она должна три часа остывать. А епископ Гардинер может палить через каждые десять минут, с рассвета до заката.
– Однако, сэр, если мы пообещаем им денег, а потом не заплатим, что они сделают?
– К тому времени, надеюсь, мы с императором вновь будем лучшими друзьями. – Он вздыхает. – Это старая игра, и мы обречены в нее играть, покуда я не придумаю что-нибудь получше. Или король не придумает. Слышал о недавней победе императора? О взятии Туниса?
– Весь мир только об этом и говорит, – отвечает Грегори. – Каждый христианский рыцарь мечтал бы там оказаться!
Он пожимает плечами:
– Время покажет, насколько славной была победа. Барбаросса найдет другой порт, из которого будут совершать пиратские набеги. А вот турки на время притихнут, так что император может не думать о них и напасть на наши берега.
– А как мы его остановим? – испуганно спрашивает Грегори. – Надо, наверное, вернуть королеву Екатерину?
Зовите-Меня смеется:
– Грегори начинает понимать сложности нашего ремесла, сэр.
– Мне больше нравилось, когда мы говорили про нынешнюю королеву, – тихонько произносит Грегори. – И я первый заметил, что она округлилась.
Зовите-Меня говорит ласково:
– Мне не следовало смеяться. Ты прав, Грегори. Все наши труды, все наши ухищрения, все наши знания, истинные и показные, все государственные стратагемы, все постановления юристов и проклятия церковников, все вердикты судов, мирских и священных, – все вместе и каждое по отдельности побеждается женским телом. Бог мог бы сделать их животы прозрачными, избавив нас от страхов и ложных надежд, но, возможно, то, что растет, должно расти в темноте.
– Говорят, Екатерина болеет, – говорит Ричард Рич. – Если она умрет в этом году, хотел бы я знать, что будет с миром.
Однако послушайте, мы засиделись в доме! Давайте выйдем и прогуляемся по садам Остин-фрайарз, гордости секретаря государственного совета. Он хочет выращивать цветы, которые видел в странствиях, сочные заморские плоды, поэтому все время просит послов присылать ему с дипломатической почтой саженцы. Молодые клерки стоят рядом, готовые взяться за расшифровку, а из пакета выпадает ком земли с корнями, благополучно пережившими путешествие через Дуврский пролив.
Он хочет, чтобы черенки принимались, чтобы молодые люди были здоровы и веселы. Поэтому он выстроил теннисный корт в подарок Грегори, Рейфу и всем молодым людям, живущим в доме. Он и сам не прочь сыграть… «если найду хромого соперника», – его обычные слова. В игре едва ли не главное – тактика, а он подволакивает ногу и должен полагаться больше на умение, чем на скорость. И все равно Кромвель гордится своим кортом, ему приятно тратить деньги на улучшения. Недавно он беседовал со служителями королевского теннисного двора в Хэмптон-корте, узнал точные промеры и сделал у себя в точности так же. Генрих как-то обедал в Остин-фрайарз – вдруг когда-нибудь захочет сыграть там в теннис.
В Италии, когда он служил у Фрескобальди, молодые люди жаркими вечерами играли на улице во что-то вроде тенниса – жё-де-пом, без ракетки, просто рукой. Они толкались, вопили, отбивали мяч от стены, перекидывали через навес перед лавкой портного, пока сам портной не выходил и не начинал браниться: «Если не будете уважать мой навес, я отстригу вам яйца и повешу перед входом на ленте». Они говорили: «Извини, хозяин, извини», и убегали играть в задний двор, но через полчаса возвращались. Ему и сейчас иногда снится стук грубо сшитого мяча о металл, ощущение плотного кожаного шара, ударяющего в ладонь. Тогда он старался бегать, чтобы разработать ногу после раны, полученной год назад при Гарильяно. Гардзони спрашивали: «Скажи, Томмазо, почему у тебя рана с задней стороны икры, ты что, убегал?» А он говорил: «Матерь Божия! Да конечно! Мне заплатили только за то, чтобы я убегал; чтобы я сражался, надо было платить больше!»
После битвы французы разбежались, а он был в ту пору французом, получал жалованье от французского короля. Сперва он полз, затем ковылял; они с товарищами уносили израненные ноги от победоносных испанцев, выкарабкивались из кровавого болота на твердую почву – дикие валлийские лучники, наемники-швейцарцы и несколько английских мальчишек вроде него. Растерянные, без гроша в кармане, они кое-как приходили в себя, решали, куда идти, забирались все дальше к северу, меняли, если нужно, имена и национальность, выискивали следующую битву или работенку побезопаснее.
У заднего крыльца большого городского дома эконом задавал ему вопросы:
– Француз?
– Англичанин.
Тот закатил глаза:
– И что ты умеешь?
– Сражаться.
– Видать, не слишком-то хорошо.
– Готовить.
– Нам варварская готовка ни к чему.
– Подбивать счета.
– Это банкирский дом, у нас счетоводов своих хватает.
– Скажите, что надо, и я сделаю.
(Он уже хвастается, как итальянец.)
– Нам нужен работник. Как твое имя?
– Геркулес, – говорит он.
Эконом против воли смеется.
– Заходи, Эрколь.
Эрколь, хромая, переступает порог. Эконом возвращается к своим делам. Он садится на ступеньку, чуть не плача от боли. Оглядывается, но видит только пол. Пол – его мир. Он голоден, хочет пить, он в семистах милях от дома. Однако этот пол можно сделать лучше.
– Святые угодники! – кричит он. – Воду сюда! Ведро! Allez, allez!
Они бегут. Приносят ведро. Он улучшает пол. Он улучшает дом. Не без помех – его гоняют с кухни – пшел вон, поганый чужеземец! – где столько всего, что может служить оружием: ножи, вертела, горшки с кипятком. Однако он дерется лучше, чем можно угадать по виду: коротышка, а с ног не собьешь. И еще за ним грозная слава его соотечественников: вся Европа знает англичан как грабителей, насильников и воров. Когда ему не хватает итальянских ругательств, он пускает в ход родные, учит других слуг страшным английским богохульствам, чтобы те облегчали душу за спиной у хозяев. Когда хорошенькая девушка входит с корзинкой мокрых от росы тимьяна и розмарина, они говорят: «Здравствуй, дарлинг, как поживаешь», когда кто-нибудь не вовремя лезет под руку, цедят: «Годдем!»
Вскоре он понял, что судьба привела его в дом старинной флорентийской фамилии, давшей миру не только ростовщиков и торговцев вином, шелком и шерстью, но и прославленных поэтов. Хозяин, Франческо Фрескобальди, как-то заглянул на кухню побеседовать с новым слугой. Хозяин немного говорил по-английски и не разделял общих предрассудков касательно англичан, хотя и упомянул: его предки едва не разорились из-за того, что некие давно умершие английские короли не вернули им долг. Синьор Франческо сказал: для твоих соотечественников работа есть всегда, столько писем надо писать, надеюсь, ты грамотный? Как только он, Томмазо или Эрколь, научился изъясняться по-тоскански и отпускать шутки, Фрескобальди пообещал: когда-нибудь я позову тебя в контору. Испробую, на что ты годишься.
Этот день настал. Его испытали и признали годным. Из Флоренции он отправился в Венецию, оттуда – в Рим; когда ему снятся эти города (а это иногда бывает), в нем до конца дня бродят юношеские дрожжи итальянского куража, итальянского бахвальства. Он вспоминает себя, тогдашнего, без снисхождения, но и не порицает. Человек делает то, что диктуют обстоятельства, а если задним числом иные его решения можно назвать сомнительными… что ж, на то и молодость. Теперь он берет в дом бедных студентов-богословов. Для них всегда найдется уголок, где можно строчить трактаты о разумном управлении государством или о переводе псалмов. Однако он берет и других – неотесанных молодчиков, потому что сам был таким и знает: они будут ему верны, надо лишь проявить терпение. Он и сейчас любит Фрескобальди, как отца. В браке сильное чувство уступает место привычке, дети становятся дерзкими и непослушными, но хороший хозяин дает больше, чем забирает, и его доброта ведет тебя по жизни. Вспомни Вулси. Кардинал в голове нашептывает: «Я видел вас в Элветхеме, Сухарь, когда вы чесали себе яйца и дивились неуемности королевских причуд. Если Генрих хочет новую жену, обстряпайте это дело. Я не сумел, и я мертв».
Пироги у Терстона, видать, не удались, поскольку к ужину их не подают, зато приносят великолепное желе в форме замка. «У Терстона патент на строительство укреплений», – говорит Ричард Кромвель и тут же принимается через стол спорить с гостем-итальянцем, какая форма лучше для форта: круглая или звездчатая.
Замок из белых и красных полос: красные темно-малиновые, белые совершенно прозрачны, так что стены словно парят. В амбразуры смотрят съедобные лучники, луки и стрелы у них из карамели. Даже генеральный стряпчий улыбается:
– Жалко, мои девочки этого не видят.
– Я пришлю вам формы. Хотя, может быть, лучше не форт? Цветочный сад?
Что нравится маленьким девочкам? Он позабыл.
После ужина, если в дверь не стучат посыльные из дворца, он обычно урывает часок на чтение. Книги у него в каждом доме: в Остин-фрайарз, в здании архива на Ченсери-лейн, в Стипни, в Хакни. Сейчас книги пишут обо всем. Как стать хорошим государем и как – дурным. Стихи и советы, как вести бухгалтерию, сборники фраз, которые могут пригодиться в чужой стране, словари, книги о том, как очистить свои грехи, и о том, как сохранять рыбу. Его друг, врач Эндрю Бурд, пишет книгу о вреде бород. Он вспоминает слова Гардинера: «Вам самому следует написать книгу. Достойный выйдет труд».
Если он напишет, это будет «Книга под названием Генрих»: как читать короля, как ему служить, как лучше его сохранять. В голове складываются фразы предисловия: «Кто сочтет качества, личные и общественные, сего благословеннейшего мужа? Меж служителями церкви он набожен, меж воителями отважен, меж книжниками многообразно сведущ, меж придворными учтив и галантен; всеми этими достоинствами король Генрих наделен в столь высокой мере, что подобных ему не было от начала времен».
Эразм утверждает, что в государе надо превозносить даже отсутствующие добродетели, ибо лесть заставит его думать, и монарх, возможно, воспитает в себе качества, которых пока лишен.
Дверь открывается. Это слуга-валлиец, совсем мальчик, входит бочком.
– Я принес свечи, сэр. Уже пора?
– Да, давно пора.
Свет дрожит, потом перламутровыми кругами замирает на темной столешнице.
– Видишь табурет? Садись.
Мальчишка плюхается на табурет. С утра в беготне по хозяйству, умаялся. Почему маленькие ноги вечно должны работать вместо больших? Сгоняй наверх, принеси мне… По молодости это лестно – чувствуешь себя нужным, даже незаменимым. Он вечно бегал по Патни с поручениями Уолтера. Недоумок. Пусть мальчик немного посидит, отдохнет.
– В детстве я немного говорил по-валлийски, теперь не могу.
Он думает: это блеяние пятидесятилетнего старика. Валлийский, теннис, раньше я мог, теперь не могу. Зато знаний в голове куда больше и уложены они аккуратнее, сердце прочнее, выдержит любой удар. Сейчас ему предстоит инспектировать валлийские владения королевы; по этой и по более веским причинам княжество Уэльс занимает в его мыслях большое место.
– Расскажи о себе, – говорит он мальчику. – Расскажи, как сюда попал.
Из ломаных английских фраз складывается история. Поджог, угоны скота – обычная приграничная повесть со всегдашним финалом: нищета и сиротство.
– Можешь прочесть «Патер ностер»? – спрашивает он.
– «Патер ностер», – повторяет мальчик. – Это «Отче наш».
– На валлийском.
– Нет, сэр. На валлийском нет молитв.
– Господи Исусе! Я найду человека, который их напишет.
– Пожалуйста, сэр. Тогда я смогу молиться за отца с матерью.
– Знаешь Джона ап Райса? Он был сегодня за ужином.
– Муж вашей племянницы Джоанны, сэр?
Мальчишка вскакивает и убегает. Маленькие ноги снова в работе. Он мечтает, что все валлийцы заговорят по-английски, но пока это не достигнуто, им нужна Божья помощь. Разбойники хозяйничают в княжестве, угрозами и взятками выбираются из тюрьмы, пираты опустошают побережье. Норрис, Брертон и другие королевские джентльмены, чьи владения находятся в Уэльсе, всеми силами мешают его, Кромвеля, усилиям, хотят и дальше распоряжаться на своей земле безнадзорно. Им законность ни к чему, а он хочет, чтобы законы были едины для всей страны, от Эссекса до Англси, от Корнуолла до шотландской границы.
Райс приносит с собой бархатную шкатулку, ставит на стол.
– Подарок. Угадайте – что?
Он трясет шкатулку. Что-то вроде зерна. Трогает пальцами серые чешуйки. Райс недавно из монастыря, куда ездил по его поручению.
– Это же не зубы святой Аполлонии?
– Вторая попытка.
– Зубья от гребня Марии Магдалины?
– Обрезки от ногтей святого Эдмунда, – говорит Райс.
– А… Ссыпьте их вместе с остальными. У него было пятьсот пальцев, никак не меньше.
В 1257 году в Тауэрском зверинце умер слон, и его похоронили рядом с часовней, однако на следующий год откопали и перенесли в Вестминстерское аббатство. Спрашивается, что там сделали с останками слона, если не напилили из него тонну мощей, не превратили слоновьи кости в кости святых?
Хранители мощей уверяют, что реликвии способны умножаться, не теряя в святости. Кость, дерево и камень, как и звери, дают потомство, сохраняющее все свойства родителей. Терновый венец расцветает. Крест Христов дает побеги, словно живое дерево. Несшитый хитон Спасителя ткет свои подобия. От ногтей родятся новые ногти.
Джон ап Райс говорит:
– Доводы разума на этих людей не действуют. Пытаешься открыть им глаза, а против тебя выставляют каменных мадонн, плачущих кровавыми слезами.
– А потом утверждают, будто я использую мошеннические приемы. – Он задумывается. – Джон, тебе придется засесть за работу. Твоим соотечественникам нужны молитвы.
– Им нужна Библия на родном языке, сэр.
– Давай прежде я заручусь королевским благословением на Библию для англичан.
Это его каждодневная скрытая борьба: чтобы Генрих поддержал английское издание Библии, по книге в каждую приходскую церковь. Цель уже близка, и он верит, что добьется своего. Его идеал: единая страна, единая государственная монета, единая система мер и весов, а главное – общий язык, на котором говорят все. Не надо ехать в Уэльс, чтобы тебя не поняли. Есть места меньше чем в пятидесяти милях от Лондона, где на твою просьбу поджарить селедку ошалело вытаращат глаза. Только если изобразить из себя рыбу и ткнуть пальцем в сковороду, тебе скажут: а, теперь ясно.
А больше всего он желает для Англии согласия между государем и народом. Он не хочет, чтоб страна управлялась как дом Уолтера в Патни: с утра до вечера драки, вопли и брань. Королевство должно быть подобно большому хозяйству, где каждый делает свою работу уверенно и спокойно.
Он говорит Райсу:
– Стивен Гардинер советует мне написать книгу. Как, по-твоему, стоит? Может, я и напишу, когда уйду на покой. А до тех пор зачем выдавать свои секреты?
Он помнит, как читал книгу Макиавелли в страшные дни после смерти жены – книгу, которую сейчас все обсуждают, хотя мало кто из говорящих в нее заглядывал. Они все – он сам, Рейф и остальные домашние – не имели права выходить из дому, чтобы не разнести заразу. Перелистывая книгу, он сказал: нельзя просто взять опыт итальянских княжеств и приложить к Уэльсу или к северной границе. Мы другие. Книга кажется ему почти пустой, в ней есть лишь отвлеченные понятия – добродетель, страх да частные примеры низости или ошибочного расчета. Он мог бы, наверное, улучшить ее, но времени нет. При таком количестве дел только и успеваешь, что диктовать писцам, сидящим с перьями наготове: «Вверяю себя вашему покровительству… ваш преданный друг, ваш любящий друг, ваш друг Томас Кромвель». Государственному секретарю не положено жалованья. Обязанности определены не четко, и это ему на руку: лорд-канцлер исполняет предписанную роль, секретарь может проверить дела любого ведомства. Ему пишут из всех графств: просят разобрать земельный спор или за кого-то вступиться. Незнакомые люди шлют ему ябеды на соседей, монахи передают изменнические речи игуменов, священники доносят на епископов. Все секреты страны льются в его уши, а заботы королевского секретаря столь многочисленны, что важнейшие государственные документы, пергаменты и свитки, ждущие подписи и печати, приходится отодвигать на край стола. Просители шлют ему мускат и мальвазию, коней, дичь и золото, дары и подношения, талисманы и амулеты. Они хотят услуг, а за услуги принято платить. Так происходит с тех пор, как он в милости у короля. Он богат.
И ему, конечно, завидуют. Враги вызнаю2 т, что могут, про его юность.
– Я побывал в Патни, – сообщил Гардинер. – Вернее, отправил туда человека. Там говорят: кто бы угадал, что Ножи-Точу заберется так высоко? Мы думали, его раньше повесят.
Его отец точил ножи. Люди, увидев младшего Кромвеля на улице, кричали: «Том, отнесешь отцу?» – и он, забирая тупой инструмент, говорил: «Не волнуйтесь, отец наточит».
– Хорошенько наточить нож – большое искусство, – сказал он Гардинеру.
– Вы убивали людей. Я знаю.
– Не в этой стране.
– Другие страны не в счет?
– Ни один европейский суд не признает виновным человека, который защищал свою жизнь.
– А вы спрашивали себя, почему вас хотят убить?
Он рассмеялся:
– Знаете, Стивен, в жизни много загадок, но как раз это – не загадка. Я всегда первый вставал, последний ложился, всегда был при деньгах. Меня любили девушки. Покажите мне гору – я уже на ней.
– Или шлюху, – пробормотал Стивен.
– Вы тоже были когда-то молодым. И что, уже показали королю свои разыскания?
– Король должен знать, кого взял к себе на службу.
Гардинер не договорил, потому что он, Кромвель, с улыбкой подошел ближе.
– Давайте, Стивен. Шлите своих людей. Не жалейте денег. Обшарьте всю Европу. Вы не узнаете ни об одном моем таланте, который не пригодился бы Англии. – Он вытащил из-за пазухи воображаемый нож, легко, без усилия, приставил Гардинеру к животу. – Стивен, разве я не умолял вас, снова и снова, помириться со мной? И разве вы не отказывались?
К чести Гардинера, тот не дрогнул, только чуть поежился и, подобрав епископскую мантию, отступил от призрачного ножа.
– Мальчишка, которого вы ранили в Патни, умер. Вы правильно сделали, что убежали. Его родные хотели отправить вас на виселицу. Ваш отец от них откупился.
– Что?! Уолтер? Уолтер за меня заплатил?
– Не очень много. У них были и другие дети.
– Все равно. – Он стоял, ошеломленный. Уолтер. Уолтер от них откупился. Уолтер, от которого он не получал ничего, кроме затрещин.
Гардинер рассмеялся:
– Вот видите. Я знаю о вашей жизни больше, чем вы сами.
Вечереет; он еще поработает за столом, затем отправится в кабинет почитать. Перед ним опись имущества из Вустерского аббатства. Его люди ничего не упустили, в документе перечислено все, от грелки для рук до ступки для чеснока. Стихарь золотой парчи, фелонь переливчатого атласа с Агнцем Божьим из черного шелка, гребень слоновой кости, бронзовая лампа, три кожаные бутыли и серп, псалтири, требники, шесть лисьих капканов с колокольчиками, две тачки, некое количество лопат и мотыг, мощи святой Урсулы и ее одиннадцати тысяч дев, а также митра святого Освальда и столы на козлах, разборные.
Осенью 1535 года дом полон звуками: дети-певчие разучивают мотет, сбиваются, начинают снова. Мальчишеские голоса перекликаются на лестнице, ближе, в коридоре, собака скребет лапой пол. Звякают ссыпаемые в сундук золотые монеты. Журчит, приглушенная шпалерами, многоязыкая речь. Скрипят перья по бумаге. За стенами городские шумы: гудит толпа у ворот, от реки доносятся крики. В голове течет внутренний монолог. О Вулси Кромвель вспоминает в парадных покоях, эхо кардинальских шагов слышнее под высокими сводами. Дома он думает о своей жене Элизабет. Теперь она – неясное очертание, промельк платья в глубине коридора. В последнее утро ее жизни он вроде бы увидел, что она спускается за ним по лестнице, заметил краем глаза ее белый чепец и полуобернулся, чтобы сказать: «Иди досыпай», но там никого не было. Когда он вернулся вечером, у Лиз была подвязана челюсть, а в изголовье и в изножье кровати горели свечи.
Год спустя от той же болезни умерли его дочери. В Стипни есть запертая шкатулка, где он хранит их жемчужные и коралловые бусы, а также тетрадь Энн с латинскими упражнениями. А в кладовке, куда убирают рождественские театральные костюмы, до сих пор висят крылья из павлиньих перьев, сделанные для Грейс, когда та играла ангела. После представления она так в крыльях и ушла по лестнице в спальню. «Я прочту молитвы», – сказала она, ушла от него, завернувшись в перья, растаяла в полумраке.
А теперь на Остин-фрайарз ложится ночь. Лязгают засовы, щелкает ключ в замке, громыхает тяжелая цепь на задней калитке, гремит щеколда главных ворот. Дик Персер спускает с цепи сторожевых псов. Они бегут по саду и с ворчанием укладываются под деревьями: голова на лапах, уши чутко подрагивают.
Когда дом затихает – когда весь его дом затихает – на лестницу выходят мертвые.
Вечер. Анна-королева вызвала его к себе. Идти недалеко – во всех больших дворцах ему отведены комнаты рядом с королевскими покоями. Только подняться по лестнице. Трепетное пламя свечи играет на золотом ободе канделябра и новехоньком дублете Марка Смитона. В дублете – сам Марк, лицо скрыто темнотой.
Что привело Марка сюда? Музыкант разодет не хуже иного лорда, и лютни при нем нет. Где справедливость? Марк бездельничает и хорошеет день ото дня, а я делаю все за всех, и у меня с каждым днем больше седины и морщин.
Они друг друга недолюбливают, так что он думает пройти, ограничившись кивком, но Марк приосанивается и говорит с улыбкой:
– Здравствуйте, лорд Кромвель.
– Нет, нет, не лорд. Все тот же «мастер Кромвель».
– Ошибиться немудрено. Вы с ног до головы – истинный лорд. И конечно, король скоро сделает вас пэром королевства.
– Едва ли. Я нужен ему в палате общин.
– И все равно, – вкрадчиво продолжает Марк, – нехорошо, что король обходит милостями вас, а других награждает за куда меньшие заслуги. Скажите, правду ли говорят, что вы у себя дома обучаете музыкантов?
Полтора десятка мальчишек, спасенных из монастыря. Они учатся по книгам, упражняются с инструментами, набираются манер, за ужином развлекают гостей. Стреляют из лука, играют со спаниелями, а самые маленькие скачут по двору на деревянных лошадках или бегают за ним и кричат: сэр, сэр, гляньте на меня, хотите, я пройдусь на руках?
– С ними веселее, – говорит он.
– Если захотите довести их мастерство до совершенства, вспомните обо мне.
– Хорошо, Марк.
Он думает: я и близко тебя к моим мальчикам не допущу.
– Королева сейчас в большом неудовольствии, – предупреждает Марк. – Как вы знаете, ее брат Рочфорд отправился во Францию с особым посольством, а сегодня прислал письмо: оказывается, при французском дворе все знают, что Екатерина в письмах уговаривает Папу провозгласить мерзостную буллу об отлучении нашего государя от церкви. И это сулит Англии бесчисленные беды и горести.
Он кивает: да, да, да. Неужто Марк не может говорить короче? Он и без этого музыкантишки знает, что такое отлучение.
– Королева сердится, – продолжает Марк. – Потому что теперь ясно, что Екатерина – изменница, и королева не понимает: почему мы ничего не делаем?
– Допустим, Марк, я объясню тебе почему; передашь ли ты мои слова королеве? Мне бы это сберегло час или два.
– Если бы вы доверили мне такое… – начинает юноша, видит его холодную усмешку, краснеет.
– Я бы доверил тебе разучить с певчими мотет. Хотя… – (задумчивый взгляд), – сдается мне, что ты в большой милости у королевы.
– Да, господин секретарь, надеюсь, что так. – Марк уже оправился от удара. – Нам, людям низкого рождения, монархи охотнее всего раскрывают душу.
– Что ж, скоро вы будете именоваться барон Смитон? Я первый вас поздравлю, даже если сам буду по-прежнему на черной работе в палате общин.
Небрежным взмахом руки Анна прогоняет фрейлин; они, сделав реверанс, выпархивают за дверь. Жена Джорджа Болейна мешкает. Анна говорит:
– Спасибо, леди Рочфорд, вы мне сегодня больше не нужны.
Остается только дурочка-карлица – спряталась за креслом королевы и выглядывает украдкой. Волосы у Анны распущены, на голове только маленькая шапочка в форме полумесяца, отделанная серебряной сеткой. Надо будет рассказать племянницам: они вечно пытают его, что носит королева. Так она принимает короля: густые темные пряди можно видеть только супругу, да еще Кромвелю, ведь тот – сын ремесленника и значит не больше мальчишки Марка.
Она начинает в своей обычной манере, будто с середины фразы.
– Вы должны поехать. К ней. Тайно. Возьмите только самых необходимых слуг. Вот письмо моего брата Рочфорда. – Анна театральным жестом протягивает письмо, но в последний миг передумывает, отдергивает руку и со словами «ой… нет» прячет письмо под себя. Может, помимо новостей, там хула в адрес Томаса Кромвеля? – Екатерина внушает мне сильнейшие подозрения, сильнейшие. Судя по всему, во Франции знают то, о чем мы лишь догадываемся. Может быть, ваши люди недостаточно бдительны? Милорд мой брат считает, что королева уговаривает императора вторгнуться в Англию, и посол Шапюи тоже. Его, кстати, надо выслать.
– Дело в том, – говорит он, – что мы не можем швыряться послами. Иначе мы вообще ничего не будем знать.
По правде сказать, он не боится Екатерининых интриг. Отношения между Францией и Священной Римской империей сейчас накалены до предела: если начнется война, императору станет не до Англии. Маятник качается туда-сюда, и сегодня все не так, как было неделю назад. Болейны немного отстают от времени и слишком уж стараются показать, что при дворе Валуа у них влиятельные союзники. Анна по-прежнему хочет выдать свою рыжую дочку за французского принца. В прежние годы его восхищала ее способность учиться на ошибках, сдавать назад, переигрывать, но когда она что-нибудь вобьет себе в голову, то становится упрямей Екатерины, прежней королевы. Джордж Болейн снова во Франции, снова пытается устроить этот брак, и все без толку. Зачем вообще существует Джордж Болейн? Этот вопрос он задает себе, а вслух говорит:
– Король не может пятнать свою честь дурным обращением с бывшей королевой. Если о чем-нибудь таком прослышат, ему будет неловко.
Анна смотрит скептически: какая-такая неловкость? о чем вообще речь? В комнате полумрак. Карлица за креслом возится, хихикает, бормочет, разговаривает сама с собой. Анна, сидя на бархатных подушках, болтает ногой в бархатной домашней туфле, словно ребенок над ручьем.
– На месте Екатерины я бы тоже интриговала. Я бы не забыла. Я бы действовала, как она. – Тонкие губы недобро улыбаются, серебристый полумесяц на маленькой головке поблескивает в полутьме. – Понимаете, я знаю, что она думает. Пусть она испанка, но я могу поставить себя на ее место. Если бы Генрих меня бросил, я бы не сдалась. Я бы тоже требовала войны. – Королева задумчиво тянет себя за длинную прядь. – Так или иначе. Король думает, будто она больна. Она и ее дочь. То у них понос, то озноб, то зубы выпадают, то в носу хлюпает, всю ночь они блюют в тазик, весь день лежат-стонут, и все их недуги от Анны Болейн. Так что поезжайте, Кремюэль. Нагряньте без предупреждения, а потом расскажете мне, больна она или притворяется.
Это такая же кокетливая манерность, как и проскальзывающий по временам французский акцент: Анна якобы не в состоянии выговорить его имя. Дверь открывается, входит король. Он склоняется перед королем. Анна не встает с кресла и не делает реверанс.
– Я велела ему ехать, Генрих, – говорит она без всякого вступления.
– Да, Кромвель, пожалуйста. И расскажите нам, что там и как. Вы как никто видите людей насквозь. Когда император хочет меня укорить, он говорит, его тетка умирает от заброшенности, холода и стыда. Так вот, у нее есть слуги. Есть дрова.
– А что до стыда, – вставляет Анна, – она бы давно умерла, если бы стыдилась своей лжи.
– Ваше величество, – говорит он, – я отправлюсь на рассвете и завтра, если позволите, пришлю к вам Рейфа Сэдлера с перечнем дел на день.
Король стонет:
– Значит, мне никак не спастись от вашего длинного списка?
– Никак, сэр. Если я единожды дам вам передышку, вы будете вновь и вновь отсылать меня под разными предлогами. А до моего возвращения не могли бы вы… просто сидеть спокойно и ничего не предпринимать?
Анна сидит как на иголках, как будто письмо брата ее колет.
– Без вас я ничего делать не буду, – говорит Генрих. – Осторожно, дороги сейчас опасны. Я буду за вас молиться. Доброй ночи.
Он оглядывает комнату, примыкающую к спальне, однако Марка здесь нет, только стайка девиц и молодых дам. Мэри Шелтон, Джейн Сеймур и Элизабет, жена графа Вустерского. Кого не хватает?
– Где леди Рочфорд? – с улыбкой спрашивает он. – Не там ли за портьерой? – указывает пальцем туда, откуда вышел. – Думаю, будет укладываться. Так что вы, милые, уложите ее в постель, и у вас будет на шалости вся ночь.
Они хихикают. Леди Вустер качает пальцем:
– Девять часов, идет Гарри Норрис без штанов. Беги, Мэри Шелтон. Беги медленно-медленно.
– А от кого убегаете вы, леди Вустер?
– Томас Кромвель, так я вам и сказала. Разве может замужняя женщина ответить на подобный вопрос? – Она кокетливо гладит его по рукаву. – Мы все знаем, где мечтает спать Гарри Норрис. Мэри Шелтон для него – лишь грелка на время, а метит он куда выше. Он сам кому хочешь расскажет, что умирает от любви к королеве.
– Я сыграю в карты, – объявляет Джейн Сеймур. – Сама с собой, чтобы не наделать долгов. Господин секретарь, есть ли известия о леди Екатерине?
– Очень сожалею, но мне нечего вам рассказать.
Леди Вустер провожает его глазами. Она ровесница королевы, хороша собой, беспечна и расточительна, особенно сейчас, когда муж в отъезде. Он подозревает, что ему довольно кивнуть, и она тоже будет убегать медленно-медленно. С другой стороны, она графиня, а он – смиренный простолюдин. И обещал выехать до рассвета.
Они едут к Екатерине без шума и помпы, маленький отряд вооруженных людей. Воздух прозрачный, ледяной, бурая кочковатая земля вся в плотном инее, цапли взлетают над замерзшими озерцами. По краю неба ползут свинцово-серые облака с обманчиво нежным, розовым подбрюшьем; луна, ущербная, как подпиленная монета, плывет впереди всадников по бледному вечернему небу. Кристоф скачет рядом с господином, и чем дальше они забираются в глушь, тем больше ворчит.
– Говорят, король нарочно сослал Екатерину в эти края, чтобы та проплесневела до костей и умерла.
– У него и в мыслях такого не было. Кимболтон хоть старый замок, но очень хороший. У нее есть все, что нужно. Ее содержание обходится в четыре тысячи фунтов ежегодно.
Кристоф довольно долго молчит, потом объявляет:
– Да и вообще все испанцы merde.
– Смотри на дорогу, чтобы Дженни не наступила в яму. Обезножишь лошадь – домой будешь возвращаться на осле.
– И-а! – кричит Кристоф так громко, что другие всадники оборачиваются.
Дурачок, беззлобно говорит кто-то. Под темными кронами деревьев на исходе первого дня пути они затягивают песню – она согреет усталое сердце и прогонит лесных духов. Средний англичанин насквозь пропитан суевериями. Сейчас, под Новый год, чаще всего поют королевское «В кругу друзей забавы век будут мне по нраву» с различными изменениями. Изменения лишь самую чуточку скабрезны, иначе ему пришлось бы одернуть спутников.
Трактирщик – тощий суетливый человечек, который тщетно пытается выведать, кто его гость. Жена трактирщика – громогласная молодая женщина с недовольным лицом. Он взял в поездку собственного повара. «Зачем, милорд? – возмущается она. – Думаете, мы вас отравим?» Слышно, как она ругается на кухне, объясняя, какие сковородки брать, а какие – нет.
Позже она заходит к нему в комнату и спрашивает: «Угодно что-нибудь еще?» Он отвечает, нет, но она возвращается: «Точно ничего не нужно?» «Говори потише», – отвечает он. Уж на таком-то расстоянии от Лондона королевский викарий по делам церкви может немного ослабить бдительность? «Коли так, оставайся», – говорит он. Лучше эта горлопанка, чем леди Вустер, – меньше опасность, что пойдут разговоры.
Он просыпается до рассвета и не может понять, где очутился. В комнате темно, с первого этажа долетает женский голос; в первый миг ему кажется, что это орет его сестра Кэт и что он дома накануне бегства от отца, а впереди – целая жизнь. Осторожно двигает рукой, потом ногой – ушибов и порезов нет – и тут наконец вспоминает, кто он и где он. Перекатывается в теплую ямку от женского тела и вновь задремывает, обхватив рукой подушку.
Вскоре снизу доносится пение трактирщицы: та, видимо, хочет сообщить всему дому, что двенадцать дев пошли гулять веселым майским днем, а дальше с ними приключилось что-то нехорошее. Деньги, которые он ей оставил, она прибрала. Когда гости садятся на коней, она не улыбается ему, но говорит с ним, и говорит тихо. Кристоф с барским видом платит трактирщику за постой. День не такой морозный, они едут быстро и без приключений. От всей поездки по Центральной Англии у него останется лишь несколько ярких образов. Пламенеющие ягоды остролиста на темных кустах. Испуганный полет вальдшнепа, который вспорхнул с дороги чуть ли не из-под копыт. Чувство, что они въезжают во влажные края, где земля одного цвета с болотом и так же зыбка.
Кимболтон – оживленный ярмарочный город, однако в сумерках улицы пусты. Нельзя сказать, что они долетели сюда как ветер: незачем утомлять коней, когда дело важное, но не спешное. Екатерина умрет в свой час, их не спросит. К тому же ему полезно выбраться из Лондона. В узких городских улочках, труся на лошади или на муле под карнизами и балконами, под бедной холстиной неба, прорванной островерхими крышами, забываешь, какова она, Англия, как широки поля, как бескрайни небеса, как груб и невежественен народ. Они проезжают мимо придорожного креста, видят свежеразрытую землю. Один из телохранителей говорит:
– Люди думают, что монахи закапывают сокровища. Прячут от нашего хозяина.
– Прячут, конечно, – говорит он. – Но не под крестами. Не настолько они глупы.
На главной улице они останавливаются рядом с церковью.
– Зачем? – спрашивает Кристоф.
– Мне нужно получить благословение, – отвечает он.
– Вам нужно исповедаться, сэр, – говорит телохранитель.
Все улыбаются. Они не стали думать о нем хуже, просто немного завидуют. Он подметил: заочно его ненавидят все, из знающих – только некоторые. Мы могли бы заночевать в монастыре, посетовал вчера кто-то из слуг, да только там нет женщин.
Он обернулся в седле:
– Ты уверен?
Остальные загоготали.
В стылом пространстве церкви его спутники охлопывают себя по плечам, притопывают и говорят «брр», словно плохие актеры.
– Свистнуть настоятелю? – предлагает Кристоф.
– Не вздумай! – Однако он ухмыляется, вспоминая себя молодого: он бы не только предложил, но и свистнул.
Впрочем, надобности в этом нет. Какой-то подозрительный служка уже заглядывает с фонарем. Без сомнения, кто-нибудь бежит к замку с известием: приехали важные господа, готовьтесь. Уместно предупредить Екатерину заранее, но не обязательно делать это явно и сообщать имена.
– Вообразите, – говорит Кристоф, – мы входим, а она усики выщипывает. Старухи все так делают.
Для Кристофа бывшая королева – старая карга. Он думает: а ведь Екатерина примерно моя сверстница. Однако к женщинам время немилосердней, особенно к тем, кому Бог дал много детей и почти всех забрал.
Робко подходит священник – тихонький старичок. Предлагает показать церковь и ее святыни.
– Вы, должно быть… – Он мысленно пробегает глазами список. – Уильям Лорд?
– Э… нет…
Какой-то другой Уильям. Следует долгое объяснение.
– Не важно, – обрывает он. – Лишь бы ваш епископ знал, кто вы такой.
Перед ними святой Эдмунд, человек с пятью сотнями пальцев; святой изящно тянет носок, как будто танцует.
– Поднимите-ка фонарь, – говорит он. – Там кто, русалка?
– Да, милорд. – Священник испуганно хмурится. – А что, нельзя? Надо убрать?
Он улыбается:
– Просто я подумал, что она далековато от моря.
– Рыбой разит! – хохочет Кристоф.
– Простите мальчишку. Он не поэт.
Священник несмело улыбается. На дубовой перегородке святая Анна наставляет по книге свою дочь, Деву Марию; Архангел Михаил рубит ятаганом дьявола, обвившего ему ноги.
– Вы к королеве, сэр? Я хотел сказать, – поправляется священник, – к леди Екатерине?
Он думает: старик понятия не имеет, кто я. Какой-то королевский посланник. Может, Чарльз Брэндон, герцог Суффолк. Или Томас Говард, герцог Норфолк. Оба они в свое время испытали на Екатерине весь свой скудный арсенал убеждений и угроз.
Он не называет своего имени, но оставляет пожертвование. Священник держит деньги в руке, будто согревает.
– Вы простите мою оговорку, милорд? Когда я неверно назвал леди Екатерину? Клянусь, я не имел в виду ничего дурного. Здесь в глуши трудно уследить за всеми переменами. Пока мы уясним одно письмо из Лондона, приходит другое, и там все иначе.
– Нам всем непросто. – Он пожимает плечами. – Вы молитесь за королеву Анну каждое воскресенье?
– Конечно, милорд.
– И что на это говорят ваши прихожане?
– Поймите, сэр, они люди простые, – виновато говорит священник. – Я и не слушаю, что они говорят. – И тут же торопливо добавляет: – Но они все глубоко преданы королю. Глубоко преданы.
– Не сомневаюсь. Сделайте милость, помяните в это воскресенье усопшего Тома Вулси.
Покойного кардинала? По лицу священника видно, как ворочаются старческие мозги. Гость явно не Томас Говард и не Чарльз Брэндон; если при них упомянуть Вулси, они плюнут тебе под ноги.
Когда он выходит из церкви и садится на лошадь, уже темно, в воздухе плывут редкие снежинки. День был долгий, одежда тяжело давит на плечи. Он не верит, что мертвым нужны наши молитвы, однако всякий, читавший Библию, как он, знает: наш Бог – своенравный Бог. Всегда невредно подстелить соломки. Когда с дороги ярким всполохом взмыл вальдшнеп, сердце на миг оборвалось и застучало сильнее. Птица упорхнула в лес, сделалась серой, а он ощущал каждый удар в груди, как взмах крыльев.
Они подъезжают к воротам в полутьме. Окрик со стены, громкий ответ Кристофа:
– Томас Кремюэль, государственный секретарь и начальник королевских архивов!
– Почем нам знать, кто вы? – орет часовой. – Предъявите грамоту!
– Скажи, пусть отворяет, – говорит он, – или я предъявлю свой башмак его заду.
Здесь, в глуши, церемониться не следует: от него, королевского советника-простолюдина, ждут грубости.
Опускают подъемный мост, гремят древние засовы и цепи. В Кимболтоне запираются рано, молодцы.
– Не повторяйте ошибку священника, – говорит он спутникам. – Во всех разговорах со здешней челядью Екатерина для вас – вдовствующая принцесса Уэльская.
– Кто? – удивляется Кристоф.
– Она не жена короля. Никогда ею не была. Она – супруга усопшего королевского брата Артура, принца Уэльского.
– Слово «усопший» я знаю, – говорит Кристоф. – Оно значит «мертвый».
– Она не королева, не бывшая королева, поскольку ее второй так называемый брак противоправен.
– Она имела глупость переспать сперва с одним братом, Артуром, потом с другим, Генрихом, а это не по закону, – расшифровывает мальчишка.
– И как нам называть такую женщину? – улыбается он.
Появляются факелы, из темноты выступает сэр Эдмунд Бедингфилд, тюремщик Екатерины.
– Могли бы нас предупредить, Кромвель.
– А вот Грейс не в обиде, что я внезапно, ведь правда? – Он целует леди Бедингфилд. – Я не привез с собой ужина, но завтра подоспеет мул с повозкой. Там дичь для вашего стола, а для королевы – миндаль и сладкое вино, которое она, по словам Шапюи, любит.
– Я рада всему, что может пробудить ее аппетит. – Грейс Бедингфилд ведет гостя в большой зал, у камина поворачивается к нему. – Врач подозревает, что у нее в животе опухоль, но это может оказаться надолго. Как будто она без того мало настрадалась, бедняжка.
Он отдает перчатки и плащ Кристофу.
– Вы сразу пойдете засвидетельствовать ей почтение? – спрашивает Бедингфилд. – Мы-то вас не ждали, а она, может, и ждет. Нам непросто: в городе ее любят, так что она многое узнает через слуг, и мы ничего с этим поделать не можем. Я подозреваю, горожане подают сигналы из-за рва, так что ей известно, кто подъезжает.
Две престарелые дамы в испанском платье вжались в стену и смотрят на него осуждающе. Он кланяется им, и одна на родном языке говорит другой: «Вот человек, который продал душу короля Англии». На стене за ними поблекшая фреска: Адам и Ева рука об руку идут среди зверей, пока еще безымянных. Из листвы робко выглядывает пучеглазый слоник. Он никогда не видел слонов, но по книгам те гораздо больше лошади; может, этот еще не успел вырасти. Ветки дерева гнутся под тяжестью райских плодов.
– Порядок вам известен, – продолжает Бедингфилд. – Она живет в своих покоях, ее женщины – вот эти две – там же ей и готовят. Вы стучите и входите. Если говорите ей «леди Екатерина», она выставляет вас вон, если «ваше высочество», разрешает остаться. Так что я никак ее не называю, словно она – безымянная поломойка.
Екатерина сидит у огня, кутаясь в очень хороший горностаевый плащ. Король захочет после ее смерти забрать меха, думает он. Она протягивает руку для поцелуя, неохотно, но это скорее от холода, чем от неприязни к гостю. Кожа желтая, и в комнате тяжелая духота: слабый звериный запах мехов, торфяной душок колодезной воды, рвотная вонь от таза, который торопливо унесла служанка. Возможно, по ночам вдовствующей принцессе снятся сады Альгамбры, где она выросла: мраморные мостовые, журчание прозрачной воды в фонтанах, белые павлины, волочащие по земле хвосты, аромат лимонов. Надо было привезти в седельной сумке лимон.
Словно читая его мысли, она заговаривает по-кастильски:
– Мастер Кромвель, давайте отбросим утомительное притворство, будто вы не знаете моего языка.
Он кивает:
– Тяжело бывало стоять, пока ваши служанки меня обсуждают. «Господи, что за урод, у него небось и тело волосатое, как у дьявола».
– Мои служанки так говорили? – Екатерина улыбается уголками губ, прячет руку под плащ. – Где они теперь, те бойкие девушки? Только старухи остались да записные предатели.
– Мадам, все ваше окружение вас любит.
– Они доносят на меня. Передают каждое мое слово. Даже подслушивают мои молитвы. Что ж, сударь. – Она поднимает лицо к свету. – Как, по-вашему, я выгляжу? Что вы ответите королю на его расспросы? Я не видела себя в зеркале много месяцев. – Она похлопывает по горностаевому плащу, натягивает его на уши. Смеется. – Король называл меня ангелом. Называл прекрасным цветком. Мой первый сын родился в середине зимы, когда вся Англия была засыпана снегом. Я думала, цветов не будет, но Генрих прислал мне розы – шесть дюжин белых шелковых роз. «Они белые, как твоя рука, любовь моя», – сказал он, целуя мои пальцы.
Горностаевые складки шевелятся, и понятно, что рука под ними сжимается в кулак.
– Я храню их в сундуке. Они по крайней мере не увядают. Я дарила их по одной тем, кто был ко мне добр. – Губы шевелятся: безмолвная молитва по усопшим. – Расскажите мне, как нынче поживает дочка Болейна? Говорят, она много молится своему реформированному Богу.
– Она известна своей набожностью. Епископы и богословы ее поддерживают.
– Они ее используют. А она – их. Будь они настоящие служители церкви, бежали бы от нее, как от язычницы. Однако, полагаю, она молится о сыне. Мне сказали, она потеряла ребенка. Я знаю, что это такое, и сочувствую ей от всего сердца.
– Они с королем надеются, что скоро будет еще ребенок.
– Вообще надеются? Или уже есть основания для надежды?
Он медлит. Ничего определенного пока не объявляли, а Грегори мог ошибиться.
– Я думала, она вам сказала по секрету. – Екатерина пытливо всматривается в его лицо: нет ли тени отчуждения. – Говорят, Генрих волочится за ее фрейлинами. – Пальцы гладят мех, рассеянно, круг за кругом. – Как быстро. Они ведь женаты совсем недолго. Наверное, она смотрит вокруг, на своих женщин, и все время спрашивает себя: вы, мадам? или вы? Меня всегда удивляло, что те, у кого нет совести, слепо доверяют другим. Ла Ана думает, у нее есть друзья. Однако если она в ближайшее время не родит королю сына, от нее все отвернутся.
Он кивает:
– Возможно, вы правы. Кто отвернется первым?
– Зачем мне ее предупреждать? – сухо спрашивает Екатерина. – Говорят, в злобе она бранится, как сварливая баба. Немудрено. Королева, а она зовет себя королевой, живет и страдает на глазах у всех. Из женщин над ней одна Царица Небесная, и не к кому обратиться за сочувствием, так что приходится страдать в одиночку. Чтобы снести это, нужна особая твердость духа, и дочь Болейна, сдается, этой твердости лишена.
Екатерина умолкает и сжимается, словно хочет вылезти из одежды. «Вам больно?» – хочет спросить он, но она лишь отмахивается: пустяки, пустяки.
– Королевские джентльмены, которые сегодня клянутся, что отдадут жизнь за ее улыбку, завтра будут обожать другую. Когда-то они обожали меня. Ко мне это отношения не имело и объяснялось лишь тем, что я – жена короля. Однако Ла Ана приписывает свой успех собственным чарам. И к тому же ей следует опасаться не только мужчин. Джейн Рочфорд, сестра ее брата, очень наблюдательна… в бытность моей фрейлиной она частенько рассказывала мне секреты, любовные секреты, которые я предпочла бы не знать. Едва ли время притупило ее зрение и слух. – Пальцы по-прежнему движутся, трут место под ложечкой. – Вы удивляетесь, откуда Екатерина в ссылке знает, что происходит при дворе? Поразмыслите на досуге.
Мне незачем долго гадать, думает он. Жена Николаса Кэрью ваша сердечная подруга. И Гертруда Куртенэ, жена маркиза Экстерского; в прошлом году я поймал ее на участии в заговоре и напрасно не заточил в Тауэр. Возможно, даже крошка Джейн Сеймур, хотя у Джейн после Вулфхолла появился собственный интерес.
– Я знаю, что у вас есть источники, – говорит он, – но стоит ли им верить? Они действуют от вашего имени, но не в ваших интересах. И не в интересах вашей дочери.
– Вы разрешите принцессе ко мне приехать? Если вы считаете, что ей нужно присоветовать более разумное поведение, кто справится с этим лучше меня?
– Если бы решал я…
– Чем она может навредить королю?
– Поставьте себя на его место. Насколько я знаю, ваш посол Шапюи написал леди Марии, что может вывезти ее из Англии.
– Неправда! Шапюи не стал бы так делать, я ручаюсь за него жизнью.
– Король опасается, что Мария подкупит стражу и, если отпустить ее в путешествие, сбежит на корабле во владения своего двоюродного брата императора.
Он едва сдерживает улыбку при мысли, что худенькая, запуганная девочка пускается в такое дерзкое предприятие. Екатерина тоже улыбается, криво, со злостью.
– И что дальше? Генрих думает, что моя дочь прискачет назад с мужем-иноземцем и свергнет отца? Убедите его, что у принцессы нет подобных намерений. За нее я тоже ручаюсь жизнью.
– Уж слишком за многих вы ручаетесь жизнью, мадам, хотя умереть можете лишь раз.
– Я бы хотела умереть так, чтобы Генрих, когда придет его срок, мог взять с меня пример.
– Ясно. Вы много думаете о смерти короля?
– Я думаю о его будущей жизни.
– Если вы заботитесь о его душе, то почему все время чините ему препоны? От этого он лучше не становится. Вам никогда не приходило в голову, что Генрих не порвал бы с Римом, если бы вы ушли в монастырь и дали ему возможность жениться во второй раз? Законность вашего брака была поставлена под сомнение; вы могли добровольно принять постриг и сохранить всеобщее уважение. А теперь титулы, за которые вы цепляетесь, пустой звук. Генрих был добрым сыном католической церкви. Вы довели его до крайности, вы, не он, раскололи христианский мир. И я уверен, что вы это знаете не хуже меня. Что по ночам вас терзает совесть.
Молчание, покуда Екатерина перелистывает фолиант своего гнева, ища в нем точное слово.
– Кромвель, то, что вы сказали… омерзительно.
Возможно, она права, думает он. Однако я буду и дальше раскрывать ей глаза, заставлю трезво и безжалостно заглянуть в собственное сердце. Это нужно ради ее дочери. Мария – будущее. Единственный взрослый ребенок короля, единственная надежда Англии, если Господь призовет Генриха к себе и трон опустеет.
– Значит, вы не подарите мне шелковую розу. Жаль.
Долгий взгляд.
– По крайней мере в качестве врага вы на виду. Моим бы друзьям такую откровенность. Англичане – нация лицемеров.
– Неблагодарные люди, – соглашается он. – Насквозь лживые. То ли дело итальянцы. Чистые душой флорентийцы. Венецианцы, известные своей правдивостью. И ваши соплеменники испанцы. Честнейший народ. Про вашего отца Фердинанда говорили, что его погубит открытость.
– Вы смеетесь над умирающей.
– Вы очень многого хотите на правах умирающей. Одной рукой предлагаете в залог жизнь, другой – требуете привилегий за скорую смерть.
– К тем, кто, как я, стоит на краю могилы, обычно бывают добры.
– Я пытаюсь быть добрым, а вы этого не видите. Неужели вы не можете напоследок отбросить упрямство и ради дочери примириться с королем? Если вы при жизни не уладите ссору, после вашей смерти вина ляжет на Марию. А она молода, ей нужно устраивать собственную судьбу.
– Король не станет вымещать обиду на дочери. Я знаю его благородство.
Он молчит. Она по-прежнему любит мужа; в какой-то складочке иссохшего сердца живет надежда услышать знакомые шаги. И как забыть, что Генрих ее любил, если с ней его подарок? На то, чтобы изготовить шелковые розы, ушло несколько недель, значит, король заказал их задолго до того, как узнал, что ребенок – мальчик. «Мы называли его Новогодним принцем, – рассказывал Вулси. – Он прожил пятьдесят два дня, и я считал каждый». Зимняя Англия, снег сыплет густой завесой, ложится на фронтоны и черепицу, бесшумно скользит по оконному стеклу, припорашивает дороги, укутывает поля и крыши, клонит ветви тиса и дуба; птицы примерзают к веткам, рыбы замурованы подо льдом. Колыбель под алым пологом, вся в золотых королевских гербах, закутанные няньки дрожат от холода, в камине горит огонь, свежий новогодний воздух пахнет корицей и можжевельником. Гордой роженице приносят розы… как? В золоченой корзине? В длинном футляре наподобие гроба, в шкатулке с перламутровой инкрустацией? Или высыпают на одеяло из шелкового чехла, расшитого гранатами? Летят счастливые недели. Ребенок жив. Весь мир знает, что у Тюдоров есть наследник. И вдруг на пятьдесят второй день тишина за пологом: дыхание было – и нет. Женщины хватают принца, плачут от ужаса и горя, крестятся, шепчут молитвы.
– Я постараюсь сделать что могу, – говорит он. – Касательно вашей дочери. Касательно ее приезда.
Насколько опасно провезти одну восемнадцатилетнюю девушку через несколько графств?
– Думаю, король позволит леди Марии вас навестить, если вы посоветуете ей во всем почитать отцовскую волю и признать короля главой церкви.
– В вопросах совести я ничего принцессе указывать не могу. – Екатерина поднимает руку, ладонью к нему. – Я вижу, Кромвель, вы меня жалеете. Не стоит. Я давно готова к смерти и верю, что Господь вознаградит мое служение. И я вновь увижу моих деток, которые ушли на небо раньше меня.
Его сердце могло бы сжаться от боли, не будь оно в надежной броне. Она хочет мученической смерти на эшафоте, а умрет в болотном краю, одна, задохнувшись собственной рвотой. Он говорит:
– А леди Мария тоже готова умереть?
– Принцесса Мария размышляет о страстях Христовых с самого детства. Когда Господь призовет, она будет готова.
– Да есть ли в вас родительское чувство? Всякий человек оберегал бы свое дитя.
Однако он вспоминает Уолтера Кромвеля. Уолтер топтал меня башмаками, меня, своего единственного сына.
– Я показал вам пример, мадам, когда ваше упрямое противостояние королю и совету привело к ужасающим последствиям. Так что вы можете ошибаться. Я умоляю вас допустить мысль, что вы ошибаетесь и на сей раз. Ради Христа, убедите Марию слушаться короля.
– Принцессу Марию, – устало поправляет она. У нее больше нет сил спорить. Он уже думает уйти, но тут Екатерина поднимает голову: – Давно хотела спросить, на каком языке вы исповедуетесь? Или вы не ходите к исповеди?
– Богу ведомы наши сердца, мадам. Нет надобности в посредниках, в пустых словах.
И в языке тоже, думает он. Бог не нуждается в переводе.
Он вываливается за дверь и чуть не падает на руки Эдмунду Бедингфилду.
– Моя спальня готова?
– А как же ужин?
– Пришлите мне миску похлебки. Я уболтался вусмерть, мне нужна только постель.
– Не желаете грелку? – ухмыляется Бедингфилд.
Значит, телохранители уже все разболтали.
– Нет, Эдмунд, только подушку.
Грейс Бедингфилд огорчена, что он так рано уходит спать. Она надеялась услышать придворные новости; ей тоскливо здесь взаперти с молчаливыми испанками, а впереди еще вся зима. Он вынужден повторить королевские указания: не допускать никакой связи с внешним миром.
– Не беда, если дойдут письма от Шапюи. Будет ей хоть какое-то занятие – разбирать шифр. Императору она больше не важна, его заботит Мария. Но никаких посетителей, кроме тех, кто предъявит королевскую печать или мою. Хотя… – Он представляет себе следующую весну, вторжение императора. Если Екатерина будет еще жива и ее потребуется срочно увезти подальше от племянника, чтобы держать в заложницах, а Эдмунд откажется ее выдать, получится нехорошо. – Вот, видите? – Он показывает кольцо с бирюзой. – Это подарок покойного кардинала, я постоянно его ношу.
– То самое, волшебное? – Грейс Бедингфилд берет его за руку. – Которое разрушает каменные стены и привораживает к вам принцесс?
– Оно самое. Если гонец прибудет с этим кольцом, впустите его.
Сидя на постели, он закрывает глаза, и перед ним встают резные своды Кимболтонской церкви. Человек с колокольчиком Лебедь, агнец, нищий с клюкой, два сердца – символ влюбленных. И гранатовое дерево. Эмблема Екатерины. Надо убрать. Он зевает. Стесать их под яблоки, и довольно. Стар я для лишних усилий. Он вспоминает женщину в гостинице, и ему становится стыдно. Придвигает подушку. Только подушку, Эдмунд.
Когда они садились на коней, трактирщица сказала ему: «Пришлите мне подарок. Пришлите из Лондона что-нибудь, чего здесь не достать». Надо будет отправить ей что-нибудь из одежды, иначе постояльцы украдут. Он не забудет свое обещание, хотя к возвращению в Лондон едва ли вспомнит, как она выглядела. Он видел ее при свече, потом свеча погасла, а утром, при дневном свете, она казалось совсем другой. Может, это и была не она.
Во сне он видит райский плод на пухлой Евиной ладони и тут же просыпается: если плод спелый, то почему деревья в цвету? Какой это может быть месяц? Какой весны? Ученые-богословы с этим разберутся. Десять поколений неусыпных трудов. Склоненные над книгами тонзуры. Скрюченные пальцы с трудом разворачивают свитки. Для таких бессмысленных вопросов и существуют монахи. Я спрошу Кранмера, думает он, моего архиепископа. Почему Генрих не спросит Кранмера, как ему избавиться от Анны? Кранмер развел короля с Екатериной и уж точно не скажет тому вернуться в ее стылую постель.
Но нет, Генрих не станет говорить о своих сомнениях с Кранмером. Архиепископ любит Анну, считает ее образцом христианской супруги, надеждой евангелистов всей Европы.
Он вновь засыпает и видит во сне цветы, созданные до рождения мира. У них нет стебля; они из белого шелка и лежат на голой несотворенной земле.
Он входит с докладом и еще издали по журчанию голосов понимает, что сегодня в королевской семье царит согласие. Анна-королева выглядит гладкой, довольной. Они с Генрихом склонились над столом, что-то обсуждают. Перед ними чертежи фризов и капителей, линейки и циркули, чернильницы и ножи для очинки перьев.
Он кланяется и сразу переходит к делу:
– Она нездорова. Визит министра Шапюи стал бы для нее утешением, и, я полагаю, ваше величество могли бы это дозволить.
Анна взвивается с кресла:
– Что?! Позволить им интриговать вместе?
– Ее врач говорит, что скоро она будет лежать в могиле и больше не сможет вам досаждать.
– Она вылетит из гроба, хлопая саваном, если увидит возможность мне навредить.
Генрих умиротворяюще поднимает руку:
– Милая, Шапюи так тебя и не признал. Но когда Екатерина умрет, я заставлю его склониться.
– И все равно я считаю, что его нельзя выпускать из Лондона. Он подстрекает Екатерину, а та подстрекает дочь. Ведь так, Кремюэль? Марию надо вызвать ко двору. Пусть на коленях принесет клятву отцу, покается в преступном упрямстве и признает, что наследница трона – не она, а моя дочь.
Он указывает на чертежи:
– Это ведь не здание, сир?
Генрих смущается, как ребенок, которого застали за кражей цукатов. Архитектурные элементы на чертежах, все еще непривычные английскому глазу, напоминают те, что он видел в Италии. Рифленые вазы и урны, крылья и драпировки, незрячие маски императоров и богов. Нынче деревья и цветы, вьющиеся стебли и бутоны уступают место победным лаврам, оружию, рукояти ликторского топора, копейному древку. Простотой Анне не угодишь; уже больше семи лет Генрих приноравливается к ее вкусам. Раньше король любил английскую брагу, теперь пьет заморские вина, сладкие, душистые, навевающие дрему. С каждым годом его величество все грузнее.
– Мы строим с основания? – спрашивает он. – Или просто украшаем? И то, и другое стоит денег.
– Какой вы неблагодарный, – говорит Анна. – Король хочет отправить вам дубовые бревна для вашего нового дома в Хакни. И для мастера Сэдлера, для его нового дома.
Он благодарит наклоном головы, но мысли короля по-прежнему далеко, с женщиной, которая считает себя его женой.
– Что проку Екатерине жить дальше? – спрашивает Генрих. – Я уверен, она устала препираться. Я так точно устал. Лучше ей уйти к святым и мученикам.
– Они ее заждались. – Анна смеется; чересчур громко.
– Воображаю, как она будет умирать, – говорит король. – Как будет говорить, что простила меня. Она вечно меня прощает. А на самом деле прощение нужно ей. За ее гнилую утробу. За то, что она отравила моих детей еще до рождения.
Он, Кромвель, смотрит на Анну: уж конечно, ей есть что сказать? Однако та берет на колени своего спаниеля Пуркуа и зарывается лицом в густую собачью шерсть. Разбуженный песик, поскуливая и вырываясь, глядит, как королевский секретарь с поклоном отступает к дверям.
* * *
У дверей его поджидает жена Джорджа Болейна, тянет в сторону, доверительно шепчет. Если кто-нибудь скажет леди Рочфорд, что идет дождь, она и из этого раздует интригу; в ее устах новость станет постыдной, невероятной, но, увы, верной.
– Так как? – спрашивает он. – Она и впрямь?
– Неужто она вам не сказала? Что ж, разумная женщина будет молчать до последнего.
Он смотрит без всякого выражения.
– Да, – говорит леди Рочфорд наконец, опасливо поглядывая через плечо. – Ей случалось ошибаться. Но сейчас да.
– Король знает?
– Скажите ему вы, Кромвель. Будьте добрым гонцом. Кто знает, может, он сразу посвятит вас в рыцари.
Он думает: свистнуть Рейфа Сэдлера, позвать Томаса Ризли, отправить письмо Эдварду Сеймуру, вызвать моего племянника Ричарда, отменить ужин с Шапюи, а чтобы не выкидывать еду, пригласим сэра Томаса Болейна.
– Удивляться нечему, – говорит Джейн Рочфорд. – Она была с королем почти все лето. Неделю там, неделю здесь. А когда они расставались, король писал ей любовные письма и отправлял с Гарри Норрисом.
– Миледи, я вынужден вас оставить, у меня дела.
– Ничуть не сомневаюсь. И вы всегда так внимательно меня слушаете. Вникаете в каждое слово. А я говорю, что летом король писал ей любовные письма и отправлял с Гарри Норрисом.
Он не успевает толком разобрать последние слова, хотя задним числом станет ясно, что они застряли в памяти и дополнили некоторые собственные его фразы, пока не сформулированные. Всего лишь фразы. Уклончивые. Неопределенные. Сейчас все зыбко. Екатерина увядает, Анна цветет. Они видятся ему девочками на качелях: раскисшая дорога, на ней камень, на камне доска, на доске, подобрав юбки, сосредоточенно качаются две подружки.
Томас Сеймур говорит с порога:
– Джейн повезло. Он больше не будет раздумывать. К королеве он не притронется, пока она не родит, не станет так рисковать. Значит, ему нужна другая на замену.
Он думает: может быть, у сокрытого короля Англии уже есть пальцы, есть лицо. Впрочем, я уже думал об этом раньше. На коронации Анна так гордо несла живот, а родилась девочка.
– Все равно не понимаю, – говорит старый сэр Джон, снохач. – Не понимаю, зачем ему Джейн. Вот если бы это была Бесс, другая моя дочь. Король с ней танцевал, и она ему очень нравилась.
– Бесс замужем, – напоминает Эдвард.
Томас Сеймур хохочет:
– Это даже лучше!
Эдвард недоволен:
– Не будем о Бесс. Она не согласится. Речь не о ней.
– Может, что и получится, – задумчиво произносит сэр Джон. – До сих пор нам от Джейн не было никакой пользы.
– Верно, – говорит Эдвард. – От Джейн проку как от молочного киселя. Пусть теперь отрабатывает свой хлеб. Королю нужна женщина. Однако не будем ее подталкивать. Пусть все идет, как советует Кромвель. Генрих ее видел. Возымел желание. Теперь она должна его избегать. Нет, она должна дать ему отпор.
– Фу-ты, ну-ты! – фыркает старый Сеймур. – Дороговатое удовольствие!
– Целомудрие дороговато? Пристойность? – возмущается Эдвард. – Ну да, вам они всегда были не по средствам. Молчите уж, старый потаскун. Король закрыл глаза на ваши грехи, но все их помнят. Указывают на улице пальцем: вот старый козел, который развратил жену собственного сына.
– Да, отец, полегче, – соглашается Том. – Мы говорим с Кромвелем.
– Я боюсь одного, – отвечает он. – Ваша сестра любит свою прежнюю госпожу, Екатерину. Нынешняя королева, зная это, не упускает случая ее обидеть. Если станет известно, что король благоволит к Джейн, боюсь, станет еще хуже. Анна не из тех, кто будет спокойно смотреть на… э… новое увлечение короля. Даже если понимает, что это лишь на время.
– Джейн терпелива, – говорит Эдвард. – Что ей тычок или пощечина? Она будет переносить их со всей кротостью.
– Она будет отказывать королю, чтобы набить себе цену, – добавляет старый Сеймур.
Том Сеймур смеется:
– Он сделал Анну маркизой, прежде чем она уступила.
Лицо Эдварда сурово, как будто тот отдает приказ палачу.
– Сперва маркизой. Затем королевой.
В работе парламента назначен перерыв, но лондонские юристы, по-вороньи хлопая черными мантиями, устраиваются на зимнюю сессию. Радостная новость постепенно расползается из дворца. Анна расслабляет шнуровку. Заключаются пари. Скрипят перья. Печати вжимают в горячий воск. Седлают коней. Корабли поднимают паруса. Древние английские семейства на коленях вопрошают Бога, за что Тот милостив к Тюдорам. Король Франциск хмурится. Император Карл закусывает губу. Король Генрих танцует.
Ночного разговора в Элветхеме будто и не было. Король вновь уверен в законности своего брака.
Доносят, что Генрих прогуливался по зимнему саду с Джейн Сеймур.
Ее семья зовет его; все собрались вокруг Джейн.
– Что он говорил, сестра? – спрашивает Эдвард Сеймур. – Расскажи мне все, все, что от него слышала.
– Он спросил, буду ли я его любезной.
Все переглядываются. Есть разница между возлюбленной и любезной, известно ли это Джейн? Второе подразумевает подарки, целомудренное обожание, долгие ухаживания… впрочем, они не могут быть слишком долгими, иначе Анна родит и Джейн упустит свой шанс. Женщины не могут предсказать, когда появится на свет их ребенок, и врачи Анны тоже ничего толком не говорят.
– Послушай, Джейн, – говорит Эдвард. – Сейчас не время стыдиться. Рассказывай все.
– Он спросил, буду ли я к нему благосклонна.
– В каком случае?
– Например, если он напишет мне стихи. Восхваляющие мою красоту. Я ответила, что да, буду благосклонна. Выражу признательность. Не стану смеяться, даже тайком. И не стану оспаривать ни одно утверждение, сделанное в стихах. Даже если оно преувеличенное. Потому что в стихах всегда преувеличивают.
Он, Кромвель, поздравляет ее.
– Вы предусмотрели совершенно все, мистрис Сеймур. Из вас вышел бы толковый юрист.
– Вы хотите сказать, родись я мужчиной? – Она хмурится. – Хотя все равно вряд ли, господин секретарь. Сеймуры никогда не были стряпчими.
Эдвард говорит:
– Любезная. Стихи. Отлично. Пока отлично. Но если он попытается тебя тронуть, кричи.
– А если никто не прибежит? – спрашивает Джейн.
Он кладет руку Эдварду на плечо, чтобы прекратить этот разговор.
– Послушайте, Джейн. Не надо кричать. Молитесь. Молитесь вслух, я хочу сказать. Про себя не поможет. Читайте молитву Пресвятой Деве. Любую, какая затронет благочестие его величества.
– Понятно, – отвечает Джейн. – У вас есть с собой молитвенник, господин секретарь? А у вас, братья? Не важно. Я схожу за своим. Там наверняка есть что-нибудь подходящее.
В начале декабря приходит письмо от врача Екатерины: она ест лучше, хотя молится все так же много. Смерть, судя по всему, отступила от изголовья кровати к изножью. Боли немного ослабели, Екатерина в ясном сознании и воспользовалась этим, чтобы написать духовную. Дочери Марии она отказала золотое ожерелье, привезенное из Испании, и меха. Просит отслужить за упокой ее души пятьсот месс и совершить паломничество в Уолсингем.
Подробности завещания доходят до Уайтхолла.
– Вы их видели, эти меха, Кромвель? – спрашивает король. – Как они вам показались? Если хорошие, я хочу их забрать к себе.
Качели. Один конец доски вверх, другой – вниз.
Фрейлины Анны говорят, и не поверишь, что она носит под сердцем дитя. В октябре выглядела здоровой, а теперь совсем с лица спала. Не полнеет, а только сохнет.
Джейн Рочфорд говорит ему:
– Как будто она стыдится своей беременности. И его величество не так заботлив, как когда она ходила с огромным пузом. Тогда он надышаться на нее не мог. Исполнял любые капризы, прислуживал ей, как горничная. Я раз видела: она сидит, положила ноги ему на колени, а он их растирает, будто конюх – кобыле со шпатом.
– При шпате растирать бесполезно, – с жаром отвечает он. – Тут нужна особая ковка.
Леди Рочфорд смотрит на него пристально.
– Вы разговаривали с Джейн Сеймур?
– А что?
– Не важно, – отвечает она.
Он видел лицо Анны, когда та смотрела, как Генрих смотрит на Джейн. Ждешь приступа ярости, театральной сцены: изрезанного шитья, разбитого стекла. Но нет: она поджимает губы, обхватывает узорчатым рукавом живот, в котором растет дитя. «Мне нельзя волноваться, это может повредить принцу». Когда Джейн проходит рядом, Анна подбирает юбки. Съеживается, поднимает узкие плечи, словно сиротка на морозе.
Качели.
Ходят слухи, что королевский секретарь привез женщину из Хертфордшира, а может, из Бедфордшира, и поселил у себя в Стипни или в Остин-фрайарз, а может, в Хакни, и заново отделывает для нее дом. Она трактирщица, а ее мужа бросили в тюрьму за новое преступление, измышленное Томасом Кромвелем. Бедного рогоносца осудят и повесят в ближайшую выездную сессию. Впрочем, многие говорят, что его тайно умертвили в тюрьме: забили дубиной, отравили и перерезали ему горло.