Глава 9
Утром он впервые поймал себя на том, что напевает за бритьем. Впервые с тех пор, как… Нет, не надо об этом. И, тряхнув головой и отогнав все воспоминания, которые не позволили бы ему прожить этот начинающийся день нормальным человеком, Алексей быстро покончил со сборами и завтраком и вышел из дома.
Спокойно и осторожно ведя машину, дожидавшуюся его в гараже, – почти утраченный навык! – он методично, аккуратно выполнил все дела, намеченные им с вечера. Побывал в банке и вышел оттуда не то чтобы довольным, но, во всяком случае, успокоенным. Заехал в хирургию к Сашке Панкратову и обсудил с ним то, что требовало дружеского совета. Встретился со знакомым чиновником из Министерства культуры и задал ему необходимые вопросы, чтобы приехать в театр подготовленным ко всем возможным неожиданностям; ответы не слишком удовлетворили его, но Соколовский всегда, во всех обстоятельствах предпочитал смотреть правде в глаза, и, кажется, это драгоценное качество начало возвращаться к нему вместе с давно утраченным им душевным равновесием.
Обедая в маленьком ресторанчике на Юго-Западе, откуда уже рукой было подать до его театра, он долго и тщательно выбирал блюда, вкус которых на самом деле был ему глубоко безразличен, нарочито придирчиво пригублял холодное белое вино, долго не отпуская официанта и почти не ощущая букета напитка, медленно смаковал еду и долго, долго сидел в ожидании счета, никого не торопя и раскуривая одну сигарету за другой. Он тянул время, сам не осознавая этого, и набирался сил перед тем, как увидеть еще одно пепелище своей жизни. Наконец, когда тянуть уже было нельзя, он резко поднялся, оставил деньги на столе и вышел вон. Чуть-чуть задержавшись у стеклянной двери на улицу, он глянул в огромное зеркало в безвкусной золоченой раме, красовавшееся рядом с бездействующим гардеробом ресторанчика, и сам себе сказал: «Ну что ж, пожалуй, ничего. За режиссера еще сойдешь. Пока…»
Была суббота, третий час дня – самое время для репетиции. И, входя в свой маленький любимый театрик, Алексей был уверен: в зале наверняка сейчас раздается голос Володи Демичева, дающего последние указания перед вечерним спектаклем, на высоком помосте застывают фигуры актеров, выстраивающих очередную мизансцену, и кто-нибудь непременно кричит: «Свет! Свет уберите!..», а кто-нибудь из незанятых в этом эпизоде участников пьесы пробирается сквозь ряды кресел со стаканчиком горячего кофе в руках, источающего терпкий аромат горечи и испускающего слабый, белесоватый дымок… В фойе было прохладно и сумрачно, на стенах по-прежнему висели и старые театральные афиши Соколовского, и фотографии лучших сцен из его спектаклей, и чудесные офорты, выполненные одним из прежних его актеров, попавшим однажды в аварию и навсегда прикованном теперь к постели. И, вдыхая привычный и радостный запах кулис, декораций и театрального грима, Алексей вдруг подумал: «Я дома, черт бы меня побрал! Все-таки дома!..»
Он вошел в зрительный зал едва слышно, не привлекая ничьего внимания, и осторожно уселся в самом заднем ряду. Заслонив глаза от мечущихся лучей театральных прожекторов, сообразил: на сцене – слишком много народу, почти вся труппа. Похоже на финальный эпизод какого-нибудь спектакля, но какого? Соколовский не узнавал ни пьесы, ни постановки, ни реплик актеров, которые раздавались в зале. И только когда Демичев ловко запрыгнул на сцену и рявкнул на незнакомого Алексею юношу (похоже, этот актер был новичком в труппе): «Ты что, не понял, что я тебе объяснял сию минуту?! Ты должен узнать ее по наитию, по откровению свыше, по одному только прикосновению!..» – только тогда Алексей сообразил, что речь, по-видимому, идет о той самой пьесе, сценарий которой он недавно так решительно отверг и которую перечитывал еще вчера.
Значит, они все-таки поставили эту вещь. Без него, вопреки его прямому запрету, несмотря на его отказ от стилистики и сюжета спектакля, который он считал недостойными уровня их общего театра… Ну что ж. Вероятно, именно этого и стоило ожидать.
Главную роль, разумеется, играла Лида. Он смотрел на нее, пытаясь отыскал в душе хоть какие-то чувства к этой великолепной, холеной женщине – остатки нежности, ревность, разочарование, мужской интерес или хотя бы неприязнь и обиду, – и ничего не находил. Она была просто актриса, и он всего лишь оценивал сейчас ее движение по сцене холодным, все замечающим оком режиссера. Его актриса. Только и всего.
– Ты должен положить руку ей на бедро – вот так, понимаешь? – продолжал показывать тем временем Демичев. – И по одному этому прикосновению почувствовать в ней нечто родное, близкое. Она твоя сестра, родная кровь, и эта кровь должна ударить тебе в лицо, в сознание, в сердце!
Алексей усмехнулся, заметив даже издалека, с каким удовольствием, с каким собственническим инстинктом Демичев прикоснулся к бедру Лиды, показывая это движение актеру, и как едва заметно, чуть уловимым движением она на мгновение ответно прижалась к его руке. То, что помреж Володя стал его заместителем не только по театральным делам, было видно ясно и бесспорно. И этого, наверное, тоже можно было ожидать. Ведь теперь именно Демичев распределял роли, командовал труппой и решал, кто будет давать очередное интервью от имени театра. Но это было еще не все. Главное, пожалуй, оказалось в том, что лишь при Володе Демичеве Лида становилась не только исполнительницей режиссерской воли, но и диктатором собственного «я» на сцене, главной и единственной примой, признанной фавориткой труппы. Слушая, как громко и веско она объясняет что-то партнерам по эпизоду (странно, прежде он не замечал в ее голосе таких визгливых ноток), Алексей невольно уловил и напряжение, разлитое в воздухе, и недовольство, сгустившееся над актерами, как густой смог, и нотки неповиновения в отрывистых ответах ребят – при нем такое вряд ли было возможно. Впрочем, может быть, я просто тешу свое самолюбие и утешаю сам себя, подумал развенчанный, изгнанный из своего королевства режиссер и вздохнул.
Кто-то из ребят, сидевших на несколько рядов ближе Соколовского к сцене и не узнанных им в полумраке зала, наклонился к соседу и довольно громко прошептал:
– Они же оба абсолютно бездарны. Я просто не понимаю, как мы будем все это играть. Мы провалимся с треском, вот увидишь!
По характерным жестам и интонациям шепота он узнал Лену Ларину. Злопыхательство было вполне в ее репертуаре, но на сей раз, похоже, актриса была права на все сто. Права не в том, что Лида и Володя бездарны, – это было не так, и каждый из них в своей области вполне заслуживал уважения. Просто сейчас они взялись не за свое дело и, рискуя по-крупному, действительно оказались на грани провала. Оказались хотя бы потому, что, вместо того чтобы заниматься делом, они упивались своей новой властью и напрочь забыли об искусстве ради собственных амбиций и собственного «я».
Что ж, пора было открыть свое инкогнито. И Алексей Соколовский поднялся во весь рост, загородив собой падающие сзади лучи света и вызвав легкую суматоху на сцене. Подняв вверх ладони, он двинулся вперед, нарушая вмиг образовавшуюся в зале тишину оглушительно громкими, медленными хлопками.
* * *
– Ну, браво, браво! – говорил он, двигаясь к сцене в свете прожекторов и с изумлением замечая сам за собой, что фразы получаются у него почти искренними, без обиды и фальши. – Вижу, что вы тут без меня не теряли времени зря. Работали, думали, старались… Молодцы, хвалю!
– Ур-р-ра! – прокатилось по залу, и режиссер узнал зычный баритон Леонида Ларина. – Это же Соколовский вернулся! Живем, ребята!
– Вот приехал барин, барин нас рассудит… – услышал Алексей в тот же самый миг ядовито-тихое замечание за своей спиной и круто обернулся. Однако и сзади, и спереди, и вокруг него уже стояли плотной стеной актеры, улыбающиеся, протягивающие ему руку, некоторые, из самых близких, даже похлопывающие по плечу и раскрывающие ему объятия, – и он не стал выяснять, кто именно бросил ему в затылок недобрую фразу. Тем более что среди тех, кто приветствовал сейчас Алексея, было немало совсем незнакомых ему лиц. Да, театр был уже иным, и на него смотрели не те, которых он ждал, а совсем другие глаза – настороженные, изучающие, дерзкие… Именно такие, какими и должны быть глаза молодых волчат, наблюдающих за старым, седым волком, которого им представили в качестве нового вожака стаи и которого упорно пытаются навязать, быть может, даже против их воли и их желания. Ну допустим, до желаний Соколовскому не было никакого дела. Только вот хочет ли он сам быть вожаком этой стаи?
Последней поздороваться к нему подошла Лида. Его удивило неприкрытое волнение, которое он заметил в ее лице. Губы были чуть приоткрыты, как в момент страсти, грудь волновалась под тонкой льняной блузкой, глаза были распахнуты ему навстречу, словно самому долгожданному и любимому человеку на свете… Он усмехнулся и поднял руки вверх жестом осторожного предостережения, но актриса, не обратив на этот жест ни малейшего внимания, приблизилась к нему почти вплотную и сказала так, будто думала все это время лишь о нем:
– Ну, вот и ты… вот вы и вернулись.
Оговорка – это многозначительное «ты», не спеша исправленное на политкорректное «вы», – была явно не случайной. И все-таки ее внимание и интерес оказались приятны Соколовскому, и он, не уставая изумляться прихотливости собственных реакций – поистине, все было достойно удивления в этот час его жизни, – сам того не желая, взял ее руку и коснулся ее суховатым, коротким, но подлинным поцелуем.
– Как вы себя чувствуете, Алексей Михайлович?
– Хорошо, благодарю вас, – он знал, что это вопрос был задан не Лидой Плетневой, а ведущей актрисой труппы, а потому и отвечал всей труппе, повернувшись ко всем разом и обводя глазами шумливую, яркую толпу.
– Но вы ведь уже приступаете к работе, правда? – промурлыкала Лена Ларина. – Мы так вас ждали… Нам столько всего нужно вам рассказать.
– Не задавай глупых вопросов, – обрезал ее муж. – Разумеется, Алексей Михайлович будет с нами работать. Зачем, по-твоему, он пришел? Уж если Соколовского выпустили из больницы, теперь его ничто не удержит!..
Отметив про себя что-то новое в интонациях Ларина – легкую льстивость, слабость голоса, нотки неуверенности в себе, – режиссер тут же вспомнил, что до сих пор еще не слышал ни слова из уст своего помощника. Отыскав Володю Демичева взглядом (он стоял чуть поодаль, как бы пропуская вперед всех членов труппы, чтобы почествовать вернувшегося хозяина последним, самым почетным словом), Алексей улыбнулся ему и решительно двинулся в его сторону. И видя, как тут же засуетился помощник, как мелки и почти судорожны стали его движения, как боязлива улыбка, точно намертво приклеенная к Володиному лицу, неприязненно подумал: «Да боится он меня, что ли? Тьфу ты, господи, противно-то как…»
– Ну, вот я и вышел, – обратился он к Демичеву, спокойно пытаясь перевести всю встречу из эмоционального в деловое русло и замечая, как отхлынули от них людские волны, точно торопясь оставить двух мужчин наедине. – Рад видеть, что работа горит, что вы не простаиваете… Давай, рассказывай, что тут и как. Или, может быть, хочешь – пойдем в мой кабинет?
И от того, как нервно дернулся Володя, услышав это предложение, у Алексея почему-то стало нехорошо на душе. Он ни за что не хочет остаться со мной без свидетельских глаз, понял режиссер, изучая теперь своего помощника неторопливым взглядом, точно какое-то экзотическое животное под стеклом микроскопа. Он боится сказать что-нибудь такое, за что его потом могли бы обвинить в малодушии и двуличии. И еще он боится того, что скажут или подумают о нем его сторонники в театре… У Соколовского вообще было странное чувство, что вся труппа ведет себя так, будто их застали за чем-то постыдным, недозволенным, за чем-то таким, что непременно надо скрывать от людей и что нельзя обнаружить перед посторонними.
– Нет-нет, поговорим здесь, – наконец откликнулся Володя Демичев, словно сделав над собой волевое усилие. – Сам видишь, работа кипит, минуты свободной нет. Вечером спектакль… А ты давно здесь, кстати? Что ставим-то хоть, понял, разглядел?
– Ну да, разумеется. Та самая вещь, которую ты приносил мне в больницу. Верно?
– Верно, – со вздохом подтвердил помреж. И, чуть помявшись, пояснил: – Ты же понимаешь, нам надо было хоть чем-то заняться. Нельзя же распускать труппу, сдавать темп, терять зрителя. Публика этого не прощает. Вот мы и решили, пока ты не вернешься, немножко поточить коготки… то есть потренироваться, поэкспериментировать, понимаешь?
Алексей кивнул. Все, что говорил Володя, было азбукой театрального дела, чистой правдой, разумными вещами, и его нельзя было ни в чем упрекнуть. Но почему же такая подозрительная тишина стоит в зале, внезапно придя на смену всем шутливым и радостным возгласам, и почему так пахнет предательством в этом маленьком, старом, знакомом до последнего вздоха театре?..
Демичев говорил что-то еще, подводил его за локоть знакомиться с новыми участниками труппы, взахлеб, с неподдельным энтузиазмом, рассказывал о переделках «Зонтика» и о новых спектаклях, подготовленных к выпуску, но все это доносилось до Алексея уже как бы сквозь сон, сквозь невидимую преграду, сквозь странную слуховую пелену. Он кивал, и задавал правильные вопросы, и делал вид, что внимательно слушает ответы, но сам ощущал себя чужим и ненужным в этом доме. От того ощущения праздника и восторга, с которыми он входил в эти стены меньше часа тому назад, не осталось и следа. И, дождавшись, пока Володя Демичев наконец выдохнется и умолкнет, он чуть-чуть театрально развел руками, набрал побольше воздуха в легкие и сказал:
– А я вот, видишь ли, пришел сказать вам, что мой отпуск затягивается на неопределенное время. Мне хотелось просто повидать вас, порадоваться за вас и, может быть, напомнить старым друзьям, что я еще есть, еще существую…
Последняя фраза прозвучала в его устах невольным укором, и Алексей, совсем не хотевший, чтобы ее восприняли как призыв к жалости, быстро поправился:
– У меня сейчас другое на уме. Другие проекты, новые замыслы. Надеюсь, вы простите меня, ребята?
Шепот недоумения пробежал по группкам людей, вольготно раскинувшимся вокруг двух режиссеров – старого и нового – в полутемном зале. Кто-то из этих людей обожал Соколовского, кто-то его недолюбливал, кто-то вовсе его не знал и пришел в этот театр лишь на приманку его имени, но каждый из них в последние минуты испытывал неловкость, будто бы на его глазах совершалось бесстыдное воровство, будто бы у человека отнимали самое дорогое, самое любимое дело его жизни… И вдруг оказалось, что человек этот уходит сам и вовсе не нуждается ни в жалости, ни в снисхождении. И еще оказалось, что на самом-то деле никто из них не замаран в предательстве: их режиссер просто не готов еще вернуться к ним – может, болеет по-прежнему, а может, и правда затеял другие проекты… «Вот так-то вот, – устало подумал Алексей, заметив произведенное его словами впечатление. – Гадайте теперь, кто кого бросил: вы ли меня или я вас».
– Подожди, подожди… Ты хочешь сказать, что не будешь больше работать с нашей труппой? – попытался поставить все точки над «i» Володя Демичев.
– Я не готов пока однозначно ответить на твой вопрос, – уклончиво ответил Алексей. – Просто хочу пожелать вам успеха и попрощаться с вами, ребята… на какое-то время.
Несколько слабых возгласов протеста, прозвучавших было из уст «старой гвардии» Алексея Соколовского, быстро затихли среди шепота новеньких и вполголоса даваемых друг другу пояснений. «Мне не хватает Ванечки Зотова, – внезапно подумал Алексей, зорко и внимательно глядя на всех них, сгрудившихся вокруг него. – Не хватает его голоса в этом хоре. Он, может быть, нашел бы слова, которые остановили бы меня…» Но не было рядом Ивана Зотова и не было прежнего молчаливого, но верного помощника рядом с усталым, постаревшим режиссером, и лучшая его актриса смотрела на Соколовского своими бездонно-синими, мрачными от невысказанных мыслей глазами – смотрела так, что от ее взгляда хотелось загородиться рукой и трижды сплюнуть через левое плечо.
– Ладно, тогда отдыхай, – заторопился Демичев, мгновенно принимая на себя маску озабоченного нехваткой времени профессионала. Он даже позволил себе бросить взгляд на часы и преувеличенно строго обернулся к актерам: – По местам, ребята. Нам нужно еще раз прогнать финальную сцену. Итак, я говорил вам, что…
Но Алексей не мог позволить ему вот так, легко и просто, перехватить инициативу в последнем эпизоде разыгрывавшегося спектакля, не мог оставить за ним последнее слово. А потому голос Соколовского привычно перекрыл все шумы и голоса в зале, когда он снова поднял руки над головой и крикнул:
– Я желаю вам успеха, ребята! Все сбудется, вот увидите. Вы еще вспомните предсказание Алексея Соколовского!..
Он уходил из зала так, как уходит обычно со сцены герой спектакля. Незаметно и просто, будто оставляя их всего лишь на час, перекинулся парой шуток с Лариными, выслушал заумную сентенцию какого-то новичка из актерского цеха, приобнял маленькую инженю, работавшую у него с самого основания театра, и ни словом не отреагировал на слова, жалко брошенные ему в спину Володей Демичевым:
– Ты же знаешь, это твой театр, Соколовский. Ты можешь вернуться, когда захочешь. Мы все будем ждать тебя.
Это были неискренние слова, а потому Алексей и не хотел отвечать на них. Но когда бывший помреж вдруг догнал его и остановил, положив руку ему на плечо, Соколовский все же подал ему свою милостыню, пожалев человека, который оставался наедине с украденным театром и со своей собственной совестью:
– Да-да, я вернусь… если захочу. Ты сделал все, что мог, Володя. И, может быть, ты даже не так уж был не прав в том, что сделал. Если театр оказался с тобой – значит, ты был нужен ему больше, чем я.
– Ты действительно так думаешь? – глупо спросил Демичев, отчего-то усиленно хлопая ресницами.
«Слаб человек, – подумал Алексей с невольной усмешкой. – Мало ему того, что совершает подлость, так хочется еще и индульгенцию получить… Ох, слаб!»
– Да, я действительно так думаю, – ровно ответил он, улыбнулся бывшему помрежу натянутой улыбкой и вышел из зала.
* * *
Он уже садился в машину, когда услышал позади дробный стук знакомых каблучков по каменным ступеням крыльца и возглас: «Подожди, Алеша!»
Она стояла перед ним, чуть запыхавшаяся от быстрого бега, разгоряченная и все же невозможно свежая на фоне парящего, послеполуденного августовского солнца. Запахи раскаленного московского асфальта, чужого пота и бензина словно обтекали ее легкую фигуру стороной, и Алексей в который уж раз подивился ее способности сохранять щемяще юный, почти невинный вид в любых обстоятельствах. На лице у Лиды почему-то были огромные темные очки (из дорогих, равнодушно отметил он про себя), и накрашенные кармином губы выделялись на бледном лице единственным ярким пятном.
– Ну, как ты? – спросила она, и эти губы чуть искривились, придавая всему ее облику плачущий детский вид.
– Хорошо, – ответил он спокойно. И вдруг неожиданно для себя потребовал: – Сними очки, пожалуйста.
Она, не удивившись, покорно освободилась от модных зеркальных стекол, и глаза ее посмотрели ему навстречу, как когда-то во времена их любви. Он ничего не хотел увидеть в них, да ничего и не увидел – просто поддался мгновенному импульсу, памяти сердца, еще сохранившей воспоминания о том, как он тонул в синем бездонном мареве этих глаз. Говорить, в общем-то, было не о чем, и пока Алексей недоумевал, зачем Лида остановила его, пытался подыскать наиболее уместные для прощания слова, она вдруг гневно закусила дужку своих очков, и дорогой, но непрочный пластик хрустнул в ее крепких белоснежных зубах.
– За что ты винишь меня? – горячо, с дрожью в голосе заговорила Лида, глядя на опешившего Соколовского так, точно он был ее мужем, бросающим ее одну с ребенком в безвыходной ситуации. – Разве я была виновата в том, что случилось? Разве ты виноват? Неужели ты не понял, что все решалось не нами, что это судьба? Чего ты хотел от меня – лицемерных вздохов по поводу смерти женщины, которую я даже не видела и которая была для меня всего лишь соперницей?
– Тебе не кажется, что все повторяется? По-моему, я уже слышал от тебя нечто подобное, – тихо отозвался Алексей. – А чего я хотел… Человечности, Лида. Простой человечности. Но, ради бога, не будем сейчас об этом.
Он вдруг почувствовал, что очень устал; душераздирающие крики нужны ему сейчас были меньше всего. Захлопнул дверцу «Ауди», завел мотор, но так и не двинул машину с места, а сидел, уронив руки на руль и глядя в пространство. Он ждал, пока она окончательно обидится и уйдет, остатки галантности не позволяли ему бросить на улице женщину, глядящую ему вслед, но Лида, похоже, не торопилась разделаться с этой мелодраматической сценой. А может, это даже доставляет ей удовольствие?.. На своем веку Алексей Соколовский повидал немало женщин, нуждающихся в крикливом выяснении отношений, как наркоман в очередной дозе наркотика. Лида же как-никак была актрисой, а значит, склонность к сценам у нее в крови. И то, что прежде Алексей не замечал за ней подобных привычек, вовсе не означает, что у нее их нет.
А девушка вдруг сказала тоном игривым и легким, будто бы никаких тяжелых слов и не было сказано между ними минуту назад.
– Угости меня кофе, Соколовский. Я хочу поговорить с тобой.
– Ты же не пьешь кофе, – ответил он, все еще глядя мимо нее.
– Надо же, не забыл! Не забыл, не забыл! – Она едва не захлопала в ладоши, словно дитя. Искренне она обрадовалась или нет, Алексей не знал, но в голосе ее зазвучали дразнящие серебряные колокольчики, и он вдруг снова вспомнил Венецию, сцену старинного палаццо и ее, царящую на этой сцене… Ну-с, так чего же еще она от него хочет?
Алексей молча распахнул пред ней дверцу машины, и уже через десять минут они входили в тот самый крохотный ресторанчик, в котором он обедал сегодня, пытаясь набраться сил перед посещением родного театра и даже не предполагая, как много этих самых сил ему понадобится. Зал, совершенно безлюдный днем, теперь уже наполнился посетителями, и сизые клубы дыма мешались с ароматом коньяка и запахами свежего жаркого.
– Два кофе, пожалуйста, – сказал он вышколенному не по чину ресторана официанту и наконец-то посмотрел на Лиду. Она выглядела совершенно безмятежной в своем светлом льняном костюме и теперь даже раздражала его своей свежестью.
– Дуо капуччино… помнишь? – улыбнулась она чуть заискивающе, но сейчас это напоминание не задело в нем никакой чувствительной струны. Соколовский чуть нахмурился, закурил и выжидающе уставился в колдовские глаза, вполне способные и в этот миг свести с ума кого угодно.
– Ты хотела поговорить со мной, – терпеливо подсказал он.
– Да. – Ее голос стал резче, она тоже вытащила сигарету, и когда из ее тона испарилась всякая сентиментальность, он с невольным уважением подумал: «Вот теперь мы имеем дело с настоящей Лидой Плетневой…» – Да, я хотела поговорить с тобой, Соколовский. Тебе понравилось то, что ты сегодня увидел в нашем театре?
– Я почти ничего не увидел, – угрюмо сказал он.
– Не надо лукавить. Я ведь не Володя Демичев, меня тебе не провести. Хочешь знать, что я думаю о нашей новой постановке? И обо всех прочих новых работах тоже?
Официант принес дымящийся кофе, и это избавило Алексея от необходимости отвечать на ее последний вопрос. Впрочем, Лида и не ждала ответа.
– А думаю я, дорогой мой Алеша, что все это – пшик. Дым, туман, морок. Обман зрения… Володя хорош был в тандеме с тобой, как исполнитель, как второй режиссер. Но самостоятельно он – ноль. И публика очень скоро разберется в этом. А значит – что? Правильно, значит, театра Соколовского на Юго-Западе скоро больше не будет. Не будет театра, понимаешь?
Она отхлебнула горячий кофе, поморщилась – «Какая все-таки горечь!» – и отставила чашку в сторону. Потом посмотрела на Соколовского чуть внимательней, чем прежде, и спросила:
– Что ж ты молчишь, Алеша?
– А что я должен сказать? – Он пожал плечами и тут же мысленно упрекнул себя за излишне театральный жест. Театральности во всей этой истории и без того было навалом. – Чего ты ждешь от меня?
– Тебе не жалко своего театра?
– Очень жалко. Мне давно уже было жаль его. Например, в больнице, когда я читал этот сценарий и понимал, куда вы придете с такими премьерами. И потом мне тоже было жалко мой театр, когда я говорил с Ванечкой Зотовым, сбежавшим в бармены и оставившим мне на прощанье повествование о том, что происходит в моей студии. И еще тогда, когда я читал все эти рецензии в газетах… Мне было очень жаль театр. Но я уже пережил это чувство, избыл его, понимаешь? И к тому же то, что я успел увидеть сегодня, – это уже не мой театр.
Лида аккуратно положила рядом с так и не выпитым кофе погасшую сигарету.
– Я не хочу врать тебе, Соколовский, – сказала она медленно и задумчиво. – Я не была тебе верна. Но ты сам виноват в этом; вспомни, как ты разговаривал со мной, когда я звонила тебе на дачу, и потом еще эта дурацкая встреча в больнице… Но нас ведь связывало гораздо большее, нежели просто любовь, правда же? И поэтому, я надеюсь, ты не станешь мстить своей лучшей актрисе.
Он слушал ее, так еще до сих пор и не понимая, чего она от него добивается. И, убедившись, что он не заговорит по собственному почину, не скажет то, что ей так хочется сейчас услышать, Лида Плетнева вздохнула и четко выговорила:
– Я по-прежнему хорошо понимаю тебя и по-прежнему способна на многое. Так что, если ты действительно собираешься делать новый театр… если у тебя готовятся новые проекты…
Алексей не выдержал и засмеялся. Вот оно что! Поверженный лев, оказывается, действительно лучше здоровой и бодренько тявкающей, но все-таки собачки. Лида, выходит, не просто упивалась своей новой властью в театре Демичева, но и готовила себе запасные пути в новом театре Соколовского… Отсмеявшись, он спросил с искренним интересом:
– Неужто дела уже так плохи? А как же те предложения, о которых ты рассказывала мне по дороге в Италию? Разве они потеряли силу?
– Не будь мелочным, Соколовский, – резко отпарировала она.
– Не сердись, – все еще улыбаясь, извинился Алексей. Он и в самом деле не хотел быть злым с ней. – Я понимаю, что ты не случайно сегодня пошла за мной, и понимаю также, что любовь и в самом деле здесь ни при чем. Но, честное слово, никаких новых проектов у меня пока нет. Я сказал об этом Демичеву лишь для того, чтобы не уходить из театра поверженным и побежденным. – Его глаза сделались по-настоящему серьезными. – Можешь не верить мне, но это на самом деле так.
Они помолчали. Потом Лида поднялась и сказала так тихо, что Алексей едва смог расслышать ее.
– А знаешь, я ведь и в самом деле по-своему тебя любила…
Она тряхнула головой, как бы сбрасывая с себя прошлое, ухмыльнулась, легко подцепила мизинчиком сломанные, совершенно бесполезные теперь очки и ушла.
* * *
Последующие недели были наполнены у Алексея мелкими, несложными, но крайне важными и значимыми для него делами. Он написал в Париж Пьеру Сорелю, давнему своему приятелю и коллеге, руководившему популярным во французской столице экспериментальным театром, и в тщательно продуманных выражениях попросил его навести справки о госпоже Наталье Соколовской, эмигрировавшей из Советской России в двадцатых годах и проживавшей когда-то по указанному адресу. Адрес, сохранившийся на затрепанном, старом конверте, был его единственной зацепкой, но Алексей хорошо знал Сореля и был уверен, что, если только существует хоть малейшая возможность разузнать что-то о судьбе бабушки, этот доброжелательный и предприимчивый француз такой возможностью непременно воспользуется. Отправив письмо по электронной почте и получив от приятеля подтверждение о том, что оно получено, Соколовский принялся спокойно ждать, уже внутренне уверенный в том, что его поездка – чем бы ни закончился этот поиск – состоится обязательно.
Он побывал на геологическом факультете, на кафедре, которая была родной и для Ксении, и для Татки, и долго молчал за наспех накрытым поминальным столом в окружении тех, кто знал и любил его девчонок. А потом, когда вдруг из коллег и аспирантов Ксении полились воспоминания о прошлом, он тоже принял участие в этой такой невеселой, но теплой игре, потому что она означала, что его родных помнят и что они – живы. Кафедра была в восторге от того, что он привез университету в подарок минералогическую коллекцию Ксении Георгиевны, и после того, как прекрасные, но холодные камни навсегда исчезли из его дома, ему показалось, что смерть его девочек стала еще более нереальной и беспричинной.
Он часто приходил к ним на кладбище, и разговаривал с ними, и просил совета. Ему казалось, что любимые голоса отвечают ему, и этот ответ содержал в себе все, что хотелось услышать Алексею. Он больше ни разу не повстречал на кладбище той старой женщины, с которой встретился во время первого посещения родных могил; и хотя могилы эти по-прежнему находились в безупречном порядке, особенно с тех пор, как его собственные усилия прибавились к усилиям неизвестной благодетельницы, присутствие этой женщины, ее визиты оказались теперь для него неуловимыми. Жалея, что не спросил ее имени, Алексей разыскал в церкви на кладбище старого батюшку и, поблагодарив его за все, передал для нее деньги за будущие хлопоты, на год вперед. Священник деньги принял и был с ним приветлив, но Соколовскому показалось, что он не совсем понял, о ком, собственно, идет речь.
Он много читал в эти дни; встречался со старыми коллегами; читал новые пьесы, которые приносили к нему для отзыва молодые авторы. С изумлением убедившись, что слово и мнение режиссера Алексея Соколовского по-прежнему ценятся на вес золота, будто бы и не было многочисленных провалов последних постановок в театре, который все еще носил его имя, он никому не отказывал в консультации или добром совете, но при этом никому не сообщал о своих дальнейших планах и о сроках возвращения в режиссуру. Москва полнилась слухами об умирающем театре на Юго-Западе и о новых проектах Соколовского, но он не поддерживал этих слухов в частных разговорах, так же, как и не опровергал их.
Постепенно приводя в порядок заброшенную квартиру, ремонтируя то одну, то другую мелочь, разбираясь в шкафах и мало-помалу отчищая до блеска каждый гвоздь в доме, он все время мысленно разговаривал с Ксюшей и Таткой и в конце концов окончательно уверился в том, что смерти не существует. Все кругом говорят, что они погибли?.. Ну и пусть их! Для него, Алексея Соколовского, жена и дочь живы. И пусть простят его многочисленные врачи из Клиники неврозов, потратившие на него столько времени, сил и лекарств, если им покажется теперь, что все их усилия были напрасны. Пусть они считают его мысли проявлением психопатии, маниакальной навязчивой идеи или как там еще у них называются подобные состояния… Ксюша и Татка живы, да и все тут. И хотел бы он посмотреть на человека, который посмеет его в этом разуверять!
Альбомы с фотографиями и старые семейные архивы он оставил напоследок. Он больше не боялся, что фотографии прежних счастливых дней причинят ему боль или лишат сна ночью. Напротив, каждая фотография, каждое письмо Ксении из экспедиции или Наталки из пионерского лагеря, каждый оплаченный счет за телефонные переговоры с ними подтверждал: их семья рождалась, существовала, жила, была счастлива! Как ни странно, теперь, оставшись один, он с легкостью мог вспомнить любую мелочь, разрешить любые вопросы, когда-то вызывавшие споры или непонимание между ним и женой. Например, их любимая Таткина фотография – она была сделана в тот день, когда девочку повели в первый класс, – была хороша по композиции и прекрасно пойманному озаренному выражению маленького личика, но, к сожалению, размыта и не слишком удачна в техническом плане. И родители никогда не могли разглядеть, сколько же все-таки бантов красуется на аккуратно причесанной дочкиной головке – два или один, но очень пышный. Ксюша утверждала, что лично завязывала ей два бантика, а Алексей вечно спорил с ней, утверждая, что прекрасно помнит «бант, огромный, как пропеллер»… Ему самому было странно, как четко и однозначно он вспомнил теперь и этот праздничный день, и торопливый Таткин завтрак – какао и мамины пончики, и то, как, ворча и боясь опоздания, Ксения все же торжественно завязала ей два – именно два! – белых чудесных бантика. Ты была права, Ксюша, мысленно признавался Алексей, и переворачивал лист альбома, вновь предаваясь воспоминаниям, точно вспышками озаренным его любовью, его прозревшей памятью, его вечной, не прощаемой виной.
А потом от Сореля пришло письмо. «Ты удивил меня, дружище, – писал он, – и вдобавок чуть было не поставил в весьма неловкое положение. Я-то искал по кладбищам и старым некрологам, а оказалось, что Наталья Кирилловна Соколовская жива и хотя не совсем здорова, но уважаема всеми соседями и хорошо известна в силу таланта и самобытности своей натуры. Несмотря на весьма преклонный возраст – чуть ли не сотня лет – и довольно тяжелую болезнь, она до сих пор находится в здравом уме и памяти, хотя и ведет все свои дела через поверенную, мадам Лоран. Вот ее адрес, дружище, и сообщи мне, если когда-нибудь соберешься в наши края…»
Когда-нибудь?! Черта с два! Он поедет немедленно, вот только сделает визу (слава богу, у него еще достаточно связей, чтобы не затягивать с решением этого вопроса) и найдет официальный повод для путешествия. И он повезет с собой подарок – ту самую картину, небольшую и не слишком тяжелую, на которой три невозможно прекрасные девочки ведут вечную неспешную беседу в саду, каких давно уже нет в России. Пусть эта вещь снова окажется в доме у бабушки, как когда-то, век назад, она висела в доме у ее родителей…
Проблемы с получением визы действительно не возникло, и 19 сентября Алексей Соколовский улетел в Париж.