Глава 14
Через несколько месяцев Павел Сорокин был осужден за непредумышленное убийство Оли Котовой. К счастью, нашлись свидетели, подтвердившие, что бутылка была подобрана с земли и «подготовлена» к бою не обвиняемым, а его противником, что девушка вмешалась в ситуацию неожиданно, что гибель ее была хоть и трагической, но случайной, ни в коем случае не планируемой никем из ребят. Пять лет колонии — срок, роковой для семьи Сорокиных, — были восприняты самим Павлом как неоправданно мягкое наказание, потому что строже всех мальчик осудил себя сам, и еще потому, что никакое тюремное заключение не казалось ему достаточным возмездием за то, что он сделал.
Однако не об Оле Котовой, чьи распахнутые, полные ужаса глаза навсегда стали кошмаром его ночей, он говорил с отцом, получившим свидания с ним и перед судом, и после него. О девушке, которую он любил, он вообще не говорил больше никогда и ни с кем; это было только его, личное горе. А вот о том, что он сумел узнать перед роковой дракой, что смог понять в судьбе Андрея, он мог и должен был рассказать отцу. И только об этом они говорили на прощание, не тратя времени даже на разговоры о матери, лежавшей теперь в больнице после тяжелого инфаркта, — о ней им достаточно было обменяться краткой информацией, — а вот в ситуации с Андреем, вокруг которого когда-то закрутилась эта страшная воронка, утянувшая в себя всю их семью, они обязаны были разобраться досконально, поделиться друг с другом своими мыслями и сомнениями искренне, до конца.
Впрочем, что значит — до конца? Об Андреевом даре Павлик так и не сказал отцу ни слова; с него достаточно было и того, что однажды он поделился своим чудесным знанием с Олей Котовой, и именно эта его страшная неосторожность — теперь Павлик был уверен в этом — и привела в конце концов к беде. Наученный горьким опытом, он не собирался больше делиться своими секретами, а тем более секретами брата, с кем бы то ни было. Но вот о роли, которую сыграл во всем этом Василий Иванович Котов, он не должен был умолчать.
— Нет никакой школы, — лихорадочно блестя сухими, совсем больными, точно в лихорадке, глазами, шептал отцу Павлик. — Котов обманул нас, я в этом уверен. Ему нужен был Андрейка для каких-то собственных целей; он давно, похоже, следил за ним, давно примеривался… Ты никогда не соглашался со мной, папа, но теперь ты должен поверить мне: он был особенный, наш Андрей, очень умный и знающий, он многое умел… Ты должен теперь поднять все судебные бумаги. Должен выяснить, зачем Котову был нужен от нас документ, подтверждающий Андрейкину недееспособность. Ты сможешь разобраться во всем, я знаю!
— Сыночек, сыночек! О чем ты сейчас говоришь, о чем только думаешь? Зачем нам теперь все это? — твердил разом вдруг постаревший, совсем уже седой Максим, ничем не напоминающий больше того веселого геолога, которого полюбила когда-то Наташа Нестерова. Бессвязная речь сына казалась ему почти бредом, он не понимал, зачем Павлику нужно копаться в этой старой истории через столько лет, но не прислушаться к любимому сыну в такую минуту он не мог. — Он скоро вернется, Андрюха наш, ему скоро срок выйдет… Ты о себе думай, сыночек. Это сейчас самое важное!
Но Павел только морщился, понимая, что объяснить что-либо отцу, не вдаваясь в опасные подробности, он не может, а значит, надо убедить его вне логики, вне любых объяснений. Суметь убедить просто потому, что отец его любит.
— Андрей не вернется сам, папа, — горько и уверенно говорил он. — Он не в школе, он где-то работает, далеко, на море, в каком-то странном дельфинарии… я это знаю. Не спрашивай меня откуда, просто знаю — и все. Выясни, где он, найди его, верни домой. Это все, что мне нужно. И маме тоже. Только ты теперь можешь помочь всем нам. Помоги Андрею, спаси его. И тогда и нам с мамой тоже будет легче…
Он сказал отцу почти все, что знал, все, что было нужно тому для нелегких поисков. И Максим Сорокин пошел по следу с отчаянием хорошей гончей, выпущенной на последнюю охоту. Он чувствовал себя человеком, которому не на что больше надеяться и совершенно нечего в жизни терять. Да, собственно, он и был таким человеком. Любимая жена все еще находилась в больнице, и, хотя врачи больше не опасались за ее жизнь, они сразу предупредили Максима, что период реабилитации будет долгим, а посещения к ней будут позволены не чаще, чем три раза в неделю. Любимый сын был в тюрьме, и последнее, о чем он просил отца, — найти старшего брата, непутевого, странного, но такого нужного и ему, и матери. Так неужели же он, Максим Сорокин, не сделает все возможное, чтобы выполнить просьбу сына?… Вопрос этот выглядел для него чисто риторическим.
Первым шагом отца был поход по всем присутственным местам, связанным с приговором четырехлетней давности. Очень скоро начали выясняться вещи, заставившие его иными глазами посмотреть на судебное дело старшего сына и подтвердившие для него правомерность подозрений Павлика. В бумагах действительно был найден документ, подписанный когда-то родителями по поводу психических отклонений, замеченных ими в поведении сына. Но ни в одном из психиатрических заведений, входящих в пенитенциарную систему страны, следы Андрея Сорокина обнаружены не были. А любые робкие расспросы Максима о специальной школе, куда мог попасть подросток, совершивший такое преступление, наталкивались на полное непонимание со стороны его собеседников — на отца смотрели, как на сумасшедшего, поверившего в сказки какого-то случайного знакомого, обещавшего немыслимую в таком деле помощь.
«Нет, разумеется, «отмазать» вашего сына от ответственности вообще было бы можно, — разъясняли Максиму особо добродушные знакомые из правоохранительных сфер. — И не таких преступников, как ваш Андрей, за деньги сухими из воды вытаскивали. Но чтобы при этом с вас добрый дядя не взял ни копейки?… И суд по всем правилам? И документ о недееспособности? А потом еще и какая-то специализированная школа, в которой не дозволена даже переписка?… Нет, как хотите, а это уж чересчур. Это совсем неправдоподобно».
Вторым шагом была обстоятельная беседа с Петром Николаевичем, директором школы, — на ней особенно настаивал Павлик перед разлукой с отцом. «Интересные тогда были у Котова эти тесты — те самые, которые он принес старшеклассникам, — задумчиво говорил Сорокину старенький директор. — Ребята потом описали мне их. О чем там только не спрашивалось!.. И вопросы-то все, как ни странно, не военного или патриотически-нравственного характера, а такие, интеллектуальные — по химии, биологии, математике, о вере в чудесное и отношении к животным…»
Следствием этого разговора стал визит в местный военкомат, где — опять же с помощью найденных знакомых, по большому «блату» — Максима Сорокина принял солидный чин, довольно быстро разъяснивший ему, что сотрудника с внешностью Василия Ивановича Котова у них никогда не было, в школах района они ни разу никаких опросов не проводили, и вообще, учет будущих призывников у них, конечно, ведется, но совсем другими способами.
«Вас ввели в заблуждение», — приятно улыбаясь, сказал чин на прощание совершенно растерянному отцу.
Еще несколько месяцев он ходил по кругу: прокуратура, милиция, комиссия по помилованию, органы психиатрического освидетельствования, снова прокуратура… Везде ему отвечали: «Не поступал», «Не освидетельствовался», «Запроса не получали», «Никуда не направляли», «В документах не значится». Андрей Сорокин как в воду канул; таинственным образом проскользнув между зубьями огромной, перемалывающей все и вся мясорубки, он как будто испарился с поверхности земли, нигде не оставив по себе никакой памяти. Единственным человеком, который так или иначе был причастен в памяти осиротевшего отца ко всем звеньям трагической цепи, замкнувшейся вокруг его сыновей, оказался Василий Иванович Котов. К нему Сорокин и пришел наконец, не без труда разузнав его адрес и невольно стремясь оттянуть эту встречу.
Что он мог сказать этому военному уже не в полковничьей, а в генеральской форме, молча открывшему ему дверь, — человеку, чья дочь погибла от руки его сына? Человеку, обманувшему некогда всю его семью? Непонятным образом вошедшему в их жизнь и искалечившему ее раз и навсегда?… Никакие соболезнования, никакие слова не прозвучали бы искренне в его устах. И потому Максим только коротко спросил, стоя на пороге квартиры и не делая даже попытки шагнуть дальше:
— Где мой старший сын? Куда вы дели Андрея? Набрякшие, воспаленные веки человека, не спавшего уже много ночей подряд, тяжело поднялись, покрасневшие глаза уставились на нежданного посетителя.
— Вашему сыну уже недолго осталось. Это тупое растение давно переработало свой срок… Его скоро не будет, как и моей дочери. Только она умерла мгновенно, а он будет подыхать долго, долго… Они все подохнут, все — и люди, и дельфины!..
И он засмеялся — тихим, еле различимым в тиши подъезда, счастливым и беззаботным смехом. На Максима Сорокина смотрели глаза безумца, обведенные траурными полукружьями, в красных прожилках, с неестественно расширенными зрачками. Это был взгляд человека, сеющего вокруг себя смерть и самого уже готового к смерти. И когда Максим в ужасе отшатнулся от этого безумного взгляда, Василий Иванович Котов очень аккуратно, очень вежливо затворил перед ним дверь.
Котовская дверь оказалась той самой глухой стеной, в которую теперь безнадежно уперлись все поиски Максима Сорокина. Он больше ничего не мог узнать, ему больше некого и не о чем было спрашивать. Он так никогда и не узнал бы правды, если бы несколько недель спустя ему не попалась на глаза заметка в центральной газете о жестоком пожаре, происшедшем в одном из крупнейших российских дельфинариев, расположенном на побережье Краснодарского края.
В заметке коротко сообщалось, что причиной трагедии, повлекшей за собой гибель большинства животных и многочисленные человеческие жертвы — в основном среди сотрудников исследовательских лабораторий, действующих при дельфинарии, — стал поджог, совершенный в припадке безумия одним из должностных лиц. Сам не понимая, зачем он это делает, ни минуты по-настоящему не веря в то, что все это как-то связано с Андреем, его отец все-таки в тот же вечер сел в поезд, отправлявшийся на юг, и под стук колес во время бессонной ночи слышал одну и ту же фразу, повторявшуюся в мозгу в постоянном и четком ритме, с неизбежностью дождя, стучавшего по крыше вагона: «Они все подохнут, все — и люди, и дельфины… Они все подохнут, все…»
Найдя в городке то, что осталось от дельфинария, Максим долго сидел на пепелище, отчаянно ругая себя за бессмыслицу всей этой поездки и почему-то не имея сил подняться и уйти. Вокруг бродили местные жители, слегка мародерствуя и с удовольствием подбирая на выжженной земле то металлическую посудину непонятного назначения, то провода с уцелевшими разъемами, то еще какую-нибудь мелочь, годную в хозяйстве. «Главврач тут, милый, с ума съехал, — охотно поясняли они всем любопытствующим, готовым слушать их версии случившегося. — Приехал, говорят, однажды (а он не местный был, этот начальник, ба-а-альшой человек, из самой Москвы — и рассказчики закатывали глаза для пущей выразительности), запер людей по комнатушкам и давай бензином поливать! Вспыхнуло, словно спичка!..»
— И никто не выжил? — сердобольно ахали любопытствующие, косясь на странного молчаливого человека, который сидел тут уже битый час и ни о чем никого не спрашивал («Какой там час, с утра сидит!» — со знанием дела делилась своей информацией особенно активная бабулька, сама днями бродившая по пепелищу без устали). — Неужели так-таки и никто?
— Где там! Бомжи вон рядом уже сколько дней бродят, им ничего не делается. А приличные люди все погорели. Мало кто успел выпрыгнуть…
«Зачем я здесь? — с тоской спрашивал себя заброшенный сюда стихийным порывом чувств Максим Сорокин. — Зачем слушаю всю эту ахинею? Зачем жадно впитываю любые новые подробности, ловлю какую-нибудь упомянутую фамилию или имя? Разве все это — для меня, про меня? Разве нас с Наташей и Павликом это касается?…» Но ноги не хотели идти, и сознание томилось и мучилось от ужаса близкой разгадки, которая — вот она, но ее не ухватить, не удержать, не вцепиться, не осмыслить…
Максим Сорокин так никогда и не узнал, что одним из тех грязных бомжей, что бродили по пепелищу, неумело перевязанные старыми бинтами, с молящим, ничего не понимающим взором и каким-то мычанием вместо осмысленной речи, был его старший сын Андрей. А Андрей, трясясь в почтовом вагоне московского поезда и упиваясь давно забытым вкусом шоколадных конфет из посылки, так и не почувствовал, что совсем рядом с ним, через три вагона, так же трясся до столицы его отец, опустивший руки и навсегда закончивший свои поиски.