Глава 6
Желтые фары машины, как две пустые, слепые глазницы, шарили по темнеющим вдоль дороги кустам, по чужим заборам, по окнам домов, в которых не было ни проблеска живого света. Алексею казалось, что это не сам он ведет свою машину, а кто-то другой, упорный и бессмысленный, делает это за него. А может быть, все было еще проще: «Ауди» двигалась на автопилоте, светя среди темени своими глазами-фонарями, как собака-поводырь, которая вывела хозяина к знакомому жилью, потому что сам он добраться не в состоянии. Иномарка почти заблудилась в черноте ночи – кажется, он никогда еще не приезжал сюда так поздно, – но все-таки наконец уткнулась носом в знакомые ворота и круто развернулась, чтобы не врезаться в них. Машинальный поворот руля, скрип шин, взвизгнувшие тормоза – и Соколовского сильно тряхнуло. Он успел еще подумать: «Ну же, давай!.. Как было бы хорошо…» – и тут же пришел в себя, сообразив, что мечты о такой развязке наверняка окажутся напрасны.
Ну разумеется, слишком хорошо, незаслуженно хорошо для него было бы, если бы ему удалось покончить со всей этой историей так безболезненно, так быстро – всего лишь с помощью банальной аварии, не принимая никакого решения, не прожив после похорон и двух суток. И теперь, закурив в машине, не торопясь покидать ее ради пустынного ночного мира, простиравшегося вокруг, Алексей со спокойным сожалением подумал: «Не дает Бог смерти. И не даст, потому что он, Бог, справедлив и не щедр на незаслуженные радости. Вот так-то вот, господин Соколовский…»
Сигарета давно уже истлела в его пальцах, темный ветер бился в окна машины, шумела где-то рядом молодая весенняя листва, а он все сидел и сидел, согнувшись над рулем в неудобной позе и упорно не отрывая глаз от циферблата часов, вмонтированных в панель управления. Секундная стрелка на часах отстукивала мгновения, вслед за ней деловито подтягивалась минутная, и эти свидетельства непрекращающейся жизни были для него нестерпимы, как и сама жизнь. Наконец, почувствовав боль в затекшей спине и обрадовавшись хоть какому-то дискомфорту, роднящему его с живыми людьми, Алексей поднялся и вышел из машины, громко хлопнув за собой дверцей.
Деревенский ночной воздух сразу опьянил его, ударил в ноздри, опрокинул навзничь его внутреннее «я», словно умелый боксер хилого противника на ринге. Соколовский пошарил в карманах, отыскал связку ключей и, бросив машину на улице незапертой, медленно открыл сначала ворота, а потом и массивную, тяжелую дверь в дом, окунулся в затхлый и нежилой сумрак пустовавшей много месяцев дачи.
То, что он не останется жить в своей московской квартире, где все было связано с его девчонками, где каждая мелочь дышала Ксюшиной заботой или Таткиным шутливым афоризмом, для Алексея было ясно с самого начала. Он не мог заставить себя ни привести в порядок раскиданные при отъезде вещи, ни взять в руки те бытовые вещички, которыми пользовался вместе с Ксенией, ни задержать взгляд на фотографии дочки в любимой серебряной рамке. Однако и затевать сейчас кутерьму с обменом, риелтерами, документами, деньгами и прочими прагматичными заботами было для него абсолютно неприемлемо. Хорошо, что есть эта дача, любовно устроенная Ксенией, но не такая родная и обжитая, как их московский дом. Хорошо, что есть нора, куда он может забиться, где может остаться один, спрятавшись и от всего мира, и от себя самого…
Проходя по пустынным комнатам, мимоходом срывая с кресел уютные домотканые полосатые чехлы, звеня посудой в старинном буфете – там до сих пор, как это ни странно для наших воровских дней, сохранилась початая бутылка коньяку, оставленная ими еще осенью, – он честно пытался сделать вид, что во всех его действиях есть смысл и польза. Но пыль и духота, тишина и одиночество, прячущиеся в каждом уголке дома, не давали ему вздохнуть полной грудью и ни на мгновение не отпускали от себя. Только растворив широкие створки окон и впустив в гостиную круглую усмехающуюся луну, Соколовский сумел наконец почувствовать себя здесь хозяином, а не случайным гостем. Цепляясь за ветви деревьев, склонившиеся над домом, освещая все вокруг призрачным сиянием, лунный свет проскользнул в комнату и почти ослепил его, привыкшего за последние часы к темноте. Алексей не стал зажигать электричества и рухнул в широкое кресло-качалку посреди гостиной, не снимая плащ и приготовившись провести здесь всю ночь, даже в голову не беря мысли о том, чтобы добраться до соседней спальни. Глаза его закрылись сами собой, мерный ритм раскачивающихся полозьев, казалось, утихомирил неровно бьющееся сердце, но в этом жестком, настороженном полузабытьи не было ничего ни от покоя, ни от сна, ни от отдохновения.
Резкий стук в дверь застал Соколовского врасплох. Он вздрогнул, вытянул ноги, уже затекшие от неудобного сидения в кресле, и вновь замер, сменив позу на еще более напряженную и неудобную. Все так же покачивалось кресло, еле слышно скрипели его деревянные полозья, все так же стучали в дверь, – но Алексею это было безразлично. На второй и третий стук он даже не пошевелился: он не знал на свете никого, кто мог бы стать для него желанным гостем этой сырой еще, гулкой, весенней ночью. А в дверь стучали снова и снова.
«Господи, что это? – лениво мелькнуло у него в голове. – Кто ж это может быть? Ведь никто, кроме Панкратова, не знает, что я на даче, а с Сашкой мы так не договаривались… Только гостей мне сейчас не хватало!»
Подниматься и тащиться в прихожую, чтобы отворить незваным пришельцам, у него не было ни сил, ни желания. А гость все не унимался; не добившись внимания к себе со стороны парадного хода, он, видимо, решил обойти дом с тыла, и вскоре Алексей уловил мягкие, осторожные шаги по молодой траве рядом с распахнутым окном в его гостиную.
– Ну, слава тебе господи! – услышал он через минуту, и в проеме нарисовалась усатая, улыбающаяся, дышащая непритворным добродушием мужская физиономия. – Сам хозяин приехал. А мы-то уж напряглись: фары мечутся, шины визжат, ворота хлопают, да все как-то не по-вашему, непривычно… Уж не воры ли, думаем?
Сосед, Василий Петрович, понял Соколовский. Славный и компанейский мужик – из простых, из рабочих, случайно женившийся когда-то на дочке партийца, вышедшего затем в большие начальники, и потому уже пару десятков лет назад сумевший получить дачу в этом престижном номенклатурном поселке. Руки у Василия Петровича, давно поменявшего свою рабочую специальность на какое-то непыльное чиновничье занятие, тем не менее по-прежнему были золотыми; он не раз по-соседски помогал Соколовским в хозяйственных дачных заботах, выручал нужным инструментом, угощал свежей зеленью с собственного огорода (Ксения была не слишком-то привязана к земле, их дача всегда оставалась именно дачей, то есть местом отдыха, а не работы на грядках)… И вот теперь этот общительный и веселый человек явно обрадовался появлению на даче хоть не близкого, но все же приятеля. А у того скулы сводит от отвращения к себе и ко всему миру целиком. А также к ни в чем не повинному Василию Петровичу в частности…
Он кивнул соседу со всей приветливостью, на которую только был сейчас способен, но в дом не пригласил и с кресла не поднялся. А тот, нимало не смущаясь невниманием хозяина, продолжал, опершись на подоконник со стороны сада:
– Вас-то самих мы не ждали так скоро, понимаем ведь: несчастье в семье. Сестра хоть и сводная, и хворая была, а все ведь родная душа. Смерть – такое дело, она всегда не вовремя… – И лицо Василия Петровича сочувственно скривилось, распустилось в лунном свете, четче обозначились морщины, и Соколовский с ужасом понял, что должен, просто обязан сейчас что-то сказать. Мужик слышал звон, да не знает, где он, и из слухов и сплетен, верно, понял, что Соколовский похоронил сестру Веру. – Примите наши с женой соболезнования.
Старик замолчал, а Соколовский мысленно возблагодарил небеса за то, что, по сценарию текущего разговора, ответной реплики от него сейчас никому не требовалось. Однако сосед, готовясь, верно, плавно перейти на что-нибудь более радостное, опять завел:
– Да, жаль, жаль, что Вера Михайловна скончалась…
– Жена и дочь, – тихо, едва слышно уточнил Алексей. Он еще ниже опустил голову и молил Бога только о том, чтобы словоохотливый сосед поскорее ушел.
– Нет, не было их, – весело и охотно отрапортовал Василий Петрович, не поняв смысла реплики и радуясь возможности сменить грустную тему разговора. – А что, должны были еще сегодня, до вас приехать?
– Я говорю, что жена и дочь умерли. Погибли в экспедиции. А сестра жива. – Соколовский сказал это уже громко, резко, нетерпеливо подымаясь наконец с кресла и отшвыривая ногой в сторону плащ, который он, оказывается, успел снять во время этого разговора и уронить на пол.
За окном повисло короткое, страшное молчание. Затем тишину прорезал тонкий странный звук, будто лопнула напряженная, натянутая струна, и Алексей с изумлением понял, что это он, он сам исторг этот странный звук из своих губ и что впервые сказал вслух о Ксении и Наташе: «Жена и дочь умерли»… Ему стало невыносимо жарко, в ушах заколотились тысячи мелких молоточков, и он рванул на себе ворот рубашки, захлебнувшись от подавленных слез и услышав, как потрясенно бормочет за окном сосед, согнувшийся и точно ставший сразу ниже ростом:
– Боже ты мой, горе-то, горе-то какое! А я – батюшки мои, я ведь и не знал ничего. Сказали – мол, Соколовская погибла, я и думал: Вера, она ж болеет у вас часто… Простите меня, дурака старого, если сможете. И зовите нас, не стесняйтесь, если что. Ночь, за полночь – это все равно; может, помощь какая потребуется, может, плохо вам станет.
– Хорошо, спасибо, – коротко поблагодарил Алексей, отвернувшись от гостя в сторону. Господи, да уйдет ли он когда-нибудь?!
– А мы ведь тут ждали вас на майские праздники, – растерянно продолжал Василий Петрович, не в силах, кажется, остановиться и не зная, как теперь закончить этот разговор. – Давно не видались, с осени. И поговорить хотелось, и посоветоваться кое об чем. А сегодня слышим, ворота скрипят, но не по-хозяйски, как-то, странно, несмело… Думали, может, воры… Ах ты, господи, что ж я все одно и то же повторяю. Простите меня, Алексей Михайлович. Я ведь думал так, зайти, разузнать по-соседски, а вышло-то… Ох, горе, горе!
Шепот удаляющихся, шаркающих шагов, шорох ветвей, дуновение ветра – и тишина. Наконец, наконец тишина! Соколовский облегченно вздохнул, подобрал с пола скомканный плащ и, сам не зная зачем, щелкнул кнопкой выключателя. Яркий безжалостный электрический свет залил гостиную, беззастенчиво обнажил узорные паутинки в углах, лежалую пыль на комоде, высохшие цветы, оставшиеся с осени в большой керамической вазе… «Ксюша приедет, уберет», – привычно подумал он и тут же охнул от настоящей, неметафорической боли в сердце, ожегшей его при этой мысли. Снова щелкнул выключателем, погружая дом в окончательную, беспросветную тьму, добрался до спальни, глянул мельком на фотографию смеющейся Татки в широкой деревянной рамке, стоявшей у изголовья постели, упал на широкую, старую их с Ксюшей кровать и уткнулся головой в подушку. Вот так, хорошо – чтобы не видеть, не слышать, не чувствовать.
* * *
Соколовский не знал, сколько пролежал так, в темноте; его не брали ни сон, ни хмельное марево, ни усталость. Должно быть, времени прошло совсем немного, потому что, когда он поднял голову от подушки на негромкую трель телефона, за окнами все еще было темно. Часа три ночи, не больше, механически определил Алексей и уставился на изящный, цвета сливок, аппарат на прикроватной тумбочке.
Кто бы это мог быть? Кто может знать, что он теперь на даче? И не только знать, но и осмелиться позвонить ему по редко используемому дачному номеру – даже не по сотовому – в эту предрассветную рань? Брать трубку он не собирался, если только… И еще до того, как включился сигнал автоответчика, Соколовский уже знал, кто это может быть. И знал, что ответить придется.
Голос Лиды, мелодичный и тягучий, ударился об его слух, его сердце и… отскочил, как тугой резиновый мячик, ошибочно выбравший свою цель.
– Я знаю, что ты здесь, Соколовский, – говорила она, и Алексею казалось, будто в этой пьесе не место двум режиссерам, и один из них явно напрасно претендует на главенствующую роль. – Я заезжала к тебе домой, но в окнах нет света и за дверью не слышно даже шороха. Тогда я вспомнила о вашей даче… Ответь мне, Алеша. Возьми трубку. Я знаю, ты здесь, тебе негде больше спрятаться от людей…
Он испугался вдруг, что сейчас истечет время, отведенное для записи сообщения, и связь прервется. Испугался, что Лида положит трубку с намерением снова и снова дозваниваться. Нет, им действительно следует объясниться. И он схватился за телефон, отчаянно желая покончить с этим раз и навсегда.
– Что ты хочешь? – спросил он, даже не пытаясь быть вежливым.
Если такой тон и был для актрисы неожиданностью, то она ничем не выдала себя. Спокойно и ласково, не отвечая на заданный вопрос, она откликнулась:
– Слава богу. Я так и думала, что ты должен быть здесь… Ты знаешь, Соколовский, я никогда не звонила тебе по домашним номерам, чтобы не поставить тебя в неловкое положение. Но теперь, когда я точно знаю, что взять трубку некому, кроме тебя… теперь, я думаю, ты простишь мне это нарушение этикета.
Задохнувшись от ее наивной и, скорее всего, непреднамеренной жестокости – «Я точно знаю, что взять трубку некому, кроме тебя»! – он быстро нашарил в темноте брошенный на пол плащ, достал сигарету и закурил. А Лида, словно и не дожидаясь от него ответа, продолжала:
– Нам надо поговорить, Соколовский. Я знаю, тебе сейчас трудно. Но ведь у тебя есть я. Ты помнишь, как ты любил меня в Венеции? Помнишь наших голубей на Сан-Марко, и вечер спектакля, и этого придурка-бармена, который никак не хотел налить мне чаю…
– Лида, ты не то говоришь, не так. – Ему казалось, что ее еще можно остановить. Он не хотел слышать то, что она скажет дальше, потому что тем самым она окончательно отрезала бы для них обоих всякую надежду на будущее. Ее дело теперь, в эти дни, было – молчать. А она разыскала его и пыталась сама срежиссировать ситуацию, в которой от нее ничего не зависело. – Понимаешь, я должен побыть один. Я прошу тебя, не надо сейчас давить на меня, звонить, домогаться встреч, утешать…
– Я не собираюсь тебя утешать. У тебя все нормально – ты слышишь меня, Соколовский? Несколько часов назад вся труппа вернулась из Венеции. Триумф таков, что никто из нас до сих пор не может поверить в это; а ты, дорогой, наверняка даже не смел надеяться на подобную удачу… Ты застал только первую волну этого триумфа, а уже на следующий день после твоего отъезда о нас писали все газеты Италии. Ты понимаешь, что это значит, Соколовский? Ты должен продолжать работать, ведь ты же прежде всего художник, творец!
Он сумел наконец вставить слово в эту бесконечную тронную речь:
– Я не художник сейчас. Ты не забыла о том, что произошло?
– Разумеется, нет. Ну, и об этом нам надо поговорить, да, Алеша? Только не стоит делать этого по телефону. Может быть, ты вернешься в Москву?
– Нет, не вернусь.
– Это неважно. Я могу приехать к тебе сама. Объясняй дорогу, Алеша, – я ведь не была еще на твоей даче…
– Ты никогда на ней и не будешь, – сказал он сквозь зубы. Но потом решил сделать еще одну попытку объяснить все женщине, близость которой еще несколько дней назад заставляла его стонать от счастья, и невольно смягчил тон: – Давай не будем форсировать события, Лида. Я должен прийти в себя. Должен пережить все это один. Мне никто не нужен сейчас – ни ты, ни театр, ни успех. Дай мне время. Мы поговорим потом, позже. Я обещаю тебе, что мы потом поговорим.
– Когда потом?! – Ее голос взвился в истерическом недоумении, и Соколовский почти с испугом подумал: «Неужели я так плохо знал ее?» – Неужели ты не понимаешь, что при всей трагичности происшедшего в конечном счете тебе и театру это пойдет только на руку! Такой случай, Алеша, такой красивый сюжет: бешеный успех режиссера за границей, трагичное известие, застающее его на гребне этого успеха, умение не опускать рук и – новые спектакли, новая слава! Ведь это сделает тебя героем дня!
– Лида, подожди, остановись, разве так можно?..
– Нет-нет, это ты остановись, ты должен меня дослушать до конца. Я все понимаю, Алеша, то, что случилось, – ужасно. Особенно гибель твоей дочери, о которой ты никогда не забудешь. Но ее и не нужно забывать! Это страдание даст новый импульс твоему делу, твоему призванию, твоему творчеству!.. А Ксения… Ну, скажи мне прямо – и себе самому, главное, скажи, – так ли уж необходима была тебе эта женщина? Ведь вы давно уже стали только партнерами по браку, жили каждый своей жизнью. Я не бесчувственна, нет, но мы оба должны понимать: эта трагедия на самом деле лишь развязала тебе руки…
Сигарета, впустую истлевшая в его руке, обожгла пальцы, и эта милосердная боль наконец-то вывела Соколовского из ступора, в котором он пребывал, слушая вдохновенный голос безумной сирены.
– Замолчи! – закричал он так громко, что лопнуло что-то и взорвалось у него в ушах. – Ты… ты… Ты сошла с ума!
– Это ты сошел с ума, Соколовский! – закричала в ответ Лида. – Я думала, что ты сильный, ты спокойный, настоящий мужик! А ты?! Что ты делаешь – зализываешь раны, прячешься от людей? Боишься быть честным с самим собой, боишься признаться себе, что гибель жены – не такая уж трагедия для режиссера Соколовского? И это тогда, когда надо работать, заниматься своей профессией, строить новый театр, еще лучше прежнего! Почему ты позволил себе распуститься? Ничего еще не кончено, понимаешь? Все еще только начинается! Новая жизнь, новое дело, новые спектакли. И мы с тобой начинаем все заново тоже, слышишь?! Ничего не кончено!
Она продолжала еще что-то выкрикивать в трубку, которую он давно опустил вниз в безвольной, ослабевшей вдруг руке. Потом замолчала, послышались частые гудки, и, чтоб не слышать их, Алексей отшвырнул теплую трубку в сторону. Она обиженно шмякнулась на пол, кажется, треснула и наконец замолчала; он надеялся, что в этот раз замолчала уже навсегда. Встал, походил по спальне, затем вышел в гостиную и тупо остановился перед креслом-качалкой. Тронул ногой тихо скрипнувшие полозья и услышал в их пении: «Ничего не кончено…»
Ничего не кончено, повторял он, двигаясь по комнате как сомнамбула и зачем-то трогая и переставляя с места на место вещи. Ничего не кончено, ничего не кончено… Как громко скрипит это кресло! А за окном уже светлеет и, кажется, вовсе не так рано, как ему показалось, когда прозвучал Лидин звонок. Или это было уже давно? Ничего не кончено… Татка смеется на фотографии – ее портреты тут по всему дому, Ксюша любила, чтобы дочка всегда была с ней. Конечно же, ничего не кончено: вот он, скрип двери, они возвращаются и зовут его: «Ничего не кончено, Алеша!» Странно, как громко раздается этот скрип, и свет такой яркий, бьет прямо в глаза – разве он зажигал свет? Непохоже на дневной, непохоже на электрический… ни на что не похоже. Ничего не кончено!
И с этой мыслью ему удалось наконец с облегчением вздохнуть, прежде чем не стало ни скрипа, ни боли, ни страха. А вот свет остался, и только этот свет в мозгу Соколовского продолжал говорить ему, повторяя на разные лады и разными голосами: «Ничего не кончено!»
* * *
Боже мой, какой яркий свет!.. Когда же закончится эта пытка? Кажется, это у Моуди, в «Жизни после смерти», он читал о длинном тоннеле, через который всем нам придется пройти в последние мгновения жизни, и о слепящем зареве в конце этого тоннеля. Значит, вот как это бывает?..
– Алексей Михайлович, вы меня слышите?
Он приподнял тяжелые веки. Свет ударил в них еще сильнее и безжалостнее, зато источник света сразу бросился ему в глаза и выдал свое вполне земное, а не метафизическое происхождение: белая люминесцентная лампа прямо над его запрокинутой головой. Затем над ним появилось чужое озабоченное лицо, и тот же голос повторил:
– Вы меня слышите? Откликнитесь, чтобы я мог понять, в состоянии ли вы разговаривать.
– Да, – сказал Соколовский. Губы едва шевелились, однако слово далось ему на удивление легко.
– Это хорошо. Значит, дело уже на поправку. Я буду говорить, а вы слушайте…
– Где я? – перебил Алексей.
Незнакомое лицо улыбнулось ему с привычным докторским терпением:
– Я же сказал вам: вы слушайте, а я постараюсь все объяснить. Вы в больнице, в Московской клинике неврозов – слышали про такую? На даче вам стало плохо, вы, по-видимому, упали и потеряли сознание. К счастью, утром вас зашел навестить сосед; он беспокоился за вас, и, как выяснилось, не зря. Василий Петрович немедленно вызвал «Скорую», вас отвезли в Москву, правда, сначала в обычную районную больницу. Затем соседи сообщили о случившемся родственникам, а те связались с Александром Львовичем Панкратовым, вашим другом. И тот, используя свое имя и свои связи в медицинских кругах, уже перевел вас к нам. Меня зовут Валерий Васильевич, я ваш лечащий врач. Вам все понятно, что я рассказываю? Как вы вообще себя чувствуете?
Два последних вопроса показались Соколовскому совершенно лишними, и он, отмахнувшись от них, как от назойливых мух, требовательно произнес:
– Когда это все было?
Доктор удовлетворенно улыбнулся.
– Значит, чувствуете вы себя прилично, раз пытаетесь задавать вопросы и искать логическую связь событий. А было все это вчера. Утром вас доставили в больницу, вывели из острого состояния, и уже к вечеру вы были у нас. Вообще-то, – немного помявшись, пояснил он, – так не делают, но, учитывая личную просьбу профессора Панкратова и все, так сказать, обстоятельства вашего недуга… В общем, консилиум решил, что у нас вам действительно будет лучше… Постойте, что вы делаете?!
Алексей решительно откинул в сторону одеяло и стремительным движением сел в постели. Голова мгновенно закружилась так, что ему пришлось ухватиться за вовремя подставленную Валерием Васильевичем руку. Свет от этой инквизиторской лампы под потолком, казалось, стал еще гуще и безжалостней, в ушах снова застучали, забили молотки, и Соколовский рухнул на ту самую подушку, с которой только что так уверенно поспешил было расстаться.
Он ожидал от врача, помогшего ему удобнее разместиться на постели, упреков и оханий, но тот с профессиональной невозмутимостью только сказал:
– Вот видите, вам нельзя пока двигаться. Мы вас подлечим, подправим, и, будем надеяться, все еще будет хорошо.
«Да, – процедил про себя Алексей, – это мы уже слышали. Ничего не кончено». А вслух произнес, старательно делая вид, что ему это действительно интересно:
– Так какой же диагноз вы мне поставили, уважаемый эскулап?
Лицо доктора стало еще более серьезным.
– Видите ли, – начал он со вздохом, – то, что случилось в вашей семье, к сожалению, у многих людей вызвало бы именно такую реакцию, какую выдала и ваша психика. Человеческий мозг отказывается существовать в условиях гнета, стресса, отчаяния, и сознание в определенный момент как бы выключается, будучи не в силах выдержать горе. Вообще-то это не самый плохой исход; по крайней мере, организм получает необходимую передышку, чтобы потом снова стать способным к полноценной жизни. Но вам не нужны пока все эти медицинские подробности, ваша задача – выполнять все наши предписания, активно лечиться, не думать ни о чем плохом, и тогда уже вскоре вы будете совершенно здоровы. Вы можете заниматься чем хотите: гулять – у нас прекрасный парк, кстати, – играть в шахматы, читать, работать над новыми пьесами… Все, что угодно, лишь бы отвлечься от тяжелых переживаний и бессмысленных воспоминаний о прошлом.
– Вы хотите сказать, – медленно выговорил Соколовский, не веря своим ушам, – что со мной все в порядке и речь идет только о случайном нервном срыве?
– Вот именно, батенька! – с радостным энтузиазмом подтвердил заулыбавшийся Валерий Васильевич. – Именно: о нервном срыве временного, так сказать, локального характера. Приятно иметь дело с грамотным человеком, так быстро понимающим, что к чему. Разумеется, мы должны еще провести разнообразные обследования, сделать ряд анализов, показать вас специалистам различного профиля, но в целом…
Он говорил еще о чем-то, скрупулезно перечислял какие-то термины и названия аппаратов, перемежая все свои фразы уверениями в том, что ничего серьезного с его пациентом не произошло, но Соколовский уже не слушал его. Разочарование было таким сильным и полным, что ему опять хотелось только одного: остаться в палате наедине с самим собой. Раз все происходящее было только вариацией на тему «Ничего не кончено», это происходящее больше не интересовало Алексея. Он превосходно знал, что не станет стреляться, в какую бы ловушку ни загнала его жизнь. Но при этом не возражал бы, если б судьба позаботилась о его смерти самостоятельно. И если уж он умудрился потерять на даче сознание, то кто заставлял эту злодейку приводить к нему наутро соседа, а потом передавать его в руки знающих врачей? Не проще ли было бы предоставить событиям идти своим чередом и дать, наконец, режиссеру Соколовскому если уж не отпущение грехов, то хотя бы отпущение с этого света?..
– …если вы не хотите их видеть, – уловил он вдруг конец очередной фразы Валерия Васильевича и вскинул на него непонимающие, отсутствующие глаза. Врач заметил наконец, что пациент все это время был погружен в собственные мысли, и мягко повторил:
– Я говорил вам о том, что главное для вас сейчас – это отсутствие негативных эмоций, печальных ассоциаций, тягостных встреч. Поэтому, если вы не хотите видеть кого-то из ваших знакомых, вам достаточно просто предупредить меня. Но поймите, отменить посещения полностью, изолировать вас от людей мы не можем, не имеем права.
«А этот Валерий Васильевич вовсе не глуп, – подумал Соколовский, сумев по достоинству оценить его последнюю фразу. – Понимает, значит, что мне сейчас не нужен вообще никто. Никто, кроме тех, кто навестить меня уже не в состоянии…» И, вновь подымая голову с подушки – на сей раз это резкое движение далось ему уже куда проще, – Алексей решительно заявил:
– Тогда придется попросить вас о бумаге и ручке. Только предупреждаю сразу: список тех, кого я не хотел бы видеть, окажется довольно длинным.
Глаза врача засмеялись, хотя голос остался вполне серьезным.
– Люблю решительных и твердых мужчин. Бумага сейчас найдется. Только, надеюсь, в этом списке не будет имени Александра Львовича Панкратова? А то он уже мается здесь, за дверью, как последний практикантишка – даром что профессор и светило российской хирургии…
– Сашка здесь? Что ж вы сразу-то не сказали, доктор… Столько времени на меня потратили, а он, наверное, объяснил бы мне все скорее и лучше. Вы уж не обижайтесь, но с друзьями разговаривать как-то проще… Зовите его, зовите, Панкратова я всегда рад видеть.
– Ага, ожили. Это радует. Только не торопитесь так. Сначала вот эту таблеточку… так, хорошо. Теперь еще одно дело… А вы, Катюша, принесите пока бумагу и ручку.
Хорошенькая полногрудая сестричка с бойкими черными глазами, уже несколько раз мелькавшая по одноместной, сверкающей стерильной белизной палате Соколовского, выскочила за дверь. А врач, совершая над Алексеем какие-то понятные только ему одному манипуляции, заметил:
– Это будет ваша постоянная, индивидуальная сестра. Между прочим, ее сам Александр Львович выбирал, самую хорошенькую найти постарался…
А с Соколовским опять что-то произошло. Минутное оживление сменилось прежним ужасом, сердце вновь сдавили боль и отчаяние. Эх, Сашка, Сашка!.. Спасибо тебе, конечно. Постарался на совесть, выбрал такую, чтобы ни единой чертой, ни единым нюансом в простеньком лице или пухлой фигурке не напоминала Ксению. Но даже этот контраст невольно напомнил Алексею о тех, кого он потерял, и холод вновь затопил его душу.
Между тем сестричка успела вернуться и аккуратно подсунула этому странному и хмурому пациенту, с которым отчего-то все так носятся, лист бумаги и ручку. И первым именем, которое Соколовский вывел на белоснежной странице, было имя Лидии Сергеевны Плетневой.
* * *
Они разговаривали с Панкратовым уже больше часа, и разговор этот, то и дело замирая и прерываясь длинными паузами, как ни странно, не был для Соколовского ни особенно мучителен, ни даже ощутимо тягостен. Может быть, дело объяснялось тем, что Сашка – тот самый Сашка, с которым когда-то они списывали друг у друга задачки за школьной партой, потом пели песни под гитару в пору шестидесятнической юности, потом звали друг друга в свидетели на свадьбах, а еще позже становились единственными поверенными в тайных мужских грехах, – так вот, этот самый Сашка, понимая друга как никто иной, даже и не пытался «проявить понимание», обойти острые темы, спрямить углы ситуации. В их разговоре не было ничего трусливого, тайного, неискреннего. А потому и принес он Соколовскому пусть не облегчение, но хотя бы возможность перевести наконец дух и освободиться от давящей боли в груди. Панкратов не говорил ему: «Ничего еще не кончено, жизнь только начинается…» Он сказал иначе: «Все пройдет. И эта боль пройдет тоже, пусть даже вместе с твоей собственной жизнью…»
Вечер уже клонился к закату, забрызганному теплым, совсем летним дождем, когда в палату, где давно воцарилось окончательное молчание – собеседники понимали друг друга без слов, – заглянула черноглазая Катюша.
– Алексей Михайлович, к вам здесь посетители ломятся. Пускать или нет?
– Пускать, разумеется. Если только, конечно, их фамилий нет в списке, который я вам оставил, – немного резче, нежели следовало бы, ответил Соколовский.
Сестричка замялась:
– Да понимаете, их двое всего. С мужчиной все в порядке, а женщина… ну, та самая, которую вы первой записали. Они ж ничего не знают о вашем «черном списке» и с порога, сразу, весело так заявили: передайте, мол, режиссеру, что к нему явились его сподвижники, Демичев и Плетнева. И что я должна была заявить: пожалуйста, Демичев, ожидайте, а вот вы, Плетнева, – на выход?!
Друзья переглянулись.
– А и в самом деле, Лешка, – примирительно произнес Панкратов. – Смешно получается. Давай-ка сегодня без новых эксцессов. Ничего с тобой не случится, выдюжишь.
Соколовский кивнул и усмехнулся. Зря он, наверное, действительно затеял все эти игры со списками. Если человек пытается спрятаться от мужчин, приносящих ему огорчение, и от женщин, с которыми некогда был близок, то ему остается только одно: бежать со всех ног и из родного города, и из родной страны…
– Пригласите их, Катя, – спокойно сказал он. – На сегодня наш список аннулируется. Только совсем-то его не выбрасывайте, может, пригодится еще…
И тихая до сей поры, молчаливая, пустынная комната в мгновение ока заполнилась Лидиными восклицаниями, Володиными улыбками, шумными пожатиями рук, громкими расспросами и пожеланиями. Здесь игралась теперь пьеса под названием «Посещение тяжелобольного друзьями и коллегами», и невозможно было бы представить себе игру более искреннюю, более профессиональную, нежели та, которую демонстрировала в эти минуты Лида Плетнева. Она всегда была умна, насмешливо думал Соколовский, отстраненно и незаметно наблюдая за четким рисунком ее движений, небрежным и гордым поворотом головы, дружеским вниманием во взоре… Она поняла, что допустила ошибку. Больше она ее не повторит. В образе, который создавала сейчас Лида на этих импровизированных больничных подмостках, не было ничего от любовницы-вамп, от требовательной подруги или заботящейся о процветании театра актрисы. Ничего от той женщины, которая кричала ему в телефонную трубку: «Почему ты позволил себе распуститься?! Эта трагедия на самом деле лишь развязала тебе руки!..» Только – дружелюбие и спокойствие, только заботливость коллеги, только внимательная и чуточку равнодушная ласка…
– Мы понимаем, что вам сейчас сложно будет делать ту пьесу, сценарий которой мы возили в Венецию, – говорил тем временем ему Володя, ни словом не задевая, впрочем, причины такой сложности и вежливо обходя все происшедшее стороной. – Такая работа потребовала бы от вас слишком большой, предельной концентрации сил и внимания. Но вы ведь помните, наверное, Алексей Михайлович, у нас в портфеле есть и другая вещичка, та самая, которую я приносил вам от своего приятеля. Вот бы сейчас ею заняться! Спектакль выйдет классный, массовый, из серии «Богатые тоже плачут». Наша публика такие любит.
Соколовский невольно поморщился. Он превосходно помнил ту пьесу, о которой говорил Демичев. Это действительно была коммерческая и пустая вещичка, слепленная каким-то любителем по принципу душещипательных индийских фильмов. Что-то про бизнесмена, влюбившегося в собственную горничную, но не решающегося открыто пойти на подобный мезальянс и нарушить законы клановости в своем семействе. Разумеется, горничная оказывается в конце концов наследницей огромного состояния, похищенной в детстве и воспитанной где-то в трущобах, но сохранившей при этом аристократизм внешности и поведения… Играть там по большому счету было нечего, и Алексей еще год назад, после первого прочтения сценария, забросил его в дальний ящик своего письменного стола, справедливо решив, что уж к этой-то халтуре вернуться всегда успеет, если настанут в жизни его театра такие черные времена, когда невозможно будет найти для постановки настоящий, качественный текст. И вот теперь помреж неожиданно вспомнил об этой вещи, за постановку которой ратовал еще до начала работы над «Зонтиком».
– Ты же знаешь, Володя, как я отношусь к этому сценарию. – Соколовский говорил спокойно и рассудительно, хотя размышлять о рабочих планах ему сейчас совершенно не хотелось. – Может быть, когда-нибудь потом, позже, когда у нас не будет иных творческих предложений…
– Но вы же не можете лежать здесь целыми днями, глядя в потолок, – резонно возразил Демичев. – Вам нужно хоть какое-нибудь творческое занятие. Подумайте еще раз, почитайте, прикиньте, как это можно будет сделать. Для вас это прекрасная возможность не выпасть из жизни театра надолго, не слишком переутомляясь при этом и не особенно напрягая силы…
Тихонько курящий в уголке уже не первую сигарету, молчаливо присутствующий при разговоре Саша Панкратов изумленно поднял брови. Не выпасть из жизни театра надолго?.. А что, коллеги уже всерьез обсуждают такую возможность? Лида явно почувствовала неловкость, Соколовский усмехнулся одними глазами, а Володя Демичев, не замечая ровным счетом ничего, продолжал:
– …а мы тем временем будем готовить декорации, костюмы, распределим и начнем потихоньку учить роли. Поймите же, мы не можем бесконечно гонять один только «Зонтик» или же эксплуатировать исключительно наши старые спектакли. Сейчас, на этой дикой волне ажиотажного интереса к нам, после успеха в Италии, зритель повалит в театр толпами. Но уже через пару месяцев этот интерес угаснет, если мы не будем активно поддерживать его. И, кстати, нам ведь нужно зарабатывать новые деньги. А какая вещь подойдет для этого лучше, чем «Любовь роковая»? На что зритель клюнет скорее, чем на этот банальный – согласен! – но вечный сюжет?!
– Володя прав, – поддержала помрежа Лида. – Вы ведь не хотите, Алексей Михайлович, чтобы труппа дисквалифицировалась на прогоне одних только старых работ? А ничего серьезного мы в ближайшее время явно не выпустим… Так пусть уж будет хотя бы эта безделушка. Мы, с вашей и божьей помощью сделаем ее изящной, забавной, лукавой. Зрителю понравится, вот увидите!
– Сдаюсь, сдаюсь, – нехотя поднял руки Соколовский. – Все, что вы говорите, ребята, в общем-то, разумно и правильно. Но что-то раньше я никогда не слышал от вас подобных речей, да еще в такой концентрации – сразу и о новых деньгах, и о коммерческих безделушках, и о том, что «зрителю понравится»… Между прочим, вас не тошнит от одного только названия – «Любовь роковая»? А?
– Ну, название-то как раз изменить проще всего, – успокаивающе произнес Демичев. – Нам нужно только ваше принципиальное согласие приняться за работу. А пока вы думаете над новым спектаклем, я возьму на себя обязанности худрука и режиссера в театре. Лечитесь спокойно, набирайтесь сил, размышляйте о будущих постановках… Мы вас ждем окрепшим, обновленным, сильным! Не торопитесь возвращаться, пока не поправитесь окончательно…
Здесь Панкратов уже не выдержал и засмеялся. Последняя фраза помрежа прозвучала с такой наивной бестактностью, что оставалось только диву даваться, как плохо люди умеют скрывать свои истинные мотивы и побуждения. Однако для Соколовского, напряженно ушедшего сейчас в мысли о приемлемости предложенного решения, ни в словах Володи Демичева, ни в его тоне не было ничего раздражающе-необычного. Он и в самом деле не мог сейчас серьезно думать о работе. Так не вправе же он бросить театр без всякого руководства! И кто лучше, чем Демичев, способен справиться с временными обязанностями режиссера и худрука?..
– Ладно, годится, – медленно, все еще раздумывая о плюсах и минусах новой постановки, проговорил он. – Пусть будет по-вашему…
И повернулся к Панкратову, подняв на того усталые глаза.
– Ключи от квартиры у тебя есть. Черная папка со сценарием – кожаная, пухлая, в самом нижнем ящике письменного стола в моем кабинете… Привезешь?
Сашка кивнул. Лида захлопала в ладоши, Володя Демичев широко заулыбался. Задвигались стулья, зашелестела одежда, простучали женские каблучки и широкие, размашистые мужские шаги, зазвучали прощальные восклицания – и палата наконец опустела.