Глава 13
— Нуте-с, господа, и что мы с вами все-таки будем делать с Сорокиным?
Участники последнего в этом учебном году педсовета, посвященного результатам выпускных экзаменов в школе, настороженно переглянулись. А директор школы Петр Николаевич, все тот же старенький, неулыбчивый крепыш, который руководил ею уже больше двадцати лет, строгим, наставительным тоном продолжал:
— Напоминаю вам, что все минувшие годы мальчик учился почти исключительно на «отлично». А вот в последних классах, включая нынешний выпускной, пошел вразнос: грубил, бездельничал, даже срывал уроки. Экзамены он тем не менее сдал прекрасно; голова у него светлая, как и у его… м-м-м… — Тут он вздохнул и не закончил фразы. — Но имеем ли мы право выдать ему блестящий аттестат, если у подростка такие проблемы с дисциплиной?
— На Павлика слишком сильно повлияла та история… Ну, вы понимаете, о чем я. Происшествие с его братом, — робко вставила классная руководительница. И тут же получила в ответ гневный взгляд, который метнул на нее директор школы, — за ненужную подробность, и без того известную всей школе.
— Позвольте мне слово, — прогудел бородатый физик Лапшин, весьма ценивший братьев Сорокиных за изрядную силу интеллекта. — Мне кажется, дисциплина — это дисциплина, а учеба — это учеба. Мы должны ставить ребятам в аттестат то, что они заслужили, не оглядываясь на какие-то нюансы их поведения…
— Уговорили, — очень вежливо, но не без издевки перебила физика завуч Марина Игнатьевна. — Давайте поставим Сорокину круглые пятерки по всем предметам и двойку за поведение. Вы это хотели предложить?
— Да я, собственно… н-н-нет, я не это хотел… — смешался физик и, мысленно кляня себя за то, что влез в дело, напрямую его не касающееся, спрятался за спинами впереди сидящих учителей.
А завуч безапелляционным тоном, привычно постукивая пальцами по папке с документами, всегда лежащей у нее на коленях, отчеканила:
— Вряд ли в районном управлении образования нас одобрят за то, что мы пропагандируем как отличников тех учеников школы, чьи братья замечены в преступных наклонностях и отбывают наказание в местах не столь отдаленных. Мы не можем поощрять агрессивное поведение, которым отличается младший Сорокин, выдачей хорошего аттестата, пусть даже его способности и позволяют ему без особого труда сдавать все учебные предметы.
Она обвела всех собравшихся победным взором и, уверенная, что последнее слово, как всегда, останется за нею, выжидательно посмотрела на директора.
А тот молчал. Он молчал и минуту, и другую, и третью, пока эта затянувшаяся пауза не надоела его коллегам и они не начали досадливо ерзать и покашливать на своих местах. Поправив на носу старенькие очки, наконец отрезал:
— Мы не станем фальсифицировать оценки, полученные Павлом Сорокиным. Поставим ему то, что он заслужил. Да-да, вы все правильно поняли, Марина Игнатьевна, и не надо смотреть на меня с таким священным ужасом, мы поставим ему пятерки. А вот за поведение… что ж, ничего не поделаешь. Эту оценку придется снизить. Вот и снизим ее — по справедливости.
И, хитровато взглянув на свою заместительницу, этот опытный управленец, давно заматеревший в битвах со всякими проверяющими инстанциями, прибавил:
— Кстати, в этом случае аттестат не будет выглядеть таким уж безоблачным, как вы опасались. И никто из управления образования не сможет упрекнуть нас в «пропаганде учеников, чьи родственники отбывают заключение»…
Так и получилось, что на выпускном своем вечере Павел Сорокин получал аттестат не среди первых отличников, на что вполне мог бы рассчитывать по результатам выпускных экзаменов, а почти в конце классного списка. Он вышел на сцену за аттестатом в компании тех ребят, чьи школьные «подвиги» неизбежно вслух припоминались учителями (правда, ради такого дня не злобно, а мягко и с юмором), намекавшими, что «вот если бы ты захотел взяться за ум, лучше вел бы себя, то был бы о-го-го! А так…»
Нельзя, однако, сказать, чтобы Павлик явно был этим расстроен. У директора и классной руководительницы сложилось твердое ощущение, что он даже и не заметил, какое именно место занял в негласном рейтинге выпускников этого года. Ни разу не пригласивший на балу потанцевать девочку, без улыбки встречающий шутки школьной команды КВН, подготовившей к выпускному отличную программу, молчаливый и сумрачный, он казался совсем чужим на этом празднике, и иногда на его лице появлялось мучительное выражение, свойственное обычно людям, силящимся вспомнить, что именно они делают в этом месте и в это время.
Сам того не ведая, Павлик повторял на школьном выпускном вечере судьбу Наташи Нестеровой. Он тоже оказался здесь абсолютно один, без родных; только у него был болен не отец, из-за которого в школу не смогла прийти мама, а совсем напротив, в очередном опьянении дома лежала мать, и отец дежурил при ней, не решаясь оставить ее одну. Однако, чувствуя себя одиноким и заброшенным, он все же не сердился на родителей, потому что по-настоящему любил их и готов был простить им не только пустячное, с его точки зрения, отсутствие на выпускном балу, но и куда более серьезные вещи.
Кстати, прощать ему было что: его мать совсем опустилась за эти годы. Вся ее жизнь свелась к лихорадочному ожиданию из тюрьмы сына, до возвращения которого, по ее расчетам, оставалось около года. И одна только бутылка, по нетрезвому Наташиному разумению, способна была помочь скрасить это тяжелое, тревожное ожидание. Правда, до состояния деклассированного элемента ей было все еще далеко; семья Сорокиных каким-то невероятным образом умудрялась даже скрывать прискорбный факт ее пьянства почти от всех знакомых. Максиму Сорокину с помощью прежних связей удалось выбить ей легкую группу инвалидности — что не так уж сильно грешило против истины и закона, поскольку Наташино здоровье действительно сильно пошатнулось, — и, таким образом, она могла на законных основаниях нигде не работать и даже получать мизерную пенсию.
Все домашнее хозяйство, все неизбежные тяготы быта — такие незаметные, когда семья благополучна и дружна, и такие горькие, когда в ней нелады, — теперь тащили на себе ее верные мужчины. Отец при этом много работал, а сын уже подрабатывал, не бросая школы, на одном из ближайших автосервисов. И всем троим казалось, что вот это, зыбкое и странное, то, что происходит у них сейчас, — это не настоящая жизнь. Сейчас они всего лишь пишут надоевший, затянувшийся черновик жизни, а подлинное будет потом. «Потом» означало тот момент, когда в доме распахнется дверь и на пороге появится Андрей.
Вот об этом «потом» по привычке думал Павлик и на своем выпускном балу, пропуская мимо слуха и внимания дежурные поздравления, обычные школьные шутки, неминуемые шумные объятия со стороны одноклассников и такие же неминуемые кокетливые заигрывания с ним девчонок из класса. Он машинально получил аттестат, машинально чокнулся с учителями и друзьями шампанским, потом так же машинально «прописался» во взрослую жизнь более крепкими напитками, по традиции распиваемыми мальчишками под лестницей, — с щенячьим восторгом, охами и ахами, немножко деланным беспокойством, как бы «не застукала завуч»… И в самом деле, чего им теперь, уже больше не ученикам, стоило опасаться? Все это было не более чем обычным, опробованным миллионами школьников способом расставания с детством. И Павлик, вероятно, оказался в этот вечер единственным человеком в школе, которому все эти смешные восторги и «взрослые» шалости казались пустяком, бессмыслицей, детской наивностью. Ведь он-то уже знал, что такое по-настоящему становиться взрослым — за одну ночь, за одну драку, — и он совсем не желал такой взрослости своим однокашникам…
А затем, все так же машинально, чувствуя, что зря он все же поддался на уговоры приятелей пригубить под лестницей последнюю «крепкую» рюмку (и еще, и еще последнюю, и так, кажется, до бесконечности), Павлик вместе со всеми отправился кататься на пароходике по Москве-реке. Месяц назад он долго и горячо спорил об этой выпускной затее с отцом — экскурсия была не из дешевых, и ему безумием казалось тратить немалые деньги на удовольствие, к которому его не так уж и тянуло. Но в данном случае Максим оказался непреклонен: он был против того, чтобы любимый младший сын оказался изгоем в последнюю ночь своей школьной жизни, против того, чтобы кто-нибудь заподозрил, как плохо нынче у Сорокиных с деньгами. А потому он сказал сыну твердо и безоговорочно: «Ты поедешь. Ты проведешь эту ночь с теми, с кем дружил десять лет».
И Павлик поехал, хотя почти сразу пожалел об этом. На зеленой пристани в центре столицы, которая в обычные дни была тиха и чопорна, а сегодня переполнена радостными визгами и «выстрелами» шампанского, он чувствовал себя прокаженным: лишь ему одному не было весело, он постоянно стоял в стороне, скрестив за спиной руки и наблюдая за веселящимися одноклассниками, точно праздный посетитель в зоопарке за несмышлеными зверюшками. «Неужели я навсегда потерял способность быть как все?» — с тоской спрашивал он себя. Спрашивал — и не находил ответа.
Они должны были кататься по темным водам реки в течение нескольких часов; на пароходике, одном из многих, заказанных в этот вечер московскими выпускниками, уже были накрыты к банкету столы и команда заканчивала последние приготовления. А потом их должны были высадить около Парка культуры и отдыха имени Горького, и молодежь собиралась по-настоящему «оторваться» в эту ночь, проститься со школьным детством так, чтобы это прощание запомнилось навсегда.
Разумеется, школа, где учились братья Сорокины, не была оригинальна в выборе именно такого варианта праздничного гулянья: неподалеку от ее выпускников кучковались стайки галдящих, смеющихся ребят из других учебных заведений, каждое из которых дожидалось «своего» кораблика. Розовые, кремовые и голубые платья, делавшие своих хозяек похожими на Наташу Ростову в пору ее первого бала; струящиеся с плеч невесомые шифоновые накидки и палантины; цветные шарики, рвущиеся ввысь, радостный гомон собравшихся — все это придавало старой московской пристани ауру беззаботного и короткого праздника, наполняло ее ощущениями юности и любви. А учителя и родители, провожавшие ребят до кораблика и то и дело вытиравшие слезы несколько приторного умиления, добавляли общей картине еще больше сентиментальности и ностальгии.
И потому никто из собравшихся не удивился, когда от одной из «чужих» стаек вдруг отделилась высокая девушка в белоснежном платье — таких старомодно-целомудренных теперь почти и не шьют на выпускные балы! — и, порхнув вперед, остановилась прямо перед директором Павликовой школы, порывисто схватив его за руку.
— Вы, наверное, меня не помните, Петр Николаевич? — прозвенел ее высокий и чистый голосок. — А я так хорошо вспоминаю нашу школу! Жаль, что мне пришлось доучиваться в другом месте!..
Этот детский порыв был трогателен и естествен, он искренне и легко вписывался в общую атмосферу праздника, и директор школы так и воспринял его, ласково кивнув своей бывшей ученице:
— Почему же не помню, Оля Котова? Слава богу, память на лица у меня хорошая. Как ты живешь, как твои дела? Конечно, отличница?…
Она гордо кивнула:
— Золотая медаль, — и обернулась куда-то в сторону. — Папа, папа! Иди скорее, я тебя познакомлю!
Строгая фигура в полковничьей форме недостаточно быстро отступила назад, за спины родителей, и Петр Николаевич успел бросить в нужном направлении свой дальнозоркий взгляд.
— А я, кажется, знаком с твоим отцом, — обрадовано бросил он девочке. — Он ведь у тебя в военкомате работает, верно?
— В военкомате? Почему в военкомате? — удивилась Оля. — Он никогда там не работал, у него совсем другая специфика. Наверное, вы его с кем-то спутали.
Она щебетала еще о чем-то, совершенно не придав значения забавной директорской ошибке, а Петр Николаевич уже почти не слушал девушку, озадаченно глядя в ту сторону, где растворился в светлой летней ночи знакомый силуэт.
— Очень странно, — пробормотал он, когда Оля уже отошла от него, клятвенно пообещав навестить как-нибудь родную школу. — Очень, очень странно. Голову даю на отсечение… ну да, это же был он! Мне еще тогда почему-то не понравились эти тесты, которые он по поручению военкомата проводил среди старшеклассников…
Память на лица у старого директора школы действительно была не просто хорошая (тут уж он поскромничал), а превосходная, даже редкостная. А вот слух и наблюдательность явно уже сдавали, обличая его немалый возраст. Иначе Петр Николаевич непременно заметил бы, как застыл неподалеку от них, превратившись в неподвижное изваяние, Павлик Сорокин, каким горящим от гнева и напряжения взором следил он за вполне невинной сценой встречи директора и школьницы, и как грязно, совсем не похоже на себя, выругался, услышав их диалог и заметив смешавшегося с толпой Олиного отца…
Еще секунда — и Павлик непременно бросился бы вслед за своей прежней подружкой, но, поддавшись оцепенению, на миг упустив инициативу происходящего, он опоздал. Олины одноклассники, в толпе которых весело мелькало ее белое платье, уже загружались на пришвартовавшийся к пристани кораблик, а их родители уже растекались по улицам, посылая детям на прощание свои напутственные возгласы. Павел успел только поймать короткий взгляд, брошенный на него Олей с трапа пароходика перед тем, как она исчезла на его борту; в этом взгляде были и грусть, и легкий, чуть виноватый испуг, и странное недоумение — казалось, девушка и сама не понимала, почему не подошла. Но такое тяжелое и глубокое впечатление произвела на нее вся та история четырехлетней давности, такой бесспорной в глубине души ей казалась неизъяснимая вина ее семьи перед семьей Сорокиных, что Оля неосознанно стремилась выключить любые напоминания об этом из своей жизни и не рискнула окликнуть Павлика, боясь разбередить старую рану.
А Павел крепко сцепил зубы и невольно, чтобы не упасть, ухватился за поручень, огораживающий пристань; он был буквально сбит с ног — не физически, но морально — теми путающими проблесками догадки, которые вдруг молниями осветили его душу. Единственный, кто знал о даре Андрея, кроме двоих братьев, была Оля Котова… Олин отец предложил им билеты на концерт и попросил, чтобы их непременно встретил Андрей… Он почему-то вызвался помочь их семье, но помог как-то странно, лишив их всякой надежды на связь с Андреем, пусть даже заочную, письменную… Ни за что не хотел сознаться, где находится эта таинственная школа… Быстро перевел дочь в другое учебное заведение, фактически запретив им общаться… И его же знает директор, старенький Петр Николаевич, почему-то под именем работника военкомата…
Ничего. Он докопается. Он найдет Олю, найдет ее отца и задаст им все те вопросы, которые исподволь мучили его столько лет, но сформировались в стройные и беспощадные формулировки только сегодня. И он узнает наконец, где его брат.
Павлик почти не слышал, не видел ничего из того, что происходило вокруг него на гудящем от выпускного веселья кораблике. У него гудело в голове от всех тех кошмарных открытий, подозрений, которые вдруг заполонили его уставший, подогретый непривычным для него алкоголем мозг. Эти открытия толкали на мысли и поступки, к которым в обычный день, в нормальном, не таком взвинченном состоянии, он вряд ли был бы способен. Половина этих подозрений была весьма далека от истины, но другая их половина очень близко подвела его к подлинной, еще скрытой от него во тьме разгадке. И он ждал одного: момента, когда они вновь окажутся на твердой земле и когда он сможет, прочесав весь парк Горького, найти среди гуляющих выпускников Олю Котову.
Луна, которая покровительствует безумцам, помогла ему найти девушку очень быстро. Не прошло и полутора часов, во время которых Павлик метался среди смеха и гомона предрассветных парковых дорожек, как впереди него, на скамейке, нарисовался изящный силуэт в белом платье, которое он теперь отличил бы среди тысячи похожих. Оля сидела, опустив головку на плечо рослого и крепкого парня; его рука по-хозяйски обнимала девушку, а густой басок что-то деловито втолковывал ей, вызывая в ответ серебряные колокольчики смеха и смешливые возражения… В одно мгновение оказавшись перед этой парой, явно рассчитывавшей на уединение в одном из самых отдаленных уголков парка, Павлик Сорокин резко выпалил первое, что ему пришло в голову, не прибегнув ни к одной из тех отточенных обидой фраз, которые прокручивались в его мозгу всю эту праздничную ночь:
— Оля, скажи, ты знаешь, где мой брат?
Девушка, казалось, ничуть не удивилась его появлению, в отличие от ее напарника, который уставился на неожиданно помешавшего им парнишку с явным раздражением. Медленно высвободившись из объятий друга, Оля поднялась со скамейки и, подойдя к Павлику, несмело взяла его за руку. Это был ее давнишний, очень личный и очень особенный жест, и Павлик даже застонал сквозь зубы, вспомнив, сколько раз, бывало, именно так она подходила к нему мириться после детских ссор, сколько раз он вспоминал в разлуке прикосновение ее прохладных пальчиков и как сильно мечтал ощутить их пожатие снова… Но теперь ему было не до сантиментов, и он повторил свой вопрос:
— Ты знаешь, где Андрейка?
— Ну, во-первых, здравствуй, — с легким упреком в голосе сказала Оля. — Мы так давно не виделись с тобой. Как ты живешь?
Он коротко, отрицательно махнул головой, отметая в сторону все ненужные сейчас этикетные детали вроде «здравствуй» и «как поживаешь». И вымолвил еще упрямее, еще жестче:
— Ты не ответила на мой вопрос.
— Ты тоже, — пожала плечами Оля. — Так как ты живешь?
— Плохо. Я очень тоскую без брата, и в доме у нас все пошло наперекосяк… Я знаю, ты мне не поверила тогда, когда я рассказывал тебе о визите и предложениях твоего отца. Но это была чистая правда. Он точно знает, где мой брат. А ты, ты-то знаешь это?
— Нет, — грустно и искренне отозвалась девушка, в смущении теребя жемчужную нитку на длинной красивой шее. — Но я…
Как будто что-то злое, жестокое вдруг толкнуло Павлика под локоть из-за этого короткого и не оставляющего надежды Олиного «нет». Гнев и ярость залили его душу своей мутной, тяжелой волной, помешали мыслить здраво, заставили потерять самообладание.
— Ты врешь, — пробормотал он, уставясь на бывшую любимую подружку уже почти с ненавистью. Все в ней — и ее роскошное платье, и этот жемчуг на шее, и ее хрупкая девичья красота — сейчас вызывало в нем почти истерическое раздражение. — Ты все врешь. Вы с папочкой были заодно. Я рассказал тебе про Андрейку по секрету, а ты, ты…
Его тихий голос дышал такой злобой, невесть откуда взявшейся вдруг в этом худеньком, милом мальчике, что Оля испуганно отшатнулась в сторону, не узнавая человека, с которым общалась когда-то лучше всех на свете.
— Я не обманываю тебя, — попыталась защититься она от его гнева. — Я спрашивала отца, но он уверял, что тебе все показалось, что он никогда не был у вас, что он не имеет никакого отношения ко всей этой истории…
Ее голос дрогнул, и, возможно, именно эта дрожь побудила наконец вмешаться в ситуацию ее школьного приятеля. Поднявшись со скамейки и небрежно, вразвалочку приблизившись к Павлику, он, сощурив глаза, с угрозой в тоне сказал:
— Слушай, парень, ты вообще кто такой? Тебе что здесь надо? Чего ты к нам лезешь?
— Подожди, Алеша, не надо, мы сами разберемся, — мучительно скривив улыбку, говорила девушка, но никто из них уже не слушал ее, ей больше не было дано права голоса.
— Действительно, не вмешивайтесь. Я должен поговорить с Олей наедине, — мгновенно взяв себя в руки, со всей доступной ему в тот момент вежливостью проговорил Павел. Душная волна гнева схлынула так же быстро, как и возникла, и он уже сам удивился своему поведению: в самом деле, чего он так завелся?… — Мы только поговорим с ней, и я уйду.
— Обойдешься, — коротко и презрительно сплюнул на землю Олин приятель и, добавив для вящей убедительности еще парочку непечатных выражений, замахнулся на противника. — Пошел отсюда!
Этот парень явно чувствовал себя крутым и непобедимым — ведь хмель играл в эту ночь в голове не одного только Павлика Сорокина, и не он один был переполнен эмоциями, возбуждением и юношеской агрессией из-за затянувшейся экзаменационной усталости, шума выпускного бала и длинной, бессонной ночи. А потому, чтобы показаться еще круче, чтобы поразить Олю своей взрослостью и отвагой, ее одноклассник огляделся вокруг и, довольно хмыкнув, поднял с земли пивную стеклянную бутылку.
Легонько стукнуть ее донышко о ближайшую урну, превратив тем самым в страшное оружие с зазубренными острыми краями, было делом одной секунды. Теперь он чувствовал себя вооруженным и был уверен, что мелкого, незнакомого задиру сейчас отсюда как ветром сдует. Может быть, если бы он знал, какая давняя и глубокая дружба, какая трагическая история стояла за Олей и Павликом, он не стал бы столь легкомысленно вмешиваться в их разговор. Но он не знал; он не был ни особенно умен, ни особенно догадлив (хотя и очень красив, и потому отчаянно нравился девочкам, дружно завидовавшим Оле Котовой, что ее одну из всего класса выбрал для своих ухаживаний этот высокий спортивный парень). А потому ничто не удержало его от глупой спеси, от злой выходки, от бессмысленного вмешательства в чужую судьбу — вмешательства, которое оказалось роковым.
Павлик, не собиравшийся так легко сдаваться, потянул за собой Олю в сторону, надеясь все же поговорить с ней обо всем, что было для него так важно. Его противник в ответ отшвырнул девушку в сторону, разудалым голосом крикнув ей «Не подходи!», и, размахивая острым огрызком бутылки, ринулся на человека, представлявшегося сейчас его затуманенному сознанию настоящим обидчиком. Драка завязалась мгновенно; Оля, испуганно вскрикнув, бросилась их разнимать, пытаясь помочь худенькому и невысокому Павлику устоять против мощного, тяжелого соперника. Руки и ноги сплелись в один ком, белое длинное платье запуталось в чужих потных ладонях, острое стеклянное оружие мелькало в воздухе, каждую секунду грозя поранить кого-то из двух остервеневших юнцов. Однако до поры до времени судьба была милосердна к ним, и драка какое-то время оставалась всего лишь дракой.
Убийством она стала в тот миг, когда каждый из них меньше всего ожидал этого. Позже Павлик никогда так и не мог понять, как же именно это случилось. Жаркое пламя злобы заливало его голову так же, как пот заливал глаза, кулаки колошматили воздух, уже не разбирая, чье тело они месят; он дрался так отчаянно и так жестоко, словно изливал в этой драке всю тоску по брату, накопившуюся за долгие годы, разочарование от первого в жизни предательства, горечь потери первой любви… И когда ему удалось наконец перехватить запястье подуставшего соперника и вырвать у него из рук смертоносную бутылку, он издал победный клич и взмахнул ею в воздухе, желая тем самым всего лишь застолбить, отметить свою победу.
Однако его крик смешался с женским воплем, перешедшим в беспомощный хрип. Как в кошмарном сне, как в замедленном кадре самого дикого из всех триллеров, он увидел застывший ужас в навсегда распахнутых глазах Оли Котовой, ее руки, все еще слабо пытающиеся остановить их, и рваную рану на том самом месте, где только что была нитка белого жемчуга.