Книга: Внесите тела
Назад: II Вороны
Дальше: Часть вторая

III
Ангелы

Стипни и Гринвич
Рождество 1535 г. – Новый год 1536 г.

 

Рождественское утро; он быстрым шагом выходит навстречу очередным неведомым передрягам. Путь ему загородила исполинская жаба.
– Это Мэтью?
Из безобразной пасти – детский смешок.
– Саймон. С Рождеством, сэр! Как вы себя чувствуете?
– Усталым. Ты отправил поздравления родителям?
Дети-певчие на лето уезжают домой. В Рождество они при деле – поют.
– Вы идете к королю, сэр? Бьюсь об заклад, при дворе спектакли хуже наших. Мы показываем пьесу про Робин Гуда, и в ней есть король Артур. Я играю жабу Мерлина. Мастер Ричард Кромвель играет Папу Римского. У него миска для подаяния, он кричит: «Мумпсимус-сумпсимус, хокус-покус». Мы вместо хлеба кидаем ему камни, а он грозит нам адским огнем.
Он хлопает Саймона по бородавчатой спине. Жаба мощным скачком отпрыгивает с дороги.
* * *
После возвращения из Кимболтона Лондон сомкнулся вокруг него: поздняя осень, серые тоскливые вечера, ранняя темнота. Утомительное течение дворцовой жизни затянуло его, приковало к столу; при свечах дневные труды незаметно перетекают в ночные, и порой думаешь, что отдал бы все сокровища мира за один солнечный лучик. Он покупает земли на юге Англии, однако посетить их все недосуг, так что эти пашни, старинные усадьбы за каменными стенами, речки с миниатюрными пристанями, пруды, где клюет рыба, виноградники, цветники, рощи и аллеи остаются для него бумажными и плоскими: не овечьими выгонами, не лугами, где коровы стоят по колено в густой траве, не опушками, где трепещет, подняв копыто, белая лань, но пергаментными угодьями, титульными и арендными; их разделяют не древние межевые камни и колючие изгороди, а статьи купчей. Его акры умозрительны, они – источник дохода, источник сосущего беспокойства; он просыпается до серой холодной зари и думает о них – не о вольготной жизни владетеля обширных земель, но о ненадежности границ, сервитутах прохода, проезда и прогона скота, обо всем, что дозволит другим попирать его собственность ногами, вторгаться в прочный мир его будущей старости. Видит Бог, он не селянин по рождению, хотя сразу за улочками его детства начиналась вересковая пустошь. Он целыми днями пропадал там с другими мальчишками, точно так же бежавшими от отцовских кулаков и ремней, от науки, ждавшей их, если хоть минуту простоять на месте. Однако уже тогда его засасывало лондонское городское нутро; задолго до того, как проплыть по Темзе на барке государственного секретаря, он знал ее течения и приливы, знал все, что можно узнать, разгружая лодки и возя на тачке ящики к богатым домам на Стрэнде, домам епископов и лордов, с которыми он теперь ежедневно заседает в совете.
Зимой двор совершает свой положенный круг: Гринвич и Элтхем, дома Генрихова детства, Уайтхолл и Хэмптон-корт, бывшие дворцы кардинала. Король нынче повсюду обедает один в личных покоях. В примыкающем к ним помещении, как бы оно ни называлось в том дворце, где мы остановились сегодня – кордегардией или караульной, – есть стол для знати, за которым председательствует лорд-канцлер. За этим столом восседает дядя Норфолк, когда тот с нами, и Чарльз Брэндон, герцог Суффолкский, и отец королевы, граф Уилтширский. Есть и другой стол, чуть менее почетный, для чиновников вроде него, и для тех старых королевских друзей, кто почему-то до сих пор не получил титула. Здесь сидят Николас Кэрью, шталмейстер, и Уильям Фицуильям, казначей, знающий Генриха с малолетства, а председательствует Уильям Полет, гофмаршал. Его, Кромвеля, долго удивлял обычай людей за этим столом поднимать кубки (и брови), выпивая за кого-то отсутствующего. Пока Полет не объяснил чуть смущенно: «Мы пьем за того, кто сидел тут до меня. За прежнего гофмаршала, сэра Генри Гилфорда, светлая ему память. Вы его, конечно, знали».
Конечно. Кто не знал Гилфорда, искуснейшего дипломата, первого из царедворцев? Сверстник короля, Генри Гилфорд был правой рукой Генриха с той поры, когда тот восторженным девятнадцатилетним принцем вступил на престол. Хозяин и слуга, одинаково рьяные в поисках славы и удовольствий, вместе мужали, вместе достигли зрелости. Можно было смело биться об заклад, что Гилфорд переживет землетрясение, но тот не пережил Анну Болейн. Гофмаршал не скрывал, что любит свою государыню, королеву Екатерину. («А если бы не любил, – были его слова, – то вступился бы за нее по христианской совести и ради приличий».) Король по старой дружбе простил его, только сказал, давай не будем об этом. Не упоминай Анну Болейн, не спорь, не вынуждай меня с тобой ссориться.
Однако Анне мало было молчания. В тот день, когда я стану королевой, сказала она Гилфорду, вы проститесь со своей должностью.
Мадам, ответил сэр Генри Гилфорд, в тот день, когда вы станете королевой, я подам в отставку.
И сдержал слово. Генрих сказал: «Брось! Это всего лишь женские ревность и злоба. Что они тебе? Не обращай внимания».
«Но я боюсь за себя, – ответил Генри Гилфорд. – За свою семью и доброе имя».
«Не оставляй меня», – взмолился король.
«Вините свою новую жену», – сказал Гилфорд.
И уехал от двора в деревню.
– И там через несколько месяцев умер. Как утверждают, от разбитого сердца, – говорит Уильям Фицуильям.
Общий вздох за столом. Вот так оно и бывает, труд всей жизни позади, впереди – сельская тоска: вереница неотличимых дней от воскресенья до воскресенья. Без Генриха, без света его улыбки. Вечный ноябрь, вечные унылые сумерки.
– Посему мы вспоминаем его, – говорит сэр Николас Кэрью, – нашего старого друга. И пьем – Полет не в обиде – за того, кто был бы гофмаршалом и сейчас, иди все законным чередом.
Кэрью мрачен, как на похоронах; этому чопорному господину неведома легкомысленная веселость. Он, Кромвель, просидел за столом неделю, прежде чем сэр Николас удостоил его взглядом и подвинул блюдо с мясом к нему поближе. Однако за прошедшее время отношения немного смягчились; с ним, Кромвелем, вообще ладить легко. Он видит: меж этими людьми, которых Болейны оттеснили от трона, царит дух товарищества, дух стойкости перед лицом общей беды. Они похожи на тех европейских сектантов, что ждут конца света, однако верят, что после вселенского пожара воссядут одесную Господа: поджаренные с одного боку, обугленные по краям, но, по Его милости, живые и бессмертные.
Уильям Полет верно напомнил: он и сам знал Генри Гилфорда. Лет пять назад тот радушно принимал его в Лидском замке. Разумеется, Гилфорд чего-то хотел, каких-то кардинальских милостей. И все равно он, Кромвель, многому научился от сэра Генри: как тот ведет светскую беседу, как управляет домом, как осмотрителен и осторожен во всем. Позже он на примере сэра Генри узнал, как Анна Болейн может погубить человека и насколько его сотрапезники далеки от того, чтобы ее простить. Кэрью и иже с ним винят его, Кромвеля, который помог Анне возвыситься, убрав препятствия к новому браку короля. Он не ждет, что его примут в дружеский круг, лишь бы в тарелку не плевали. Однако когда он начинает говорить, Кэрью слегка оттаивает. Порой шталмейстер обращает к нему длинное, и впрямь лошадиное, лицо, порой моргает, как свойственно тугодумам, и спрашивает: «Надеюсь, господин секретарь, сегодня вы в добром здравии?»
И покуда он ищет ответ по разуму сэра Николаса, Уильям Фицуильям ловит его взгляд и ухмыляется чуть заметно.

 

В декабре на него рушится лавина бумаг. Часто под конец дня он кипит от злости, потому что отправил Генриху спешные документы, а королевские джентльмены решили придержать их на то время, пока государь не в духе. Несмотря на добрые известия от королевы, Генрих постоянно взвинчен. В любую минуту может задать самый неожиданный вопрос. Почем сегодня на рынке беркширская шерсть? Вы знаете турецкий? А почему нет? А кто знает? Кто основал Гексхемский монастырь?
Семь шиллингов за мешок, и цена растет, ваше величество. Нет. Потому что никогда не бывал в тех краях. Если такого человека можно сыскать, я его найду. Святой Уилфред, сир.
Он закрывает глаза.
– Если не ошибаюсь, шотландцы сровняли его с землей, а Генрих Первый отстроил заново.
– Почему Лютер уверен, что я должен признать догматы его церкви, а не он – мои? – вопрошает король.
Накануне Дня святой Люсии Анна вызывает его к себе, отрывая от дел Кембриджского университета. На подходе к дверям сторожит леди Рочфорд, кладет руку ему на локоть.
– На нее страшно смотреть. Ревет белугой. Вам еще не рассказали? Песик ее погиб. Мы побоялись говорить, передали через короля.
Пуркуа? Ее любимец? Джейн Рочфорд вводит его к королеве. У бедной Анны лицо заревано так, что глаза превратились в щелочки.
– Знаете? – шепчет леди Рочфорд. – Когда она выкинула прошлого ребенка, то не проронила ни слезинки.
Фрейлины держатся от Анны на расстоянии, словно она в шипах. Как там сказал Грегори? «Анна вся локти и колючки». Ее не утешить, не приголубить – протянешь руку, гневно отпрянет, как от угрозы. Екатерина права. Королева одна со своим горем, будь то утрата мужа, собачки или ребенка.
Анна приказывает женщинам уйти: машет на них, как малыш на ворон. Неспешно, словно вороны в павлиньих перьях, дамы подбирают шлейфы, оставляя по себе обрывки разговора: неоконченные сплетни и каркающий смех. Леди Рочфорд, самая упорная из птиц, снимается с места последней, как будто нехотя.
Теперь они с Анной один на один, только в углу что-то бормочет карлица, шевелит руками перед лицом.
– Глубоко соболезную, – произносит он, глядя в пол. Сейчас не время говорить, что она может завести другую собаку.
– Его нашли… – Анна вскидывает руку, – вон там. Во дворе. Окно было открыто. Он лежал со сломанной шеей.
Она не говорит, что Пуркуа сам выпал из окна, потому что, очевидно, думает иначе.
– Помните, как мой кузен Фрэнсис Брайан привез его из Кале? Это было при вас. Фрэнсис вошел, и я сразу схватила Пуркуа на руки. Бедняжка никому не причинял зла. Какому злодею хватило духу его убить?
Анну хочется утешить; она страдает, как будто мучили ее саму.
– Наверное, он вспрыгнул на подоконник и поскользнулся. Про маленьких собачек думаешь, что они умеют падать на четыре лапы, как кошки, ан нет. Наша спаниелиха увидела мышь, спрыгнула у моего сына с рук и сломала лапу. У них косточки такие хрупкие.
– И что с ней сталось?
– Мы не смогли ее вылечить.
Он смотрит на карлицу. Та ухмыляется в углу, ударяет кулаком о кулак. Зачем Анна держит при себе эту умалишенную? Ее надо отправить в богадельню. Анна, позабыв про изысканные французские манеры, трет глаза кулаками.
– Что слышно из Кимболтона? – Она сморкается в платок. – Говорят, Екатерина проживет еще полгода.
Он не знает, что ответить. Может, она ждет, что он отправит в Кимболтон человека – выбросить Екатерину из окна?
– Французский посол жалуется, что дважды приходил к вам домой и вы его не приняли.
Он пожимает плечами:
– Я был занят.
– Чем же?
– Катал шары в саду. Да, оба раза. Я постоянно упражняюсь в игре, потому что если случается проиграть, бываю весь день не в духе и срываю зло на папистах.
В другой раз Анна бы рассмеялась, сейчас даже не улыбается.
– Я этого посла тоже не люблю, он не выказывает мне должного уважения, как прежний. И все равно вам следует быть к нему внимательнее, поскольку только король Франциск и защищает нас от Папы, иначе бы тот давно вцепился нам в горло.
Фарнезе, как волк, оскаленный, из пасти каплет кровавая слюна. Едва ли Анна сейчас расположена говорить о политике, но попытаться стоит.
– Франциск помогает нам не из любви.
– Знаю. – Она перебирает в руках платок, ищет сухое место. – И уж точно не из любви ко мне. Я не настолько глупа, чтобы так думать.
– Он всего лишь не дает Карлу нас захватить и стать единовластным повелителем мира. И булла об отлучении ему не по нраву. Не по нраву, что священник, будь он хоть римский епископ, берется свергать королей. Вот бы кто-нибудь умный открыл Франциску глаза на его собственный интерес. Присоветовал встать во главе церкви, как наш государь.
– У него нет своего Кремюэля. – Анна улыбается сквозь слезы.
Он ждет. Знает ли Анна, как относятся к ней французы? Они уже не верят в ее влияние на Генриха. И пусть вся Англия присягнула ее будущим детям, никто за границей не представляет маленькую Елизавету на троне. Как сказал ему французский посол (при последней встрече): коли выбор из двух женщин, почему бы не предпочесть старшую? Да, Мария испанских кровей, ну так хоть королевских. И она по крайней мере уже не пачкает пеленки.
Карлица выезжает из угла на заду, тянет хозяйку за юбки.
– Отстань, Мария! – Анна видит выражение его лица и смеется. – Так вы не знали, что я заново окрестила мою дурочку? Королевская дочка почти карлица, ведь верно? Даже ниже матери. Увидели бы ее французы, пришли бы в ужас. Думаю, у них и мысли бы не осталось, что она может наследовать королю. О да, Кремюэль, я отлично знаю, что они интригуют за моей спиной. Они принимали моего брата, но на самом деле и не собирались договариваться о браке Елизаветы.
Ну вот, думает он, значит, она все-таки поняла наконец, что к чему.
– Все это время они пытались устроить брак дофина с испанской приблудой. Улыбались мне в лицо, а сами строили против меня козни. А вы знали и молчали.
– Мадам, – говорит он, – я пытался вам сказать.
– Как будто меня не существует. Как будто моей дочери нет. Как будто Екатерина все еще королева. – Ее голос становится резче. – Я этого не потерплю.
«Что вы сделаете?» – думает он, и она почти без паузы отвечает на незаданный вопрос:
– Я придумала, как поступить. С Марией.
Он ждет.
– Я поеду к ней. И не одна. А с приятными молодыми джентльменами.
– В них у вас недостатка нет.
– Или почему бы вам, Кремюэль, ее не навестить? В вашей свите тоже красавцев хватает. Вы знаете, что несчастная в жизни не слышала комплимента?
– Думаю, от отца все-таки слышала.
– Для восемнадцатилетней девицы отец уже ничто. Ей нужно совсем другое внимание. Поверьте мне, я сама была такой же дурочкой, как и все. Она мечтает, чтобы кто-нибудь писал ей стихи и вздыхал, когда она входит в комнату. Признайте, что этот подход мы еще не испробовали. Соблазнить ее.
– Вы предлагаете мне ее скомпрометировать?
– Нам с вами это вполне по силам. Можете даже соблазнить ее сами, кто-то сказал мне, что вы ей нравитесь. А мне было бы занятно посмотреть, как Кремюэль разыгрывает влюбленного.
– Лишь глупец станет приближаться к Марии. Король его убьет.
– Я не предлагаю с ней переспать. Видит Бог, я не стану требовать от друзей такой жертвы. Только и нужно, чтобы она публично выставила себя дурой.
– Нет, – отвечает он.
– Почему?
– Это не моя цель и не мои методы.
Анна багровеет. Кожа у нее на горле идет пятнами от злости. Он думает: сейчас она готова на все, для нее нет границ.
– Вы пожалеете, что так со мной говорили. Вы думаете, что достигли вершин власти и я вам больше не нужна. – Голос у нее дрожит. – Мне все известно про вас и Сеймуров. Вы думаете, это тайна, но я знаю все. Когда мне сказали, я была потрясена. Я не думала, что вы поставите свои деньги на такую дрянную карту. Чем может похвалиться Джейн Сеймур, кроме девственности, и что проку от девственности на следующее утро? Вчера она королева его сердца, сегодня – очередная девка, которой не хватило мозгов держать ноги вместе. У Джейн ни ума, ни красоты. Она за неделю Генриху надоест, он отправит ее назад в Вулфхолл и забудет.
– Возможно, – говорит он. И впрямь не исключено, что так и будет; этот вариант не следует сбрасывать со счетов. – Мадам, когда-то вы прислушивались к моим советам, прислушайтесь и теперь. Не утомляйте себя дурными мыслями. Вы сами говорили, что они могут повредить ребенку. Склонитесь перед желаниями короля. Что до Джейн, она бледна и незаметна, ведь так? Вот и не замечайте ее. Отворачивайтесь и не смотрите на то, чего вам видеть не надо.
Анна, сцепив руки на коленях, подается вперед.
– Я тоже дам вам совет, Кремюэль. Примиритесь со мной до того, как родится ребенок. Даже если это будет девочка, я рожу еще. Генрих меня не бросит. Он слишком долго ждал, и я не обманула его ожиданий. А отвернуться от меня значит зачеркнуть те великие и дивные труды, что совершены в этой стране при мне. Я о евангельских трудах. Генрих не склонится перед Римом. После моей коронации Англия стала иной, и без меня она не устоит.
Ошибаетесь, мадам, думает он, если надо будет, я вычеркну вас из истории. А вслух говорит:
– Надеюсь, мы не в ссоре. Я всего лишь даю вам дружеский совет. Вы знаете, я – отец семейства, вернее, был им прежде. Я всегда советовал жене не волноваться, пока она в тяжести. Если я чем-нибудь могу быть вам полезен, скажите, я все исполню. – Он поднимает на нее глаза. – Но не угрожайте мне, сударыня, я этого не люблю.
– Мне плевать, что вы любите. Помните, мастер Кромвель, тех, кого подняли из грязи, можно сбросить обратно в грязь.
– Полностью согласен.
Он откланивается. Ему жалко Анну: она пускает в ход женское оружие, поскольку не имеет другого. В соседней комнате поджидает Джейн Рочфорд.
– Все хнычет? – спрашивает она.
– Нет, уже взяла себя в руки.
– Она подурнела, вам не кажется? Может, слишком много была этим летом на солнце? У нее появляются морщины.
– Я ее не разглядывал, мадам. Подданному это не пристало.
– Вот как? – со смехом отвечает Джейн. – Так я вам скажу. Она выглядит на свои годы и даже старше. Наши лица не случайны, они несут следы всех наших грехов.
– Господи! Чем же я так нагрешил?
Она хохочет:
– Господин секретарь, это мы все очень хотели бы знать. Однако, быть может, не у всех лицо – зеркало души. Говорят, Мэри Болейн у себя в деревне цветет, как майский день. Где справедливость? Мэри – с которой кто только не спал. А поставить их рядом – так Анна покажется… как это сказать? Истасканной.
Щебеча, в комнату впархивают другие дамы.
– Она там одна? – спрашивает Мэри Шелтон (как будто Анну нельзя оставлять и на минуту) и, подхватив юбки, бежит в соседнюю комнату.
Он прощается с леди Рочфорд, но кто-то путается под ногами, мешает идти. Это карлица на четвереньках. Она рычит и как будто хочет его укусить. Он еле сдерживается, чтобы не отпихнуть ее ногой.
Дневные заботы идут своим чередом. Он гадает, каково Джейн Рочфорд быть замужем за человеком, который ее унижает и открыто путается с другими. Этого не узнать: у него нет способа проникнуть в ее чувства. Однако ему неприятно, когда Джейн трогает его за руку: у нее из пор словно сочится несчастье. Она смеется ртом, но не глазами; они так и стреляют по сторонам, примечая все и вся.
В тот день, когда из Кале доставили Пуркуа, он, Кромвель, поймал Фрэнсиса Брайана за рукав: «Где мне раздобыть такого же?» А, для вашей милой, сказал одноглазый черт в надежде подцепить сплетню. Нет, с улыбкой ответил он, для себя.
Письма полетели через пролив, Кале забурлил. Государственный секретарь хочет песика. Отыщите ему, отыщите скорее, пока кто другой не расстарался. Леди Лайл, супруга губернатора, почти готова была расстаться с собственным любимцем. Ему прислали целый пяток спаниелей, пятнистых и улыбающихся, с миниатюрными лапками и пушистым хвостом. Однако ни один не умел, как Пуркуа, смотреть, вопросительно подняв уши. Pourquoi?
Хороший вопрос.

 

Рождественский пост. В кладовых изюм, миндаль, мускатный орех и мускатный цвет, инжир, лакрица, гвоздика, имбирь. Послы английского короля в Германии ведут переговоры со Шмалькальденской лигой, союзом немецких протестантских князей. Император в Неаполе. Барбаросса в Константинополе. Антони в главном зале Стипни, сидит на деревянной лестнице в балахоне, расшитом звездами и полумесяцами. Кричит:
– Как дела, Том?
Над головой у Антони качается Рождественская звезда. Он, Кромвель, смотрит на ее посеребренные лучи, острые, как ножи.
Антони в доме только с прошлого месяца, но уже невозможно представить его нищим у ворот. Когда возвращались из Кимболтона, у входа в Остин-фрайарз собралась огромная толпа. В провинции его, может быть, и не знают, однако здесь, в Лондоне, королевский секретарь известен всем. Народ пришел поглазеть на ливрейных слуг, на свиту и лошадей, но он в тот раз ездил без шума, в сопровождении лишь нескольких усталых телохранителей. «Где были, лорд Кромвель?» – закричал кто-то, словно он должен отчитываться перед лондонцами обо всех своих делах. Порой он видит себя в лохмотьях, солдатом разбитой армии, бездомным мальчишкой, бродягой у собственных ворот.
Они уже собирались въехать во двор, когда через толпу пробился тощий человечек и вцепился в его стремя. Человечек безудержно рыдал и был настолько жалок, настолько явно не мог причинить никому вреда, что телохранители не стали его отгонять, хотя у самого Кромвеля мороз пробежал по коже: вот так тебя и ловят, отвлекают твое внимание, в то время как убийца с кинжалом подбирается со спины. Однако позади надежная стена телохранителей, а человечек трясется так, что выхвати сейчас клинок – бухнется на колени. Он наклоняется в седле.
– Я тебя знаю? Вроде бы я видел тебя здесь раньше.
По впалым щекам катятся слезы. Во рту ни единого зуба – тут поневоле заплачешь.
– Да благословит вас Бог, милорд. Да подаст Он вам богатство и процветание.
– Подает, не жалуюсь.
Ему надоело объяснять всем и каждому, что он им не милорд.
– Возьмите меня к себе, – молит человечек. – Как видите, я в лохмотьях. Я готов, если вам будет угодно, спать вместе с собаками.
– Собакам это едва ли будет по вкусу.
Кто-то из телохранителей говорит:
– Вытянуть его хлыстом, сэр?
Человечек вновь принимается рыдать.
– Ш-ш-ш, – говорит он, как ребенку. Плач становится громче, слезы хлещут так, будто их качают насосом. Может, этот бедолага все зубы себе выплакал? Такое бывает?
– Я остался без хозяина, – рыдает несчастный. – Мой бедный господин погиб при взрыве.
– Господи помилуй, что за взрыв?
Это уже серьезно: на что люди переводят порох, который нужен нам для войны с императором?
Человечек шатается, обхватив себя за грудь – ноги не держат. Он, Кромвель, наклонившись, хватает его за шиворот; не хватало только, чтобы этот оборванец рухнул на землю и напугал лошадей.
– Стой прямо. Как тебя зовут?
Сдавленный всхлип.
– Антони.
– Что ты умеешь, кроме как рыдать?
– С вашего позволения, на прежнем месте меня очень ценили. До того как… увы! – Человечек заходится в рыданиях.
– До взрыва, – терпеливо говорит он. – Так что ты делал? Поливал сад? Чистил нужники?
– Увы, – плачет несчастный. – Ничего такого полезного. – Грудь его вздымается. – Сэр, я был шутом.
Он, Кромвель, выпускает шиворот человечка и принимается хохотать. В толпе недоверчиво хмыкают. Телохранители прыскают от смеха.
Человечек выпрямляется и смотрит ему в лицо. Слезы больше не текут, на губах – робкая улыбка.
– Так я иду с вами, сэр?
Сейчас, под Рождество, Антони без устали рассказывает домашним о разных бедах, приключавшихся с его знакомцами в это время года: кого-то поколотил трактирщик, у кого-то сгорела конюшня, у кого-то разбежался скот. Домашние слушают, раскрыв рот. Антони умеет говорить разными голосами, мужскими и женскими, заставляет собак дерзко отвечать хозяевам, передразнивает посла Шапюи и вообще любого – только назови имя.
– А меня ты изображаешь? – спрашивает он.
– Где уж мне! – отвечает шут. – Хорошо иметь хозяина, который картавит, или поминутно крестится и восклицает: «Святые угодники!», или хмурится, или у него дергается веко. А вы не насвистываете, не шаркаете ногами, не щелкаете пальцами.
– У моего отца был исключительно дурной нрав, так что я с детства приучен вести себя тихо. Если он меня замечал, то колотил.
– А что там, – Антони, глядя ему в глаза, постукивает себя по лбу, – никому не ведомо. Мне проще изобразить ставень. У доски и то больше выражения. У кадки.
– Если хочешь другого хозяина, я дам тебе рекомендации.
– Я придумаю, как вас изобразить. Когда научусь изображать дверной косяк. Межевой камень. Статую. На севере есть статуи, которые двигают глазами.
– У меня таких несколько. Под замком.
– А ключ не дадите? Хочу посмотреть, как они двигают глазами в темноте, без служителей.
– Ты папист, Антони?
– Возможно. Я люблю чудеса. Совершал паломничества. Но кулак Кромвеля ближе, чем рука Божья.
В Сочельник Антони поет «В кругу друзей забавы», изображает короля, нацепив вместо короны миску, раздувается на глазах: тощие руки и ноги становятся мясистыми. У короля смешной голос, слишком высокий для такого здоровяка. Обычно при дворе мы делаем вид, будто не замечаем этого. Однако сейчас он смеется, прикрывая рукой рот. Где Антони видел короля? Да так близко, что запомнил каждое движение? Может, много лет вертелся во дворце, получая поденную плату, и никто не спросил, откуда такой взялся. Если можешь изобразить короля, сумеешь изобразить и деловитого слугу.
Наступает Рождество. Звонят колокола Святого Дунстана. В воздухе порхает снег. У спаниелей на шее ленточки. Первым приходит мастер Ризли, который в свои кембриджские деньки блистал на тамошней сцене, а теперь руководит всеми домашними спектаклями.
– Дайте мне маленькую роль, – упрашивал его Кромвель. – Скажем, дерева. Тогда мне не придется ничего учить. Деревья шутят экспромтом.
– В Индии, – встревает Грегори, – деревья умеют ходить. В сильный ветер они поднимаются на корнях и уходят туда, где меньше дует.
– Кто тебе сказал?
– Боюсь, что я, – отвечает Зовите-Меня-Ризли. – Но, думаю, беды не случилось, а Грегори зато порадовался.
Хорошенькая жена Ризли наряжена девой Мэрион, волосы распущены и ниспадают до талии. Сам Ризли в женском платье, его двухлетняя дочь цепляется за юбки.
– Я – девственница, – объявляет Зовите-Меня. – Сегодня они такая редкость, что на их поиски отправляют единорогов.
– Фу. Подите переоденьтесь. – Он поднимает вуаль на лице Ризли. – Не больно вы похожи на девицу, с вашей-то бородой.
Зовите-Меня делает реверанс.
– Но мне нужно маскарадное платье, сэр.
– У нас остался костюм червяка, – вставляет Антони. – Или можете нарядиться исполинской розой.
– Святая Ункумбера была девственница, и у нее выросла борода, – сообщает Грегори. – Борода отпугивала ухажеров и защищала ее целомудрие. Женщины молятся святой Ункумбере, когда хотят избавиться от мужей.
Зовите-Меня уходит переодеваться. В червяка или в цветок?
– Нарядитесь червяком в цветке! – кричит вслед Антони.
Входят Рейф и племянник Ричард, переглядываются. Он, Кромвель, берет на руки дочку мастера Ризли, хвалит ее чепец, спрашивает про новорожденного братца.
– Мистрис, я позабыл ваше имя.
– Меня зовут Элизабет, – отвечает дитя.
– Вас теперь всех, что ли, так называют? – смеется Ричард Кромвель.
Я переманю Зовите-Меня на свою сторону, думает он, окончательно докажу ему, что служить Гардинеру невыгодно, а выгодно быть верным только мне и королю.
Когда приходит Ричард Рич с женой, он восхищается ее новыми рукавами червленого атласа.
– Роберт Пакингтон запросил за них шесть шиллингов, – негодует она. – И четыре пенса за подкладку.
– А Рич ему заплатил? – смеется он. – Лучше не платить, а то Пакингтон совсем обнаглеет.
Приходит и сам Пакингтон, насупленный и мрачный, явно хочет что-то сказать – и не просто осведомиться о здоровье. С Пакингтоном Гемфри Монмаут, член гильдии суконщиков, несгибаемый реформат.
– Уильям Тиндейл по-прежнему в тюрьме и приговорен к казни. – Пакингтон собирается с духом. – В наш праздник я думаю о его страданиях. Что ты сделаешь для нашего брата, Томас Кромвель?
Пакингтон евангелист, реформат, один из старейших друзей Кромвеля, и Кромвель по-дружески излагает ему свои затруднения: для переговоров с властями Нидерландов нужно королевское разрешение Генриха, которого Генрих не даст, поскольку Тиндейл не признал его развод. Как и Мартин Лютер, Тиндейл считает брак с Екатериной законным и упрямо стоит на своем, не слушая никаких резонов. Уж казалось бы, для спасения собственной жизни можно и уступить королю, но Тиндейла сдвинуть не легче, чем гранитную глыбу.
– Так пусть идет на костер, ты это хочешь сказать? Счастливого тебе Рождества, господин секретарь. Люди говорят, деньги бегут за тобой, как спаниели за хозяином.
Он берет Пакингтона за локоть.
– Роберт… – И тут же отступает на шаг. – Да, люди говорят правду.
Он знает, о чем думает его друг. Государственный секретарь способен повлиять на короля, но не заступается за Тиндейла, потому что озабочен только своей мошной. Хочется сказать: Бога ради, дайте мне хоть день передышки.
Монмаут говорит:
– Ты помнишь наших братьев, которых сжег Томас Мор? И тех, кого он затравил до смерти? Тех, кого сломило заточение?
– Тебя оно не сломило. И ты дожил до казни Мора.
– Однако он тянет руки из могилы, – говорит Пакингтон. – Мор разослал агентов, они и выдали Тиндейла голландским властям. Коли тебе не по силам убедить короля, может, его умилостивит королева?
– Королева сама нуждается в помощи. И если вы хотите ей помочь, скажите женам – пусть придержат свои злые языки.
Дочери (вернее, падчерицы) Рейфа зовут его полюбоваться их нарядами, однако от разговора остался горький привкус во рту, который не пройдет до конца праздника. Антони сыплет шутками; он, Кромвель, не слушая, смотрит на девочку в костюме ангела. За спиной у нее крылья из павлиньих перьев, сделанные им для Грейс когда-то давным-давно.
Давным-давно? Еще и десяти лет не минуло. Глазки2 на перьях мерцают; день темный, но свечи озаряют алые ягоды остролиста в венках из золотой мишуры, серебряную Рождественскую звезду. Вечером, когда за окном сыплет снег, Грегори спрашивает его:
– Где теперь живут мертвые? Есть у нас Чистилище или нет? Говорят, оно по-прежнему существует, но никто не знает где. Говорят, без толку молиться за страдающие души. Мы уже не можем, как раньше, их отмолить.
Когда умерли его близкие, он сделал все, что тогда было положено: внес пожертвования, заказал мессы.
– Не знаю. Король не позволяет проповедовать о Чистилище, слишком это спорный вопрос. Можешь побеседовать с епископом Кранмером. – Он кривит рот. – Узнаешь от него, как принято думать сегодня.
– Очень грустно, что мне не разрешают молиться за маменьку. Или говорят: молись, если хочешь, но тебя все равно никто не услышит.
Как вообразить полнейшую тишину в преддверии Божьих покоев, где каждый час – десять тысяч лет? Раньше представлялось, что души усопших лежат в огромной сети, в протянутой Богом паутине – хранятся там до поры, когда им придет время вступить в Его свет. Но коли она порвана, высыпались ли души в ледяное ничто, падают ли с каждым годом все дальше в безмолвие, чтобы в конце концов исчезнуть без следа?
Он подводит малышку к зеркалу – показать крылья. Девочка ступает мелкими шажками, благоговея перед самой собой. Павлиньи глазки2 говорят с ним из зеркала. Не забывай нас. На исходе каждого года мы здесь: шепот, касание, веяние перышка между тобой и нами.

 

На четвертый день Святок в Стипни приезжает Эсташ Шапюи, посол Священной Римской империи. Все радушно встречают гостя, желают ему счастья на латыни и на французском. Эсташ – савойяр, немного знает испанский, английским не владеет совсем, хотя последнее время начал кое-что понимать на слух.
В Лондоне они сдружились домами после того, как в особняке Шапюи случился пожар и черные от копоти погорельцы, таща на себе уцелевшие пожитки, заколотили в ворота Остин-фрайарз. Посол лишился мебели и гардероба; нельзя было без смеха смотреть, как бедолага кутается в обгорелую занавеску поверх одной лишь ночной рубашки. Шурину Джону Уилкинсону пришлось освободить для нежданного визитера свою комнату; домашние посла ночевали в гостиной на соломенных тюфяках. На следующий день щуплый испанский посланник вынужден был, к своему смущению, явиться на людях в непомерно большой одежде с хозяйского плеча – не надевать же кромвелевскую ливрею, а другого платья в доме не сыскали. Кромвель тут же задал работу портным. «Не знаю, найдем ли мы ваш любимый огненно-алый шелк, но я уже написал в Венецию». На следующий день они вместе обошли полусгоревший дом. Разгребая палкой мокрую черную массу – все, что осталось от официальных бумаг, – Шапюи тихонечко всхлипнул. «Как вы думаете, это Болейны?»
Посол так и не признал Анну Болейн, так и не был ей представлен. Генрих сказал, что Шапюи не увидит новую королеву, пока не согласится приветствовать ее, как положено. Шапюи верен старой королеве, той, что сейчас в Кимболтоне. Генрих говорит: когда-нибудь, Кромвель, надо ткнуть его носом в реальность. Хотел бы я видеть, как поведет себя Шапюи, если окажется перед Анной и увильнуть будет некуда.
Сегодня на голове у посла курьезная шапка – такая больше пристала бы повесе вроде Джорджа Болейна, чем солидному дипломату.
– Как она вам, Кремюэль? – Посол сдвигает шапку набекрень.
– Очень к лицу. Мне надо будет раздобыть себе такую же.
– Позвольте вам презентовать… – Шапюи изысканным жестом сдергивает убор с головы, но тут же замирает. – На вашу голову не налезет. Я закажу для вас чуть больше. – Берет Кромвеля под руку. – Мон шер, общество ваших домашних, как всегда, чрезвычайно приятно, но нельзя ли нам поговорить с глазу на глаз?
Наедине посол сразу бросается в бой:
– Говорят, король прикажет священникам жениться.
Атака застает его врасплох, но он решает не терять благодушия.
– Тут есть свои хорошие стороны – лицемерия было бы меньше. Однако могу вас заверить, этого не будет. Король и слышать о таком не желает. – Он пристально смотрит на Шапюи: уж не прознал ли тот, что Кранмер, архиепископ Кентерберийский, тайно женат? Нет, в таком случае посол не стал бы молчать. Все они, так называемые католики, ненавидят Томаса Кранмера почти как Томаса Кромвеля. Он указывает послу на лучшее кресло. – Может, присядем и выпьем немного кларету?
Шапюи не дает сменить разговор.
– Я слышал, вы хотите выбросить на улицу всех монахов и монахинь.
– Кто вам сказал?
– Подданные вашего короля.
– Послушайте, сударь. Мои проверяющие только и слышат от монахов, что просьбы их отпустить. А монахини в слезах умоляют моих людей избавить их от неволи. Я собираюсь назначить монахам пенсии или отыскать полезное занятие. Если они учены, пусть идут в университеты. Если рукоположены – в приходы. И монастырские деньги, хотя бы отчасти, я хочу отдать приходским священникам. Не знаю, как в вашей стране, а у нас иные приходы дают четыре-пять шиллингов в год. Как печься о душах за деньги, которых не хватает на дрова? А когда священники получат доход, на который возможно жить, я поручу каждому наставлять и поддерживать одного бедного студента, чтобы тот мог окончить университет. Начиная со следующего поколения у нас будет образованное духовенство. Передайте своему господину мои слова. Объясните, что я хочу не растоптать религию, а возрастить.
Однако Шапюи нервно теребит рукав и гнет свое:
– Я не лгу своему господину. Я рассказываю о том, что вижу. А вижу я народное недовольство, Кремюэль, нищету и голод. Вы покупаете зерно во Фландрии. Благодарите императора, что тот позволяет своим землям вас кормить. Вы же знаете, он может закрыть порты.
– Чего ради ему морить голодом моих соотечественников?
– Чтобы они поняли, как дурно ими управляют, до чего довели их королевские непотребства. Что ваши послы делают в Германии? Говорят с тамошними князьями, говорят, говорят, месяц за месяцем. Знаю, они хотят заключить союз с лютеранами и завести здесь такие же порядки.
– Король не позволит изменить чин мессы. Он ясно об этом говорит.
Шапюи поднимает палец.
– Однако еретик Меланхтон посвятил ему книгу! Книгу не спрячешь, верно? Сколько бы вы это ни отрицали, Генрих рано или поздно отменит половину таинств и войдет в союз с еретиками против моего господина, их законного императора. Генрих начал с насмешек над Папой, а закончит дружбой с дьяволом.
– Сдается, вы знаете его лучше меня. Генриха, я хочу сказать. Не дьявола.
Ничто не предвещало такого поворота событий. Всего десять дней назад они с Шапюи дружески ужинали, и посол сказал, что император думает только о безопасности страны. Тогда и речи не было о блокаде, о том, чтобы уморить Англию голодом.
– Эсташ, – спрашивает он, – что стряслось?
Тот резко садится, упирает локти в колени и подается вперед. Шапка сползает на лоб, и посланник без всякого сожаления бросает ее на стол.
– Томас, мне написали из Кимболтона. Сообщают, что королева не может есть, даже пить не может – ее тошнит. За шесть ночей она не проспала двух часов кряду. – Шапюи трет кулаками глаза. – Ей остались считанные дни. Я не хочу, чтобы она умерла одна, не видя рядом ни одного любящего лица, и боюсь, что король меня к ней не пустит. Вы позволите мне поехать?
Горе Шапюи неподдельно, оно идет от сердца, а не от обязанностей посла.
– Мы поедем в Гринвич и спросим короля, – говорит он, Кромвель. – Сегодня. Сейчас. Надевайте свой колпак.

 

На барке он говорит:
– Ветер почти весенний. Будет оттепель.
Шапюи только сильнее кутается в овечий мех.
– Сегодня король собирался участвовать в турнире.
– На снегу? – фыркает посол.
– Поле можно расчистить.
– Уж конечно, руками монахов.
Ну как тут не рассмеяться!
– Нам надо надеяться, если турнир состоялся – тогда Генрих сейчас настроен благодушно. Он только что навещал маленькую принцессу в Элтхеме. Спросите о ее здоровье. И вам следует сделать ей новогодний подарок, вы этим озаботились?
Посол только злобно сверкает глазами: ему бы хотелось пристукнуть маленькую Елизавету, а не слать ей подарки.
– Хорошо, что река не встала. Иногда мы не можем путешествовать на лодках несколько недель. Видели замерзшую Темзу?
Никакого ответа.
– Екатерина сильна, вы же знаете. Если не наметет еще снега и король разрешит, сможете выехать завтра утром. Она болела и прежде, но всегда выкарабкивалась. Вот увидите: она будет сидеть на постели и еще удивится, чего вы приехали.
– Зачем вы болтаете? – мрачно спрашивает посол. – На вас это непохоже.
И впрямь, зачем? Смерть Екатерины станет для Англии избавлением. Карл, при всей своей нежной любви к тетке, не будет продолжать ссору из-за покойницы. Угроза войны исчезнет. Начнется новая эра. Лишь бы Екатерина не слишком мучилась – в этом нет никакой надобности.
Они швартуются у королевской пристани. Посол говорит:
– У вас такая долгая зима. Хотел бы я помолодеть и вновь оказаться в Италии.
Пристань расчищена, но поля по-прежнему заметены снегом. Посол учился в Турине. Там нет такого ветра, завывающего между башнями, словно неупокоенный дух.
– Вы забыли про болота? Про вредные испарения? Я, как и вы, помню только солнце. – Он под локоток сводит посла на берег. Шапюи двумя руками придерживает колпак. Бахрома намокла и обвисла, сам посол выглядит так, будто сейчас расплачется.
Их встречает Гарри Норрис.
– «Добрый Норрис», – шепчет Шапюи. – Нам еще повезло, мог бы оказаться кто-нибудь похуже.
Норрис, как всегда, сама учтивость.
– Было несколько поединков, – отвечает он на вопрос Кромвеля. – Его величество выиграл во всех и сейчас пребывает в отличном расположении духа. Мы переодеваемся для маски.
Всякий раз при виде Норриса ему вспоминается бегство Вулси в пустой и холодный Эшерский дом: кардинал на коленях в грязи, бормочет благодарности, потому что король отправил ему вдогонку Норриса с ободряющими словами. Вулси встал на колени, чтобы вознести хвалу Богу, но казалось, что он бухнулся в грязь перед Норрисом. И всей обходительности Норриса не изгладить из памяти Кромвеля эту картину.
Во дворе беготня, толчея, музыканты настраивают инструменты, старшие слуги нещадно гоняют младших. Король выходит к ним вместе с французским послом – неприятный сюрприз для Шапюи. Обязательный обмен преувеличенными любезностями. Как легко Шапюи возвращается в свой всегдашний образ, как изысканно кланяется королю. У такого бывалого дипломата даже колени и поясница гнутся послушнее, чем у других людей. Ни дать ни взять танцмейстер. Курьезную шапку держит в руке.
– С Рождеством, посол, – говорит король и добавляет с надеждой: – Французы прислали мне великолепные подарки.
– Подарки от императора доставят вашему величеству к Новому году, – обещает Шапюи. – Вы найдете их еще более великолепными.
– С Рождеством, Кремюэль, – обращается к нему французский посол. – Сегодня в шары не играете?
– Сегодня я в полном вашем распоряжении, сударь.
– Я откланиваюсь, – произносит француз, желчно глядя в сторону короля, который уже взял другого посла под руку. – Ваше величество, позвольте на прощание заверить в сердечной любви короля Франциска. – Косится на Шапюи. – При поддержке Франции вы сможете царить невозбранно и больше не страшиться Рима.
– Невозбранно? – переспрашивает он, Кромвель. – Вы чрезвычайно любезны, господин посол.
Француз, небрежно кивнув, идет к двери, на ходу задевает Шапюи рукавом узорчатого атласа. Шапюи весь подбирается, отдергивает колпак, словно боится заразы.
– Подержать вашу шапку? – шепотом предлагает Норрис.
Однако Шапюи смотрит только на короля.
– Королева Екатерина…
– Вдовствующая принцесса Уэльская, – строго поправляет Генрих. – Да, мне сообщили, что старушку опять рвет. Так вы здесь из-за этого?
Гарри Норрис шепчет:
– Мне надо нарядиться мавром. Вы простите, если я отлучусь, господин секретарь?
– Идите, мы как-нибудь управимся, – отвечает он.
Норрис выскальзывает из комнаты. Следующие десять минут король пылко лжет. Французы-де надавали ему обещаний, и во все эти обещания он верит. Герцог Миланский скончался, на герцогство претендуют и Карл, и Франциск, и если они не договорятся полюбовно, будет война. Разумеется, он друг императору, но французы обещали ему города, замки, даже морской порт, так что его долг правителя – задуматься о заключении военного союза. С другой стороны, он понимает, что император может сделать столь же, если не более выгодное предложение…
– Я ничего от вас не скрываю, – говорит Генрих. – Мы, англичане, честны и прямодушны. Англичанин не станет лукавить даже ради собственного блага.
– Вы чересчур хороши для нашего бренного мира, – буркает Шапюи. – Коли вы не в силах позаботиться о благе собственной страны, придется мне сделать это за вас. Позвольте напомнить: в последние месяцы, когда вам нечем было кормить народ, друзья-французы ничем вам не помогли, и если бы не разрешение моего господина вывозить фламандское зерно, ваша страна являла бы сейчас груды трупов отсюда и до шотландской границы.
Легкое преувеличение. По счастью, Генрих сегодня настроен празднично. Короля радуют пиры, забавы, предстоящая маска. Еще больше радует мысль, что бывшая жена далеко в болотистом краю скоро испустит дух.
– Идемте, Шапюи, побеседуем наедине. – Его величество тянет посла к двери во внутренние покои и, обернувшись, подмигивает Кромвелю.
Однако посол не идет, так что король тоже вынужден остановиться.
– Ваше величество, об этом можно будет поговорить позже. Мое дело не терпит отлагательств. Умоляю, дозвольте мне поехать к… к Екатерине. И ради всего святого, разрешите дочери с ней увидеться. Возможно, это будет последний раз.
– Я не могу отпустить леди Марию, не спросивши моих советников, и вряд ли их удастся сегодня собрать. Сами знаете, что нынче с дорогами. А вы-то сами как намерены ехать? Вы отрастили крылья?
Король со смехом берет посла под локоток и уводит. Он, Кромвель, стоит и смотрит на закрытую дверь. Какая ложь за ней сейчас звучит? Шапюи должен будет наобещать золотые горы, чтобы перебить ту цену, которую Генриху якобы дает Франция.
Как бы поступил сейчас кардинал? Вулси говорил: «И чтобы я не слышал отговорок, мол, неизвестно, о чем беседуют за закрытыми дверями. Пойдите и выведайте».
Итак. Нужно под каким-то предлогом войти вслед за королем и послом. Однако дорогу преграждает Норрис в наряде мавра, с начерненным сажей лицом, улыбающийся, но бдительный. Веселая рождественская забава: сделай Кромвелю пакость. Он уже хочет взять Норриса за плечо и убрать с пути, когда мимо них вразвалку проходит небольшой дракон.
– Фрэнсис Уэстон, – фыркает Норрис и сдвигает с высокого лба курчавый шерстяной парик. – Сейчас этот дракон шмыг-шмыг в королевины покои – выпрашивать сласти.
– Сдается мне, Гарри Норрис, вы недовольны, – со смехом говорит Кромвель.
Чему удивляться? Разве сам Норрис не стоял у королевы под дверью?
Тот отвечает:
– Она будет забавляться с ним и хлопать его по крупу. Она любит щенят.
– Выяснили, кто убил Пуркуа?
– Не говорите так, – умоляет мавр. – Он сам выпал из окна.
Сбоку возникает Уильям Брертон, вопрошает громко:
– Где этот треклятый дракон? Мне выходить сразу за ним.
Брертон наряжен древним охотником, в шкуре самолично добытого зверя.
– Это настоящий леопард, Уильям? Где вы его убили? В Честере? – Он критически оглядывает наряд. Судя по всему, шкура надета прямо на голое тело. – Прилично ли так?
– На Святках разрешено все! Не может же древний охотник быть в джеркине!
– Лишь бы взгляд королевы не оскорбило что-нибудь недолжное.
– Она не увидит ничего такого, чего не видела прежде! – смеется мавр.
– Вот как? – Кромвель поднимает бровь.
Для мавра Норрис чересчур легко краснеет.
– Вы понимаете, о чем я. Не видела бы у короля.
Кромвель поднимает руку:
– Заметьте, не я начал этот разговор. Дракон, кстати, ушел туда.
Год назад Брертон шел по Уайтхоллу, насвистывая, как конюх, и остановился, чтобы сказать ему:
– Говорят, король, когда бывает недоволен бумагами, бьет вас по голове.
Тебе самому дадут по макушке, подумал он тогда. Что-то в Уильяме Брертоне заставляет его вновь почувствовать себя патнемским драчуном. Этот оскорбительный слух передавали ему и раньше. Всякий, знающий Генриха, поймет, что такого не может быть. Король – зерцало учтивости и, когда хочет кого-нибудь поколотить, не марает рук, а поручает это подданным. Да, они иногда спорят. Однако если бы Генрих хоть раз его тронул, он бы развернулся и ушел. Европейские правители зазывают его к себе, сулят деньги и замки.
Брертон, повесив лук на леопардовое плечо, направляется к покоям королевы. Кромвель вновь заговаривает с Норрисом, но его голос тонет в лязге и криках: «Дорогу герцогу Суффолкскому!»
Герцог от пояса и выше в доспехе – небось упражнялся в одиночку на турнирном дворе. Широкое лицо раскраснелось, борода – она с каждым годом все пышнее и пышнее – почти закрывает кирасу. Храбрый мавр выступает вперед: «Его величество занят беседой с…» – однако Брэндон отбрасывает помеху с дороги, словно идет отвоевывать Гроб Господень.
Он, Кромвель, следует за герцогом по пятам, жалея, что не может набросить на того сеть. Брэндон ударяет кулаком в дверь и распахивает ее, не дожидаясь ответа.
– Бросайте все, чем заняты, ваше величество. Клянусь Богом, у меня для вас отличные вести. Старуха вот-вот отдаст Богу душу, вы не сегодня завтра станете вдовцом. Тогда вы прогоните нынешнюю, женитесь на французской принцессе и возьмете в приданое Нормандию… – Брэндон замечает Шапюи. – А, посол. Убирайтесь-ка восвояси, не ждите объедков с нашего стола. Езжайте домой к собственному Рождественскому ужину, вы нам тут без надобности.
– Думайте, что говорите. – Генрих, бледный как полотно, надвигается на Брэндона с таким видом, будто хочет его убить. Держал бы в руке секиру – может, и убил бы. – Моя жена носит под сердцем дитя. Мы обвенчаны по закону.
Чарльз Брэндон раздувает щеки:
– Да, пока всё так. Но вы вроде бы говорили…
Он, Кромвель, бросается к герцогу. Кто, во имя дьявола, подсказал Чарльзу эту мысль? Женить короля на французской принцессе! Наверняка затея принадлежит самому королю, потому что Брэндон бы до такого не додумался. Судя по всему, у короля две внешних политики: одна известна Кромвелю, другая – нет. Он хватает Брэндона. Тот на голову выше. Казалось бы, не в человеческих силах сдвинуть полтонны безмозглого мяса, облаченного от пояса в броню, однако у него получается. Скорее, скорее вытолкнуть Брэндона туда, где ошеломленный посол их не услышит. Только на другом конце королевской приемной он останавливается и спрашивает:
– Суффолк, как вам такое взбрело на ум?
– Мы, лорды, осведомлены лучше вас. Король открывает нам свои истинные намерения. Вы думаете, будто знаете его секреты, но вы ошибаетесь.
– Вы слышали, что он сказал. Анна носит под сердцем его дитя. Вы безумец, если думаете, что он сейчас от нее откажется.
– Он безумец, если думает, что ребенок его.
– Что? – Он отшатывается от Брэндона, словно кираса раскалена. – Если вы знаете что-то порочащее королеву, ваш долг подданного говорить без утайки.
– Я говорил без утайки, и сами знаете, чего мне это стоило. Я сказал про Уайетта, и король вышвырнул меня от двора в деревню.
– Втяните в это дело Уайетта, и я зашвырну вас в Китай.
Лицо герцога темнеет от гнева. Как между ними до такого дошло? Всего несколько недель назад он крестил Брэндонова сына от новой малютки жены. Теперь герцог злобно скалится.
– Щелкайте своими счётами, Кромвель. Вас зовут, когда королю нужны деньги. Государственные дела не про вашу честь. Вы – никто, король сам так говорит. Не вам, безродному простолюдину, беседовать с государями.
Брэндон отодвигает его с дороги и вновь устремляется к королю. Удивительно, но некое подобие порядка вносит Шапюи, окаменевший от горя и возмущения. Посол встает между королем и разгоряченной герцогской тушей.
– Позвольте откланяться, ваше величество. Вы, как всегда, показали себя любезнейшим из государей. Если я успею – а я надеюсь успеть, – для моего господина будет утешением узнать о последних часах своей тетки от собственного посла.
– Это было моим долгом, – произносит Генрих, трезвея. – Доброго пути.
– Я отправлюсь завтра с первым светом, – говорит посол, и они торопливо идут прочь, через толпу разряженных танцоров и скачущих деревянных лошадок, через стаю рыб, следующих за морским божеством. Огибают крепость – расписанное под камень, дощатое сооружение на смазанных колесах, едущее прямо на них.
Такие же смазанные колеса наверняка крутятся в голове у посла: все, сказанное о женщине, которую Шапюи называет конкубиной, ложится в шифрованные строки будущих депеш. Бесполезно притворяться, будто кто-то чего-то не слышал: когда Брэндон орет, в Германии падают деревья. Вполне возможно, что посол сейчас внутренне ликует: конечно, не от того, что Генрих женится на французской принцессе, но от мысли, что Анне уже недолго называть себя королевой.
Однако если и так, дипломат не подает виду.
– Кремюэль, – говорит Шапюи, обратив к нему бледное сосредоточенное лицо. – Я слышал, что сказал герцог. О вас. О вашем положении. Кхе-хм. Не знаю, насколько вас это утешит, но я и сам низкого рода. Может быть, не настолько низкого…
Отец и дед Шапюи были простыми стряпчими, прадед – крестьянином.
– И опять-таки не знаю, насколько вас это утешит, но я убежден, что вы достойны своего места. На этом свете я готов поддержать вас против кого угодно. Вы учены и красноречивы. Если бы мне потребовалось защищать свою жизнь в суде, я пригласил бы вас.
– Вы меня изумляете, Эсташ.
– Возвращайтесь к Генриху. Убедите его, что принцесса должна повидаться с матерью. Женщина на смертном одре… чьим политическим интересам она может повредить? – Короткий сухой всхлип, и посол вновь берет себя в руки. Снимает шапку, смотрит на нее так, будто не может понять, откуда она взялась. – Едва ли мне прилично в ней ехать. Она больше пристала Рождеству, вы согласны? И все же мне жаль было бы ее лишиться. Она единственная в своем роде.
– Отдайте ее мне. Я отошлю ее вам домой – будете носить, когда вернетесь. – («Когда закончится срок траура», – думает он про себя). – Послушайте. Я не стану обнадеживать вас касательно Марии.
– Поскольку вы англичанин и не умеете лукавить. – Короткий злой смешок. – Святые угодники!
– Король не позволит Марии видеться с теми, кто укрепит в ней дух непокорства.
– Даже с умирающей матерью?
– Особенно с ней. Не хватало нам только клятв у смертного одра, понимаете?
Он говорит капитану барки: я останусь здесь, хочу посмотреть, съест ли дракон охотника. Доставьте посла в Лондон, ему надо собираться в дорогу.
– А как вернетесь вы? – спрашивает Шапюи.
– Ползком, дай Брэндону волю. – Он кладет руку на щуплое плечо дипломата. – Теперь ведь препятствие устранится? К союзу с вашим господином. Что станет огромным благом для Англии и для ее торговли. И я, и вы этого хотим. Нас разделяла только Екатерина.
– А как насчет женитьбы на французской принцессе?
– Не будет никакой женитьбы. Это все сказки. Отправляйтесь. Через час стемнеет. Вам надо хорошенько выспаться.
На Темзу уже наползают сумерки, между набегающими волнами залегли тени, синий вечер сгустился по берегам. Он спрашивает лодочника: как, по-твоему, сейчас дороги на севере – проехать можно? Бог с вами, сэр, отвечает тот, я только реку и знаю, да и на севере дальше Энфилда не бывал.

 

Стипни встречает его ярко освещенными окнами, дети-певчие выводят в саду святочные колядки, собаки лают, черные тени мечутся на снегу, а над замерзшей колючей изгородью призрачно белеют снеговики. У одного, самого высокого, на голове митра; одна увядшая морковка изображает нос, другая, поменьше, – срам.
Навстречу выбегает Грегори. Кричит, захлебываясь:
– Гляньте, сэр, мы слепили из снега Римского Папу!
Еще одно раскрасневшееся лицо – это Дик Персер, начальник над сторожевыми псами.
– Сперва Папу, сэр, потом решили, что он нестрашный, и сделали ему кардиналов. Вам нравится?
Рядом прыгают мокрые от снега поварята. Все домашние высыпали в сад, по крайней мере все кто младше тридцати. Развели костер – подальше от снеговиков – и пляшут в круг, а заводилой у них Кристоф.
Грегори немного остыл и пришел в чувства.
– Мы их слепили, чтобы лучше подчеркнуть супрематию короля. Тут ведь нет ничего дурного, да? Потом мы затрубим в трубу и растопчем их. Кузен Ричард сказал, что можно, и сам слепил Папе голову, а мастер Ризли – он как раз заглянул сюда и не застал вас – воткнул ему пипиську. Очень смеялся.
– Какие же вы, право, дети! – говорит он. – Отличные кардиналы. Атаку под фанфары устроим завтра, когда будет светлее.
– А можно будет выстрелить из пушки?
– Где я возьму вам пушку?
– Попросите у короля, сэр.
Грегори шутит; он понимает, что пушка – это уже чересчур.
Остроглазый Дик Персер заметил посольский колпак.
– Не дадите нам шапку? Мы не знали, как выглядит тиара, так что получилось не очень.
Он вертит колпак в руках.
– Да, это больше похоже на то, что носит Фарнезе. Но нет. Шапка доверена мне на сохранение, я отвечаю за нее перед императором. А теперь дайте мне пройти, – говорит он со смехом. – Мне надо написать письма, у нас впереди важные перемены.
– Стивен Воэн приехал, – сообщает Грегори.
– Вот как? Отлично. Очень кстати.
Он идет к дому, отблески костра пляшут на снегу у его ног.
– Бедный мастер Воэн, – говорит Грегори. – Думаю, он рассчитывал поужинать.
– Стивен! – Торопливые объятия. – Надо спешить. Екатерина умирает.
– Что? – удивляется его друг. – В Антверпене я ничего такого не слышал.
Воэн все время в дороге, здесь тоже не засидится. Он слуга Кромвеля и короля, королевские глаза и уши по ту сторону Ла-Манша. Обо всем, что рассказывают фламандские купцы и торговцы в Кале, Стивен знает и доносит в Лондон.
– Должен сказать, господин секретарь, у вас в доме никакого порядка. Легче поужинать в чистом поле.
– Вы и есть в чистом поле, – говорит он. – Вернее, скоро будете. Вам надо ехать.
– Но я только что с корабля!
Вот так Стивен проявляет дружбу: вечными жалобами и недовольством. Он приказывает слугам: накормите Воэна, напоите Воэна, уложите Воэна спать, приготовьте Воэну к утру хорошего коня.
– Не волнуйтесь, эту ночь вы спите в моем доме. Утром поедете с Шапюи в Кимболтон. Вы знаете языки, Стивен! Я должен знать каждое сказанное там слово, будь оно на французском, испанском или латыни.
– Ясно. – Теперь Стивен деловит и сосредоточен, больше не ворчит.
– Поскольку я думаю, как только Екатерина умрет, Мария постарается сбежать во владения императора. Как-никак он ее двоюродный брат. Верить ему нельзя, но Марию в этом не убедить. И мы не можем приковать ее к стене.
– Держите ее подальше от моря. В каком-нибудь замке, откуда до ближайшего порта – два дня езды.
– Если Шапюи сумеет ее выкрасть, она полетит с ветром и пустится по морю в решете.
– Томас. – Неулыбчивый Воэн кладет ему руку на плечо. – Из-за чего столько волнений? Это на вас непохоже. Вы боитесь, что маленькая девочка обведет вас вокруг пальца?
Ему хочется рассказать Воэну обо всем, но как передать словами осязаемость вещества: плавное журчание лжи, неподатливый вес Брэндона, когда он толкал, тащил стальную махину герцога прочь от короля, саднящий ветер в лицо, привкус крови во рту? Так будет всегда, думает он. Так будет всегда. Рождественский пост, Великий пост, неделя Пятидесятницы.
Он вздыхает:
– Мне надо пойти и написать Стивену Гардинеру во Францию. Если Екатерина умирает, он должен узнать об этом от меня.
– Больше незачем лебезить перед французами, – говорит Воэн.
Что это, улыбка? Скорее волчья ухмылка. Стивен – купец и понимает, как важна для нас торговля с Нидерландами, а значит – и добрая воля императора. Когда мы на ножах, у Англии заканчиваются деньги. Когда император за нас, мы богатеем.
– Теперь разногласия уладятся, – продолжает Воэн. – Все они были из-за Екатерины. Ее племянник вздохнет с облегчением, в точности как мы. Ему и прежде не хотелось с нами воевать, а тут еще Милан. Пусть дерется с французами. Это развяжет руки нашему королю. Он сможет делать что заблагорассудится.
Вот это меня и тревожит, думает он. Что заблагорассудится королю? Он желает Стивену доброй ночи, тот говорит:
– Томас, вы себя в могилу загоните, если не будете отдыхать. Вы когда-нибудь вспоминаете, что половина вашей жизни уже позади?
– Половина? Стивен, мне пятьдесят.
– Я забыл. – Короткий смешок. – Уже пятьдесят? Сколько мы знакомы, вы ничуть не меняетесь.
– Вам так кажется. Но я обещаю дать себе роздых, как только вы дадите себе.
В кабинете жарко натоплено. Он закрывает ставни, запечатывается от белого сияния за окном. Садится писать Гардинеру. Король очень доволен успехами посольства, ждите денег.
Он откладывает перо. Какая муха укусила Чарльза Брэндона? Да, сплетничают, будто ребенок Анны – не от короля. Или что Анна и не беременна вовсе, только притворяется. И впрямь она очень неопределенно говорит о сроках. Но он думал, сплетни идут из Франции, а что могут знать при французском дворе? Просто злопыхают. Это Аннина беда – вызывать ненависть. Одна из многих бед.
Под рукой письмо из Кале, от лорда Лайла. При одной мысли о том, чтобы взяться за ответ, накатывает безмерная усталость. Лайл во всех подробностях расписал, что делал в Рождество, с той минуты, как морозным утром вышел из дома. Где-то в середине дня лорда Лайла оскорбили: бургомистр Кале заставил его ждать. В отместку он чуть позже заставил ждать бургомистра… и теперь оба пишут Томасу Кромвелю: господин секретарь, ответьте, кто главнее, губернатор или бургомистр? Скажите, что я главнее!
Артур лорд Лайл – милейший человек (когда не спорит с бургомистром, конечно), однако задолжал королю и уже семь лет не платит ни пенни. Надо как-то с этим разобраться; вот и казначей королевской палаты недавно прислал напоминание. И кстати, о королевских финансах… Гарри Норрис как главный из джентльменов Генриха, по какому-то загадочному обычаю, ведает всеми тайными сбережениями короля, припрятанными на черный день в различных дворцах. Не вполне ясно, что за черный день, и откуда средства, и много ли монет в кубышках, и кто, кроме Норриса, может их брать… если Норриса в нужное время не окажется рядом. Или если с Норрисом приключится какая-нибудь беда. Он вновь откладывает перо и начинает воображать различные беды. Подпирает голову руками, зажимая пальцами усталые глаза. Видит, как Норрис падает с лошади. Как барахтается в грязи. Говорит себе: «Щелкайте своими счётами, Кромвель».
Уже начали прибывать подарки к Новому году. Какой-то его сторонник из Ирландии прислал одеяла белой ирландской шерсти и флягу aqua vitae. Можно завернуться в шерсть, напиться до бесчувствия и уснуть прямо на полу.
Ирландия в это Рождество спокойна, спокойнее, чем когда-либо за последние сорок лет. Он умиротворил ее главным образом повешениями: вешал не то что много, но кого следовало. Это искусство, необходимое искусство: вожди ирландских кланов призывали императора высадиться на их острове и оттуда напасть на Англию.
Он смотрит на стол. Лайл, бургомистр, оскорбление. Кале, Дублин, королевские тайники с деньгами. Только бы Шапюи успел доехать до Кимболтона, и только бы Екатерина не поправилась. Нехорошо желать другому смерти. Смерть твоя госпожа, а не служанка: думаешь, она стучит в чужую дверь, а она уже входит в твою, чтобы вытереть о тебя ноги.
Он перебирает бумаги – новые хроники непотребств. Монахи ночи напролет сидят в кабаке, а наутро, пошатываясь, бредут в монастырь, приора застукали под забором с гулящей девкой, нерадивый священник отказывается крестить детей и отпевать покойников. Жалобы, мольбы. Он отшвыривает письма. Довольно. Кто-то – судя по почерку, старик – пишет о неизбежном обращении магометан. Какую церковь мы им предложим? Если не очистить ее самым решительным образом, новообращенные язычники погрузятся во тьму еще более глубокую, чем их прежняя ложная вера. Что вы, генеральный викарий короля по делам церкви, делаете для ее исправления?
Интересно, думает он, изнуряет ли турецкий султан своих подданных так же, как меня – герцог? Родись я магометанином, мог бы стать пиратом. Разбойничал бы сейчас в Средиземном море.
Над следующей бумагой он едва не разражается хохотом: кто-то отправил ему жалованную грамоту на земельные владения. От короля Чарльзу Брэндону. Леса и пастбища, вереск и дрок, многочисленные усадьбы. Гарри Перси, граф Нортумберлендский, в уплату долга отдал короне земли. Он думает: когда Гарри Перси пришел арестовывать кардинала, я поклялся, что разорю его. Видит Бог, я себя не утруждал: Гарри Перси все сделал за меня. Мне осталось лишь отнять у него титул.
Тихонько приоткрывается дверь: это Рейф Сэдлер.
Он удивленно поднимает глаза:
– Почему ты не веселишься со всеми?
– Мне сказали, вы были при дворе, сэр. Я подумал, может, вы захотите написать письма.
– Прочти вот это, но не сегодня. – Он придвигает Рейфу кипу документов на землю. – Брэндону нечасто достаются такие новогодние подарки.
Он рассказывает Рейфу о том, что было сегодня во дворце, умалчивая о последних словах герцога, будто государственные дела не про его, Кромвеля, честь. Качает головой:
– Глядел я сегодня на Чарльза Брэндона… а ты знаешь, ведь он когда-то считался красавцем. Королевская сестра влюбилась в него без памяти. А теперь… Лицо поперек себя шире. Не краше медного таза.
Рейф придвинул к столу низенькую скамеечку, положил голову на руки и сидит, задумавшись. Они привыкли молчать вместе. Он продолжает читать бумаги, делает пометы на полях. Перед ним возникает король: не сегодняшний, а тогда в Вулфхолле, растерянный, мокрый от дождя. И лицо Джейн Сеймур бледным овалом рядом с королевским плечом.
Через некоторое время он смотрит на Рейфа:
– Нравится тебе здесь, малыш?
– Этот дом всегда пахнет яблоками.
Верно. Дворец утопает в садах, и в кладовках, где лежат яблоки, даже зимой сохраняется запах лета. В Остин-фрайарз яблони совсем молодые – саженцы, привязанные к столбикам. А здесь дом старый. Сэр Генри Колет, отец высокоученого настоятеля собора Святого Павла, перестроил его для себя. Здесь доживала свои дни леди Кристиана, вдова сэра Генри, а потом по его завещанию дом отошел гильдии торговцев шелком. У Кромвеля аренда на пятьдесят лет – больше, чем на его век. Когда-нибудь этот дом перейдет к Грегори. Внуки будут расти в густом благоухании меда, резаных яблок, изюма и корицы.
– Рейф. Грегори надо женить.
– Я запишу для памяти, – со смехом отвечает Рейф.
Год назад Рейф бы не засмеялся. Томас, его первенец, умер на второй день после крестин. Рейф снес горе по-христиански, но сделался тише, серьезнее, при том что и прежде не отличался легкомыслием. У Хелен есть дети от первого брака, однако ребенка она похоронила впервые и долго не могла оправиться. Наконец в этом году, после долгих и тяжких мук, напугавших ее саму, Хелен родила еще одного сына, и его тоже назвали Томасом. Дай Бог тому оказаться счастливее братца; малыш хоть и появился на свет с трудом, выглядит крепким, и Рейф теперь – счастливый отец.
– Сэр, я все хотел спросить: это ваша новая шапка?
– Нет, – серьезно отвечает он. – Это шапка посла Испании и Священной Римской империи. Хочешь примерить?
С грохотом влетает Кристоф: не может войти по-человечески, бросается на дверь, как на врага. Лицо все еще в копоти от костра.
– К вам женщина, сэр. Говорит, очень срочно, и не соглашается уйти.
– Что за женщина?
– Старая. Но не настолько, чтобы спустить ее с лестницы в такой мороз.
– Фи, Кристоф! Пойди лучше умойся. – Он поворачивается к Рейфу. – Незнакомая женщина. Я в чернилах?
– Нет, сэр. Не очень.
В парадном зале, озаренная светом факелов, ждет дама. Она приподнимает вуаль и заговаривает с ним по-кастильски. Мария, леди Уиллоби, урожденная Мария Салинас. Он ужасается, как она могла приехать из Лондона одна, в снежную ночь.
Дама обрывает его охи и ахи.
– Вы – последняя моя надежда. Я не могу попасть к королю, а медлить нельзя. Выпишите мне бумагу, иначе, когда я приеду в Кимболтон, меня не впустят.
Однако он переходит на английский; во всех разговорах касательно Екатерины ему нужны свидетели.
– Миледи, вы не можете ехать в такой снег.
– Вот. – Она протягивает письмо. – Прочтите, это пишет врач королевы собственной рукой. Моя госпожа одна, ей больно и страшно.
Лет двадцать пять назад, когда Екатерина впервые прибыла в Англию, Томас Мор написал, что ее свита состоит из горбатых карлиц, босоногих пигмеев, словно сбежавших из преисподней. Ему трудно судить – он был тогда далеко от Англии и тем более от двора, – но, сдается, Мор позволил себе поэтическую гиперболу. Мария Салинас приехала чуть позже и была любимицей Екатерины, пока не оставила госпожу ради замужества. Она уже давно вдова, но все так же поразительно красива и помнит о своих чарах даже сейчас, когда сжалась от горя и посинела от холода. Небрежным движением она бросает плащ Рейфу Сэдлеру, будто он для того тут и поставлен, затем, пройдя через комнату, берет Кромвеля за руки.
– Бога ради, Томас Кромвель, пустите меня к ней. Вы не можете мне отказать.
Он смотрит на Рейфа. Того испанские страсти трогают не больше, чем скулеж мокрого пса под дверью.
– Поймите, леди Уиллоби, – холодно произносит Рейф, – этот вопрос не в ведении государственного секретаря и даже совета. Можете сколько угодно осаждать моего господина просьбами, но только король решает, кого допустить к вдовствующей принцессе.
– Послушайте, миледи, – говорит он, – дороги замело. А если и потеплеет, они все равно будут непроезжими. Я не могу гарантировать вашу безопасность, даже если отправлю с вами людей. Вы можете упасть с лошади…
– Тогда я пойду дальше пешком! Как вы остановите меня, господин секретарь? Закуете в цепи? Прикажете вашим чернорожим мужланам держать меня в чулане, покуда королева не скончается?
– Не глупите, мадам. – Рейф, очевидно, считает, что должен защитить его, Кромвеля, от женских нападок. – Все именно так, как говорит господин секретарь. Вы не можете ехать в такую погоду. Вы уже не молоды.
Дама что-то шепчет – не то молитву, не то проклятие.
– Спасибо за галантное напоминание, мастер Сэдлер, без вас я бы считала, что мне шестнадцать. Да, видите, теперь я настоящая англичанка! Умею говорить прямо противоположное тому, что думаю. – В ее глазах вспыхивает расчетливый огонек. – Кардинал бы разрешил мне поехать.
– Жаль, что его с нами нет, чтобы это сказать. – Однако он берет у Рейфа плащ, надевает на гостью. – Что ж, поезжайте. Вижу, вас не отговорить. Шапюи едет с пропуском, так что, возможно…
– Я поклялась выехать на заре. Господь отвернется от меня, если я нарушу клятву. Шапюи не станет так торопиться.
– Даже если вы туда доберетесь… там не дороги, одно название. Может случиться так, что вы упадете с лошади перед самыми воротами замка.
– Что?.. А, понимаю.
– Бедингфилду приказано никого не пускать, но он не сможет оставить даму в сугробе.
Она целует его:
– Томас Кромвель. Господь и император вас вознаградят.
Он кивает:
– Я уповаю на Господа.
Она выходит и уже на пороге спрашивает удивленно:
– Что там за снежные фигуры?
– Надеюсь, ей не скажут, – говорит он Рейфу. – Она папистка.
– Меня никогда так не целовали, – жалуется Кристоф.
– Может, если бы ты умылся… – Он пристально смотрит на Рейфа. – Ты бы ее не отпустил.
– Не отпустил бы, – признает Рейф. – Не додумался бы до такой уловки. А если бы и додумался… Нет, я бы побоялся рассердить короля.
– Вот поэтому ты спокойно доживешь до старости. – Он пожимает плечами. – Она поедет. Шапюи тоже. А Стивен Воэн будет приглядывать за обоими. Завтра утром придешь? Возьми с собой Хелен и девочек. Малыша брать не стоит, слишком холодно. Грегори говорит, мы будем трубить в трубы и топтать Папу с кардиналами.
– Ей очень понравились крылья, – говорит Рейф. – Нашей девочке. Она спрашивает, можно ли ей надевать их каждый год.
– Почему бы нет? Пока у Грегори не будет дочери таких лет.
Они обнимаются на прощание.
– Постарайтесь уснуть, сэр.
Он знает, что в постели будет вспоминать слова Брэндона: «Государственные дела не про вашу честь. Вы – никто, и не вам, простолюдину, беседовать с государями». Незачем придумывать месть – герцог Медный Таз сам себя погубит, если будет орать на весь Гринвич, что Генрих – рогоносец. Такое даже старому другу с рук не сойдет.
К тому же Брэндон прав. Герцог может представлять своего господина при иноземном дворе. Кардинала, даже если тот, как Вулси, незнатного рода, возвышает церковный сан. Гардинер, хоть и бастард, на правах епископа, предстоятеля богатейшей английской епархии, зовется Стивеном Винчестерским. Только он, Кремюэль, по-прежнему никто. Король дает ему звания, которых никто за границей не понимает, и работу, которую никто на родине выполнить не может. Обязанностей и постов все больше, однако он как выходит утром из дома простым мастером Кромвелем, так и возвращается простым мастером Кромвелем. Король предложил ему место лорд-канцлера; нет, ответил он, не трогайте лорда Одли. Лорд Одли отлично справляется: делает все, что ему говорят. Может, стоило согласиться? Он вздыхает при мысли о канцлерской цепи. Ведь нельзя же совмещать посты лорд-канцлера и государственного секретаря? А от своей должности он не откажется, пусть она и не дает такого почета. Плевать, что французы не понимают. Они еще увидят результат. Брэндон может ворваться с криком, хлопнуть короля по спине и назвать «Гарри», может вместе с Генрихом хохотать над старыми шутками и вспоминать турнирные подвиги. Однако время рыцарства уходит. Когда-нибудь турнирные дворы зарастут мхом. Пришло время ростовщика и хвастливого капера; банкир сидит с банкиром, а короли им прислуживают.
Напоследок он распахивает ставни, чтобы пожелать Папе Римскому доброй ночи. С крыши капает. Рыхлый снег, шурша, срывается с черепицы, так что мгновение за окном – сплошная белая пелена. Он смотрит вниз. На истоптанном месиве лежит свежая заплата, над ней, медленно оседая, клубится белое облачко. Ему не почудилось насчет ветра: и впрямь началась оттепель. Он захлопывает ставни. Великий губитель душ вместе со своим конклавом остается подтаивать в ночи.

 

На Новый год он у Рейфа в недавно построенном доме: три этажа кирпича и стекла рядом с церковью Святого Августина. В свой первый приезд, летом, он убедился, что все необходимое для семейного уюта, продумано как следует: в кухне на подоконнике стоят горшки с базиликом, грядки в огороде засеяны, ульи поставлены, на голубятне воркуют голуби, шпалеры ждут, когда по ним начнут виться розы, темные дубовые панели ждут живописцев.
Теперь дом закончен, обустроен. Стены расписаны Евангельскими сюжетами: Христос – ловец человеков, ошарашенный распорядитель пробует вино в Кане Галилейской. На втором этаже, куда ведет крутая деревянная лестница, Хелен читает шьющим служанкам Тиндейлово Евангелие: «Ибо благодатию вы спасены». Апостол Павел не позволяет жене учить, но Хелен и не совсем учит. Она рассталась с бедностью; муж, который ее бил, умер или уехал так далеко, что мы сочли его мертвым. Теперь она супруга Рейфа Сэдлера, который успешно делает карьеру при дворе, хозяйка большого дома и может со временем сделаться образованной женщиной, однако ей не по силам зачеркнуть свое прошлое. Когда-нибудь Генрих спросит: «Сэдлер, почему вы не представите свою жену ко двору? Она что, настолько уродлива?»
Он вмешается: «Нет, она красавица», но Рейф добавит: «Хелен низкого происхождения и не знает придворных манер».
«Так зачем вы на ней женились?» – удивится Генрих. Потом его глаза потеплеют. А, ясно, по любви.
Сейчас Хелен берет его за руки и говорит:
– Довольства вам и благополучия в Новом году. Я каждый день о вас молюсь, ведь не возьми вы меня к себе в дом, ничего бы этого не было. Я прошу Его даровать вам здоровье, удачу и королевское расположение.
Он целует ее и прижимает к себе, как родную дочь. В соседней комнате заливается криками его крестник.
В Двенадцатую ночь доедают последний марципановый полумесяц. Под руководством Антони Рождественскую звезду уносят в чулан, аккуратно зачехлив острые углы. Павлиньи крылья вздыхают под покрывалом на крючке за дверью.
Воэн доносит, что старой королеве лучше. Настолько лучше, что Шапюи выехал обратно в Лондон. Екатерина была так слаба, что не могла даже сесть, теперь приободрилась в обществе старой подруги Марии де Салинас – с той приключилось несчастье под самыми стенами замка, так что тюремщики вынуждены были ее впустить.
Однако позже Кромвелю сообщат, что вечером шестого января – как раз когда мы снимали звезду, подумает он, – Екатерине стало гораздо хуже. Ночью она говорит капеллану, что хочет причаститься, и обеспокоенно спрашивает, который час. Еще нет четырех, отвечает тот, но в случае крайней нужды канонические часы допустимо сдвинуть. Екатерина выжидает положенное время, шевеля губами, сжимая в кулаке образок.
Сегодня я умру, говорит она, я давно думаю о смерти, давно ее жду и потому не боюсь. Затем диктует указания касательно похорон, не рассчитывая, что ее воля будет исполнена. Просит расплатиться с прислугой и по долгам.
В десять утра священник соборует ее, мажет святым миром веки и губы, ладони и ступни. Веки теперь запечатаны и больше не откроются. Губы отшептали последнюю молитву. Руки не подпишут ни одного документа. Ноги закончили свой путь. К полудню дыхание становится затрудненным. В два часа она отходит в иной мир. За окном белеют снега, и в их отблесках над кроватью склоняются тюремщики. Им неловко тревожить дряхлого капеллана и старух, которые были с умирающей до последнего. Еще до того, как покойницу омыли, Бедингфилд отрядил в Лондон самого быстрого гонца.
* * *
Восьмое января: известие доставили во дворец. Оно просачивается из королевских покоев и оглашает все закоулки: комнаты, где одеваются камеристки, уголки, где прикорнули поварята, пивоварни и холодные кладовые для рыбы. Oно разносится по галереям и эхом врывается в убранную коврами опочивальню, где Анна Болейн, упав на колени, восклицает: «Наконец-то, Господи! Давно было пора!»
Музыканты настраивают инструменты, готовясь праздновать.
Анна надевает желтое платье, как четырнадцать лет назад, когда первый раз была при дворе и танцевала в маске. Все помнят (или уверяют, будто помнят) тот день: младшую Болейн, ее дерзкие темные глаза, стремительную грациозность движений. Мода на желтое возникла среди базельских богачей; в то время портной, раздобывший кусок желтой материи, мог просить за него, сколько захочет. И внезапно все сделалось желтым: рукава, чулки. Те, у кого хватало денег только на узкую полоску ткани, украсились желтыми лентами. В 1521-м, когда Анну представили ко двору, за границей этот цвет уже считался несколько вульгарным. Сегодня во владениях императора публичные женщины затягивают свои жирные телеса в желтые корсеты.
Знает ли это Анна? Ее нынешнее платье стоит впятеро больше того, что она носила в бытность дочерью простого банкира. Оно сплошь расшито жемчугами, так что Анна движется в облаке лимонного света. Он спрашивает леди Рочфорд: будем считать этот цвет новым или вернувшимся старым? Наденете ли вы желтое, миледи?
– Оно мне не идет, – отвечает та. – А что до Анны, лучше бы ей нарядиться в черное.
Генрих на радостях решает показать двору принцессу. Ей два с половиной года. Казалось бы, такой маленький ребенок должен испугаться незнакомых людей, но Елизавета весело хохочет, пока ее передают с рук на руки, дергает джентльменов за бороды, лупит кулачком по шляпам. Отец подбрасывает ее в воздух.
– Ей не терпится увидеть братика, верно, утеночек?
По залу пробегает шепоток: вся Европа знает, что Анна в счастливом ожидании, однако впервые об этом сказано прилюдно.
– И мне тоже, – говорит король. – Заждался я.
Личико Елизаветы уже теряет младенческую пухлость; у нас будет принцесса-лисичка. Старые придворные говорят, что она похожа на королевского отца и на покойного брата, принца Артура. Впрочем, глаза у нее материнские – подвижные и выпуклые. Он, Кромвель, считает, что у Анны красивые глаза, хотя особенно они хороши, когда зажигаются интересом, словно у кошки при виде мелкого зверька.
Король сюсюкает с дочкой. Снова подбрасывает ее, ловит, опускает на пол. Целует в макушку.
Леди Рочфорд говорит:
– Генрих такой добряк – умиляется на любого ребенка. Как-то при мне он вот так же целовал чужое дитя.
Как только девочка начинает капризничать, ее уносят, закутав в меха. Анна провожает дочку глазами. Генрих говорит, будто только сейчас припомнил:
– Придется потерпеть, что страна наденет траур по вдовствующей принцессе.
Анна отвечает:
– Англичане ее не знали. С чего им скорбеть? Кто она была для них? Чужестранка.
– Думаю, так приличнее, – не сдается король. – Поскольку она была коронована.
– По ошибке, – стоит на своем Анна.
Музыканты начинают играть. Король подхватывает Мэри Шелтон, та смеется. Последние полчаса ее не было видно, сейчас она раскраснелась, глаза блестят – ясно, чем занималась. Он думает: увидел бы старый епископ Фишер это гулянье, решил бы, что настали последние времена. И тут же удивляется, что, пусть на миг, увидел мир глазами старого Фишера.
После казни голову епископа выставили на Лондонском мосту. Она так долго сохранялась нетленной, что лондонцы заговорили о чуде. Пришлось отдать распоряжение, чтобы смотритель моста положил ее в мешок с камнями и утопил в Темзе.
В Кимболтоне тело Екатерины уже готовят к погребению. Ему чудится шорох в ночи, общий вздох: Англия встает на молитву.
– Она прислала мне письмо. – Генрих вынимает бумагу из складок желтого кафтана. – Даже читать не хочу. Заберите его, Кромвель.
Складывая письмо, он видит строчку: «И в последних словах клянусь: очи мои желают тебя более всего на свете».

 

После танцев Анна зовет его к себе. Она суха, деловита.
– Я хочу изложить вам свои соображения насчет королевской дочери.
Не «принцессы Марии». Но и не «испанской приблуды».
– Теперь, когда мать больше не может ее науськивать, – продолжает Анна, – можно надеяться, что она поумерит свое упрямство. Видит Бог, я в ее любви не нуждаюсь, но думаю, король будет мне признателен, если я улажу их ссору.
– Он будет чрезвычайно вам благодарен. И вы поступите милосердно.
– Я хочу стать ей матерью. – Анна краснеет; возможно, стыдится уж чересчур явной неискренности. – Она может не называть меня «госпожа матушка», но пусть обращается ко мне, как положено. Если она помирится с королем, я буду рада держать ее при дворе. Ей отведут почетное место, не многим ниже моего. Я не стану требовать глубокого реверанса, только обычных форм вежливости, принятых в королевских семьях по отношению к старшим. Передайте, что я не заставлю ее носить мой шлейф. Ей не придется сидеть за одним столом с принцессой Елизаветой, так что вопрос о ее более низком статусе не возникнет. Думаю, это более чем щедро.
Он ждет.
– Если она будет вести себя с должной почтительностью, я не стану выходить прежде ее, кроме как на торжественных церемониях. Мы будем появляться под руку.
Для Анны уступки беспрецедентны, однако он воображает лицо Марии, когда ей все это изложат, и радуется, что обязанность поехать к королевской дочери выпадет кому-то другому.
Он почтительно желает доброй ночи, но Анна его не отпускает. Говорит тихо:
– Кремюэль, вот мои условия, больше я не уступлю и на волос. Я сделала первый шаг, и меня упрекнуть не в чем, но, думаю, она откажется. И тогда мы обе пожалеем, потому что нам останется лишь война до последнего вздоха. Я – ее смерть, она – моя. Так и передайте: я сделаю все, чтобы она не дожила до моих похорон.
* * *
Он идет к Шапюи выразить соболезнования. По дому гуляют сквозняки, тянет речной сыростью. Посол с ног до головы в черном и горько себя корит.
– Зачем я только уехал?! Но ей и впрямь было лучше. Утром смогла сесть, женщины ее причесали. Я сам видел, как она два и три раза откусила хлеб, и уехал обнадеженный, а через несколько часов она умерла.
– Не стоит себя винить. Вы сделали все, что в человеческих силах, и ваш государь об этом узнает. В конце концов, вы посланы следить за королем и не можете зимой надолго отлучаться из Лондона.
Он думает: я здесь с тех пор, как начался бракоразводный процесс – сто богословов, тысяча юристов, десять тысяч часов, истраченных на прения. Знаю все почти с самого начала: кардинал делился со мной подробностями – поздно вечером за вином рассказывал про желание короля развестись с женой и про то, как думает подступиться к делу.
– Безобразие, – говорит он.
– А, вы про камин… И вы зовете это камином? Вы зовете это погодой?
По комнате плывет дым от сырых дров.
– Дым, чад и никакого тепла! – продолжает Шапюи.
– Поставьте печь. У меня печи.
– Да уж. А потом слуги наталкивают в них мусор, и они взрываются. Или труба рушится, так что надо посылать через Ла-Манш за печником. Знаю я эти печки. – Шапюи трет синие от холода руки. – Я ведь сказал ее духовнику. Спросите у нее на смертном одре, осталась ли она девственной в первом браке. Словам умирающей поверит весь мир. Но он старик, так что за горем позабыл спросить. Теперь мы никогда не узнаем.
Хм. Раньше посол и мысли не допускал (по крайней мере вслух), что Екатерина все эти годы могла говорить неправду.
– Но знаете, – говорит Шапюи, – перед самым отъездом она сказала слова, которые очень меня смутили. Она сказала: «Возможно, я сама во всем виновата. Что перечила королю, а не ушла в монастырь и не дала ему жениться снова». Я ответил: «Что вы такое говорите, мадам?» Потому что я и сам удивился. «Что вы такое говорите, правда на вашей стороне, так говорят и церковные юристы, и светские». – «И все же у них были сомнения. А если я была не права, значит, я своим упорством заставила короля, не терпящего возражений, действовать в соответствии с худшими качествами натуры, а значит, частично разделяю его вину». Я сказал ей: добрая госпожа, вы чересчур строги к себе, пусть король сам несет вину за свои грехи, сам за них отвечает. Но она покачала головой. – Шапюи, расстроенный, потерянный, тоже качает головой. – Все те, кто отдал жизнь, добрый епископ Фишер, Томас Мор, благочестивые монахи-картезианцы… «Я ухожу из жизни, – сказала она, – таща на себе их трупы».
Он молчит. Шапюи подходит к столу, открывает инкрустированную шкатулку.
– Знаете, что это?
Он берет шелковый цветок – осторожно, боясь, что лепестки рассыплются в прах.
– Да. Подарок от Генриха. На рождение Новогоднего принца.
– Я стал лучше думать о короле. Прежде мне и в голову не приходило, что он может быть чувствительным и нежным. Я бы точно до такого не додумался.
– Вы горький старый холостяк, Эсташ.
– А вы горький старый вдовец. Что вы подарили своей жене на рождение своего очаровательного Грегори?
– Золотое блюдо… наверное. Или золотой кубок. Что-нибудь, что можно поставить в буфет. – Он возвращает послу цветок. – Жены и дочери лондонских торговцев предпочитают весомые подарки.
– Екатерина подарила мне розу при расставании. Она сказала: мне больше нечего завещать. И еще сказала: выберите себе цветок и уходите. Я поцеловал ей руку и пустился в путь. – Шапюи со вздохом роняет розу на стол и прячет замерзшие руки в рукава. – Говорят, что конкубина выспрашивает у знахарей пол ребенка, хотя уже делала это прежде, и все ей пообещали мальчика. Что ж, смерть королевы изменит положение этой женщины. Но возможно, не так, как ей хотелось бы.
Он молчит. Ждет продолжения. Шапюи говорит:
– Мне сообщили, что король, узнав о смерти супруги, вывел к придворным свою незаконную дочь.
Елизавета умна и развита не по годам, говорит он послу. Впрочем, чему дивиться: Генрих был едва ли на год старше, чем теперь его дочь, когда проехал по Лондону на боевом коне, сжимая луку пухлыми детскими кулачками. Не сбрасывайте ее со счетов по малолетству. Тюдоры – воины от колыбели.
– Хм… – Шапюи стряхивает пепел с рукава. – Если она Тюдор, в чем некоторые сомневаются. Цвет волос ничего не значит, Кремюэль. Я могу выйти на улицу и поймать полдюжины рыжих.
– Так вы думаете, – смеется он, – что Анна могла зачать от любого прохожего?
Посол медлит с ответом: не хочет признаваться, что слушает французские сплетни.
– Так или иначе, она если и дочь Генриха, то незаконная.
– Мне пора идти. – Он встает. – Ах да, я не принес вам ваш рождественский колпак.
– Держите его у себя, – Шапюи обнимает себя за плечи, – пока я в трауре. Только не надевайте, Томас, а то растянете.

 

Зовите-Меня-Ризли заявляется прямиком от короля с вестями о подготовке похорон.
– Я спросил его: ваше величество, вы распорядитесь доставить тело в собор Святого Павла? Он ответил, что ее можно похоронить в Питерборо. Там древняя и чтимая церковь, а похороны обойдутся дешевле. Я был потрясен. Я убеждал, мол, такие вопросы решаются в соответствии с прецедентами. Сестра вашего величества, жена герцога Суффолкского, погребена в соборе Святого Павла, а разве вы не называете Екатерину своей сестрой? А он ответил: «Моя сестра была в первом браке супругой французского короля, и, значит, она – королевская особа». – Ризли хмурится. – А Екатерина, выходит, не королевская особа, хотя ее родители – монархи. Король сказал, ей будут оказаны все почести, какие положены вдовствующей принцессе Уэльской. Спросил, где геральдический балдахин, которым накрывали гроб Артура? Наверняка где-нибудь в гардеробной. Можно взять его.
– Разумно, – говорит он. – Иначе ей придется очень долго лежать непогребенной, пока соткут новый балдахин.
– Она попросила отслужить по ней пятьсот месс, – продолжает Ризли, – но я не стал Генриху об этом говорить. Сегодня он верит в одно, завтра в другое – не угадаешь. Так или иначе, запели трубы. И он ушел к обедне. И королева с ним. Она улыбалась. А на короле была новая золотая цепь.
Ризли не осуждает Генриха – просто пересказывает занятные обстоятельства.
– Что ж, – говорит он, – для покойника Питерборо не хуже любого другого места.
Ричард Рич ездил в Кимболтон описывать имущество и неожиданно сцепился с Генрихом из-за Екатерининых вещей. Не из любви к старой королеве, а из желания, чтобы все было по закону. Генрих хочет получить меха и столовое серебро, но Рич возражает: «Ваше величество, коли вы не были на ней женаты, то она feme sole, а не feme covert; коли вы не были ее мужем, то не можете ей наследовать».
Он от души посмеялся:
– Генрих получит меха. Уж поверьте мне, Рич отыщет лазейку. Знаете, как ей надо было поступить? Собрать их в мешок и подарить Шапюи. Вот кто все время мерзнет.

 

Анне приходит письмо от леди Марии – ответ на любезное предложение стать ей матерью. Мария пишет, что потеряла лучшую в мире мать и не нуждается в замене. Что до дружбы с конкубиной, она не станет так себя унижать. Она отталкивает руку, пожимавшую лапу дьяволу.
Он говорит:
– Наверное, время было выбрано неудачно. Возможно, ей сообщили про танцы. И про желтое платье.
Мария пишет, что будет послушна отцовской воле, насколько позволяют приличия и совесть, но не более того. Она не станет делать заявлений и приносить клятв, требующих признать, что ее мать не состояла в законном браке с ее отцом или что дочь Анны Болейн – наследница трона.
Анна говорит:
– Как она смеет? С чего взяла, будто может торговаться? Если у меня родится мальчик, ей несдобровать. Пусть помирится с отцом сейчас, а не умоляет его о милосердии, когда будет поздно.
– Добрый совет, – отвечает он, – но едва ли она им воспользуется.
– Тогда я ничего больше сделать не могу.
– Я вполне с вами согласен.
Он тоже не видит, что еще можно сделать для Анны Болейн. Она коронована, вписана в статуты, в документы, однако народ так и не признал ее королевой…

 

Похороны Екатерины намечены на двадцать девятое января. Начинают приходить счета: за траурные наряды и свечи. Король по-прежнему ликует. Отдает повеление устроить придворные празднества. В третью неделю месяца будет турнир, и Грегори записан в участники. Мальчик целиком захвачен подготовкой: чуть не каждый день вызывает оружейника, отпускает того и тут же зовет снова; никак не решит, какого коня взять.
– Отец, я надеюсь, что мне не выпадет биться с королем. Я его не боюсь, но так трудно будет помнить, что это он, чтобы коснуться копьем, но, Боже упаси, не ударить со всей силы. А если я ненароком собью его с лошади? Каково будет, если он проиграет новичку вроде меня?
– Я бы на твоем месте не беспокоился. Генрих бился на турнирах, когда ты еще ходить не умел.
– В том-то и беда, сэр. Он уже не так быстр, как раньше. Джентльмены так говорят. Норрис говорит, король утратил чутье. Норрис говорит, если не бояться, ничего не выйдет, а король думает, он лучше всех, и не боится. А Норрис говорит, бояться надо. Иначе теряешь бдительность.
– Следующий раз тебе надо с самого начала по жребию попасть в королевскую команду. Это устранит все затруднения.
– А как такое можно сделать?
– Господи Боже мой. Ну как вообще все делается, Грегори? Я поговорю с кем надо.
– Нет уж, пожалуйста. – Грегори расстроен. – Какая обо мне пойдет слава, если вы все будете для меня улаживать? Я должен сам. Я понимаю, что вы все знаете, отец, но вы никогда не бились на турнирах.
Он кивает. Как тебе будет угодно. Сын уходит, звеня латами. Его нежный мальчик.

 

В новом году Джейн Сеймур по-прежнему при королеве. Загадочные выражения сменяются на ее лице, словно она живет в облаке. Мэри Шелтон пересказывает ему:
– Королева говорит, если Джейн уступит королю, то надоест ему через день, а если не уступит, то все равно надоест. Тогда Джейн отошлют в Вулфхолл, и семья отправит ее в монастырь, потому что кому такая нужна. А Джейн молчит. – Шелтон смеется, впрочем, вполне беззлобно. – Для нее это большой разницы не составит. Она и сейчас в передвижном монастыре, связана собственными обетами. Она говорит: «Господин секретарь считает, будет очень грешно, если я позволю королю взять себя за руку, хотя его величество все время просит: “Джейн, дай твою лапку”. А поскольку господин секретарь в делах церкви идет сразу после короля и вообще человек очень благочестивый, я буду следовать его совету».
Как-то раз Генрих хватает проходящую Джейн и усаживает себе на колени. Это безобидное мальчишество, оправдывается потом король. Джейн не улыбается, просто сидит молча, пока ее не отпускают, будто король не мужчина, а табурет.

 

Кристоф заходит к нему и шепчет:
– Сэр, на улицах говорят, что Екатерину убили. Что король запер ее в комнате и уморил голодом. Что вы прислали ей миндаль, она съела и отравилась. Что вы отрядили двух убийц с кинжалами, и те вырезали ей сердце, а когда его осмотрели, оказалось, что на нем большими черными буквами выжжено ваше имя.
– Что? У нее на сердце? «Томас Кромвель»?
Кристоф не знает, что ответить.
– Ну… Может быть, только ваши инициалы.
Назад: II Вороны
Дальше: Часть вторая