Глава 10
Париж встретил его мелким теплым дождем, но, даже «пропущенный» сквозь эту серую сетку, город был наполнен разноцветными пятнами и неуловимо прекрасен. Зарегистрировавшись в отеле, Алексей сразу же написал Эстель Лоран, сообщив ей свой адрес и цель визита и попросив о встрече с ней. Он дал сам себе сроку пять дней и решил, что, если эта наверняка крайне занятая дама не отзовется в течение задуманного времени, он и без ее соизволения предпримет попытку повидаться с бабушкой. А пока он бродил по городу, очарованно вдыхал в себя синие, неповторимые сумерки Парижа, бесконечно часто проверял в кармане плаща тонкие листки бабушкиного дневника, с которыми теперь не расставался ни на минуту, – и ждал, ждал, ждал… Ожидание казалось ему бесконечным, и Соколовский уже пожалел о том, что не пошел более коротким путем – в конце концов, явно установленное родство вполне давало ему на это право, – однако делать было нечего: давши слово – держись.
Но уже на третий день его пребывания в Париже, в девять часов утра, когда он еще лениво раздумывал над тем, какой рогалик выбрать с кофейного столика, услужливо поданного в номер, в его спальне зазвонил телефон. Портье сообщал, что внизу мсье Соколовского ожидает дама, и Алексей, отчаянно смешавшись почему-то, крикнул: «Да-да!.. Я иду. Попросите ее обождать еще минутку…»
Путаясь в одежде (слава богу, он был уже хотя бы побрит), он мгновенно натянул на себя джинсы и рубашку и, выскочив из номера, помчался вниз по лестнице, перепрыгивая через ступеньки и не желая дожидаться лифта. Он не знал, с чем встретится сейчас – с приветливым равнодушием, свойственным в общении всем европейцам, или с подозрительным недоверием к его истории, или с холодным отказом, – но в любом случае это был шаг навстречу той женщине, которая плакала когда-то в далекой России над страницами своего дневника, а ради этой женщины он был готов на многое.
Влетев в холл и моментально обшарив его нетерпеливым взглядом, он замер в недоумении: здесь не было ни одного человека, который мог бы претендовать на имя «мадам Эстель Лоран». Пара пожилых американцев, с которыми он познакомился еще вчера за ужином, бодрый немец, изучающий свежую газету, какой-то рыжий тинейджер у стойки портье и два богатых латиноса, бросающих друг другу недвусмысленно масляные взгляды… Он еще раз, уже более спокойно, обвел помещение глазами и, почувствовав немыслимое разочарование, обессиленно опустился в ближайшее кресло.
Вероятно, произошла какая-то ошибка, не могло же и в самом деле у него все получиться так быстро и гладко… Он сцепил зубы, опустил голову и тут же почувствовал на своем плече чьи-то легкие пальцы. Рыжий бесенок – нет, пожалуй, все-таки не тинейджерского возраста, а чуть постарше – стоял перед ним, улыбаясь всей озорной рожицей, усыпанной мелкими, веселыми веснушками, и протягивал ему руку для пожатия.
– Вы – Алексей Соколовский, – не вопросительно, а скорее утвердительно произнесла девушка. – Именно таким мы вас себе и представляли.
Ее выговор был очарователен: правильная русская речь, смягченная чуть грассирующим французским акцентом, заставляла вспомнить аристократов девятнадцатого века, одинаково хорошо владеющих обоими языками.
– Но я не совсем понимаю… Вы – мадам Лоран? – растерянно спросил он, лихорадочно отыскивая в памяти те фразы, с которых он хотел начать разговор с ней.
Девушка засмеялась.
– Увы, нет. Мне до нее далеко, – притворно вздохнула она. И, заметив, как скованы его взгляд и движения, добавила: – Вы разочарованы?
Соколовский с облегчением заметил, что она просто поддразнивает его, и неожиданно напряжение вдруг отпустило Алексея. Он сумел мысленно расслабиться и посмотреть на собеседницу более внимательно.
– Я не та мадам, которую вы ждали, но зато я – ее дочь. Позвольте представиться: Натали Лоран, студентка Сорбонны, актриса любительской театральной студии и ваша давнишняя поклонница. К тому же ваша книга здесь нарасхват, а бабушка давно вырезает все рецензии на ваши спектакли, которые только может отыскать, и, поскольку мы с вами в некотором смысле родственники, то…
Он ошеломленно слушал ее милую, не грешащую чрезмерной логикой девичью болтовню и не поспевал сознанием за тем ворохом информации, который она обрушила на него в первые же несколько секунд разговора. К тому же он мало что способен был понять сейчас из ее слов. Наталья Соколовская ей бабушка, и, значит, эта девочка и ее мать тоже приходятся ему родственниками, а девочка вдобавок откуда-то осведомлена о его профессии и его книге «Мой театр», давно уже переведенной на французский; а еще она умудряется играть в любительском театре, а бабушка, значит, все знала о нем, раз вырезала рецензии с упоминанием его имени… Нет, это было какое-то сумасшествие. Он на мгновение закрыл глаза и затряс головой, чтобы отогнать наваждение, а юная рыжая Натали вмиг замолкла, кажется, наслаждаясь произведенным эффектом.
– Я понимаю, вы этого не ожидали, – сказала она. – Но мы действительно все о вас знаем. И мама всегда говорила, что надо бы написать вам. Но бабушка… ох, бабушка, представьте себе, все еще живет воспоминаниями о том, как однажды ей сказали: «Ты только вредишь своей семье, ты опасна для нее!..» И она в самом деле боялась повредить вам. «Даже Ася не ответила на мои письма, – говорила она, – наверное, в России до сих пор судят за связи с иностранцами. Зачем мне портить жизнь моему внуку?..» Мы так и не смогли переубедить ее.
Она рассмеялась звонко и радостно, а Алексей, не находивший ничего особенно веселого в нынешних представлениях иностранцев о России, только задумчиво и вежливо улыбнулся в ответ. Он так еще до сих пор и не вымолвил ни слова, кроме первой недоуменной фразы, и охотно предоставлял девушке инициативу в разговоре. Но та, кажется, вдруг решила быть более последовательной в общении с гостем и, отыскав глазами дверь в полутемный гостиничный бар, проговорила:
– Может быть, выпьем по бокалу мартини? Я хотела бы о многом рассказать вам, прежде чем мы поедем домой.
Слово «домой» отозвалось в ушах Алексея Соколовского сладким, несбыточно ласковым звоном, но, убоявшись спугнуть это неожиданное, как дуновение летнего ветра, ощущение счастья, он заговорил совсем не о том, что казалось ему сейчас важным:
– Не рано ли для мартини? Еще нет и десяти утра.
– Вовсе нет, – возразила Натали. – А вот не рано ли вы взялись меня воспитывать, дорогой родственник?
Она глянула на него с хорошо сыгранным возмущением и тут же, не выдержав, прыснула; Алексей засмеялся вслед за ней и, пока она буквально тащила его за руку к маленькому столику, подумал, что лед, похоже, сломан.
Она долго мешала соломинкой для коктейля пряно и остро пахнущий напиток в бокале (себе Соколовский взял коньяк – в данном случае самый оправданный выбор) и наконец подняла на собеседника разом посерьезневшие, потемневшие глаза. Теперь он видел перед собой не веселого рыжего бесенка, а спокойную и чуть настороженную молодую леди. Натали… Наташа, Татка… В груди у Алексея защемило, разом стало трудно дышать, и в чертах этой девушки, ни единым штрихом не напоминавших ему черты дочери, он вдруг почувствовал, уловил нечто большее, нежели простое сходство – аромат общей юности, пришедшейся на перелом двух опасных веков, схожее выражение лица в минуту задумчивости, родство семей и фамилий, так отчаянно и весело гнавшее кровь в молодых жилах. Они не были похожи внешне, эти две девочки, но из глаз молодой француженки на Алексея Соколовского сейчас вдруг глянула Татка, полагающая с восхитительным, всесильным эгоизмом молодости, что она сможет рассказать и объяснить то, чего на самом деле не в состоянии объяснить никто на свете.
– Вы не должны осуждать бабушку, – сказала она, поглядев на него с некоторым вызовом и словно ожидая возражений. Он терпеливо ждал, не сочтя нужным говорить ей, что осуждать ему и в голову бы не пришло. – И никто не должен. Понимаете, она всю жизнь была очень, очень несчастна. Она вышла за моего деда не по любви; он долго домогался ее, а она тогда еще не зарабатывала своими книгами достаточно, чтобы вырвать мать из нищеты…
– Наталья Кирилловна пишет книги? – перебил Алексей.
– Писала. Теперь уж, конечно, не может; да вы увидите сами… Но ее мемуары и записки о российском дворянстве и о русской революции были довольно популярны в свое время, хотя и не нашли уж слишком широкого читателя. Дед был такой… – Она сделала неопределенный жест, чуть брезгливый, чуть заносчивый, и Алексей снова подумал: как же она молода! – Такой, знаете, жлоб. Ничего не хотел знать, кроме своей торговли недвижимостью. Но он ее любил. А она строила не слишком-то нужный ей брак и все тосковала о своей Асе, с которой долго и тщетно пыталась увидеться.
Алексей Соколовский невольно поднял брови, и Натали заметила это движение изумления.
– Вы не знали? – помолчав, спросила она. – Было несколько эпизодов, когда бабушка предпринимала безумные, просто непростительные для солидной замужней женщины выходки, лишь бы добиться разрешения на въезд в Россию. Впрочем, все эти попытки закончились ничем, но она надеялась, что ее дочь хотя бы знает о них. Ваш дед о них, во всяком случае, точно знал.
Дед… Алексей словно воочию увидел его суховатую старческую фигуру, его трость с тяжелым набалдашником – с возрастом у Николая Родионова появились неожиданные для его происхождения и карьеры купеческие замашки, страсть к дорогим старомодным вещам, – его выцветшие холодноватые глаза, жилистую, крепкую руку, которой он часто гладил внука по голове… И голос его, размеренный, чуть надтреснутый голос вновь прозвучал в памяти Алексея Соколовского: «Твоя бабушка предала меня, нашу семью, свою Родину… Она смогла бросить собственного ребенка…» Ах, дед, дед! Сознательно ли ты обманывал мальчика, слушавшего тебя вполуха и резво шагающего рядом с тобой по дорожке зоопарка, или же ты говорил ему правду – ту правду, которую знал, которую создал для себя сам, – то, что было для тебя единственной правдой в мире?
Алексей усилием воли вновь включился в то, что говорила ему в этот миг Натали, все еще размешивающая соломинкой остатки коктейля в бокале, и уловил обрывок ее фразы:
– …ужасно долго. Она думала, что это Бог наказывает ее: ведь он однажды уже дал ей ребенка, и как она поступила с собственной дочерью?.. Бабушка даже не смела обратиться к врачам, только молчала и плакала; я знаю, это было так, хотя она никогда не рассказывала мне об этом. Но потом случилось чудо. Они с дедом оба были уже во вполне солидном возрасте, когда на свет появился мой отец. И, может быть, это семейное у мужчин из семьи Лоран, потому что я-то родилась, когда отцу уже тоже было хорошо за сорок. Моя мать была намного его моложе.
– Была?
– Его уже нет, – спокойно пояснила Натали. И заметив его виноватый жест, подняла вверх маленькую руку. – Нет, не извиняйтесь, вы ведь не знали об этом. Это случилось давно, и мы с мамой уже привыкли жить без отца. Он был очень хорошим человеком, но смерть приходит даже к хорошим людям, не правда ли?
Он вновь подивился странному сочетанию в этой девочке – крайней молодости с крайней же умудренностью жизнью. Все, что она рассказывала, было ему по-настоящему интересно, потому что приоткрывало какую-то тяжелую, торжественную завесу над судьбой женщины, успевшей стать ему близкой и дорогой, – единственно близкой и дорогой после смерти жены и дочери. И все-таки он не сумел удержаться от невольного желания взглянуть на часы: он ведь приехал в Париж, чтобы увидеть эту женщину, а не слушать рассказы о ней.
– Мама просила меня рассказать вам все это, прежде… прежде чем вы увидитесь с бабушкой. Она очень ждет вас, и нам хотелось, чтобы эта встреча не оказалась для нее губительно разочаровывающей.
Вся эта подготовка вдруг показалась Соколовскому немного комической, и он улыбнулся Натали.
– Ну, и как вам кажется – не разочарую я ее?
Она не отреагировала на его улыбку, а ответила неожиданно серьезно, глядя на него оценивающе и чуть недоверчиво:
– Посмотрим. Во всяком случае, мы обе – и я, и мама – будем рядом и настороже. Вдруг вам придет в голову обидеть бабушку.
Да они по-настоящему любят ее, понял Алексей. А девушка уже подымалась из-за столика, отодвигая в сторону давно опустевший бокал. И, храня теперь взаимное молчание, они вышли из бара под мелкий, все еще моросящий и все еще не по-осеннему чистый парижский дождь.
* * *
Особняк в одном из парижских предместий, куда привезла его Натали, показался ему ничем не примечательным, хотя и явно зажиточным домом. Они вместе поднялись по широкой лестнице на второй этаж и остановились перед дверью в гостиную, откуда доносились звуки рояля. Даже не слишком изощренной музыкальной эрудиции Алексея Соколовского хватило на то, чтобы определить: играли «Элегию» Массне. Выбор вещи показался ему слишком салонным, если не сказать – банальным, и он невольно поморщился; как опытный театральный продюсер он уж, конечно, срежиссировал бы эту сцену ожидания с большим вкусом и меньшей шаблонностью. Однако в звучании этой знакомой с детства музыки было столько силы, экспрессии и подлинного чувства, что уже через минуту Алексей переменил свое мнение об исполнителе в лучшую сторону, невольно заслушавшись чарующими звуками.
– Что же вы остановились? – спросила девушка, заметив, как неуверенно застыл он у входа в гостиную. А потом, поймав его настороженный взгляд, легонько подтолкнула вперед и тихо добавила: – Я не пойду с вами. Мама хотела для начала поговорить с вами наедине.
И он шагнул вперед, еще успев уловить краешком смятенного сознания, как исчезла, растворилась в просторном холле его сопровождающая. Алексею казалось, что вот теперь, сейчас – он действительно остался совсем один в незнакомом ему мире, и невозможно понять, не делает ли он ошибки, раскрывая дверь в незнакомую комнату, и нужна ли ему эта дверь, и нужен ли ему этот шаг вперед…
Высокая женщина поднялась из-за рояля ему навстречу, оборвав пьесу на полутоне. Спокойное, задумчивое лицо. Волосы цвета темного меда, разделенные прямым пробором и свободно ложащиеся на плечи тяжелым каскадом. Серьезные глаза того неопределенного, часто меняющегося зеленого цвета, который так любят изображать на своих картинах художники. И та неторопливая, полная внутреннего достоинства плавность жестов, которой невозможно обучиться ни в одной школе хороших манер, – она дается с рождения и только некоторым, весьма немногим счастливчикам… Он не сумел бы сейчас сказать о внешности и манерах этой женщины ни одного конкретного слова – хороша она или нет, притягательна ли, волнующа ли? Она просто была здесь, и ни комнаты, ни дома без нее, похоже, существовать бы не могло.
– Вы – Алеша… Алексей Соколовский, – произнесла женщина. И, улыбнувшись как-то неуверенно и трогательно, добавила: – Я давно уже знаю вас.
Он наклонил голову, внутренне подивившись этому мягкому, почти интимному «Алеша», сорвавшемуся с ее губ. Ее выговор был еще мягче, чем у дочери, но значительно менее правильным, и акцент ощущался в нем резче. Ну, еще бы, мельком подумал он, ведь Натали слышала русскую речь в доме отца и бабки с рождения, а ее мать вошла в эту семью, уже будучи взрослой…
– Я очень рада познакомиться с вами. – Она подошла к нему совсем близко и протянула ухоженную руку. Глаза все еще внимательно изучали гостя, не вымолвившего до сих пор ни слова. – Наталья Кирилловна с нетерпением ждет вас.
– Я тоже жду этой встречи, мадам Лоран. Я очень долго шел к ней…
Она протестующе покачала головой:
– Прошу вас – просто Эстель. Ведь мы родственники. И если вы до сих пор ничего не знали о нас, то мы-то прекрасно осведомлены о вашей жизни. Будь моя воля, умей я переубедить свою свекровь, мы давно бы уже познакомились с вами и Ксенией, а наши девочки давно бы стали подругами… Как, кстати, поживает ваша семья? Надеюсь, ваши близкие здоровы?
Ему показалось, что небо обрушилось на него. В спокойном взгляде этой холеной, мгновенно ставшей ему неприятной женщины он прочел вежливое равнодушие, ту самую ни к чему не обязывающую любезность, которая заставляет даже малознакомых людей задавать друг другу вопрос: «Ну, как дела?» – и торопиться дальше, не удосужившись даже выслушать ответа… Конечно, они не обязаны были знать, что именно приключилось в последние месяцы с человеком, о жизни которого они якобы так «хорошо осведомлены». Но и этот человек тоже не обязан раскрывать душу перед первою встречной, даже если она и отрекомендовалась родственницей. И, сцепив зубы, Соколовский только пробормотал: «Благодарю вас», отводя взгляд и озираясь кругом.
Только теперь он разглядел комнату, в которой находился. Вся она, выдержанная в светло-серебристых тонах, точно была декорирована таким образом, чтобы служить достойным обрамлением своей аристократичной хозяйке. Серо-зеленоватое платье Эстель, очень простого покроя – единственным его украшением был широкий волан на груди, – «звучало» в холодноватом интерьере гостиной так же естественно и гармонично, как несколько минут назад звучала в нем «Элегия» Массне. Мебель орехового дерева, явно старинная, с годами приобрела тот же теплый, спелый, медовый оттенок, которым отличались волосы женщины. А украшений на стенах было так же мало, как и на самой хозяйке: на ней – единственное кольцо, на них – только несколько картин и гравюр, тоже выдержанных в спокойных, неброских тонах.
Гравюры?.. Да-да, и причем отчаянно знакомые. Сердце Алексея ёкнуло, и он подошел поближе, чтобы разувериться в своей нелепой догадке. Но все оказалось правильно: это были гравюры, мастерски сделанные с его афиш, его рекламных плакатов, с фотографий его актеров и сцен из спектаклей, некогда триумфально прошествовавших по Москве или же на зарубежных фестивалях и получивших хорошие отзывы в прессе. Афиша с последнего Венецианского фестиваля тоже была здесь, и он поразился тому, насколько полной была коллекция, собранная его бабкой: кажется, на стенах этой гостиной, в маленьких фотографических рамках, в альбомах, развернутых на столике у камина, было собрано все, что только могло рассказать о Соколовском, показать Соколовского, преподнести его в наиболее выгодном свете… Он и сам не мог сказать, приятно или же оскорбительно было вдруг обнаружить в незнакомом доме столь нескромный интерес к мельчайшим нюансам его жизни. Но, когда он обратил к Эстель Лоран недоумевающий взгляд, та, до сих пор молча наблюдавшая за ним, только кивнула в ответ:
– Вы давно живете здесь, Алеша, – тихо поговорила она. – Мы привыкли, что в этом доме не трое, а четверо хозяев.
Это было уже слишком для Соколовского. Он попытался скрыть свое смущение за поддельным интересом к картинам (которые, в отличие от гравюр, изображали совсем незнакомых ему людей), за легким и необременительным разговором ни о чем, за случайными вопросами к Эстель, ответов на которые он даже не слушал. Мозг его пилили две фразы, вспыхивающие в нем с попеременной, навязчивой частотой: «Надеюсь, ваши близкие здоровы?..» и «Вы давно живете здесь, Алеша»… Наконец, почувствовав, что обмен репликами приобретает все более принужденный характер и что с него хватит, он оставил попытки выглядеть светским собеседником и обратил к хозяйке прямой взор:
– Могу я все-таки наконец увидеть Наталью Кирилловну?
И сам попытался смягчить неуместную грубость вопроса:
– Вы понимаете, я ведь приехал в Париж только для этого…
Она улыбнулась:
– Я понимаю. Я жду этого вопроса уже полчаса и удивлялась, почему вы были так терпеливы со мной.
Он машинально отметил про себя «иностранное» построение фразы – впрочем, ей не отказать было в некотором изяществе, – и послушно направился вслед за Эстель. Часы его жизни тикали все быстрее, время скрутилось в тугой упрямый комок, и он почти перестал понимать, где находится, когда перед ним распахнулась еще одна дверь и медленный голос, который когда-то он уже слышал во сне, сказал: «Войдите».
* * *
Руки были старыми – очень старыми, очень сухими и с нервно, быстро перебирающими пальцами. Эти руки лежали на коленях, покрытых теплым клетчатым пледом, и он уставился на них, не в силах отвести взгляд и посмотреть на лицо, которое наверняка было таким же старым. Все трое молчали, потом за его спиной тихо прикрылась дверь, и он понял, что Эстель Лоран вышла, оставив его наедине с женщиной, встречи с которой он так ждал.
Что-то неумолимо и странно тянуло его вперед, что-то заставляло пошевелиться и очнуться, и он наконец понял, что это было: чужая воля, чужие ищущие глаза и рука… да, рука, чуть приподнявшаяся было с колен и тут же вновь бессильно упавшая на плед.
– Алеша, – услышал он слабый голос и все-таки поднял взгляд.
Старая женщина в кресле улыбалась ему всем своим существом. Сердце его сжалось, он не мог понять, что именно чувствует сейчас, да и должен ли он вообще что-нибудь чувствовать?.. Может быть, все это было лишним, ненужным в его жизни, может, он выдумал эту женщину и эту поездку, лишь бы уцепиться за соломинку, которая на самом деле даже не способна выдержать его веса, не то что вытащить его из трясины? Но бабушка все смотрела на него, и Алексей не в силах был объяснить самому себе, почему это лицо показалось ему таким знакомым. Возможно, его он тоже видел в своих снах, – во всяком случае, и прищуренные глаза, и старческие, но все еще красиво изогнутые губы, и каждая морщинка на лбу выглядели так, точно он встретился со старой знакомой, с которой давно не виделся, но портреты которой все еще украшают семейные альбомы. Он подошел к женщине и опустился на пол рядом с ней, взяв ее за руку; он не знал, что сказать, и минута почти начинала тяготить его своей непредсказуемой сентиментальностью, как вдруг Наталья Кирилловна едва заметно пошевелила пальцами в его ладони и ворчливо произнесла:
– А у тебя холодные руки, дружок. Ты что, мыл их под ледяной водой?
У Соколовского мгновенно стало легче на душе. Сообразив, что первая, самая тяжелая минута позади и что длинных излияний не будет, поняв, что ему больше не угрожают ни слезы, ни откровения, ни мокрые поцелуи, он вдруг почувствовал себя мальчишкой, которого ругает старая бабка, и смиренно произнес:
– Признаться, я их вовсе не мыл. Мне, знаете, как-то не предложили…
– Позор! – с деланым возмущением прошептала старуха и уже громче произнесла: – Что, и чаю не предложили тоже?
Алексей уловил в ее голосе смеющиеся нотки, но, решив подыграть ей, с таким же возмущением развел руками.
– Эстель! – совсем громко и властно крикнула бабушка. – Почему моего внука не накормили в этом доме? Неужели за всем должна присматривать я сама?!
Дверь мгновенно распахнулась, и Соколовский успел заметить выражение настоящего испуга, мелькнувшее на лицах Эстель и Натали, которые, похоже, не дыша стояли за порогом комнаты все это время, держа наготове сердечные капли. Однако одного взгляда на грозно нахмуренные брови Натальи Кирилловны и на слегка злорадную улыбку гостя им оказалось достаточно, чтобы с облегчением рассмеяться – сначала несмело, потом все громче и громче.
Алексей и сам бы не смог ответить, как получилось, что вскоре весело и обезоруживающе смеялись уже все четверо. Звонко хохотала, утирая глаза от выступивших слез, его юная рыжеволосая сестричка – в самом деле, он только сейчас сообразил, что Натали ведь была ему двоюродной сестрой; доверчиво, хотя и несколько грустно, улыбалась ему Эстель Лоран (интересно, сколько же ей лет, впервые задумался Соколовский); с безмятежной и мудрой усмешкой наблюдала за ними бабушка… На какой-то неправдоподобно-короткий, безумный миг ему вдруг захотелось, чтобы это и была его семья – старая женщина, прикованная к креслу, красавица средних лет с зеленоватыми глазами и веселый рыжий бесенок, носящий имя его умершей дочери. И, мысленно невесело посмеявшись над своей нелепой, несбыточной идеей, Алексей вдруг ощутил, как уходит, растворяется в парижском дожде за окнами боль, с которой он уже сжился за последние месяцы, и как приходит на смену ей то, с чем жить неизмеримо легче – сожаление о прошлом, светлая грусть о потере, вечная любовь к тем, кого потерял, и вечная память о них.
А потом потянулся самый длинный и странный день в его жизни, наполненный моментами узнавания, острого прикосновения к прошлому, сожаления о несбыточном будущем и проблесками невнятного, непонятного ощущения счастья в настоящем. Они обедали в огромной светлой столовой, и Наталья Кирилловна, наблюдая, как разливает Алексей по бокалам золотистое «шабли», вдруг замечала, как нечто само собой разумеющееся: «Твой прадед очень ценил этот сорт. Жаль, что он уже не успел попробовать вино этого урожая, ему бы понравилось». И человек, которого он никогда не видел, но которого помнил по захлебывающимся, острым строчкам бабушкиного дневника, вдруг вставал перед ним во весь рост и обрастал живой плотью – ведь если ты знаешь, какое вино ценил твой далекий предок, ты уже немало можешь сказать о нем…
Потом он вывозил кресло с бабушкой на недолгую прогулку в сад, мокрый от недавно закончившегося дождя, и она, ведя разговор ни о чем, так же вдруг, неожиданно, походя говорила: «Посмотри, какой необычный стальной цвет у сегодняшнего неба. Точно такие глаза в детстве были у Аси. Скажи, а у твоей матери сохранился этот оттенок?» И он, совершенно запутавшись в прошлом, настоящем и будущем, едва сообразив, что его мать и есть Ася, растерянно отвечал, изумляясь точности ее любящей памяти: «Вы правы, у мамы действительно были жемчужно-серые, редкого, странного оттенка глаза… Они очень нравились моему отцу. И моему деду тоже».
Легкая усмешка трогала губы бабушки, и она замечала с интонацией неуловимого женского превосходства: «Да, у Николая Родионова всегда был хороший вкус». А Соколовский смотрел на нее и понимал, что, наверное, в этот миг женщина, пережившая двух мужей и двух своих детей, видит внутренним взором то, о чем даже не догадывается ее внук, и за ее словами могут скрываться бездны, недоступные для другой человеческой души и составляющие тот микрокосм, который и зовется чужой судьбой.
Все чудо было в том, что мало-помалу эта судьба вовсе перестала казаться ему чужой; за один лишь день, не проявляя никакой видимой заботы об этом, Наталья Соколовская добилась того, что ее внук ощутил не только близость к ней и дому, в котором она жила, но и странное чувство родства со всеми обитателями этого дома. Черный кот Маркиз, весь вечер пролежавший в гостиной рядом с камином, показался ему знакомым с детства; разговоры Эстель с дочерью о поклонниках Натали зримо напомнили ему такие же смешливые разговоры, которые совсем недавно еще вели Ксюша с Таткой; строгие гравюры на стенах оказались для него роднее тех самых знакомых афиш, с которых были скопированы; а бабушкины замечания то об одном, то о другом событии или лице ее жизни – о многом он знал из дневника, о многом догадывался, а о чем-то даже и не подозревал, – так вот, эти замечания представлялись ему не специальным развлечением для заезжего гостя, а глубоко запрятанными сокровищами, ждавшими только его, предназначенными для него и имевшими смысл лишь для него, Алексея Соколовского.
Он и сам не мог бы объяснить, отчего отверг приглашение остаться здесь на ночь, отчего вдруг заторопился к независимости и одиночеству, совсем ненужным ему, – но, во всяком случае, вечером он уходил из этого дома спокойным и прирученным, точно пес. Дождь снова укрыл Париж прозрачной пеленой мерцающих капель, и за этой пеленой затерялись, растаяли последние слова провожавшей его в своем неизменном кресле Натальи Кирилловны: «Мы завтракаем в десять, дорогой мой. Но уже в восемь тебя будут ждать кофе и свежие булочки. Я ведь еще не знаю – вдруг ты у нас ранняя птичка?..»
Дождь все еще шел, когда Алексей вернулся в отель. Его комната вдруг показалась ему немыслимо пустой и темной; он долго стоял у окна, и призраки прошлого заглядывали ему в глаза, обещая несбыточные вещи и пытаясь утешить его в том, в чем утешить нельзя.