I
Соколы
Уилтшир, сентябрь 1535 г.
Его дети падают с неба. Он наблюдает, сидя на лошади, за ним – акры и акры английской земли. Падают камнем, златокрылые, глаза их налиты кровью. Грейс Кромвель зависла в воздухе. Бесшумно она настигает жертву, бесшумно возвращается к нему на руку. Однако звуки, с которыми она устраивается на перчатке – шорох и скрип оперения, тихий горловой клекот, – все это звуки узнавания, домашние, дочерние, почти привередливые. Грудка у нее забрызгана кровью, на когтях – клоки мяса.
Позже Генрих скажет: «Сегодня ваши девочки летали отлично». Сокол Энн Кромвель на перчатке у Рейфа Сэдлера покачивается в такт конскому шагу. Рейф и король едут рядом, непринужденно беседуя. Все устали; солнце клонится к закату, они, отпустив поводья, возвращаются в Вулфхолл. Завтра в небо взмоют его жена и сестры. Женщины, чьи кости гниют в лондонском суглинке, обрели новое тело. Невесомые, они плывут в воздушных потоках. Им неведома жалость. Неведом долг. Их жизнь проста. Глядя вниз, они видят только добычу да заемные плюмажи охотников, видят трепетный порхающий мир, мир, полный еды.
Все лето было таким – вакханалия крови, летящие пух и перья, собачий лай; лошадям – скребницы и щетки, джентльменам – примочки и мази на ушибы, потертости, растяжения. И, пусть всего несколько дней, Генрих купался в солнце. Иногда, ближе к вечеру, с запада налетали тучи, и большие благоуханные капли касались разгоряченных лиц, однако солнце тут же проглядывало вновь и начинало палить нещадно. А сейчас небо такое ясное, что можно подглядывать за святыми в раю.
Они бросают поводья конюхам и спешиваются. Его мысли уже в бумагах – в депешах, доставленных из Уайтхолла курьерской почтой; куда бы ни переехал двор, она работает исправно, по всему пути из Лондона учреждены подставы. За ужином с Сеймурами он вытерпит все, о чем будут вещать хозяева, все, что придет на ум королю, счастливому, взъерошенному, добродушному, как сейчас. Когда король удалится спать, наступит его рабочая ночь.
Вечереет, но Генрих не торопится заходить в дом: стоит, смотрит по сторонам, вбирает ноздрями конский пот; лоб обгорел на солнце. В начале дня король потерял шляпу и не пожелал взять взамен чужую, так что и другим охотникам пришлось обнажить голову. В сумерках слуги будут рыскать по лесам и полям, высматривать колыхание черного плюмажа в темнеющей траве, золотой блеск охотничьей кокарды: святого Губерта с глазами-сапфирами.
Осень уже в воздухе, чувствуется, что таких деньков осталось наперечет. Постоим же среди мельтешения вулфхоллских грумов (рука короля лежит у него на плече), постоим, глядя на земли западных графств в синей вечерней дымке. Король вспоминает прошедший день, и в разговоре время бежит вспять: мимо рощ и ручьев к ольшанику у реки, к утреннему туману, который растаял в девять, к недолгому ливню, к душному полуденному зною.
– А вы ничуть не обгорели, сэр! – удивляется Рейф Сэдлер. Рейф, рыжий, как и король, сейчас весь малиновый в бурую крапинку веснушек, даже глаза как будто покраснели.
Он, Томас Кромвель, пожимает плечами и, приобняв Рейфа, вслед за Генрихом входит в дом. Он прошел всю Италию – не только полумрак банкирских домов, но и поля сражений, – не утратив лондонской бледности; даже в детстве, гоняя дни напролет с разбойной ватагой мальчишек, сохранял младенческую белизну.
– У Кромвеля лилейная кожа, – объявляет король, – и в этом его единственное сходство с каким бы то ни было цветком.
Подтрунивая над ним, они направляются к столу.
Король уехал из Лондона в ту неделю, когда казнили Томаса Мора. Стоял холодный дождливый июль, лошади месили копытами мокрую грязь. Кое-как добрались до Виндзора, оттуда дали круг по западным графствам. Помощники Кромвеля, завершив дела в окрестностях Лондона, нагнали королевский поезд во второй половине августа. Король и его спутники спали здоровым сном в новых домах розового кирпича, в старых домах за руинами укреплений, разрушенных временем и людьми, в сказочных замках-игрушках, построенных без мысли об обороне – их стены пушечное ядро пройдет, как бумагу. Англия уже пятьдесят лет не знает междоусобной войны. Это тюдоровский завет – обетование мира. Каждый хозяин имения желает угодить королю. За последние недели мы навидались непросохшей лепнины, лихорадочной работы по камню: все спешат добавить к своим эмблемам розу Тюдоров, истребить любые следы Екатерины, бывшей королевы. Сбивают молотками арагонские гранаты, тесно прижатые косточки между двумя половинками лопнувшей кожуры, на их месте, если нет времени на новую резьбу, грубо малюют соколов Анны Болейн.
Ганс присоединился к королевскому кортежу и нарисовал Анну-королеву, но та осталась недовольна наброском – ей теперь ничем не потрафишь. Нарисовал Рейфа Сэдлера с аккуратной бородкой и твердым ртом, в нелепой модной шапчонке на коротко остриженных волосах – она сидит набекрень и как будто вот-вот свалится.
– Сделайте мне нос попрямее, мастер Гольбейн, – просит Рейф, а Ганс отвечает: «Да где ж мне выправлять носы, мастер Сэдлер, я разве врач?»
– Рейф сломал нос мальчонкой, упражняясь в турнирном искусстве. Я еле выхватил его из-под лошадиных копыт. Ну и слез тогда было! – Он стискивает юноше плечо. – Не горюй, Рейф, по-моему, ты вышел красавцем. Вспомни, что Ганс сделал со мной!
Томасу Кромвелю сейчас лет пятьдесят. У него тело работника, кряжистое, ладное, полнеющее. В черных волосах пробивается седина; из-за белой кожи, которую не берет загар, врут, будто его отец был ирландец, хотя на самом деле Уолтер Кромвель был кузнец и пивовар в Патни, а еще стригаль, шаромыжник, в каждой бочке затычка, буян и задира, пьяница и дебошир, которого постоянно таскали к мировому судье за то, что он кого-то отдубасил, кого-то надул. Как сын такого человека добился нынешнего влияния – загадка для всей Европы. Одни говорят, он возвысился вместе с Болейнами, родственниками королевы. Другие – что Кромвель всем обязан своему покровителю, покойному кардиналу Вулси, у которого был доверенным лицом. Третьи уверяют, что он знается с чернокнижниками. Юность его прошла на чужбине, он был наемным солдатом, торговцем, банкиром. Никто не знает, где Кромвель побывал и с кем водил знакомство, а тот не спешит рассказывать. Он не щадит сил на королевской службе, знает себе цену и не упустит вознаграждения, будь то должности, привилегии, земли, усадьбы или дома. У него найдется подход к любому, целый арсенал средств: лесть и угрозы, подкуп и убеждение. Людям можно объяснить, в чем их истинный интерес, раскрыть глаза на такое, чего они о себе не знают. Всякий день королевский секретарь ведет дела с вельможами, которые, будь их воля, прихлопнули бы его, как муху. Зная это, он неизменно учтив, неизменно спокоен, неизменно усерден в делах Англии. Не в его обычае обсуждать свои достижения, но когда бы удача ни посетила его жилище, он всегда начеку и готов распахнуть дверь на первый же робкий стук.
В его лондонском доме портрет глядит со стены, темные замыслы упрятаны под сукном и мехом, рука сомкнулась на документе, как будто душит. Ганс тогда задвинул его столом, чтобы не сбежал, и предупредил: Томас, чур, не смеяться. Так и проходили сеансы: Ганс работал, мурлыча себе под нос, он яростно смотрел в пустоту. Увидев готовый портрет, он сказал: «Боже, я похож на убийцу», а его сын Грегори удивился: «Ты разве не знал?» Сейчас снимают копии – для друзей и для приверженцев из числа немецких евангелистов. Оригинал он не отдаст даже на время – привык я к нему, мол, – так что теперь, входя в дом, видит себя на разных стадиях становления: общие контуры, кое-где – подмалевок. С чего начинать Кромвеля? Одни начинают с маленьких пристальных глаз, другие – с шапочки. Третьи, избегая важного, пишут его печати и ножницы, четвертые выбирают кольцо с бирюзой, подарок кардинала. С чего бы они ни начали, общий итог один: если вы этому человеку досадили, лучше не встречаться с ним в темном переулке. Его отец Уолтер говаривал: «На моего Томаса косо не глянь – глаз выбьет. Подставишь ему ногу – останешься без ноги. А если его не злить, он форменный джентльмен. И стаканчиком завсегда угостит».
Ганс рисовал короля, благодушного, в летних шелках, за ужином: окна распахнуты вечерним ароматам и птичьим трелям, слуги вносят свечи и засахаренные фрукты. На каждом этапе пути Генрих останавливался в самом большом имении, и Анна-королева с ним, свита находила кров у местных дворян. По обычаю хозяева большого поместья хотя бы раз устраивают праздник для всех, приютивших у себя свиту. Это дорого и хлопотно. Он считал телеги с провизией, видел переполох на кухнях, сам вставал в серо-зеленый предрассветный час, когда печи вычищают, готовясь убрать в них первую партию хлебов, туши насаживают на вертела, котлы вешают на треноги, птицу ощипывают и разделывают. Его дядя служил поваром в резиденции архиепископа, мальчишкой он помогал в кухне Ламбетского дворца, о тонкостях ремесла знает не понаслышке. Когда речь об удобствах короля, за всем нужен глаз.
Эти дни превосходны. Каждая ягодка в колючей изгороди озарена и мерцает по краям. Каждый лист на дереве; солнце за ветвями висит золотым персиком. Мы спускались в зеленые урочища и въезжали на холмы, где в воздухе даже за два графства ощущается тревожная близость моря. В этих краях от наших предков-великанов остались земляные валы, рвы, вкопанные стоячие камни. В жилах каждого из нас, каждого англичанина и англичанки, есть капля их крови. В те давние времена, на земле, не тронутой овцами и плугом, они охотились на лося и дикого кабана. Лес тянулся на долгие дни пути. Иногда здесь откапывают орудия: двуручные топоры, одним ударом рассекавшие коня и всадника. Думай о мертвых исполинах, что ворочаются в этой земле. Имя им – война, и они ждут своего часа. Не только о прошлом ты думаешь, скача на запад в самый разгар лета, но и о том, что спит под травой, что зреет. Грядущие войны, скорби и смерть – все их, как семена, бережно хранит английская почва. Глядя, как Генрих смеется, как молится, как скачет в окружении свиты лесной дорогой, недолго решить, что на троне тот сидит так же крепко, как и в седле. Видимость обманчива. По ночам король не может уснуть, смотрит на резные стропила, считает свои дни. Спрашивает: «Кромвель, Кромвель, что мне делать?» Кромвель, спаси меня от императора. Кромвель, спаси меня от Папы. Потом зовет своего архиепископа Кентерберийского, Томаса Кранмера, и вопрошает: «Проклята ли моя душа?»
В Лондоне императорский посол Эсташ Шапюи каждый день ждет вестей, что английский народ взбунтовался против короля-самодура, спит и видит, как это произошло, не жалеет ни денег, ни сил, чтоб мечта претворилась в явь. Император Карл владеет Испанией, Нидерландами и заморскими колониями; Карл богат и по временам злится, что Генрих Тюдор променял его тетку Екатерину на Анну, которую в народе зовут пучеглазой шлюхой. Шапюи призывает императора вторгнуться в Англию, поддержать английских бунтовщиков, смутьянов и самозванцев, захватить безбожный остров, где король парламентским биллем развелся с женой и объявил себя Богом. Папе не по душе, что в Англии его высмеивают, называют «епископом Римским», что церковные доходы идут не ему, а Генриху. Булла об отлучении, составленная, но не провозглашенная, висит над Генрихом дамокловым мечом, превращает его в изгоя среди других христианских королей Европы – их настоятельно зовут пересечь Ла-Манш или шотландскую границу и прибрать к рукам, что глянется. Может, на папский призыв откликнется император. Может, французский король. Может, они оба. Хотелось бы сказать, что мы готовы их встретить, да только это не так. В случае вторжения нам придется выкопать кости великанов и лупить ими противника по башке. У нас не хватает пушек, не хватает пороха, не хватает стали. Вины Томаса Кромвеля тут нет; как говорит, кривясь, Шапюи, королевство Генриха было бы куда прочнее, назначь тот Кромвеля секретарем лет на пять раньше.
Если оборонять Англию – а он сам выйдет сражаться с мечом в руке, – то надо знать, что такое Англия. В августовский зной он стоит перед резными надгробиями предков, мужей, закованных в броню с головы до пят; их руки в латных рукавицах сложены на груди, ноги, одетые в сталь, покоятся на львах, грифонах, борзых. Каменные мужчины, стальные мужчины, их жены рядом – словно улитки в скорлупе. Мы думаем, время не властно над мертвецами, но время властно над изваяниями мертвецов: кого-то из них сделало беспалым, кого-то – безносым. Крохотная отколотая нога (от коленопреклоненного херувима?) застряла в каменной драпировке, на резной подушке лежит кончик большого пальца. «Надо будет на следующий год подновить предков», – говорят лорды западных графств, но их-то щитодержатели и геральдические фигуры, эмблемы и девизы всегда блещут свежей краской. Западные лорды кичатся прошлым своего рода: в этих латах мой пращур сражался при Азенкуре, эту чашу мой прапрадед получил из рук самого Джона Гонта. В войнах между Ланкастерами и Йорками их деды и отцы встали не на ту сторону, так что о недавних событиях лорды предпочитают помалкивать. Поколение спустя обиды будут забыты, слава восстановлена – только так Англия может идти вперед, не тонуть в грязи прошлого.
У него, разумеется, нет предков, по крайней мере таких, какими можно кичиться. Был некогда дворянский род Кромвелей, и герольдмейстеры убеждали его для приличия взять их герб; я не из тех Кромвелей, вежливо отвечал он, мне не нужны их девизы. Он сбежал от отцовских побоев пятнадцати лет от роду, пересек Ла-Манш, нанялся в войско французского короля – если дерешься с тех пор, как научился ходить, почему бы не делать это за деньги? Впрочем, есть ремесла поприбыльнее солдатского – он их нашел и решил не спешить на родину.
А теперь, когда титулованные хозяева дома спрашивают совета, где лучше поставить фонтан или трех граций, король отвечает, спросите Кромвеля, он знает Италию, а что хорошо для Италии, сгодится для Уилтшира. Иногда король оставляет королеву с ее дамами и музыкантами у гостеприимных хозяев, а сам, прихватив ближайших друзей, уезжает на недельку поохотиться. Вот так они и оказались в Вулфхолле, где короля почтительно приняли сэр Джон Сеймур и его многочисленное семейство.
– Не знаю, Кромвель, – говорит старый сэр Джон, дружески беря его под руку. – Называть соколов именами покойниц… вас это не вгоняет в тоску?
– Я не знаю, что такое тоска, сэр Джон. Мир слишком для меня хорош.
– Вам надо снова жениться, завести еще детей. Может, найдете себе невесту, пока гостите у нас. В Севернейкском лесу много хорошеньких девиц.
– У меня есть Грегори, – говорит он, оглядываясь через плечо на сына; он постоянно немного волнуется за Грегори.
– Сыновья – это хорошо, – отвечает сэр Джон, – но мужчине нужны и дочери, они – наше утешение. Гляньте на Джейн, какая она славная.
Он послушно смотрит на Джейн Сеймур, которую хорошо знает по двору, – она была фрейлиной Екатерины, бывшей королевы, теперь исполняет ту же должность при Анне, королеве нынешней. Невзрачная бледная девица, рта не раскроет, на мужчин смотрит испуганно. Она в белом платье узорчатого атласа, расшитом мелкими гвозди2ками, и жемчугах. Семья раскошелилась: даже если не считать жемчугов, наряд обошелся не меньше чем в тридцать фунтов. Немудрено, что она ступает опасливо, словно ребенок, которому велели не замарать платье.
Король говорит, беря ее мышиную лапку в свою ручищу:
– Джейн, надеюсь, дома у родных ты не будешь такой пугливой? При дворе мы от нее и слова не могли добиться.
Джейн смотрит на Генриха снизу вверх, краснеет до корней волос.
– Видали, чтобы кто-нибудь так краснел? – спрашивает Генрих. – Кроме двенадцатилетних девчушек?
– Мне не двенадцать, – отвечает Джейн.
За ужином король сидит рядом с леди Марджери, хозяйкой дома. Она в молодые годы была красавицей, а по галантному вниманию короля можно вообразить, что она красавица и сейчас. Леди Марджери родила десятерых, из них шестеро живы, трое сидят за этим столом. Эдвард Сеймур, наследник, очень хорош собой: длинное лицо, серьезные глаза, четкий выразительный профиль. Он начитан, за любое дело берется с умом и рвением, воевал, а теперь, пока нет войны, исправно отдает силы турнирам и охоте. Кардинал в свое время выделял Эдварда из других Сеймуров, да и сам он, Томас Кромвель, согласен, что королю такие люди нужны. Том Сеймур, младший брат, шумливее, прытче, больше нравится женщинам – когда входит в комнату, девушки хихикают, а юные матроны опускают взгляд и смотрят из-под ресниц.
Старый сэр Джон – семьянин с изрядно подмоченной репутацией. Два-три года назад при дворе только и говорили, что он сношает жену старшего сына – и ладно бы один раз, в пылу страсти, так нет, постоянно, со дня замужества. Королева и ее доверенные фрейлины трубили о скандальной связи направо и налево. «Мы сосчитали, что у них это было сто двадцать раз, – со смехом говорила Анна. – По воскресеньям они воздерживались как добрые христиане, а Великим постом немного умеряли пыл». Жена-прелюбодейка родила Эдварду двух мальчиков; когда тайна выплыла на свет, тот сказал, что не может признать наследниками то ли сыновей, то ли единокровных братьев. Преступницу заперли в монастырь, где она вскоре благополучно скончалась. Теперь у Эдварда новая жена, которая держится с мужчинами холодно и не расстается с кинжалом на случай, если свекор подойдет чересчур близко.
Но все забыто, все прощено. Плоть немощна. Визит короля означает, что сэр Джон больше не в опале. У старика тысяча триста акров земли, включая охотничий парк, почти вся она превращена в пастбища для овец и приносит в год по три шиллинга с акра – на двадцать пять процентов больше, чем если бы здесь по-прежнему были пашни. Овцы мелкие, черномордые, помесь английской породы с валлийской горной, мясо у них жесткое, но шерсть неплохая. По приезде король любопытствует: «Кромвель, на сколько потянет эта овца?», и он, только глянув, дает ответ: «Тридцать фунтов, сир».
Фрэнсис Уэстон, юный придворный, хмыкает:
– Мастеру Кромвелю ли не знать! Он ведь когда-то был стригалем.
Король отвечает:
– Без торговли шерстью мы бы жили беднее. Что мастер Кромвель знает ее досконально – его достоинство, не изъян.
Фрэнсис Уэстон только усмехается тайком.
Завтра Джейн Сеймур поедет охотиться с государем.
– Я думал, будут только джентльмены, – слышит он шепот Уэстона. – Королева, если узнает, рассердится.
– Вот и будь умником, – тихо говорит он, – постарайся, чтобы она не узнала.
– Мы в Вулфхолле все охотники, каких поискать, – бахвалится сэр Джон, – и мои дочери тоже. Вы думаете, Джейн робкая, но в седле она – Диана. Я не мучил моих девочек науками, всё, что нужно, им преподал сэр Джеймс.
Священник в дальнем конце стола кивает: старый дуралей, седенький, глаза мутные.
Он, Кромвель, поворачивается к священнику:
– И танцам тоже вы их учили, сэр Джеймс? Примите мое восхищение! Я видел, как сестра Джейн, Элизабет, танцевала при дворе в паре с королем.
– Для этого у девочек был учитель, – хихикает старый Сеймур. – Учитель танцев, учитель музыки, и довольно с них. Иностранные языки им ни к чему – все равно никуда не поедут.
– Я не разделяю такой взгляд. Мои дочери учились вместе с сыном.
Иногда он говорит о них, об Энн и Грейс, умерших семь лет назад.
Том Сеймур смеется:
– Так они и на турнирном лугу упражнялись вместе с Грегори и юным мастером Сэдлером?
– За исключением этого, – улыбается он.
Эдвард Сеймур говорит:
– Многие зажиточные горожане учат дочерей грамоте и счету, чтобы они могли помогать в конторе. Я слышал, так их легче выдать в хорошую купеческую семью.
– Вообразите дочерей мастера Кромвеля, – говорит Уэстон. – Я не рискну. Думаю, они бы не усидели в конторе, зато мясницким топором бы орудовали – ого-го. От одного их вида у мужчин бы подгибались колени – и не из-за вспыхнувшей любви.
Грегори ерзает на стуле. Мальчик все время в своих мечтаниях, и не подумаешь, что слушает разговор, но сейчас голос Грегори дрожит от обиды:
– Вы оскорбляете память моих сестер, сударь, которых даже не видели. Моя сестра Грейс…
Джейн Сеймур кладет тонкие пальцы на запястье Грегори; чтобы его спасти, она отважилась привлечь к себе внимание общества:
– Я последнее время немного учила французский.
– Да неужели? – улыбается Том Сеймур.
– Меня учила Мэри Шелтон.
– Мэри Шелтон – добрая душа, – замечает король.
Он краем глаза видит, как Уэстон толкает локтем соседа. При дворе сплетничают, что Мэри Шелтон добра с королем в постели.
– Понимаете, – говорит Джейн братьям, – мы не всё время проводим за пустой болтовней и сплетнями. Хотя, видит Бог, наших пересудов хватило бы на целый город женщин.
– О чем же вы судачите? – спрашивает он, Кромвель.
– Мы обсуждаем, кто влюблен в королеву. Кто пишет ей стихи. – Джейн опускает глаза. – Я хочу сказать, кто влюблен в каждую из нас. Тот джентльмен или этот. Мы знаем наших поклонников и разбираем их по косточкам так, что они бы покраснели, если б услышали. Мы выспрашиваем, сколько у них акров и каков доход, а потом решаем, что позволим им написать нам сонет. Если поклонник недостаточно для нас богат, мы высмеиваем его стихи. Мы очень жестокие.
Он говорит, чуть настороженно, не беда, если мужчина пишет дамам стихи, даже замужним, при дворе так принято. Уэстон отвечает, спасибо на добром слове, мастер Кромвель, мы думали, вы потребуете, чтобы мы перестали.
Том Сеймур подается вперед, говорит со смехом:
– А кто твои поклонники, Джейн?
– Если хочешь узнать, ты должен надеть платье, взять вышивку и сесть с нами.
– Как Ахиллес среди женщин. Придется вам сбрить свою красивую бороду, Сеймур, и выведать их маленькие нескромные секреты. – Король смеется невеселым смехом. – Если мы не найдем кого-нибудь посвежее. Грегори, ты у нас красавчик, да боюсь, большие руки тебя выдадут.
– Внук кузнеца, – вставляет Уэстон.
– Музыкант Марк, знаете такого? – говорит король. – Вот у кого девичья внешность.
– Марк и без того всегда с нами, – отвечает Джейн. – Мы его и за мужчину-то не считаем. Если хотите узнать наши секреты, спросите Марка.
Беседа уходит в какую-то другую сторону. Он думает, Джейн никогда не бывала так разговорчива. Думает, Уэстон меня задирает, пользуясь безнаказанностью в присутствии короля. Думает, как отомстить. Рейф Сэдлер смотрит на него искоса.
– Итак, чем завтрашний день будет лучше сегодняшнего? – спрашивает его король и объясняет собравшимся: – Мастер Кромвель есть-пить не может, если чего-нибудь не улучшает.
– Для начала я займусь шляпой вашего величества – надо улучшить ее поведение. И те облака, до полудня…
– Дождичек нас остудил.
– Дай Бог вашему величеству никогда не вымокать сильнее, – говорит Эдвард Сеймур.
Генрих трет обгорелый лоб.
– Кардинал верил, что может менять погоду. Утро неплохое, говаривал он, но к десяти станет еще лучше. И становилось.
Генрих иногда поминает к случаю Вулси, будто не сам, а какой-то другой монарх затравил кардинала до смерти.
– У некоторых чутье на погоду, – говорит Том Сеймур. – Вот и все. Это не привилегия кардиналов.
Генрих с улыбкой кивает:
– Верно, Том. Незачем мне было так его чтить, да?
– Для подданного он был слишком заносчив, – говорит старый сэр Джон.
Король смотрит на него, на Томаса Кромвеля. Он любил кардинала, здесь все это знают. Его лицо начисто лишено какого бы то ни было выражения, будто свежевыбеленная стена.
После ужина старый сэр Джон рассказывает об Эдгаре Миролюбивом, правившем в этих краях много веков назад, до того как королей стали нумеровать. В ту пору все девы были прекрасны, рыцари – отважны, а жизнь – проста и, как правило, коротка. Эдгар пленился некой девушкой и отправил одного из своих графов взглянуть, правда ли она так хороша лицом, как уверяют. Коварный сват написал королю, будто девица кривая и хромая, а живописцы и поэты лгут. В действительности же красавица приглянулась ему самому, так что он немедля ее обольстил и повел под венец. Эдгар, узнав о предательстве графа, подстерег того в роще неподалеку отсюда и убил одним ударом копья.
– Каким же низким обманщиком оказался тот граф, – говорит король. – Поделом ему!
– Не сват, а свинья! – хохочет Том Сеймур.
Другой брат вздыхает, показывая, что не одобряет таких слов.
– А что сказала дама, узнав о гибели мужа? – спрашивает он, Кромвель.
– Дама вышла за Эдгара, – отвечает сэр Джон. – Они поженились в зеленом лесу и жили долго и счастливо.
– Что ей еще оставалось? – вздыхает леди Марджери. – Женщины должны покоряться судьбе.
– А в народе говорят, – добавляет сэр Джон, – что коварный граф все еще бродит по лесам, стонет и силится вытащить из живота копье.
– Только представить, – говорит Джейн Сеймур. – Лунной ночью выглянешь в окошко и увидишь, как он тянет за древко и сетует. Хорошо, что я не верю в привидений.
– А зря, сестрица, – отвечает Том Сеймур. – Вот как они к тебе подкрадутся и схватят!
– И все же… – Генрих делает движение, будто бросает копье – правда, за столом как следует не размахнешься. – Одним ударом. Видать, славный был копейщик, этот король Эдгар.
Он говорит – он, Кромвель:
– Хотел бы я знать, записана эта история, и если да, то кем, и был ли тот человек под присягой.
– Кромвель заставил бы графа ответить перед судом присяжных, – с улыбкой произносит король.
– Бог с вами, ваше величество, – смеется сэр Джон, – тогда и присяжных-то не было.
– Кромвель бы нашел. – Юный Уэстон подается вперед, чтобы прозвучало весомее. – Он бы выкопал присяжных из-под земли, и уж они бы признали графа виновным, отправили его на плаху. Говорят, когда судили Томаса Мора, наш королевский секретарь вошел с присяжными в комнату для совещаний, а когда они сели, притворил за собой дверь и объявил закон. «Позвольте избавить вас от сомнений, – были его слова. – Ваше дело признать сэра Томаса виновным, и пока не объявите этот вердикт, обеда не получите». Потом он вышел, снова закрыл дверь и встал перед ней с топором, на случай если присяжные станут прорываться на поиски вареного пудинга. Как истые лондонцы, те больше всего пеклись о своем брюхе и, как только услышали его бурчание, завопили: “Виновен! Виновнее не бывает!”»
Все смотрят на него, на Кромвеля. Рейф Сэдлер говорит хрипло:
– История красивая, но теперь я, в свой черед, спрошу: где она записана? Уверяю вас, мой господин всегда честен в судейских делах.
– Вас там не было, – отвечает Уэстон, – а я эту историю слышал от одного из присяжных. Они кричали: «Скорей, скорей, уведите предателя, а нам подайте баранью ногу!» И Томаса Мора увели на казнь.
– Вы так говорите, будто жалеете, – замечает Рейф.
– Я? Ничуть! – Уэстон вскидывает руки. – Королева Анна говорила, пусть смерть Мора послужит уроком другим предателям. Как бы велики ни были заслуги, как бы ни завуалирована измена, Томас Кромвель выведет злодеев на чистую воду.
Одобрительный гул; такое чувство, что сейчас собравшиеся устроят Кромвелю овацию. Тут леди Марджери подносит палец к губам и указывает глазами на короля во главе стола. Генрих начал заваливаться вправо, опущенные веки подрагивают, дыхание мерно и глубоко.
Сидящие обмениваются улыбками.
– Опьянел от свежего воздуха, – шепчет Том Сеймур.
От воздуха пьянеть не зазорно, иное дело от вина: нынче король требует кувшин с хмельным напитком куда чаще, чем в прежние дни, когда был молод и строен. Он, Кромвель, смотрит, как Генрих наклоняется в кресле. Сперва вперед, словно хочет лечь головой на стол, потом вздрагивает, выпрямляется рывком. По бороде тонкой струйкой течет слюна.
Эх, нет здесь Гарри Норриса, главного из королевских джентльменов – вот кто сумел бы неслышной походкой приблизиться к государю, разбудить того легким касанием, тихой речью. Увы, Гарри уехал к Анне с любовным письмом от Генриха. Так кто же? Король не похож на усталого ребенка, как был бы похож лет пять назад. Видно, что это немолодой человек, сомлевший от обильной трапезы, лицо обрюзгшее, жилки кое-где полопались, и даже при свечах в редеющих волосах отчетливо различается седина. Он, Кромвель, кивает юному Уэстону.
– Фрэнсис, необходимо ваше джентльменское вмешательство.
Уэстон, притворяясь, будто не слышит, смотрит на короля: во взгляде – неприкрытое отвращение. Том Сеймур шепчет:
– Думаю, надо поднять шум. Чтобы он сам проснулся.
– Какой шум? – одними губами спрашивает Эдвард.
Том изображает, что держится за бока.
Эдвард вскидывает брови:
– Смейся, если тебе хватит духу. Он решит, ты смеешься, что он пустил слюни.
Король начинает храпеть. Заваливается влево, опасно нависает над подлокотником.
Уэстон говорит:
– Давайте вы, Кромвель. Вы из нас самый большой человек.
Он с улыбкой мотает головой.
– Наш король, храни его Господь, не молодеет, – важно произносит старый сэр Джон.
Джейн встает. Шелест плотно расшитого атласа. Склоняется над королевским креслом, трогает руку Генриха – быстро, в одно касание. Король резко садится, хлопает глазами.
– Я не спал. Просто прикрыл веки.
Когда король уходит спать, Эдвард Сеймур говорит:
– Мастер Кромвель, сегодня я с вами поквитаюсь.
Откинувшись в кресле, с кубком в руке:
– Чем я вам досадил?
– Шахматная партия. Кале. Знаю, вы помните.
Поздняя осень 1532 года. День, когда король впервые лег с королевой. Прежде чем отдаться Генриху, Анна стребовала клятву, что тот на ней женится сразу по возвращении в Англию. Однако шторма задержали корабли в Кале, и король не терял времени даром, стараясь заделать ей наследника.
– Вы поставили мне мат, мастер Кромвель, – говорит Эдвард, – но лишь потому, что сумели меня отвлечь.
– Чем же?
– Спросили про мою сестру Джейн. Сколько ей лет и все такое.
– Вы решили, я к ней приглядываюсь?
– А это правда? – Эдвард улыбается, чтобы смягчить грубоватый вопрос. – Между прочим, она еще не просватана.
– Ставьте фигуры, – говорит он. – Начнем с того хода, на котором вы отвлеклись?
Эдвард тщательно не выказывает удивления. О памяти Кромвеля ходят невероятные слухи. Он улыбается про себя, зная, что сумел бы правдоподобно расставить фигуры: ему известно, как играют люди с таким складом характера. Говорит:
– Начнем по новой. Мир не стоит на месте. Итальянские правила вас устроят? Не люблю, когда партия растягивается на неделю.
Сеймур начинает довольно смело, но уже через несколько ходов, зажав в пальцах белую пешку, откидывается на спинку кресла и заводит речь о блаженном Августине. От блаженного Августина переходит к Мартину Лютеру.
– Это учение вселяет в меня страх. Будто Господь сотворил нас на погибель. Что Его бедные создания, за исключением единиц, рождаются на муки в земной жизни и в вечной. Иногда мне страшно, что Лютер прав, и все же я надеюсь, что нет.
– Толстый Мартин смягчил свои взгляды. По крайней мере так говорят.
– Что, из тысячи спасутся двое, а не один? Или наши добрые дела не вполне бесполезны в очах Божьих?
– Не стану говорить от его имени. Почитайте Филиппа Меланхтона, я пришлю вам его новую книгу. Надеюсь, он посетит нас в Англии. Мы ведем переговоры с его окружением.
Эдвард прижимает головку пешки ко рту, словно хочет постучать ею по зубам.
– Неужто король позволит?
– Брата Мартина король в Англию не пустит – даже имени его слышать не желает. Филипп помягче, а нам полезно, очень полезно заключить союз с теми из немецких князей, кто любит слово Божие. Императору в острастку.
– А что это для вас? – Конь Эдварда скачет по квадратам. – Дипломатия?
– Я всецело за дипломатию. Она дешевле войны.
– А говорят, что вы и сами любите слово Божие.
– Это не тайна. – Он хмурится. – Вы хорошо подумали, Эдвард? У вас королева под ударом. Я не хотел бы еще раз услышать, что сбил вас с мыслей разговорами о спасении вашей души.
Эдвард криво улыбается:
– А как сейчас ваша королева?
– Анна? Она на меня серчает. Как глянет в мою сторону, чувствую – голова шатается на плечах. Королеве насплетничали, что я раз-другой благожелательно отозвался о Екатерине, нашей бывшей королеве.
– Это правда?
– Я всего лишь восхищался твердостью ее духа, которую никто отрицать не может. И опять-таки королева считает, будто я излишне расположен к принцессе Марии. Я хотел сказать, к леди Марии, как мы теперь должны ее называть. Король по-прежнему любит старшую дочь, говорит, ничего не может с собой поделать, Анна же хочет, чтоб король признавал только одну дочь – Елизавету. Она думает, мы чересчур мягки с леди Марией. Та-де должна признать себя внебрачным ребенком.
Эдвард крутит белую пешку в пальцах, оглядывает ее с сомнением, ставит на место.
– А разве еще не признала? Я был уверен, что вы ее давно заставили.
– Мы сочли, что лучший способ решить этот вопрос – закрыть на него глаза. Она знает, что не унаследует трон, и, по-моему, не стоит давить на нее дальше. Поскольку император – племянник Екатерины и кузен леди Марии, я стараюсь его не злить. Карл держит нас за глотку, понимаете? Анна же не понимает, что людей надо улещивать. Думает, вполне довольно, что она нежна с Генрихом.
– А вы должны быть нежны с Европой.
Смех у Эдварда скрипучий, глаза говорят: вы очень со мной откровенны, мастер Кромвель; почему?
– К тому же… – Его пальцы зависают над черным конем. – На взгляд королевы, я слишком возвысился. Король сделал меня своим викарием по делам церкви, Анна же хочет, чтобы к уху Генриха имели доступ только она сама, ее брат, монсеньер ее отец – и даже отцу от нее достается. Она называет его трусом, который даром теряет время.
– И он терпит? – Эдвард смотрит на доску. – Ой.
– А теперь смотрите внимательно. Желаете доиграть до конца?
– Наверное, я сдамся. – Вздох. – Да. Я сдаюсь.
Он, Кромвель, смахивает с доски фигуры, подавляет зевок.
– И заметьте, я ни разу не упомянул вашу сестру Джейн. Так чем вы оправдаетесь на сей раз?
Поднимаясь в спальню, он видит, что Рейф с Грегори скачут перед большим окном, подпрыгивают и возят подошвами, глядя на что-то незримое у себя под ногами. Сперва он думает, они играют в мяч без мяча, затем, приглядевшись, понимает: они топчут что-то длинное и тонкое. Лежащего человека. Давят каблуками, с разворотом, чтоб побольнее.
– Полегче, – говорит Грегори. – Не сломай ему шею. Пусть прежде хорошенько помучается.
Рейф поднимает голову, картинно утирает пот. Грегори упирается руками в колени, переводит дух, трогает жертву башмаком.
– Это Фрэнсис Уэстон. Все думают, он укладывает короля в постель, а на самом деле он здесь у нас. В призрачной форме. Мы подкараулили его и поймали в волшебную сеть.
– Мы его наказываем. – Рейф наклоняется. – Эй, сэр, теперь жалеете о своих словах? – Плюет на ладони. – Что дальше с ним делать будем, а, Грегори?
– Выбросим в окошко.
– Осторожно, – говорит он. – Король любит Уэстона.
– Значит, будет любить и с расплющенной головой, – говорит Рейф.
Они с Грегори, отталкивая друг друга, принимаются месить Уэстона ногами. Рейф открывает окно, оба нагибаются, хватают невидимое тело и взваливают на подоконник. Фантомная одежда цепляется, Грегори налегает посильнее, призрачный Уэстон головой вниз летит на камни под окном. Мальчишки провожают его глазами.
– Отскочил, как мяч, – замечает Рейф.
Оба отряхивают ладони, улыбаются.
– Доброй ночи, сэр, – говорит Рейф.
Позже Грегори сидит в изножье его кровати – встрепанный, в одной рубашке, возит босой ногой по ковру.
– Так, значит, ты женишь меня на Джейн Сеймур?
– В начале лета ты думал, что я женю тебя на вдовице с оленьим парком.
Грегори все поддразнивают – Рейф Сэдлер, Томас Ризли, другие юноши в доме. Кузен Ричард Кромвель.
– Да, но о чем вы беседовали с ее братом последний час? Сперва играли в шахматы, а потом говорили, говорили, говорили. Болтают, что тебе самому она нравилась.
– Когда?
– В прошлом году. Она тебе в прошлом году нравилась.
– Если и так, я давно забыл.
– Мне сказала жена Джорджа Болейна. Леди Рочфорд. Сказала, у тебя, наверное, будет мачеха из Вулфхолла. – Грегори хмурится. – Если Джейн нравится тебе самому, лучше меня на ней не женить.
– Думаешь, я соблазню твою молодую жену? Как сэр Джон?
Он кладет голову на подушку, говорит: «Уймись, Грегори». Закрывает глаза. Грегори славный мальчик, хотя все латинские глаголы, которым его учили, все звучные строки великих авторов влетели в одно ухо и вылетели из другого. Впрочем, если вспомнить юного Джона Мора – сын человека, прославленного на всю Европу своей ученостью, не может без запинки повторить «Отче наш». Грегори метко стреляет из лука, прекрасно сидит в седле, блещет на турнирной арене, у него безукоризненные манеры. Он почтительно говорит со старшими, не шаркает, не переминается с ноги на ногу, учтив и мягок с нижестоящими. Не шляется расхристанный, не засматривается на свое отражение в окнах, не вертит головой в церкви, не перебивает стариков, не заканчивает за них сто раз слышанные истории. Если кто-нибудь чихнет, говорит «будьте здоровы».
Будьте здоровы, сэр или мадам.
Грегори вскидывает голову:
– Томас Мор. Присяжные. Это правда так было?
Уэстон не сильно преувеличил – разве что в деталях. Он, Кромвель, говорит:
– У меня не было топора.
Он устал, он говорит с Богом: «Направь меня». Иногда в такие мгновения между бодрствованием и сном перед ним мелькает кардинал – огромный, в алой сутане. Если бы покойник предсказывал будущее! Но нет, старый патрон говорит только о мелочах – домашних, конторских. Куда я задевал письмо от герцога Норфолка? – спрашивает он кардинала; на следующий день, рано утром, письмо находится.
Он говорит мысленно: не с Вулси, с женой Джорджа Болейна. «Я не собираюсь жениться. Мне некогда. Я был счастлив с женой, но Лиз умерла, и с ней умерла эта часть моей жизни. Кто, скажите на милость, дал вам право рассуждать о моих намерениях? Мадам, у меня нет времени на ухаживания. Мне пятьдесят. В мои годы только глупец заключает долговременные контракты. Если мне нужна женщина, проще нанять ее на час».
Однако он старается не говорить «в мои годы», по крайней мере когда бодрствует. В хорошие дни он надеется, что протянет еще лет двадцать. Часто думает, что проводит Генриха в последний путь, хотя, строго говоря, это преступление: есть закон, запрещающий рассуждать о сроке монаршей жизни. Впрочем, Генрих только и знает, что искать опасных приключений на свою голову. Было несколько неприятных случаев на охоте. Еще принцем, несмотря на запрет участвовать в турнирах, он выезжал на арену со щитом без герба, в шлеме, скрывающем лицо, и доказывал раз за разом, что ему нет равных. С французами бился доблестно и, как любит говорить, воинственен по природе; наверняка бы остался в истории Генрихом Отважным, если бы Томас Кромвель разрешил ему воевать. Однако Томас Кромвель считает войну непозволительной роскошью, и не только из-за денег: что будет с Англией, если Генриха убьют? Король прожил с Екатериной двадцать лет, осенью будет три года его браку с Анной. Весь итог – по дочери от обеих и целое кладбище младенцев: выкидышей, крещенных в крови, и доношенных, умерших в первый же день, неделю, месяц после рождения. Вся смута, связанная с разводом, была напрасна. У Генриха по-прежнему нет сына-наследника. Есть бастард, Гарри герцог Ричмонд, славный юноша шестнадцати лет, но что проку от бастарда? Что проку от ребенка Анны, двухлетней Елизаветы? Можно принять особые законы, по которым (если, не дай Бог, Англия осиротеет) трон перейдет к Ричмонду. У Томаса Кромвеля прекрасные отношения с юным герцогом, но династия еще слишком молода, для нее это чрезмерный риск. Плантагенеты некогда правили страной и мечтают вернуться вновь, для них Тюдоры – самозванцы. Древние английские семейства готовы в любую минуту заявить права на престол, особенно теперь, когда Генрих порвал с Римом. Внешне они склонились перед Тюдором, но втайне продолжают плести заговоры. Он, Кромвель, почти слышит, как они перешептываются за деревьями.
В здешних лесах вы можете отыскать себе невесту, сказал старый Джон Сеймур. Стоит закрыть глаза, и она мелькает тенью, в одеянии из паутины, в каплях ночной росы. Босые ноги опутаны корнями, волосы-перья колышутся меж ветвей; она манит пальцем – скрученным листом. Указывает на него, засыпающего. Внутренний голос глумится над ним: ты думал, что отдохнешь в Вулфхолле. Думал, не будет ничего, кроме обычных дел, войны и мира, голода и предательских интриг, народного ропота, недорода, морового поветрия в Лондоне и короля, проигрывающего в карты свою рубашку. К этому всему ты был готов.
На краю внутреннего зрения, за прикрытыми веками, что-то возникает. Оно проступит с утренним светом: нечто дышащее, подвижное, неразличимое пока в роще или в купе дерев.
Прежде чем окончательно заснуть, он воображает шляпу короля, райской птицей прикорнувшую на темных ветвях.
На следующий день, чтобы не утомлять дам, с охоты возвращаются рано.
Для него это удачный случай снять охотничье платье и засесть за депеши. Он надеялся, что король соблаговолит выслушать хотя бы главные из скопившихся дел, но Генрих говорит:
– Леди Джейн, вы прогуляетесь со мной по саду?
Она тут же вскакивает, хмурится непонимающе. Губы шевелятся, словно мистрис Сеймур повторяет про себя слова короля: Джейн… со мной… по саду?
О да, конечно, почту за честь. Ее рука, нежный лепесток, трепещет над рукавом Генриха, затем ложится на вышивку.
В Вулфхолле три сада. Они называются Большой сад, Сад старой госпожи и Сад молодой госпожи. Никто не смог ответить на вопрос, что это были за госпожи; и старая, и молодая умерли давным-давно, разница между ними стерлась. Он вспоминает свой сон: невеста из палой листвы, невеста из мха.
Он читает. Пишет. Что-то настойчиво скребет в голове, требует внимания. Он встает, смотрит из окна на садовые дорожки. Переплет частый, стеклышки кривые, приходится крутить головой, пока хоть что-нибудь различишь. Он думает: я могу прислать Сеймурам своего мастера, пусть посмотрят на незамутненный мир. У него работает целая артель голландских стекольщиков. Прежде они служили у кардинала.
Внизу прогуливаются Генрих и Джейн. Генрих огромный, Джейн похожа на марионетку, ее голова не достает королю до плеча. Генрих, высокий, широкоплечий, сразу привлекает к себе все взгляды – и привлекал бы, даже не сделай его Господь своим помазанником.
Сейчас Джейн за кустом. Генрих кивает ей, что-то говорит, в чем-то убеждает. А он, Кромвель, смотрит, чешет подбородок, думает: вроде бы у короля голова стала больше. Возможно ли это в таком возрасте?
Ганс заметил бы, надо его спросить, когда вернемся в Лондон. Скорее всего мне померещилось, возможно, из-за кривого стекла.
Небо затянулось тучами. В стекло бьет тяжелая капля. Он моргает. Капля растекается, сбегает по окну струйкой. Джейн снова видно. Король положил могучую лапищу на ее руку, прижимает к своему локтю. Губы короля по-прежнему шевелятся.
Он возвращается за стол. Читает, что строители укреплений в Кале бросили инструменты и требуют шесть пенсов в день. Что его новый плащ зеленого бархата отправят в Уилтшир со следующим гонцом. Что кардинал Медичи отравлен собственным братом. Зевает. Что на острове Танет скупщики взвинтили цену на зерно. Он бы предпочел повесить скупщиков, но им покровительствует местный аристократишка, который рассчитывает нажиться на голоде, так что действовать надо осторожно. Два года назад в Саутуорке семерых лондонцев задавили в драке из-за хлеба. Позор для Англии, что королевские подданные голодают. Он берет перо, делает пометку.
Очень скоро – дом небольшой, все звуки слышны – внизу отворяется дверь, раздается голос короля и тихий озабоченный гул… промочили ноги, ваше величество? Тяжелая поступь короля, а вот Джейн куда-то бесшумно ускользнула. Наверняка ее утащили к себе мать и сестры – узнать, что говорил король.
Генрих входит. Он отодвигает стул, встает, поворачивается к двери. Генрих машет рукой – работайте, мол.
– Ваше величество, московиты захватили триста миль Польши. Пишут о пятидесяти тысячах убитых.
– О? – говорит король.
– Надеюсь, они пощадили библиотеки. Ученых. В Польше замечательные ученые.
– Мда? Что ж, я тоже надеюсь.
Он возвращается к депешам. В Лондоне чума… король вечно боится подхватить заразу. Иноземные правители спрашивают в письмах, правда ли, что Генрих собирается отрубить голову всем своим епископам. Разумеется, нет, у нас теперь превосходные епископы, все согласны с желаниями короля, все признали Генриха главой английской церкви, и вообще, что за невежливый вопрос? Как можно ставить под сомнение праведность королевского суда? Да, епископ Фишер казнен, и Томас Мор тоже, но эти двое сами вынудили доброго короля пойти на крайние меры; если бы они не упорствовали в своих изменнических взглядах, то были бы сейчас живы, как вы и я.
С июля он написал множество таких писем. Получалось не очень убедительно, даже для него самого. Он чувствует, что повторяет доводы вместо того, чтобы их развивать. Нужны новые фразы… Генрих ходит по комнате у него за спиной.
– Ваше величество, императорский посол Шапюи испрашивает дозволения посетить вашу дочь леди Марию.
– Нет, – отвечает Генрих.
Он пишет Шапюи: «Запаситесь терпением, я вернусь в Лондон и все устрою».
Ни слова от короля, только шаги, дыхание, скрип буфета, на который Генрих оперся локтем.
– Ваше величество, пишут, что лорд-мэр Лондона почти не выходит из дома, так его замучила мигрень.
– Ммм?
– Ему делают кровопускания. Что ваше величество об этом думает?
Пауза. Генрих смотрит рассеянно.
– Кровопускания? От какой болезни, простите?
Странно. Генрих боится чумы, но всегда с удовольствием слушает про чужие мелкие хвори. Скажи, что у тебя кашель или болит живот, король собственными руками составит микстуру и будет стоять рядом, пока ты ее пьешь.
Он откладывает перо. Поворачивается, заглядывает монарху в глаза. Очевидно, Генрих мыслями все еще в саду. Такое выражение, как сейчас у короля, он, Кромвель, видел раньше. Правда, не у людей. Генрих выглядит как телок, которого мясник ударил по голове.
Это их последняя ночь в Вулфхолле. Он спускается в парадную гостиную очень рано, с охапкой бумаг. В млечном свете застыло бледное видение: Джейн Сеймур в плотно расшитом атласном платье. Она не поворачивается к вошедшему, но видит его уголком глаза.
Если он и питал к ней интерес, теперь все прошло. Месяцы проносятся мимо, словно осенние листья, уносимые в зиму. Лето позади. Дочь Томаса Мора сняла отцовскую голову с пики на Лондонском мосту. Наверное, положила на блюдо и молится на нее. Он иной человек, чем в прошлом году, и чувства того человека – не его чувства. У него новая жизнь, новые мысли, новые чувства. Джейн, говорит он, наконец-то вам позволят снять ваше лучшее платье – вы рады, что мы уезжаем?
Джейн смотрит прямо вперед, как часовой. За ночь небо расчистилось, день снова будет погожий. Утреннее солнце розовит поля. Туманная дымка тает, очертания деревьев обретают подробности. Дом просыпается. Лошади, выведенные из конюшни, ржут и переступают на месте. Хлопает задняя дверь, на втором этаже скрипят половицы. Джейн как будто не дышит. Ее плоская грудь не вздымается. Ему хочется отступить в ночь, слиться с темнотой, оставить Джейн на ее посту.