Глава 11
Он сидел в маленьком уличном кафе неподалеку от музея д'Орсэ и ждал Эстель; она опаздывала, и у него было время, чтобы побыть наедине с собой и разобраться в том, что же все-таки с ним происходит. За неделю, проведенную им в Париже, – и за все последние дни, почти полностью прожитые им в доме Натальи Кирилловны Соколовской, – никто ни разу не усадил его перед собой и не прочел лекцию о том, как жила до сих пор эта семья без него. Алексей все еще не знал, какая именно болезнь приковала его бабушку к креслу; он по-прежнему не догадывался о многих причинах ее поступков, не понимал ее характера, не улавливал мотивов той или иной фразы. Он так и не успел еще вручить ей привезенную в подарок картину, не выяснил ее мнения о своих спектаклях, не рассказал – и это было самое главное и самое странное – о том, что жены и дочери больше нет с ним… Но, не говоря о своих чувствах и мыслях, они, кажется, дали понять друг другу самое главное – взаимную общность, взаимный интерес, взаимное сходство. Все дело было в том, что бабушка приняла его в свое сердце и в свою жизнь так, точно ничего другого и быть не могло; словно знакомы они были тысячу лет и он не нуждался ни в ее рассказах, ни в ее пояснениях, ни в том, чтобы узнать ее получше. Она обращалась с Алексеем как с внуком, которого растила, знала и любила с самого момента рождения, и это сбивало его с толку, хотя и давало возможность избежать излишне прочувствованных разговоров. И вот теперь он ждал Эстель, чтобы впервые поговорить с ней наедине – та первая, нервная встреча была, разумеется, не в счет – и задать ей вопросы, в ответах на которые он нуждался.
Моросящий дождь уже кончился, и выглянуло ласковое, греющее и душу, и тело осеннее солнце, и Соколовскому хорошо было сидеть здесь, лениво наблюдая за стариком, примостившимся за соседним столиком, и спящей собакой у его ног, и непрерывным потоком людей, струящимся мимо, и причудливой игрой света и тени на тротуаре, над которым колыхались цветные зонтики кафе и узорные листья деревьев. Иногда, в такие вот спокойные, не обремененные болью минуты, он думал, что вся непрерывная цепь событий, приведших его сюда и кажущихся ему такими логичными и неизменными, на самом деле – лишь прихоть случая, насмешка жизни и что тень, от которой он бежал, – тень, навсегда омрачившая его жизнь, – на самом деле не более чем естественное состояние человека, спасаться от которого так же бессмысленно, как пытаться уйти от судьбы. «Одиночество – это приговор, которого не отменяют», – пробормотал он, не отдавая себе отчета, что говорит вслух.
И тут на него упала другая тень – тень живая, звучащая, человеческая.
– Вы всегда так легко выдаете свои потаенные мысли посторонним? – спросила, улыбаясь, Эстель, и он понял, что она слышала его слова.
Она стояла перед ним, высокая и почти величественная, в длинном черном пальто, полы которого чуть расходились книзу, тоже отбрасывая причудливые тени, пляшущие на сентябрьском солнце. Глядя на него, сидящего, сверху вниз, женщина, казалось, ожидала чего-то, и весь ее облик – строгий, элегантный и какой-то «дорогостоящий» (именно так определил его про себя Соколовский) – вдруг представился ему чужим и совсем незнакомым.
Он поднялся, бережно взял в ладони протянутую ею руку и вместо приветствия промолвил:
– Прошу вас, садитесь. Я очень рад вам, Эстель.
На самом ли деле так, мелькнула у него в голове шальная мысль? Рад ей – такой непонятной, такой чужой? Но Алексей не дал этой мысли завладеть своим сознанием и поинтересовался почти машинально:
– Что вам заказать?
– Только минеральную воду, пожалуйста. Я хотела сегодня показать вам д'Орсэ, но потом мне нужно будет вернуться на работу.
– Я не знал, что у нас в программе поход в музей, – неподдельно удивился Алексей, немножко досадуя на Эстель за то, что она распорядилась его временем без его ведома и в то же время радуясь, что тема разговора образовалась сама собой.
– И еще вы не знали, что я работаю, не так ли? – слегка поддела его Эстель. Он кивнул, и она продолжила: – А между тем в нашей семье, представьте себе, не принято бездельничать. У меня свой собственный бизнес – туристическое агентство. Я принимаю туристов со всего мира, в том числе русских, и показываю им Париж – лучшее, что есть в моей жизни, если не считать, конечно, Натали.
– Вы так любите свой город?
Она усмехнулась:
– Слава богу, что вы не спросили, люблю ли я свою дочь. Разумеется, да, Алеша…
Это уменьшительное имя вновь резануло Соколовского по сердцу – точно с такой интонацией его, бывало, произносила Ксения, – и с непонятной тоской он вдруг подумал: да что я делаю здесь? Разве здесь мое место?
Тем временем юркий, моложавый официант принес красное вино для него и минеральную воду для Эстель, и они умолкли, ожидая, пока займут свое место на столе высокие стеклянные бокалы и пенящаяся жидкость – шипуче-прозрачная в одном из них, густо-красная, точно кровь, в другом – заполнит их до краев. Алексей увидел, как красиво и легко – словно в замедленном кадре – поднялась рука женщины, каким отточенным, плавным движением пальцы обхватили хрупкую ножку бокала, и лишний раз поразился тому, насколько естественной при всей ее эффектности была внешность Эстель; она так гармонично вписывалась в любую обстановку, любое обрамление, что ей не нужна была красота в привычном понимании этого слова – ей вполне достаточно было одного жеста, и жест навсегда врезался в мужскую память, точно отпечаток раковины в камень эпохи палеолита. Ему нравилось любоваться ею, но ее холодноватые манеры и всегда чуть грустная, «закрывающаяся» от собеседника улыбка обескураживали его и не давали распахнуться навстречу.
– Расскажите мне о бабушке, – неожиданно для себя попросил он. – Давно ли она прикована к креслу?
– Давно. – Эстель спокойно отпила глоток воды и вновь поставила бокал на столик. – Пять лет назад, когда умер мой муж, ее разбил инсульт; с тех пор Наталья Кирилловна не может двигаться. Первое время она еще работала – диктовала мне новые главы своей последней книги, письма к знакомым издателям, даже обрывки стихов… Но это не могло продолжаться долго.
– Конечно, ведь у вас было много и других забот, – понимающе кивнул Алексей. – Но, может быть, если нанять секретаря…
Изумленные холодные глаза обдали его призрачным зеленоватым светом.
– Дело вовсе не в моих заботах. Я бросила бы любые дела, если бы моя помощь нужна была Наталье Кирилловне. Просто чрезмерно интенсивная интеллектуальная деятельность теперь оказалась слишком утомительной для нее.
Эстель снова глянула на собеседника взором, в котором плескались острые льдинки, и уничижительным тоном добавила:
– Что же касается секретаря, то об этом не могло быть и речи. Ваша бабушка совсем не стеснена в материальном смысле, расходы на секретаря для нее – пустяк, но дом для нее – слишком постоянная величина, чтобы она согласилась терпеть в нем кого-то временного.
– Я не хотел вас обидеть, – неловко извинился Алексей. И тут же сам бросился в атаку: – Однако вы сами отчасти виноваты в том, что я задаю вам бестактные вопросы. Ведь я почти ничего не знаю о вас. Ни о вас, ни о Натали, ни о собственной бабушке. Вы великодушно приняли меня в свой дом как родного, но именно поэтому, наверное, так и не удосужились объяснить принятых в вашей семье порядков. Например…
Но тут он осекся, потому что вопросы, отчаянным вихрем вдруг закрутившиеся у него в голове, совсем не походили на вежливые расспросы «о семье и о бабушке», которых, наверное, теперь ждала от него женщина, сидящая напротив. Например, сколько вам лет, Эстель, мысленно закончил он свое предложение, глядя ей прямо в глаза. И почему за пять лет, минувших со смерти вашего мужа, вы так больше и не вышли замуж? И есть ли у вас сейчас друг? И в самом ли деле вы так привязаны к вашей свекрови, как пытаетесь показать, или же у вашего поведения есть и другие мотивы, темные и двусмысленные, какими почти всегда бывают скрытые мотивы человеческого поведения?.. Алексей знал, что не выговорит вслух ни одного из этих вопросов, однако каждый из них неожиданно показался ему жизненно важным.
А Эстель тем временем задумчиво смотрела на него, крутя одной рукой давно опустевший бокал, а другой безуспешно пытаясь справиться с непокорными, длинными медовыми прядями волос, которые сентябрьский ветер то и дело задувал, набрасывал ей на лицо, словно опуская непроницаемую завесу перед нескромными, любопытными взглядами Алексея Соколовского.
– Но я ведь тоже ничего не знаю о вашей семье, – тихо возразила она, и в ее устах слово «семья» вдруг непостижимым образом приобрело тот самый интимный смысл, который не решался придать ему Алексей. – Вы ничего не рассказали нам ни о последних, после Италии, событиях своей жизни, ни об учебе вашей Наташи, ни о своих отношениях с Ксенией…
Два этих имени, как всегда, захлестнули его сознание шквалом эмоций; он задохнулся в воздушной петле, перехватившей горло, и, не успев сообразить, что именно произносят его застывшие, как после заморозки, губы, неосознанно выдал обнаженную, горькую, ничем не прикрытую правду:
– Я совсем один, Эстель. Их больше нет. Они погибли в мае, во время научной экспедиции…
Дальше все произошло в мгновение ока. Ее рука рванулась через столик навстречу его руке в извечном женском порыве помочь и утешить, широкий рукав пальто смел с хрупкой ножки стеклянный бокал, и тонкое запястье женщины упало на острые осколки. Кровь из небольшого, но глубокого пореза брызнула фонтаном, смешалась с пролитым красным вином, и Соколовский, застывший было от неожиданности, вдруг совсем обезумел от вида этой крови. Потемневшие зеленые глаза смотрели на него с выражением боли и странной неги, мягкие губы улыбались ему беззащитной улыбкой, а он не видел, не замечал ничего, потому что как сумасшедший целовал и целовал это запястье, то прижимая его к лицу, то баюкая на груди ее раненую руку, точно то был его ребенок, пострадавший от его собственной вины и только от него ждущий надежды на спасение.
* * *
– Посмотри, – тихо позвала Эстель. – Ты где-нибудь видел еще такие оттенки малахита и бирюзы?
Да, хотелось ответить ему, – в Ксюшиной коллекции… Но он промолчал и только еще раз поднес к губам ее руку.
Они ходили по д'Орсэ уже больше часа, и у Соколовского давно кружилась голова от размытых полотен импрессионистов, от сумрачного воздуха старинных залов музея, от слоистого запаха старых картин и старого дерева мебели. В его глазах смешались лиловые сумерки, спускающиеся на Нотр-Дам, и зеленая дымка парижских предместий, коричневатая вода Сены, и бледная голубизна осеннего неба над бульварами… Он и сам уже не знал, что он видит в реальности, оглядываясь на часы и минуты, проведенные в этом музее, а что его взгляд лишь выхватил с полотна, столь же живого и дышащего, сколь живой была женщина рядом с ним. Женщина, чью руку он до сих пор боялся выпустить из своих рук.
Запястье Эстель давно было перевязано тонким батистовым платком, и никто из них теперь бы не мог сказать, кому именно следовало извиниться за то, что произошло в кафе – был ли причиной несчастья ее ненужный вопрос или же его неверный ответ, пожалуй, ничто не имело значения. По какому-то молчаливому уговору ни слова больше не было сказано между ними ни о бабушке Наталье Кирилловне, ни о семье Соколовского; они лишь ходили рядом и разговаривали об импрессионистах, и чувство нежданной, непрошеной близости, пронзившее Алексея еще тогда, за столиком, вместо того чтобы угаснуть навсегда, напротив, приобретало какие-то гипертрофированные размеры и начинало мучить его своей безнадежностью.
«Как ты думаешь…» – спрашивала вдруг Эстель и легко бросала вопрос, который прежде не раз возникал у него в сознании; и то, что она тоже задумывалась об этом, казалось ему и огромным счастьем, и странным совпадением. «Ты знаешь…» – через несколько минут говорила она, и вновь звучали слова, точно подслушанные в его ночных снах. «Ты хочешь?..» – и он понимал, что даже самое его мимолетное желание отныне будет угадано, и это бесило его и одновременно заставляло благоговеть, потому что он не хотел – не хотел! – вновь попадаться в эти ловушки любви и нежности, и еще потому, что слишком велика теперь была опасность оказаться в них. С ним происходило сейчас то же, что бывало с миллионами мужчин до него и, конечно же, будет случаться и после – им овладела иллюзия родственности душ, совпадения мыслей, равенства чувств, и оттого, что он не был уверен, иллюзия ли это или все же реальная плоть вновь возникающих отношений, он сходил с ума. Сходил с ума, и желал продолжения, и боялся его, и надеялся на все большее – и не смел надеяться ни на что на свете…
Потом они долго сидели в саду Тюильри, и она все так же откидывала с лица непослушные пряди волос, а Алексей все так же по-детски держал ее за свободную руку, блаженствуя в легком, ни к чему не обязывающем молчании. Он с изумлением заметил на соседней скамейке того самого старика, которого видел в кафе, пока ждал Эстель, и все та же пегая собака лежала у его ног, подставляя сентябрьскому солнцу длинные лохматые уши. Старик дремал, свесив голову на грудь, крючковатая палка сиротливо притулилась рядом с ним, и в этом парижанине Алексей вдруг увидел себя – через много лет, после многих странствий, в плену многих воспоминаний… Увидел – и усмехнулся несбыточности этой грезы.
Когда она прервала молчание, он понял, что давно уже подсознательно ждал этого момента – ждал и отчего-то страшился его.
– Я должна идти. Меня ждут.
И она тихо высвободила почти затекшую руку из его жадных ладоней.
– Я помню… Тебе нужно на работу, – откликнулся эхом Алексей.
– Ты придешь к нам вечером?
– А ты будешь ждать меня? – ответил он вопросом на вопрос.
Эстель вскинула на него взгляд, и Алексей уловил в нем неожиданно неприязненную нотку, повергшую его в ужас. Как ни странно, одобрение или неодобрение этой женщины теперь неоправданно много значили для него. Впрочем, выражение ее глаз тут же сделалось прежним, и она мягко напомнила ему:
– Наталья Кирилловна будет ждать тебя – и только это имеет значение, Алеша. А мое ожидание или не ожидание… да разве это главное?
И Алексей едва не задохнулся от обиды, нанесенной ему сейчас этим нежным, приветливым голосом. Значит, их совпадения, их разговоры, их руки, соединенные вместе в течение столь долгого времени, – это не главное? Ну, ладно… Он и сам понимал, что ведет себя как мальчишка, что между ними еще не произошло ничего, что давало бы ему право на обиды, – ровным счетом ничего. Но он не в силах был совладать с собой и смотрел на Эстель, словно ребенок на взрослого, отнявшего у него игрушку. И, заметив этот взгляд, она улыбнулась ему и погладила его по плечу – тоже как взрослый, утешающий обиженного малыша.
Она ушла по дорожке сада, оставив его размышлять о случившемся и строить планы на вечер. Собственно, до вечера было еще довольно далеко, и он наконец-то занялся делами, которых у него было не так много, но которые тем не менее он все эти дни откладывал, точно отрекаясь от своей прошлой профессиональной жизни. Он инстинктивно сторонился прежнего Алексея Соколовского, боясь утащить за собой в будущее весь прошлый груз ошибок, бед и потерь. А потому даже любимая некогда работа, даже театр, даже творчество не манили его сейчас, слишком зримо напоминая ему об одном майском дне, который стал для него одновременно и днем режиссерского триумфа, и днем наибольшего человеческого горя.
Тем не менее его звонков в Париже еще ждали, и он потянулся к своей потрепанной записной книжке. Пьер Сорель, так помогший ему в поисках бабушки, искренне обрадовался, услышав его голос, и даже спросил, не хочет ли Алексей попробовать себя в небольшой антрепризе, которую он сейчас затеял, однако Алексей вежливо поблагодарил приятеля и сказал, что подумает, ничуть не собираясь при этом исполнять этого обещания. Марина Морозова, его бывшая прима – из самых первых, давних, – вышедшая в свое время замуж за француза и перебравшаяся в Париж, едва узнав своего режиссера, окатила его волной бурных восторгов и предложила встретиться, но и здесь Алексей сумел отказаться, не обидев собеседника – что поистине удивительно, если вспомнить, что речь шла о женщине и актрисе. Вообще-то, собираясь во Францию, он подумывал о возможности такой встречи (Марина когда-то была для него чуть большим, нежели просто ведущей актрисой), однако теперь ее голос в телефонной трубке показался ему слишком далеким и слишком прокуренным… Еще несколько звонков – одному из организаторов Авиньонского фестиваля, бывшему приятелю по средиземноморскому круизу, французскому коллеге, с которым он познакомился в Венеции и… да, пожалуй, и все. Положив телефонную трубку в последний раз, Алексей Соколовский с изумлением понял, что дела его в Париже кончились, не успев начаться, и что нет у него в планах ничего иного, как только снова отправиться в особняк, уже слишком хорошо знакомый его чувствам.
Он так и не заехал в отель за картиной, привезенной из России и предназначенной в подарок бабушке, решив, что отдаст ее Наталье Кирилловне в последний день, перед самым отъездом, на прощанье. Весь вечер они тихо проговорили вдвоем о тех годах, о которых когда-то писала она в своем дневнике, и о тех людях, которых она знала в начале их жизни, а Алексей застал уже только в ее конце. Бабушка ни словом не обмолвилась ему о том, стало ли ей известно от невестки о гибели его жены и дочери, – только была особенно с ним нежна и чаще обычного пожимала его руку своей сухой, усталой, испещренной коричневыми старческими пятнышками ладонью. Эстель молчала почти весь вечер, изредка бросая на Алексей странные взгляды, не дающие ему покоя своей непонятной интонацией; он же, навсегда порабощенный своей благодарностью к ней за ту живую, любовную реакцию, с которой она встретила его признание в кафе, недоумевал, почему теперь она так отдалилась от него и где он сделал непоправимую ошибку.
Натали, словно из духа противоречия матери, напротив, громко шутила и хохотала четыре часа подряд, пытаясь отвлечь внимание Алексея от разговора с бабушкой, а под конец взяла с него твердое обещание в ближайшие дни познакомиться с ее друзьями из молодежной театральной студии и организовать для них нечто вроде мастер-класса. Он обещал ей это с легким сердцем, потому что оставшиеся дни в Париже были полны для него абсолютной свободой, и встреча со студентами могла привнести в эти дни осмысленность и радость, которых давно уже не было в его жизни. При этом Алексей едва ли отдавал себе отчет в том, что именно осмысленностью и радостью были наполнены для него утренние часы в музее д'Орсэ – и именно ради этих немногих, но таких счастливых часов он тянулся теперь к любому человеку, который мог помочь ему стать хоть чуть-чуть ближе к Эстель Лоран.
* * *
Нет, как хотите, а эти ребята были действительно прелестны. Соколовский и сам не ожидал, что он до такой степени не сможет глаз оторвать от того, что творили на маленькой импровизированной сцене соученики Натали. Это был театр, конечно же, любительский, но в нем не оказалось ничего от той «самодеятельности», которая так антагонистична подлинному искусству: ни ложного пафоса, ни многозначительной безвкусицы, ни сумятицы в выражении мыслей. Сюжет, разыгрываемый участниками студии, был расхож и знаком любому театралу, но они внесли в него столько свежести, изящества и молодого задора, что наблюдать за происходящим на сцене было светло и радостно.
– Вам нравится? – Натали подбежала к нему во время короткого перерыва – раскрасневшаяся, разгоряченная и такая юная, что он невольно залюбовался ею. – Мы не кажемся вам смешными?
Он искренне покачал головой.
– Совсем нет, напротив. Я с удовольствием работал бы с такими актерами. Я не понимаю языка, но он и не нужен в ваших этюдах; мелодия движения, интонации, речи и без того доходит до зрителя. – И, помолчав немного, он добавил, рассеянно глядя поверх ее рыжей головки: – Здесь все так естественно и просто, Натали. Естественно, просто и… красиво.
– Правда? – ее глаза засветились восторгом. – Вы даже не представляете себе, как это важно для нас. Ведь наш режиссер и мы все вслед за ним – большие поклонники вашего московского театра. А уж что было, когда я сказала ребятам, что вы мой родственник!..
Она обернулась к сцене и что-то крикнула на своем певучем французском; и в мгновение ока Алексея окружила стайка юнцов с блестящими глазами и разметавшимися волосами – светлыми, темными, золотистыми… Он не успевал пожимать протянутые руки, не успевал запомнить имена, звучавшие со всех сторон – «Николь…», «Жаннет…», «Тома…», – голова у него закружилась от изобилия звуков и впечатлений, но головокружение это было приятным и он не хотел избавляться от него. Студенты что-то говорили ему, его добровольная переводчица Натали с трудом умудрялась выхватывать из общего гомона какие-то фразы, а он только кивал головой то одному, то другому собеседнику и с невольной завистью, свойственной всем сорокалетним, думал о том, как же все-таки хороша молодость. Даже утомление придавало этим ребятам не вялость, а какую-то особенную медлительную грацию в движениях; даже запах пота в их плотном кружке казался не отталкивающим, а здоровым, спортивным и почти возбуждающим. Точно так же он, бывало, воспринимал и ощущал Татку, когда она прибегала со своего шейпинга, которым одно время увлекалась, и вихрем проносилась мимо работающего в кабинете Соколовского, одаривая отца поцелуем на бегу и обдавая той самой аурой спешки, свежести и безграничной молодости…
– А как вы думаете, мсье Соколовский, – раздалось над его ухом на довольно-таки плохом английском, и он моментально вернулся с небес на землю. Спрашивала высокая томная девушка – кажется, это она произносила имя Николь, решил он, – по-хозяйски державшая руку на плече парня, который был на полголовы ниже ее. – Как вы думаете, что можно сделать, чтобы чувствовать себя на сцене уверенней? Понимаете, нам всем не хватает актерского опыта.
Алексей подумал, что как раз актерский опыт и убивает иногда всю непринужденность молодежного театра, но не стал выражать своего мнения вслух. Он понимал, что его и пригласили сюда для того, чтобы он научил их чему-то… да все равно чему, лишь бы это исходило от такого мэтра, каким, по-видимому, считали его актеры этой крохотной студии.
– Можно попробовать упражнения, которые я обычно предлагаю своим ученикам. Если хотите, давайте попробуем…
«Йо-хо!» – пронесся по залу восторженный клич, и окружавшая его молодежь мигом оказалась на сцене. Он привычно разделил ребят на несколько групп, общаясь с кем-то на допотопном английском, а с кем-то – с помощью Натали, которая не отходила от него ни на шаг, и объяснил правила игры. Задачей студийцев было выполнить этюды на заданные темы – частью романтические, частью комические, – причем эти темы группы придумывали друг для друга сами. Мало-помалу задания все усложнялись, обрастали дополнительными условиями (например, разыграть сценку без единого слова, только с помощью пластики, или же ввести в этюд известную музыкальную фразу, или построить все действие вокруг шляпы одного из актеров и так далее). Работа шла истово, Алексей едва успевал реагировать на вопросы и замечания, сыпавшиеся со всех сторон, но это не было ему в тягость. Атмосфера фейерверка и творчества была привычна для него – ведь именно так он всегда и проводил занятия с собственными студийцами и, несмотря на то что до сих пор не хотел возвращаться к театральным будням, оказывается, успел соскучиться по ним.
Сейчас на сцене была группа, где верховодила Натали. Она носилась по сцене золотистым мерцающим огоньком, притягивала к себе все взгляды и мгновенно оказывалась центром любой мизансцены, какую бы ни выстраивали ее коллеги. Ребята работали уже самостоятельно, и Соколовский получил небольшую передышку, использовав ее для того, чтобы спуститься в зал и наконец закурить, удобно устроившись в одном из кресел. «Смотрите, – услышал он неподалеку чей-то шепот; обращались, похоже, к нему, потому что сказано было по-английски, но он не стал оборачиваться, чтобы рассмотреть говорившего, – смотрите, эта Лоран просто царствует на сцене. А партнеры не только позволяют ей это, но и смотрят на нее с настоящим восторгом…»
Точно колокол прозвучал в его душе – колокол воспоминаний, колокол боли. Именно так, почти теми же самыми словами он думал о Лиде, царившей когда-то на венецианской сцене, – о Лиде, так много ему давшей и так быстро разочаровавшей (может быть, не по собственной вине), такой близкой однажды и так скоро ушедшей в прошлое, потому что, на свое несчастье, они оказались вместе в ненужный момент, в ненужное время, в ненужном месте. Ах, Лида, Лида!.. Нет, конечно же, не она повлияла на отъезд его жены и дочери в экспедицию – они ездили в них уже много лет. Но, быть может, если бы он не был так увлечен своей актрисой, если бы не был с ней так счастлив той волшебной венецианской ночью, если бы не молил так истово судьбу о том, чтобы остаться с ней навсегда… О, боги! Кто может знать, что случилось или не случилось бы в этом случае?!
Он снова бросил взгляд на сцену, уловил поворот головы Натали – такой поворот, что ее тициановские кудри вспыхнули в свете маленького прожектора золотым пламенем, – подивился властности и отличной поставленности ее голоса, королевской уверенности ее жестов – и встал. Смешение в облике этой девочки двух образов, двух воспоминаний – о Лиде и о погибшей дочери – оказалось для него столь нестерпимым, что ему не хотелось сейчас больше видеть ее. Эти образы противоречили друг другу, отталкивались друг от друга, как одноименные заряды, но именно в их одноименности, странной, почти кровосмесительной близости, в их единстве и противоположности и крылась для него главная мука.
Спотыкаясь, он пошел к выходу и был остановлен тем самым мужским голосом, который недавно шепотом обратил его внимание на царственность Натали Лоран на сцене. Низенький, плотный человечек в очках с проницательным взором и почти водевильными усами перекрыл ему дорогу, чуть картинно раскинув в сторону руки:
– Неужели вы уже уходите, месье Соколовский? Уходите, не сказав мне ни слова об уровне труппы? Прошу вас, не огорчайте меня так…
Должно быть, это их художественный руководитель, догадался Алексей. Разумеется, теперь он не мог уйти. И спустя минуту они уже дружески болтали, посмеиваясь над неважным английским друг друга и обсуждая каждого из немногочисленных участников студии. Луи (свою фамилию он протараторил так быстро, что Соколовский не разобрал ее) оказался человеком с хорошим чутьем и изрядным чувством юмора; они быстро отыскали среди руководителей молодежных театров разных стран общих знакомых, и их оказалось так много, что оставалось только удивляться, почему два режиссера не столкнулись раньше на одном из фестивалей.
– Я, знаете ли, давно слежу за вашим театром на Ю-го-За-па-де… так, кажется? – с усилием выговорил трудное название Луи и закончил, поблескивая стеклами очков: – И так же давно хочу познакомиться с вами. Странно, что это знакомство произошло в Париже, а не в Москве, но вы и тут опередили меня, дорогой коллега, – навестили меня раньше, нежели я вас. Мы ведь получили приглашение от вашего Министерства культуры посетить Россию, в рамках программы обмена студенческими коллективами… Так что уже в ноябре, я надеюсь, мы вновь увидимся с вами.
– Буду рад, – просто ответил Алексей, улучив наконец возможность вставить хоть слово в монолог восторженного француза. – Только хочу вас предупредить: я нахожусь сейчас в творческом отпуске и в последнее время мой театр, о котором вы так много, оказывается, знаете, находится на попечении другого художественного руководителя.
– О! – было заметно, что новость эта огорошила Луи. – Но, может быть, это объясняется тем, что вы заняты новыми проектами? Новой студией?
– Нет, – Алексей надеялся, что коллега не заставит его вдаваться в подробности. – Просто отпуск, ничего более.
– Но тогда… тогда… – почти задыхаясь от нетерпения, проговорил француз, и Алексею показалось, что он буквально видит щелкающие у него в голове шестеренки мыслей и идей. – В таком случае могу ли я надеяться?.. Если ничто не держит вас и вы не связаны никакими обязательствами, мы могли бы какое-то время поработать вместе.
Алексей сделал скучающий, отрицательный жест, и Луи заторопился закончить свою мысль:
– Понимаете, я мог бы договориться с нашими спонсорами, с нашим университетским начальством… Это могла бы быть интереснейшая работа. Скажем, серия мини-спектаклей вроде вашего знаменитого «Зонтика»… Или международный проект – у меня есть связи в нужных министерствах – международный проект в области студенческого театра. О! – Глаза его загорелись, и он импульсивно схватил Алексея за руку. – Соглашайтесь, прошу вас! Вы даже не представляете, какая замечательная вещь может получиться из этой идеи!
Соколовский задумался, невольно захваченный энтузиазмом французского коллеги. Разумеется, не сейчас, не завтра же… но в принципе – почему бы и нет?
– Я пробуду в Париже еще не больше недели, так что о немедленной реализации проекта не может быть и речи. Но на будущее… вы знаете, это действительно интересно. Я подумаю, – пообещал он, крепко пожимая руку француза на прощанье. И добавил, еще раз обернувшись в сторону сцены: – Мне понравились ваши ребята, Луи. Я согласен работать с ними.
Последний вечер в Париже наступил для него так же неожиданно, как приходят к человеку старость или большая любовь. Алексей должен был лететь в Москву ранним утренним рейсом, а потому согласился наконец провести хотя бы одну ночь под бабушкиным кровом, чтобы наговориться с ней напоследок и, может быть, услышать от нее то, ради чего он проделал весь этот долгий, долгий путь. У него было странное, плохо поддающееся логичному объяснению чувство: теперь, спустя эти две недели, он знал о Наталье Кирилловне не больше, нежели сумел вычитать между строчек ее дневника. А между тем… между тем, ничего не узнав о ней нового, он, безусловно, узнал ее так, будто бы прожил рядом с ней всю ее длинную, трудную жизнь. И дело было не только в том, что бабушка приняла его сразу и безоговорочно, как принимает мать в сердце собственное дитя; дело было еще и в том, что каким-то непостижимым образом она тоже знала его, Алексея Соколовского, – знала еще до того, как он переступил порог ее дома. Может быть, это и значит – голос крови, думал он, наблюдая за ней в последний раз. Может быть…
– Вот это я привез вам из Москвы, – сказал он уже поздним вечером, разворачивая перед Натальей Кирилловной аккуратно запакованное полотно неизвестного для него автора. – Пусть это будет моим прощальным подарком. Хотя, строго говоря, картина и так принадлежит вам – ведь она досталась моей семье от ваших родителей. Только это – да еще Айвазовский, и старый секретер, и старинная рамка для фото из чудесного темного серебра…
Старая женщина смотрела на картину, точно онемев.
– Поди сюда, Эстель, – позвала она дрогнувшим голосом, явно пропустив мимо ушей и Айвазовского, и секретер, и серебряную рамку. С неимоверным усилием прикасаясь плохо двигающейся рукой к поверхности полотна, она гладила его, точно живое, и в ее глазах Соколовский увидел отблеск летнего утра почти вековой давности. – Посмотри, дорогая: ведь это – я!
Живо заинтересованная, Эстель приблизилась к ней и тоже склонилась над картиной; тут же веселым козленком к ним подскочила Натали. Три девочки в беседке смотрели на трех обнявшихся женщин задумчиво и строго, точно боясь выдать тайну, к которой они были причастны уже много лет и которую сохранили в своем сердце, несмотря на все войны и революции.
– Вот эта вот, самая кудрявая из всех барышень – та, что слева, в сиреневой шляпке, – мечтательно произнесла бабушка. – Неужели не узнаете? Да полноте, на самом деле я ведь вовсе и не изменилась, – и в голосе ее мелькнуло лукавство, совсем молодое по своему озорному задору. – А рядом со мной – Анечка Лопухина. Смотрите, какого удивительного рисунка у нее губы! Стрела Амура – так говорил о них Митя. Да, Митя… Как странно, что они так никогда и не сошлись, хотя, похоже, оба были неравнодушны друг к другу! А вот про Соню Барашкову – вот она, справа, с конопушками на носу и с травинкой, зажатой между губ, – про нее я с тех пор так больше ничего и не слышала; она была моей троюродной сестрой из Киева и тем летом приезжала к нам погостить. Мы совсем потеряли их из виду после революции.
Молчание мягко стелилось вокруг них, три женщины не могли оторвать глаз от старой картины, а четвертый в этой комнате – мужчина – не смел оторвать глаз от них. Так похожи друг на друга, так прекрасны сейчас были представительницы трех поколений семьи, что сердце у него сжалось от странной гордости за них и за свое размеренное, дозволенное всеми божескими и человеческими законами, уже устоявшееся чувство к ним. В этот миг Алексею в первый раз с того страшного майского дня показалось, что он все же не одинок и что приговор, о котором он думал в кафе напротив сада Тюильри, может подлежать смягчению или даже отмене.
Тем временем бабушка подняла на него повлажневшие, заблестевшие с особой яркостью глаза.
– Спасибо, Алеша, – тихо сказала она. – Беседка в Сокольниках, эти любимые лица и далекое, неправдоподобно прекрасное лето… Бог мой, да ты снова сделал меня молодой! Поверь, в моем возрасте это дорогого стоит…
И тут Натали, решившая, верно, что минута уж слишком грозится перейти в шквал слез и ненужных эмоций – ох, плохо она еще знала свою бабку! – неожиданно и не к месту ляпнула:
– А я уезжаю в Москву!
Немая сцена была ей ответом.
– Погоди-погоди, – медленно и почти грозно проговорила Наталья Кирилловна, разом забывшая о картине. – Насколько я знаю, в Москву завтра летит Алексей. А при чем здесь ты?
Довольный произведенным эффектом, рыжий бесенок заплясал перед ними в каком-то победном индейском танце.
– Наша университетская театральная студия едет в Россию в рамках программы студенческого культурного обмена, – выкрикнула девушка, не в силах больше держать в себе столь сногсшибательную новость. – Разумеется, едут не все и не завтра же, только в ноябре. Но кто, как вы думаете, назван среди первых претендентов на поездку? – И она торжественно провозгласила: – Натали Лоран, прима любительского театра!
Она замерла перед ними в изысканном реверансе. Бабушка хмурилась, мать молча смотрела на нее, а Алексей вновь, в который уж раз, подумал: «Ей-богу, Татка! Вылитая Татка. Та так же любила огорошить родителей каким-нибудь неожиданным известием и так же часто играла и ерничала перед ними, хотя в отличие от этой французской девочки совсем не находила в себе задатков актерской профессии».
А мизансцена в комнате между тем развивалась по своим законам.
– Я не понимаю, – ворчливо говорила Наталья Кирилловна, глядя на внучку с явным неодобрением, – откуда вдруг такие телячьи восторги? Если тебе так уж хотелось побывать в России, то это всегда можно было устроить с помощью обычного тура. И почему вдруг именно сейчас, на первом курсе, когда у тебя так много учебных забот?
Натали возвела глаза к небу и громко вздохнула.
– Ты не понимаешь, бабушка. Дело вовсе не в Москве как таковой, хотя, если уж на то пошло, мы с мамой действительно давно говорили… – Она осеклась, глянув на Наталью Кирилловну, но тут же упрямо тряхнула головой и продолжила: – Да, говорили! Говорили о том, что нам пора побывать там, встретиться с Алексеем Соколовским и познакомиться наконец с этой ветвью нашей семьи!
Потом она бросила на встревоженную мать негодующий взгляд и закончила:
– И вовсе незачем делать из этого такую тайну. Ну что с того, что мы собирались разыскать Алексея без высочайшего соизволения бабушки?! Ведь, в конце концов, мы хотели сделать это прежде всего для нее самой.
Вот это новость! Алексей, не желавший вмешиваться в семейную сцену, чуть не присвистнул от изумления. Кажется, инициатива опять принадлежит не ему? Кажется, у него украли поступок, на который он так долго не мог решиться? Кажется, на небесах их встреча была запланирована вне зависимости от того, удосужится или нет режиссер Алексей Соколовский наконец прочитать бабушкин дневник и проникнется ли он тем, что так выспренне называет теперь голосом крови…
А Натали уже говорила дальше, торопясь и захлебываясь от переполнявших ее чувств:
– Так вот, я же говорю, дело вовсе не в самой поездке! Дело в том, что нашу студию признали театром – понимаете, хоть и любительским, но театром! – на государственном уровне. А еще дело в том, что признали мою работу, мой талант. За мной признали право на актерское будущее!..
Она перешла на родной французский, продолжая что-то усердно втолковывать бабушке и матери, а Алексей вздохнул над ее наивностью и увлеченностью. Сколько уж раз он слышал подобные речи от юных звездочек, сколько надежд, большей частью потом не оправдывавшихся, повстречал на своем пути, как часто утешал в своей жизни тех, кто так и не сумел подняться выше любительской планки!.. Бесспорно, зачатки таланта у Натали Лоран были – он сам, присутствовавший на репетиции в ее студии, был тому свидетелем. Но станут ли эти зачатки таланта чем-то большим, нежели просто сиюминутный успех? Это могло решить только будущее, и уж он, Алексей Соколовский, черт возьми, постарается, чтобы по крайней мере возможности проявить себя у девочки были.
Стрелки часов уже катились к полуночи, а Эстель, продолжавшая бурно обсуждать семейные дела со свекровью и дочерью, так за весь вечер и не сказала Алексею ни единого слова, которого не могла бы повторить во всеуслышанье перед целым дворянским собранием. Разумеется, с горечью подумал он, те минуты интимности в саду Тюильри, скорее всего, были с ее стороны просто данью короткому милому флирту с новым мужчиной, появившимся на ее горизонте. И, поднимаясь со своего места, уже зная, что ничего не будет между ними, он суше, чем ему бы хотелось, проговорил:
– Простите меня, милые дамы, и разрешите откланяться. Мне завтра рано вставать.
Бабушка, кивком подозвав его к себе, прижалась щекой к его лицу, склонившемуся над ней.
– Надеюсь, ты уезжаешь ненадолго, – сказала она так спокойно, как будто это уже не раз обсуждалось между ними и было давно решено. – Я не спрашиваю тебя о точной дате возвращения, Алеша, потому что, какую бы дату ты ни назвал, мне все покажется слишком далеким. Понимаешь, в моем возрасте любая разлука грозит стать вечной… Но ты ведь не позволишь этой угрозе исполниться, верно?
Она смотрела на него любящим взором, в котором не было ни тени сомнения, ни тени укора. И, поражаясь самому себе – как же он мог, как смел вообще подумать о том, что уезжает от нее навсегда? – Алексей Соколовский выговорил легко и отважно:
– Конечно же, бабушка. Я дождусь в ноябре приезда театра Натали, помогу им в организации гастролей, закончу кое-какие свои дела – и, надеюсь, к Рождеству снова буду с вами.
Это внезапно пришедшее к нему решение показалось самому Алексею вполне выполнимым. А в самом деле, почему бы и нет? Неужели режиссер Алексей Соколовский не заработает своим именем и своим талантом достаточно денег для ежегодных двух-трех поездок в Париж? Тем более, вздохнул он про себя, что вряд ли оставшихся им с бабушкой для дружеского общения лет окажется слишком много…
– Эстель покажет тебе твою комнату, – привычным повелевать тоном сказала Наталья Кирилловна. – Прошу тебя, милый, простимся сейчас; завтра утром мне будет слишком тяжело расставаться с тобой после минутной ранней встречи…
Очутившись в отведенном ему покое, не успев сказать ни слова Эстель, которая мгновенно выскользнула из комнаты, едва включив для него свет, он подошел к окну и, отворив створки, засунув руки в карманы, в последний раз вдохнул в себя горьковатый, чуть пряный воздух осенней парижской ночи. Было бы лукавством сказать, что он успел полюбить этот город – Париж оказался слишком трудным, слишком многослойным для него, – но все-таки он дал ему если не счастье, то, во всяком случае, надежду на возвращение к этому счастью. А на что большее, кроме надежды, в сущности, может рассчитывать человек?..
Он думал об этом, пока не пробили часы и он не вздрогнул от ночной сырости, очнувшись наконец от своих мыслей. Думал, пока умывался в роскошной ванной, пристроенной к его спальне и содержащей в себе все, что только может понадобиться мужчине, – от зубной щетки и бритвенного прибора до огромного махрового халата, заботливо повешенного чьей-то рукой на золоченый крючок у двери. Думал, ворочаясь в незнакомой одинокой постели, призывая к себе сон и уже твердо зная, что заснуть не удастся…
А потом вдруг скрипнула дверь, и он облегченно перевел дух, понимая, что все это время подспудно ожидал именно этого, одного-единственного звука. Теплое нежное тело скользнуло к нему в объятия, женские губы коснулись его губ, и тонкий палец, приложенный к этим же губам, перечеркнул все его попытки сказать что-либо. «Эстель…» – только и успел пробормотать он, но она уже сделала так, что слова оказались совсем не нужны, и, проваливаясь в блаженную сладкую негу, он только шепнул «спасибо», благодаря неизвестно кого – ее ли, Господа или судьбу – за то, что надежда на счастье, о которой он думал сегодня, оказалась не напрасной.
* * *
– Скажи, ты знал, что я приду к тебе сегодня?
Даже в темноте он почувствовал, что Эстель улыбается, и, потянувшись к ней, зарывшись губами в ее теплые медовые волосы – как он мечтал об этом с той самой встречи в саду Тюильри! – только молча отрицательно покачал головой в ответ. Как, ради всего святого, мог он знать?! Догадываться, надеяться, мечтать – конечно, но знать наверняка!..
Правильно расценив его молчание, она прильнула к нему еще ближе, если только это было возможно, и задумчиво протянула:
– Мужчины совсем не разбираются в женских желаниях и сердечных порывах… Неужели ты не понял, что я до последнего оставляла право выбора за одним тобой? Мне так хотелось, чтобы ты сказал мне хоть что-нибудь настоящее! Так хотелось понять, действительно ли я нужна тебе…
Холодок пробежал по спине Алексея, и он приподнялся на локте, всматриваясь в лицо Эстель, такое призрачно-бледное на фоне белой подушки, такое зыбкое в предрассветных сумерках парижской осени. Что ему сделать, что сказать, чтобы она поняла: все, что происходит сейчас с ними, – и есть настоящее! Как мало еще они знают друг друга… Но, пока он подыскивал слова, она уже закусила упрямо губу и, искоса посмотрев на него мерцающими глазами (господи, испугался Алексей, надеюсь, она не плачет?!), проговорила:
– Ты не должен считать нас теперь связанными больше, нежели тебе бы этого хотелось. Мы взрослые современные люди, не правда ли? И мы оба знаем, что у женщины и мужчины может быть масса поводов для того, чтобы оказаться вместе, и помимо неземной любви…
Он рывком приподнялся в постели и сел рядом с ней, охватив колени руками. Алексея вдруг испугала и раздражила эта прямота Эстель, ее попытки во что бы то ни стало поставить точки над «i», стремление дать определение всему происшедшему. Зачем ей это, поморщившись, как от сердечной боли, подумал он? Мы и в самом деле уже слишком взрослые для таких детских игр. Не хватало еще, чтобы она и впрямь заплакала и сказала: «Я знаю, ты не сможешь меня теперь больше уважать…» Ноющим шестым чувством он знал, что она права – права сто, тысячу раз! – и чувства, как бы прочны они ни были, все-таки нуждаются в словесном подтверждении. Но он не мог сейчас еще ничего сказать ей: привязанность к ней, любовное притяжение уже и в самом деле жили в нем, но слова о них не успели вырасти и окрепнуть в его душе, и ему, как всякому мужчине, нужно было время, чтобы взлелеять и вырастить их, придать им силу и позволить, наконец, прорваться наружу сквозь шелуху извечного недоверия к женщине, сквозь груз его недавнего горя, старых обид и былых печальных непониманий…
А Эстель все так же лежала перед ним среди смутно белеющей, прохладной белизны постели, и брови ее были нахмурены, а тонкие пальцы нервно переплетены между собой. Он вздохнул, чувствуя, что пора уже наконец сказать что-нибудь, набрал побольше воздуха в легкие и – не успел: женщина вдруг стремительно и гибко поднялась с кровати и, закручивая на ходу волосы в тугой узел, подняв с пола что-то невесомое и прозрачное, сброшенное ею несколько часов назад, пошла к двери.
Алексей не поверил собственным глазам – не может же она вот так, просто, уйти и оставить его одного в этой спальне? – но дверь уже заскрипела, и шаги Эстель, казалось, вот-вот навсегда затихнут в гулкой тишине этого огромного дома. И тогда, почувствовав, что вот-вот она навсегда растворится в его прошлом, навсегда окажется потерянной для него только оттого, что он не нашел вовремя нужных слов, Алексей рванулся следом за ней и успел, сумел, умудрился-таки уцепиться за ее руку, вновь почувствовав себя рядом с ней ребенком, нуждающимся в ее опеке и защите.
– Постой, – сказал он задыхающимся и сбивающимся, как после быстрого бега, голосом, – не нужно уходить, прошу тебя. Прости меня, я не хотел тебя обидеть…
Она повернула к нему изумленное лицо, и с облегчением, как после отмены смертного приговора, он вдруг сообразил, что, кажется, ошибся в истолковании мотивов ее ухода. Алексей выпустил ее руку, которая тут же, мягко поднявшись, коснулась его щеки, и уловил одновременно терпкий запах ее духов и ее взгляд – какой-то новый, совсем нежный и немного насмешливый.
– Но ванной-то ты разрешишь мне воспользоваться? – Эстель смотрела на него, чуть приподняв в полуулыбке уголки губ, и говорила так спокойно, что ему стало неловко за собственную вспышку эмоций. – Или ты больше никогда, никуда меня не отпустишь?
Он радостно закивал головой, совсем позабыв, что еще минуту назад он пугался ее прямых вопросов и нахмурившегося лица. А Эстель, ощутив его чистую радость, хлынувшую на нее прямым потоком, наконец улыбнулась уже по-настоящему и, обвив его шею руками, приблизив к его глазам свои внимательные, нежные глаза, шепотом спросила:
– Так ты действительно испугался, что я уйду, Алеша? Неужели ты думаешь, что я могу теперь уйти из-за простого недоразумения, из-за любой мелкой обиды? Неужели ты не понял, что для меня все случившееся серьезно, очень серьезно, слишком серьезно?..
Он снова молчал, охваченный странным волнением, опять не в силах подыскать ни слова и не зная, как выразить ту боль, страсть и надежду, которые жили сейчас в его сердце. Истины открывались и снова прятались от него так внезапно, чувства сменялись в нем с такой пугающей быстротой, что он хотел – и не мог, не умел вымолвить ей хоть что-нибудь определенное, наверняка зная лишь одно: он ни за что не позволит себе потерять еще и эту женщину. Он не станет, не посмеет ее ни с кем сравнивать – судьба не прощает такой дерзости, это он помнил еще слишком хорошо; он не станет и удерживать ее помимо ее воли – все будет так, как она захочет; но он сделает все, чтобы она сохранилась в его жизни в любом качестве, в каком ей только заблагорассудится – любовницы, подруги, а может быть, даже жены…
– Все будет так, как ты захочешь, Алеша, – еще тише прошептала она, точно подслушав его мысли. – Я понимаю, почему ты сейчас молчишь, только ты не молчи слишком долго, ладно? Мы оба свободны и оба можем решать свою судьбу без оглядки на прошлое. Это прошлое навсегда останется с нами, только мы не позволим ему решать за нас… Правда же, Алексей?
И он кивнул ей, цепляясь вновь пропадающей куда-то мыслью за ее слова, как за последний якорь, который был способен связать его прошлое с ее будущим…