Глава 4
Семейные узы
04.09.2042. Город.
ЖК «Уютный». Вера
Обожаю утро. Любое. И весеннее, приносящее с собой прохладные запахи пробуждающейся земли, и летнее, полное свежести умытого поливалками асфальта, и осеннее, когда мелкий моросящий дождик никак не может погасить жаркий костер кленов на горе за нашим домом, и зимнее, матово сверкающее морозными узорами на оконных стеклах…
По природе своей я абсолютный жаворонок – при моей-то профессии это странно. И даже неудобно. После спектаклей я засыпаю прямо в машине, и нередко муж относит меня домой на руках и бережно, как ребенка, укладывает в постель. Он и считает меня ребенком. Даже сейчас, когда мой животик уже более чем красноречиво свидетельствует, что… А он считает меня ребенком! Мило, но смешно. Когда скоро-скоро-скоро я сама стану мамочкой! Самой счастливой мамочкой на свете!..
Осторожно потянувшись, я переворачиваюсь на спину. Вопреки всем предписаниям врачей я сплю на левом боку, мне так удобнее. Да и Масику – так я пока зову нашего с Германом малыша – так, по-моему, всего уютнее и комфортнее. Масик… Я опять потягиваюсь. И полезно, и ужасно приятно. Сейчас, когда я, понятное дело, не только не выступаю, а даже уже и не репетирую, могу себе позволить и ложиться рано, и, проснувшись ни свет ни заря, понежиться в постели…
Мужа рядом нет. Вероятно, он опять работал допоздна и уснул на диванчике у себя в кабинете. В последнее время так случается все чаще и чаще. Очень печально. Хотя умом-то я понимаю: он, бедный, боится. Очень неудобно спать, когда даже во сне приходится остерегаться, чтоб не толкнуть нечаянно нашего Масика. Я и сама-то не сразу привыкла к тому, что он теперь живет внутри меня и с этим нужно считаться. А уж Герман и подавно.
Неспешно, осторожно поднимаюсь, заправляю постель – не слишком аккуратно получилось, но сойдет, от меня сейчас нельзя же ожидать слишком многого. В ванную иду еще сонная. Сонная-сонная, как осенний суслик. Потому что Масик сейчас спит, вот и я продолжаю дремать. В полудреме набираю ванну, чищу зубы и думаю о Германе.
Мой муж – самый-самый лучший человек в мире! Правда-правда! Ну где вы еще встретите такое сочетание гениальности и практичности, мечтательности и способности мгновенно находить решение любой проблемы? К тому же он просто боготворит меня, я буквально купаюсь в его любви, окутанная и согретая ею. Как этой теплой водой в душистой ванне. И уж, конечно, я отвечаю ему полной взаимностью. Он мужчина, сильный и властный, человек-творец – я, само собой, стараюсь никогда и ни в чем ему не перечить. Мы и не ссорились почти ни разу. Правда, говорят, что это не очень хорошо, что ссоры очищают отношения, как гроза очищает воздух, что после ссор люди становятся ближе друг другу. Но ведь и так ближе некуда. И не ссориться же специально, вот уж глупость.
Взгляд в зеркало сразу портит настроение. Ужас! Лодыжки отекли, на икрах выступили вены, губы… нет, губы ничего, но под глазами жуткие мешки, к тому же синие, как от бессонницы. И все лицо опухшее, мятое, как подушка, с которой я только что встала.
Это просто кошмар какой-то! Конечно, при первой беременности токсикоз – это нормально. Но вот поздний – это уже нехорошо. Тридцатая неделя, а я как квелая муха, давление подскакивает, так что мутит, да еще и опухшая… А Герман так любит мои ноги, так нежно гладит и целует… Разве «это» захочется целовать! На глаза наворачиваются непрошеные слезы.
Я всегда была эмоционально… как это Герман называет?.. эмоционально лабильна. Мои настроения – как качели: от безудержного счастья – в бездну отчаяния. И наоборот: только что на душе царил мрак, а через мгновение – сияет ослепительное солнце. И ничего с этим не поделаешь. Для профессии эта страстность полезна – если внутри холод, то и танец будет мертвым, сколько ни мучай себя экзерсисами, на одной технике не станцуешь так, чтобы весь зал замирал, затаивал дыхание, ловил глазами каждое движение, каждый оттенок… Но в обычной жизни рядом со мной, наверное, трудно.
В ванну я забираюсь медленно-медленно. Сейчас мне нужно быть очень-очень осторожной, чтобы не повредить Масику. Вдруг я поскользнусь! Страшно подумать! Нет-нет-нет, все будет хорошо. Я утопаю в теплой пышной белой пене, думаю о нашей будущей жизни – втроем! – о Масике… на глаза опять наворачиваются слезы, но теперь это слезы счастья.
Только я немножко боюсь – вдруг Герман меня разлюбит. Нет-нет-нет, он не дает никаких поводов для подобных опасений. И не то чтобы Герман с появлением Масика (он еще не родился, но для меня он уже есть, а не «будет») ко мне охладел… Но ведь и правда он считал, что нам рано пока заводить ребенка. Везде пишут, что мужчины относятся к появлению малыша совсем не так, как мы. Но ведь для женщины материнство – высшая цель, высшее благо, главное в жизни предназначение! Пусть мужчины (они ведь не могут родить, бедные!) видят смысл жизни в изменении мира, в каких-то важных делах – как Герман, к примеру, в создании новых балетных постановок. Но мы, женщины, приходим в этот мир, чтобы принести в него новую жизнь!
Когда Герман узнал, что у нас будет Масик… я думала, он обрадуется, а он… Нет, не расстроился, не возразил, но и – не обрадовался. А ведь ребенок – это же так прекрасно! Он будет и частью меня, и частью него – одновременно! Будет таким же сильным и талантливым, как Герман, и таким же чутким и нежным, как я. Как можно оставаться равнодушным к такому чуду?!
Я списываю все это на мужскую сдержанность. В конце концов Герман – вовсе не ледышка, просто все его эмоциональное богатство растрачивается на меня и на его балеты… которые он пишет тоже для меня! Он называет меня своей музой, феей, путеводной звездочкой! А когда я танцую, он так смотрит… У меня слов нет, чтобы описать его взгляд. Ну как будто ангел с небес спустился к нему в лучезарном сиянии…
За один этот взгляд, за эту нежность и восторг можно простить ему все что угодно. И я, конечно, прощаю, хотя, собственно, что тут прощать? Я абсолютно, на миллион процентов уверена: когда Масик появится наконец на свет, когда Герман его увидит, он полюбит его так же, как и я. По-другому просто быть не может.
Выбравшись из ванны и посвятив некоторое время необходимым косметическим процедурам (кожа, волосы, в общем, всякое разное такое, без чего не обойтись, красота требует жертв, хотя бы в виде времени), я выползаю на кухню и обнаруживаю, что безнадежно опоздала – Германа уже нет. Судя по записке (привычно нежной) на дверце холодильника, он проснулся раньше, чем обычно (сколько же он вообще спал?), наскоро перекусил и умчался в театр.
Мог бы и заглянуть в ванную – попрощаться перед уходом. Обидно…
Хотя, может, он и заглядывал – а я лежала с охлаждающей маской на глазах, ничего не видела и даже не слышала, я же в ванне всегда в наушниках лежу, под музыку так сладко мечтается…
Сунула в микроволновку тарелку с завтраком, но…
Даже если я не видела и не слышала, как Герман заглядывал в ванную (а вдруг и не заглядывал?), неужели он не мог просто подойти и поцеловать? Обида мутно плескалась внутри, мысль о завтраке казалась отвратительной. На сверхполезную куриную грудку со спаржей аж глядеть тошно, а обогащенный кальцием и витаминами кефир… да от одного запаха воротит!
Тем не менее я дисциплинированно (балет, чтоб вы знали, приучает к «надо» почище профессионального спорта) сажусь за стол и пытаюсь все это съесть, одновременно сражаясь с мутно плещущейся внутри обидой. Эх, запустить бы этим стаканом в стенку, чтоб кефир кляксой размазался и осколки во все стороны зазвенели! Но, конечно, я никогда такого себе не позволю: еще не хватало, чтобы Герман решил, что у меня на почве беременности шарики за ролики заехали.
Кое-как запихав в себя еду, встаю – и застываю посреди кухни соляным столпом. Мутная обида, кажется, выела все внутри, оставив одну зияющую пустоту… Пытаюсь убедить себя, что тревога моя не стоит выеденного яйца (да-да-да, пустого! пустого!). Миллионы семей живут без всяких поцелуев на прощание – и все у них нормально.
Но я-то – не миллионы. Я – это я. И ведь не меня Герман обидел – нашего Масика. Он там, внутри, наверное, плачет сейчас – он совсем беспомощный и не может защититься… Как же так?!
Медленно-медленно, точно прячась, точно меня могут остановить (кто? Герман в театре, а больше в квартире никого нет), прохожу в кабинет Германа. Совсем крохотный, не больше гардеробной (наверное, по планам архитекторов тут и должна была быть гардеробная), наполовину занятый огромным Г-образным столом. Одна стена занята гигантским экраном, другая, у входа, до потолка заклеена моими фото в разных ролях.
Рабочий планшет Герман, разумеется, забрал с собой, но небольшой еженедельник в кожаной обложке (мой подарок!) он оставляет дома. И самые важные заметки – не повседневные, а ключевые, принципиальные – он делает именно в этой толстенькой книжечке. Ну и мне еще рассказывает. Но в последнее время – нет. Я думала, что это он так меня бережет, понимая, как трудно мне без сцены…
Сильно загудело в голове, и внизу живота прорезалась тупая тянущая боль. Ничего, ничего, просто мне трудно долго стоять.
Присев на подлокотник мужнина кресла, я дрожащими руками расстегиваю пряжку еженедельника.
Вот знакомые записи о нашей последней совместной работе – балете «Роза Тегерана». Я танцевала заглавную партию – девушку Сорайю, несправедливо обвиненную в измене. Мне даже глаз закрывать не нужно, чтобы всем телом вспомнить те движения, то завораживающе плавные, то отчаянно резкие, почти рваные… Сцена суда, казнь в багровых мрачных бликах – словно на заднем плане бушует пожар…
Мне всегда казалось, что, когда я танцую – особенно когда мы репетируем, – мы с Германом сливаемся ближе, чем в самых страстных объятиях… Но не навсегда же я покинула сцену! Я же вернусь! И у меня будет еще один, самый отзывчивый, самый лучший в мире зритель – наш Масик!..
После «Розы Тегерана» идут наброски нового балета, о котором Герман не говорил мне ни слова. Ну да, не станет же он рассказывать мне о роли, которую буду танцевать не я. Первая запись непонятная… полгода назад, через день после того, как мы узнали о Масике (мне тогда еще вполне можно было и репетировать, и выступать). Потом долгий перерыв, а потом, с чистого листа:
«Мемуары гейши. Шоу-балет по роману Артура Голдена».
Читая, я не узнавала своего мужа. Заметки пронизывала его сила, его гениальность, но все это было невероятно жестко, почти жестоко. Некоторые сцены просто пугали. Эротизм, присутствующий в любом балете, вообще в любом танце, был здесь не намеком, не мягкой нежной тенью, его откровенность граничила, на мой взгляд, уже с порнографией, даром что танцоры в трико…
Список ролей и исполнителей… Как всегда, снабженный подробными комментариями…
Порой я способна увидеть в безобидном плюшевом медвежонке злобно ревущего зверя. Знаю. Но это лучше, чем видеть в голодном тигре безобидную киску.
Живот заныл сильнее. Жернова ревности в моей душе перемалывали остатки здравого смысла. Зато ярость расцветала… вздымалась гигантским огненным цветком.
04.09.2042.
ЖК «Европа». Вероника
Проклятье, как же я устала!
А ведь только-только проснулась. Наверное, беременность – худшее, что может приключиться с женщиной, если оставить за скобками то, что считается бедами в общественном сознании. Беременность – обычное дело, не болезнь и уж точно не беда. Но для меня это самое настоящее – и тяжелое – испытание. Я чувствую себя пленницей в своем же собственном, странно изуродованном теле. И понимаю, что…
…не могу любить то, что поселилось у меня внутри. Что этот ребенок – мой тюремщик, именно он безжалостно держит меня в заточении. Большинству это покажется дикостью: маленькое, совершенно бессильное существо – и «это» имеет надо мной такую власть, настолько сильнее меня?
Меня ничто не радует, все вызывает раздражение. Раньше я такой не была. Жила в своем мире, полном гармоничных звуков, лишенном обуз, тягот и оков. Еще в детстве я бежала в этот мир от реальности, которая казалась мне слишком серой и унылой. Только в этом мире звуков я была настоящей владычицей и жила настоящей жизнью. И мир звуков стал для меня куда реальнее настоящего.
Потом встретила Валентина… Мне показалось, что и он родом из того же мира, из моего мира, что с ним этот мир станет еще прекраснее. Меня покорила нежность и заботливость этого мужчины, те самые, что сейчас кажутся мне слащаво-приторными, как патока, и безвкусно-липкими, как сахарная вата.
Валентин с тех пор ничуть не изменился, это у меня, должно быть, открылись наконец-то глаза. Реальность все-таки настигла меня, осветив мой волшебный мир жестоким резким светом. Как в операционной. Бр-р-р. Раньше я не замечала в Валентине недостатков. А те, что замечала, воспринимала как-то по-другому. Унылая правильность казалась мне элегантным джентльменством, слабохарактерная уступчивость – благородной мягкостью, неспособность быть опорой – идеальной честностью. Да засуньте вашу правду в… куда-нибудь подальше! Разве так трудно понять, что именно тогда, когда я не права, мне сильнее всего необходима поддержка?
А раз ее нет со стороны, ах, любящего мужчины, мне придется поддерживать себя самой. Больше чем уверена: когда я произведу наконец на свет это долгожданное (о, как долго!) чадо, этот тюфяк будет суетиться вокруг меня, как шмель вокруг цветочка, а реальной помощи будет полный ноль.
Я сжала кулаки так, что аж костяшки пальцев побелели. Что за жизнь! Сперва родители. Нет, спасибо, они дали мне жизнь и кое-какое образование, но понимать – нет, это не из их репертуара. Отец – инженер, мать – участковый терапевт (вот спасибо за детство, проведенное в постели с температурой и прочим, похуже: заразу она с работы домой притаскивала с завидным постоянством). Ну да, они меня кормили-поили-растили. Даже за пианино воткнули. Первое время я его ненавидела, даже собиралась расколотить чем-нибудь тяжелым, а потом научилась с его помощью убегать от унылой реальности в мир вечно свободной и прекрасной музыки.
Любовь? Я вас умоляю! В моей душе – бездна, ненасытно жаждущая огненного потока любви, а получающая блеклые скудные капли. Впрочем, Валентин поначалу поил меня любовью чуть не допьяна. А потом сладкий сироп его нежности начал вызывать отрыжку, потому что сладкий этот сироп ничего общего не имеет с огненной лавой настоящей любви. Нет, насчет отрыжки – это я, пожалуй, преувеличиваю. Скорее вялое безразличие, временами, однако, переходящее в приступы раздражения. Умом-то я понимаю, что он для меня – самая выгодная партия. Как такой тюфяк может сочинять такую музыку, уму непостижимо. Но ради музыки мирюсь с унынием, в которое вгоняет меня и он сам, и вся их семейка. Восторженная безмозглая куколка Вера, в черепной коробочке которой хранятся, вероятно, плюшевые розовенькие сердечки, щедро усыпанные блестками. Глазки пу-у-устенькие, све-е-етленькие… Тьфу!
Вот, правда, Герман, муженек ее, тот ничего, вполне человек. И Эдит он нравится. Но очень уж мнит о себе. Царь и бог, и все должно происходить по мановению его левого мизинца. Ну да, красивые мужчины, как известно, все сплошь эгоистичные мачо. И юморок этот его натужный. К месту и не к месту.
Ни кофе, ни сигарета настроение не исправляют. Я, пожалуй, не отказалась бы и от чего-нибудь покрепче (хотя вообще-то равнодушна к алкоголю), но зануда Валентин спиртного в доме не держит, даже на мои сигареты и кофе косится неодобрительно. Тоже мне, святоша. Сам-то кофе пьет (правда, не курит) – полезный травяной чай выдержал не больше недели.
Наливаю еще кофе. Хоть так. Скоро уже благоверный из спальни выползет. Он изволит почивать чуть не до полудня, а мне эта роскошь уже недоступна: на животе не поспишь (вы не пробовали спать на футбольном мяче? Рекомендую), на боку – спина затекает и ноет. К тому же этот мелкий негодник взял моду расталкивать меня по утрам – да-да, изнутри, но мне от этого не легче, уже не поспишь. Да и весь световой день пинается, у меня уже живот от его толчков сводит, хотя, согласно общепринятому мнению, регулярно озвучиваемому моей дражайшей свояченицей, это хамство (а как это еще назвать?) должно меня умилять! Умилять, вы подумайте! Ну ничего, вот родится, быстренько приструню, за все свои мучения отыграюсь.
Муженек умоляет взять его с собой в родильный зал. Гениально! Он и так-то не герой, а уж когда собственными нежными глазоньками увидит во всей красе процесс появления на свет нового гражданина (или гражданки, на УЗИ этот хитрован так и не продемонстрировал своей гендерной принадлежности) – точно в обморок грохнется. А если не грохнется, я сама его грохну, ибо с ума сойду от его ахов, охов и попыток «позаботиться». Будет бессмысленно скакать вокруг и сюсюкать – вот счастье-то! Все-таки они с сестрицей очень похожи. Только что внешне разные: она вся такая тоненькая и хрупкая, а он медведь медведем. А в остальном… Та тоже вечно кудахчет по поводу и без, у меня от приторности этой уже оскомина. Но приходится скалиться во все тридцать два прекрасных зубы и изображать умиленного котика. Куда деваться! Мало ли как Алекс воспримет, дай я волю характеру. А с Алексом надо, гм, дружить: хоть сухарь и зануда, но человек дельный, а уж связей полезных – самосвал с прицепом. Да и Эдит, хоть и не скрывает скепсиса по поводу его, так сказать, гражданской позиции, как ученого ставит его весьма высоко. Кстати, надо Эдит позвонить, может, скажет что-нибудь полезное на правах лучшей подруги. А то сил что-то никаких нет терпеть весь этот дурдом внутри и снаружи.
Ага. Дурдом снаружи проявляет признаки жизни: в душе вода зашумела, значит, ненаглядный супруг соизволил покинуть ложе сна и совершает утреннее омовение.
С трудом, кривясь от боли в пояснице, поднимаю себя со стула, сую в тостер пару кусков хлеба, ставлю на плиту сковородку, шмякаю на нее несколько ломтей грудинки, выпускаю три яйца… Не самый изысканный (а свояченица раскудахталась бы – какой вредный!) завтрак, но сытно.
А пока можно и с Эдит поговорить. Давно пора было.
04.09.2042.
ЖК «Европа». Валентин
Мне приснилось, как Дидье Моруани обсуждает с Эннио Морриконе игру «Интера» и «Милана» – по-итальянски бурно, чуть не до рукоприкладства, но кто за какую команду болел – убей, не понял или не помню, я совершенно не разбираюсь в футболе. Логичнее было бы увидеть во сне Баха, Гайдна или хотя бы Шнитке, но вечером я сочинял канон в электронном звучании – музыкальную тему для фильма о клонах, которых снимает мой приятель из Италии, вот, наверное, оттуда и ассоциации.
Мои сны, если честно, намного приятнее и красочнее моей реальности. И жаловаться вроде бы не на что: я востребован, признан, занимаюсь любимым делом (и мне за это еще неплохо платят), женат на женщине, которую мечтал заполучить с первой минуты нашего знакомства, и скоро у нас будет ребенок – наш ребенок! Все бы хорошо, если бы не проклятые «но». Как песчинки в шестернях часового механизма: вроде и прекрасные часы, а врут, хоть тресни. А то и вовсе не идут. Осуществляясь, мечта оказывается совсем не такой сладкой, как в вожделении. С привкусом не то горечи, не то вовсе затхлости. И женщина, которой грезил, вблизи – совсем не та, которой казалась, и любимая работа потому перестает приносить радость. Точнее, и у этой радости теперь какой-то неясный, но очевидно неприятный привкус. Фальшивый звук, который портит звучание целого оркестра…
И нашему общему ребенку, похоже, радуюсь я один.
Наверное, все это потому, что Нике сейчас тяжело, ее напрягают те нагрузки и те неприятные ощущения, которые приносит беременность. Я прекрасно все это понимаю и, как могу, стараюсь облегчить эту тяжесть. Но не могу же я выносить беременность вместо нее! Я бы с радостью, да природа забыла наделить мужчин этой способностью.
Да, я стараюсь во всем Нике потакать и исполнять любые ее капризы. Но от этого становится только хуже.
Может, в чьих-то глазах я выгляжу законченным эгоистом – скажем, в глазах подружек Ники, да той же Эдит. Но когда все время крутишься мелким бесом, лишь бы угодить, а в ответ получаешь одни только упреки и скандалы, руки невольно опускаются сами собой, и ничего уже не хочется. Разумеется, я стараюсь держать хвост пистолетом, сохранять бодрость и присутствие духа, непрерывно напоминая себе, что Ника – слабая женщина, что она нуждается во мне, что она беременна, потому и капризна… но иногда самовнушение перестает действовать. Подчас я даже ловлю себя на желании напиться. Полный бред: единожды в жизни перебрав, я угодил в каталажку и провел ночь в компании каких-то (укуренных, должно быть) турок, которые косились на меня и корчили страшные рожи. Но еще страшнее была полученная потом от отца выволочка. О да, мой отец может в двух-трех спокойных словах разделать человека на отбивную, так что год потом будешь чувствовать себя лангетом, а то и вовсе фаршем.
М-да, что-то у меня сплошь гастрономические ассоциации. Вероятно, это означает, что пора подкрепиться. Поужинал я на скорую руку, бутербродами: Ника уже спала, а самому готовить было лень, точнее, жаль отрываться от работы, которая пошла вдруг на всех парах. И, по-моему, неплохо получилось, хотя надо еще на свежую голову посмотреть.
Завернувшись в банный халат, я с надеждой на сытный завтрак отправился на кухню, откуда уже доносились специфические ароматы. Значит, Ника уже встала и что-то готовила. А если быть совсем точным, сидела возле плиты, на которой что-то явственно дымилось, и дула на обожженный палец.
Вместо того чтобы броситься ее жалеть, я бросился снимать с плиты сковороду, содержимое которой явно собиралось превратиться в угли.
Ну вот вам и casus belli. В смысле – повод может быть любым, было бы желание.
Желание в последнее время у Ники присутствует постоянно:
– Ты только о жратве и думаешь, – заявила она вместо приветствия. – Как только не лопнешь!
Не столько о жратве, подумал я, сколько о том, что, если кухня провоняет гарью, ее за неделю не проветришь, никакой кондиционер не спасет. Вслух возразить, разумеется, не решился – взорвется. Наивный. В таком состоянии у Ники взрыв вызывается самим фактом моего существования.
– Ты обожглась, маленькая моя? Чем помочь? – довольно фальшиво (ну и с запозданием – после сковородки, этого она не простит) попытался посочувствовать я.
– Разбегись и двинься башкой об стену, – порекомендовала Ника тоном, ледяным, как торосы моря Лаптевых. – Все из-за тебя.
Уточнять, каким образом я, отсутствуя на кухне, послужил причиной ожога, не было никакого смысла. Если уж Нике пришел каприз назначить кого-то (меня, кого же еще) виновным – все. Смерено, взвешено, отрезано. Обоснования ей без надобности.
– Если бы я не готовила тебе завтрак, не обожглась бы!
С ума сойти! Даже обоснование в этот раз нашлось!
Назвать завтраком пересушенные, больше похожие по вкусу на бумагу тосты и полусгоревшее содержимое сковородки (отдаленно – на пару парсеков – напоминающее яичницу с беконом) у меня, честно говоря, язык не поворачивался. Но лучше не спорить.
– Тебе положить? – спросил я с самым мирным видом, получив в ответ развернутую рекомендацию, куда именно я могу отправить упомянутую яичницу. Вместе со сковородкой, хотя вряд ли эта операция анатомически возможна. Эх, что б мне на четверть часа раньше на кухне появиться! И завтрак бы приготовил нормальный, и Ника, может, поспокойнее была бы. Что-то она сегодня больше обычного разбушевалась.
Не успел я приступить к поглощению «яичницы», буря продолжилась:
– Ты небось решил, что приобрел себе прислугу, так? – Вероника никогда не повышала голоса; гневаясь, она цедила слова, словно выплевывая их в собеседника. – Совсем недорого, очень удобно, да?
Я молча ел, опасаясь, правда, получить в голову каким-нибудь подручным предметом. К чести Ники следует сказать, что швырялась она целенаправленно мимо, но ведь лиха беда начало, вдруг да попадет, решив, что так веселее. Однако сегодня обошлось чисто вербальным воздействием. И знаете, что я вам скажу? Слова бьют больнее материальных объектов. Я держался из последних сил. Очень хотелось ответить, но спорить с Никой – то же самое, что объяснять нотную грамоту камню на склоне видного из наших окон горного хребта. Да и то мне иногда кажется, что до камня достучаться легче.
Поднявшись из-за стола, я со всей доступной мне решительностью сказал:
– В общем, довольно, дорогая. Наймем домработницу. Давно нужно было это сделать.
– Ах ты, боженьки мои! Неужели мой драгоценный тормоз допер наконец до очевидного? – саркастически выплюнула Ника.
– Вообще-то я давно тебе предлагал… Эдит свидетельница…
Вот дурак, знаю же, что возражать – себе дороже.
– Мужчины не предлагают! – перебила она. – Мужчины делают! Впрочем, что ты, – выделила она это слово, – можешь об этом знать.
– Вот и отлично. Сегодня и поищу. – Оборвав ядовитый поток, я вышел, с размаху затворив кухонную дверь. Ну… придержал, конечно, чтобы не хлопнула.
Ох, давно надо было не предлагать, а сделать. Да, я пытался несколько раз, но все кандидатуры Ника отвергала практически с места. Ну все. Нужно просто поставить ее перед фактом. Благо у меня на примете есть претендентка с отличной рекомендацией. После очередной отвергнутой кандидатуры я посоветовался с Эдит. Через силу – не очень люблю с ней общаться. Но зато Эдит пользуется неограниченным доверием Ники. И по моей просьбе посоветовала мне одну женщину.
Вот пусть теперь Ника попробует придумать какие-нибудь возражения.
04.09.2042. Город.
Национальный театр оперы и балета. Герман
Большинство людей полагают, что работа балетмейстера-постановщика – это сплошной безудержный полет фантазии в окружении прекрасных длинноногих балерин. Сказка, в общем. Большинство ошибаются. И это как минимум.
Строго говоря, «сказочных» работ вообще не существует в природе. За просто так денег не дают. Любая работа – даже самая любимая – это бесконечный труд. Да, приятнее, когда этот труд проходит в окружении длинноногих и прекрасных (время от времени) балерин, да еще и – действительно – эпизоды безудержного полета фантазии в нем присутствуют.
Но по большому счету эти эпизоды – лишь составляющая (и не самая масштабная) работы балетмейстера. Хотя именно ради них можно терпеливо перемалывать все остальное. Остального, надо сказать, гораздо больше. В основном это бесконечная, занудная, утомительная деятельность, которую можно обобщить словом «административная». Эта деятельность крайне далека от полета творческой фантазии, но именно она создает фундамент постановки. Ведь любой балет – это сложнейшая многомерная конструкция (да еще и подвижная), в которой задействовано множество совершенно разных людей и столь же разнообразных ресурсов. Выстроить этот механизм и управлять им – это гораздо больше, чем придумать собственно балетную постановку: со всей хореографией, мизансценами, декорациями, музыкальным и световым оформлением и так далее, и тому подобное. И не надо думать, что прожекторами занимаются осветители, афишами – отдел рекламы, а оформлением сцены – декораторы. Они – сами по себе – так назанимаются, что все не то что рухнет, а даже не воздвигнется. Простой пример: чтобы сказать «балет», нужны, казалось бы, только голосовые связки… ах да, еще рот – для артикуляции (чтобы вышло слово, а не тупое мычание)… ах да, еще легкие (вдоха-выдоха не то что слова, мычания не издашь). Но главное – нужен центр управления всем этим. Мозг. Так и с балетом (да и со всем чем угодно). Безусловно, можно делегировать полномочия соответствующим службам. Но прямое руководство надежнее.
А еще добавьте ко всем этим техническим надобностям то, что собственно танцевальная труппа – собрание живых людей. Талантливых, амбициозных, каждый со своими «закидонами» (как грызутся между собой эти нежные длинноногие сильфиды – никаким рыночным торговкам и не снилось). Если не выстроить закулисные взаимоотношения – и на сцене выйдет полный раздрай.
Впрочем, оказалось, что чувство «я у руля» радует меня почти так же сильно, как тот самый безудержный полет фантазии и возможность воплощать его в реальности. Руководить, командовать, отдавать приказы, даже сурово хмурить брови при необходимости – для меня не только тяжкий крест, но и источник наслаждения. Ощущение собственной власти – это здорово. Если бы не это чувство, на одном полете фантазии я далеко не улетел бы. Сломался бы. Бросил.
Но мне все это нравится. Утомляет – да, но – нравится. Нравится повелевать, деля свою власть разве что с дирижером, режиссером и продюсером (кто-то же должен искать для новой постановки исходный капитал). Но при должном подходе и эти персоны оказываются подчиненными.
Правда, при всем восторге созидания власть – это непрерывное напряжение. Ибо ответственность – прежде всего внутренняя: хочется ведь, чтобы творение получилось именно таким, каким пригрезилось творцу (мне то есть). Стремясь к идеальному воплощению замысла, становишься черствым, жестким (а иногда и жестоким), циничным. И даже длинноногие прекрасные сильфиды превращаются в инструмент художника, в материал, уже не вызывая первоначального вдохновенного параэротического трепета.
Кроме одной, которая – чудо.
Но она, увы, сейчас выступать не может.
Передать не могу, как меня это огорчает. А ведь, чтобы творить Действо (волшебство, колдовство, шедевр, как угодно назовите), балетмейстер, как и любой художник, должен быть абсолютно уравновешен.
Когда Вера покинула сцену, я какое-то время вообще не мог ничего создать: возникающие в сознании образы тут же разбегались, рассыпались, как галлюцинации у больного белой горячкой. Бог мой, как я злился! Надеюсь, Вера этого не заметила. Моя маленькая Вера – такая хрупкая, такая нежная и воздушная, что, кажется, лучи света пронизывают ее, как хрустальную подвеску, насквозь, превращаясь в результате в радугу. Ей не нужны длинные объяснения, она способна с полувзгляда понять и воплотить самые смутные мои образы, рисуя их безукоризненно верными (недаром она – Вера), точно выражающими мой замысел движениями. Не будь ее, я давно стал бы законченным мизантропом, как многие представители моей профессии. Она мой ангел, моя муза, мое вдохновение…
И теперь это вдохновение сидит дома с расплывшейся от беременности фигурой и страдает от изжоги, поедая при этом клубнику в майонезе (такая вот забавная вкусовая аберрация), а настроение ее скачет от экстатического восторга до панического отчаяния – за десять секунд. И все из-за чего? Кто бы мог подумать, что это воздушное, почти неземное существо, созданное для танца и воплощающее собой танец, может превратиться в квохчущую наседку, способную думать исключительно о своих птенчиках. Даже если птенчик всего один, и то в проекте.
Самое удивительное, что даже в этом состоянии она смогла послужить для меня (или это я сумел найти в ней?) источником вдохновения, если можно назвать этим возвышенным словом то темное, низменное, почти животное чувство, на волне которого я создаю «Мемуары гейши». Это не балет в привычном понимании этого слова. То есть с точки зрения хореографии и всего прочего это именно балет, но его идея, тот посыл – то, что будет изливаться со сцены на зрителя, – противоположно всем принятым канонам. Балет – это ода красоте, небу, духу, вдохновенное действо, в котором сливаются воедино великолепие музыки, красота человеческого тела, эстетика его движений, восторг его страстей.
В «Мемуарах» страсти более чем достаточно, но совсем не той, к которой привык утонченный балетный зритель. Это страсть жестокости и откровенного, почти на грани порно, эротизма, отвратительно притягательное изящество узоров плесени, пожирающей живое дерево. Это сумрачная работа подсознания, ропот подавленных инстинктов, которому внезапно дали возможность быть услышанным. Красота цветущей на трупе орхидеи (орхидеи – паразиты, а вы не знали?).
Что еще более странно (ведь Вера, моя муза, не участвует в этой постановке, некому читать мои мысли), так это легкость, с которой я работаю над «Мемуарами гейши». Ни одна другая постановка не шла у меня настолько легко. Думаю, это потому, что танцовщики и танцовщицы на сцене не притворяются, не изображают «реализацию режиссерского замысла». Я лишь позволяю им быть самими собой, раскрывая и выплескивая вовне закулисную жизнь любой балетной труппы, весь ее сладкий яд.
Бог мой, как все-таки разительно Вера отличается от них от всех! Сколько помню, она скользит над закулисными театральными дрязгами, словно фея над колючим терновником – не раня ни легких ножек, ни прозрачных крылышек. Или даже – над кишащей червями навозной кучей (именно так, уверяю вас, выглядит балетная труппа изнутри). Но Вера, скользя над всем этим копошением, остается чиста и прозрачна, она недосягаема не то что для червей с их дрязгами, а даже для их миазмов. Поистине она подлинное создание света, почти неземное существо. И поэтому я, хоть убейте, не понимаю: на черта ей сдалась эта беременность? Она не идет Вере катастрофически. Нельзя же всучить эльфу навозную лопату. И, главное, почему именно сейчас ей вздумалось… Когда ее карьера на взлете. Когда обо мне начали говорить по всему миру, удосужившись наконец-то должным образом оценить результаты моего неустанного кропотливого труда, воплощающего в реальность безудержный полет моей фантазии – и? И вот, пожалуйста, ей вздумалось оборвать свой триумфальный взлет – оборвав попутно и мой. Единственное, на что я сейчас способен, – это выплескивать гнев и отчаяние через «Мемуары гейши».
Сегодня я встал раньше обычного. Выпил наскоро кофе, перекусил подсохшим куском пиццы («здоровая пища», которой поклоняется любимая моя жена, вгоняет меня в полное уныние) и уехал в театр. Несколько часов потратил на совещание с гримерами и костюмерами: условности условностями, а зритель должен не только чувствовать, но и видеть (но без чрезмерной детализации), что действие происходит в Японии начала прошлого века. В конце концов «Мадам Баттерфляй», сюжет которой разворачивается примерно тогда же, не поют ни в джинсах, ни в смокингах. Ах, какие эскизы рисовал великий Бакст для фокинских балетов! «Саломея», «Жар-птица», «Отдых фавна» – дух захватывает от его работ. Но где ж такого взять? Приходится обходиться теми, кто есть. А им пока втолкуешь… Потом пришлось «втолковывать» осветителям…
Когда-то мы ехали в театр вместе с Верой: я – постановщик, она – прима, воплощающая замысел творца. Я тогда думал о ней постоянно: образы, идеи, репетиции… Сейчас, когда я отправляюсь в театр, Вера остается дома – во всех смыслах этого слова. То есть и мысли мои о ней – тоже. В театре и без того есть о чем подумать помимо феи, трагически замурованной в четырех стенах нашего дома и в огрузневшем своем теле. Представьте, каково Паганини было бы лишиться своей скрипки. Вот я и стараюсь не вспоминать.
04.09.2042. Город.
Интернат Св. Сесилии. Жанна
Классная комната залита солнечным светом, в котором, если приглядеться, можно разглядеть танцующие золотые искры пылинок. Это, впрочем, совсем не значит, что в школе не следят за чистотой, убирают здесь добросовестно, я знаю это не понаслышке, сама работала здесь когда-то. Но мелкая неуловимая пыль присутствует всегда и везде, тем более в бурливом непоседливом детском царстве. К середине урока эта пыль уляжется.
Учительница, чуть улыбаясь, стоит возле доски. Совсем молоденькая, не старше двадцати пяти, она каким-то волшебным способом царит над классом, приковывая к себе внимание двадцати юношей и девушек, которые не так уж намного ее младше. Это значит, что у нее настоящий педагогический дар и она будет очень хорошей учительницей. Если, конечно, сумеет сохранить чистоту, что светится сейчас в ее светло-карих, как янтарь, глазах. Если не очерствеет душой. Это, увы, нередко случается с педагогами. И трудно их за это винить: работать с чужими детьми и так нелегко, а если уж это дети из тех, кого называют неблагополучными… Хотя как дети могут быть неблагополучными? Несчастными, скорее. Как эти, интернатовские – наполовину брошенные, одинокие. Даже настоящее сиротство, быть может, легче, чем это вынужденное одиночество детей, родителям которых некогда, которые, сражаясь за кусок хлеба, не имеют возможности заботиться о домашнем уюте, быть настоящими родителями. Сирота изначально помнит, что у него никого нет, потому ни на кого не рассчитывает, никого не ждет, ни о ком не скучает. Тоскует по ушедшим в лучший мир родителям – это да, но не скучает. Как эти. У которых есть близкие, но близкие – далеко. По-моему, это куда тяжелее сиротской изначальной безнадежности.
А есть здесь и те, кому еще хуже. Те, которые попросту не нужны своим родителям, мешают их работе, карьере, мешают в полной мере наслаждаться жизнью. Не особо задумываясь, не мучаясь, они спроваживают своих деточек с глаз долой… и, согласно поговорке, выкидывают их из сердца вон. Довольствуются короткими встречами в выходные. Равнодушными, словно по обязанности.
Я – из тех родителей, у которых «нет возможности», и ловлю каждый шанс, чтобы побыть рядом с тем, ради кого я торчу сейчас в коридоре, заглядывая через неплотно прикрытую дверь в залитый осенним солнцем класс.
Наверное, мне вовсе не стоило иметь детей, но, сколько я себя помню, я всегда мечтала о детях. Хотя бы об одном ребенке. Я ведь сама воспитанница такого же интерната. Разве что в моем не было таких чистых и светлых классов, а учителя носили серую полицейскую форму. Мать родила меня в тюрьме (где и умерла от туберкулеза, едва мне исполнилось пятнадцать), а насчет отца я и вовсе ничего не знаю. Какой-нибудь, наверное, был, не бывает же непорочных зачатий. Но мать ничего не могла сказать. И не потому, что не хотела – просто не помнила. Может, этот, может, тот, а может, еще кто-нибудь. Наш интернат помещался в постройках бывшего, давно опустевшего монастыря. После очередной войны за его оградой доживали скудный век калеки – «народная» компартия постаралась как можно тщательнее очистить от них городские улицы, вдруг увидят иностранные туристы. Потом, когда калеки перемерли, монастырь отдали под психбольницу, а затем устроили интернат для детей заключенных. Порядки в нем не слишком отличались от тюремных, только «контингент» не успел еще совершить ничего дурного. Превентивное, так сказать, наказание. Впрочем, в этом, наверное, был какой-то смысл – бесстрастная статистика не врет: процент преступников среди выпускников моего интерната (и прочих аналогичных) в разы превышает «нормальную» долю. Словно на роду написано: раз отец (мать) в тюрьме, значит, и тебе дорога туда же. Только подрасти.
Но я с самого раннего детства решила твердо: эта дорога – не для меня. Не хочу. Не хочу бояться и оглядываться. Не хочу вздрагивать при виде полицейского мундира. А значит, нужно жить в ладах с законом. И еще важнее – в ладах с собственной совестью. Она-то точно все видит.
Практическое исполнение детской клятвы встретило на своем пути невероятное количество трудностей. Ну, время такое нынче. Скользкая стезя порока не раз тянула меня к себе. Я упиралась отчаянно, но, бывало, и переступала грань между законопослушностью и преступлением. Хотя вряд ли мои грешки можно назвать преступлениями, проступками разве что. Ну и надеюсь, что не сильно навредила другим людям.
Несмотря на почти тюремное детство (а может, и из-за него), в юности я была вся во власти романтических грез – спасибо десяткам поглощенных мной любовных романов. Разумеется, все их сюжеты я примеривала на себя, мечтая о том, как когда-нибудь на меня, такую невзрачную, взглянет прекрасный Он (разумеется, разочарованный в пустых, до глянца ухоженных красотках)… и, оценив по достоинству мои чистоту и честность, подаст мне руку… ну да, и будет нам счастье. Очень смешно. Хотя… Шарль Перро ничего не писал о том, что Золушка была красавицей. Добрая и трудолюбивая она была – и ей воздалось (сейчас думаю: на черта Принцу было ее трудолюбие и как он ухитрился оценить ее доброту – по манере танцевать, что ли? Ну вот разве что несветскость, неискушенность привлекли).
Очень смешно, но сценарий «Золушка» для меня, в общем, исполнился. Не могу сказать, что Он был прекрасен. Но и чудовищем тоже не был. Мужик как мужик, из этих, новых «хозяев жизни», да еще и с хорошими корнями, из респектабельной семьи, для которых обеспеченность – это что-то само собой разумеющееся. И я даже не могу сказать, что я его придумывала, наделяя какими-то сказочно прекрасными качествами. Тоже нет. Прекрасен, сказочно прекрасен был сам сюжет: Золушка и Принц. До сих пор ума не приложу, какой такой каприз сподвигнул Принца начать игру в строительство семьи. Хотя какой там семьи! Думаю, ему нравилось чувствовать себя вельможей, облагодетельствовавшим нищенку. А я, разумеется, глядела на него как на благодетеля (что при моем довольно едком характере удивительно). Нет, разумеется, никакого официального брака не было, да я и не рассчитывала. Когда родился Петр, «благодетель» то ли перестал чувствовать себя центром моей вселенной, то ли ему попросту надоела эта игра – и он вышвырнул нас на улицу, пообещав на прощание, что я никогда не смогу вернуться к «нормальной» жизни.
Уж не знаю, что он имел в виду. Жизнь на улице не была для меня внове и потому не особо пугала. Я просто вернулась к тому, с чего начинала. Правда, с ребенком на руках и разбитой сказкой в сердце. Но приютские дети не приучены скулить. Они приучены полагаться только на себя. Я, привыкшая выкарабкиваться из любых обстоятельств, отнеслась к жизненному повороту вполне стоически. Так человек, бредущий по трудной дороге, радуется неожиданно пойманной попутке, но не слишком огорчается, когда приходится ее покинуть. Попутка и есть попутка. До цели она не довезет. Помогла быстрее и комфортнее преодолеть какой-то участок пути – и спасибо. Потом вылезаешь и снова идешь пешком. Так что впадать в отчаяние и рыдать о сломанной жизни у меня и мысли не было. Да и какое может быть отчаяние, если у меня теперь был Петр. Да, ребенок на руках создает невероятное количество трудностей, хотя бы потому, что сильно связывает эти самые руки. Но в то же время существование ребенка дает невероятные же силы – потому что теперь у жизни есть смысл!
Первоначальные тяготы (ох, даже вспоминать не хочется) как-то одолелись, все более-менее устроилось: Петр оказался в интернате, а я вернулась к доступным способам заработка – уборщицей, консьержем, дворником и тому подобное. Да, приютским не светят оксфорды и гарварды, их не ждут министерские кресла, зато приютские неприхотливы и не боятся «грязной» работы. Хотя Петру я надеюсь (со всей доступной мне страстью) дать действительно хорошее образование. Он у меня очень умный мальчик, все учителя это отмечают. Сообразительнее, а главное – собраннее и упорнее сверстников. Упорство у него – от меня. Но своей судьбы я для него, повторяю, не хочу. В погоне за лишним центом я нередко меняю работу, часто работаю сразу в нескольких местах, экономлю, ютясь по съемным углам с «понаехавшими» гастарбайтершами, и откладываю каждую крошечку. Что ж, за последние одиннадцать лет удалось собрать уже довольно много, если не грянет каких-нибудь катаклизмов, мой Петр будет учиться в университете. Сейчас его очень хвалит преподаватель программирования, говорит, что мой сын – настоящий талант в этой области.
Я опять заглядываю в приоткрытую дверь класса и любуюсь им. Сидя на первой парте – невысокий, горбоносый, с коротким ежиком жестких светлых волос, – он, не отвлекаясь ни на миг, жадно ловит каждое слово учительницы. Судя по тому, как он хмурится, не просто слушает, а сосредоточенно обдумывает услышанное. Это хорошо. Очень хорошо. Старательность и упорство – это мое, этим я сумела его наделить. Наделила бы и большим, но, увы, нечем: все, что у меня есть, – это мои не боящиеся никакой работы руки. И Петр.
Телефон. Я отступаю от двери, успев заметить, как встрепенулся мой сын: услышал знакомый рингтон (вряд ли кто-то еще в этом городе пользуется настолько древним аппаратом) и понял, что я рядом.
Чтобы не мешать занятиям, отхожу подальше, в конец коридора.
– Добрый день. – Мужской голос в трубке звучит мягко и очень устало. – Я по объявлению.
– По которому?
– По поводу домработницы. – Мужчина говорит словно бы не совсем уверенно.
– Да, понятно. Вы хотите предложить мне место?
– Ну… да. – Неуверенность не пропала, наоборот, усилилась, вот странно. – Вы… вы могли бы подъехать на собеседование?
– Называйте время и адрес. Но предупреждаю: сумма в объявлении – нижний порог оплаты.
– Это неважно, – бормочет мужчина. – сумма устраивает. Хотелось бы обсудить… подробности нашего сотрудничества.
Ах вон оно что! Значит, домработница с «расширенными» обязанностями. Ну, интим так интим, вздыхаю про себя. От меня не убудет. Зато ставку сразу можно поднимать.
– Когда к вам подъехать?
Мой собеседник, видимо, переключается в «безмолвный» режим, чтобы с кем-то там посоветоваться – трубка молчит почти минуту.
– Сегодня в восемь вечера… вы могли бы? – спрашивает он наконец.
– Да, разумеется. Диктуйте адрес.
Очень удобно: жилой комплекс, куда мне предлагается явиться, совсем недалеко от интерната. Их тут несколько – симпатичные, недавно отстроенные кирпичные пятиэтажки с огромными лоджиями, уютными изолированными двориками и отличной собственной инфраструктурой. Из тех, где можно жить, месяцами не выходя за пределы комплекса. Ничего так, приличное предложение, люди там небедные.
– Как к вам обращаться? – интересуюсь на прощание.
– Меня зовут Валентин, – сообщает он. – А жену мою – Вероника.
Надо же! Неужели женат? А по всему выходило – одинокий холостяк лет сорока, нуждающийся в чистых рубашках, съедобной стряпне и немудреных сексуальных услугах (за «мудреными» обращаются к соответствующим профессионалкам). А тут, извольте видеть, семья. Свингеры, что ли? В «тройке» предложат поучаствовать? Да мне, собственно, без разницы.
Попрощавшись с Валентином – потенциальным новым работодателем, – возвращаюсь к дверям класса. Скоро перемена, и я смогу хоть немного побыть с сыном.
04.09.2042. Город.
Национальный театр оперы и балета. Вера
Ах, если бы я только прислушивалась к голосу своего разума!
Всю дорогу до театра он, этот голос, пытался мне внушить, что моя истерика вспыхнула без всяких на то оснований. Что не может же Герман бросить работу из-за того, что я сейчас не в форме. Он просто обязан продолжать. И что? И как? Ведь на сцену я смогу выйти разве что года через два. Раньше не получится. Если я собираюсь кормить Масика грудью – а как иначе? Поэтому… Ну, я имею в виду – полноценно выйти, на публику. На меня Герман рассчитывать не сможет долго. Не сидеть же ему все это время возле меня сложа руки. Ну конечно же, нет. Вот он и придумал эти… «Мемуары гейши». Где для меня и партии-то не предусмотрено. У меня лирическое амплуа, в этом жестком откровенном балете для меня попросту нет места. Ну да, я профессионал и могла бы станцевать, если надо… да хоть Мефистофеля! Но как бы я себя при этом чувствовала? А для артиста балета самочувствие в роли – важнейшая составляющая работы. Не знаю, как те, что могут «все, что угодно», но я всегда вживаюсь в свои партии до кончиков ногтей.
В общем, ничего удивительного, тем более ужасного нет в том, что Герман отдал заглавную партию другой балерине. Но – этой?
Разум подсказывал: а кому еще? Сусанна – вторая в нашей труппе, и, хотя мы очень похожи внешне, по сути, по внутренней своей сути, по духу (полно, да есть ли у нее дух? По-моему, там одно сплошное профессионально умелое тело) практически противоположны. Она энергичная, пробивная и жадно дышит мне в затылок, стремясь выбиться в примы. Вообще-то у нее есть к тому все данные, но – место (то, что французы называют etoile – звезда) уже занято. Это единственное, чем я ее не устраиваю. Ведь я никогда, никогда не делала ей ничего плохого! А она меня искренне ненавидит и всегда старалась подставить. А я ведь даже не возражала против того, чтобы она была моей дублершей (балерины при всей подготовке – тоже живые люди и, бывает, неважно себя чувствуют), даже Герману пару раз про это говорила. Но он неизменно отказывал: мол, Сусанна – танцовщица совершенно иного амплуа…
И теперь он написал балет практически под нее! И как в этой ситуации можно слушать голос разума?! Когда сердце рыдает и кричит от боли!
Словно беременная фурия, пронеслась я через служебный вход, в считаные секунды домчавшись до кабинета Германа. Но его там, естественно, не было. Хотя два характерных окурка в пепельнице и стоящий на зарядке планшет красноречиво свидетельствовали – был.
Отлично, где-то он здесь.
Выскочив из кабинета, я наткнулась на администратора.
– С утра был в кабинете, – растерянно ответил он на мой стремительный вопрос, – потом… даже не знаю. К осветителям? В костюмерную? В буфет? – Он развел руками.
Ни в буфет, ни к осветителям я, разумеется, не пошла, а направилась сразу к гримерным. У Сусанны – фактически второй примы – гримерка была, как и у меня, персональная, рядом с моей же, в общем тамбуре, выходившем в небольшой холл. Тут, на диванчиках, женская часть труппы отдыхала от трудов праведных, а на деле – ссорилась, мирилась, заключала оборонительные и наступательные союзы.
Несведущие обычно считают, что внутренний мир театра – это царство света и красоты, в котором живут нежные воздушные эльфы и феи. Зрителям и невдомек, какими бывают эти эльфы и феи здесь, куда не проникают посторонние взгляды. Иногда наш мир напоминает мне террариум, кишащий красивыми, изящными и смертельно ядовитыми змеями. Поверьте, истории о битом стекле и бритвенных лезвиях в носках пуантов – отнюдь не преувеличение, и, уж конечно, каждая из нас непременно проверяет свои пуанты перед тем, как надеть их. Короче, обычная закулисная жизнь. От которой я всегда старалась держаться подальше.
Вообще-то я собиралась вломиться прямо к Сусанне в гримерку, но этого не понадобилось: моя соперница, развалившись на узком диванчике общего холла, расслабленно курила в компании двух девчушек из кордебалета.
– Таки кого мы видим! – Сусанна натянула на лицо якобы дружелюбную, а на деле ехидную усмешку, едва я появилась в дверях. – Какие важные гости! Чему обязаны? Шо это вы к нам соизволили явиться?
Меня эта манера откровенно бесит. Сусанна умеет говорить правильно, но обожает якобы в шутку изъясняться так, словно только вчера торговала на Одесском привозе.
– Не твое дело! – отрезала я. – Девочки, вы Германа не видели?
– А шо тако-о-ое? – насмешливо протянула она. – Муженек пропал? И не отчитывается, ну кто бы мог подумать, за передвижения поминутно, да? – Сусанна перехватила инициативу мгновенно. – Какая жалость!
У меня перехватило дыхание. Поведение моей соперницы было не просто вызывающим, еще чуть-чуть, и оно стало бы откровенным хамством. Оно и сейчас было пронизано хамством, но скрытым.
– А ты поправилась, – лениво продолжала Сусанна, которой как-то удавалось глядеть на меня сверху вниз, хотя она развалилась на диванчике, а я стояла. – Надеюсь, после родов тебе удастся избавиться от всех этих излишеств? Роды, говорят, вообще очень меняют фигуру…
– Рожавших балерин полным-полно, – сухо заметила я. – А вот ты своим вонючим дымом дыхалку себе окончательно посадишь.
Но Сусанна даже не заметила укола:
– Вот и Герман, похоже, уже и не надеется на твое возвращение в балет…
– Что?! – Я напряглась струной, и, разумеется, это не укрылось от наметанного глаза Сусанны.
– А то, – все так же, якобы безразлично, протянула она, – теперь он, как видишь, сменил идеал и ставит балеты для других прим…
Я старалась сохранять спокойствие, но, по правде говоря, без особого успеха: перед глазами мелькали огненные точки, сердце колотилось, как бешеное, заныл затылок и, хуже того, живот, в самом низу. Опять. Но я все же попыталась сделать вид, что ничего не происходит, даже сумела улыбнуться:
– Что ж ему, без дела сидеть все это время? – Думаю, моя улыбка больше напоминала гримасу. – Конечно, ставит. Он же балетмейстер.
– Для других… – Сусанна шептала, почти шипела. – Не таких дохлых… Для меня, если до твоего съеденного беременностью мозга еще не дошло.
– Ну, ты же у нас вторая, вот он и пользуется тем, что под рукой. – Я пыталась говорить спокойно, но ярость уже кипела, выжигая все внутри, как кислотой. – Какие варианты?
– Мог бы, к примеру, пригласить кого-нибудь из провинции. Он сейчас восходящая звезда, ему только свистнуть, желающих толпы набегут. Вот и взял бы лирическую солистку на временную замену. Но, похоже, сопливой лирикой он сыт уже по горло.
Что-то в ее словах было… Разум в последний раз подал голос, подсказывая, что все это – полная чушь, что не станет Герман никому отдавать мои партии, поэтому и другую лирическую балерину пригласит только под дулом пистолета. Но неистово колотящееся о ребра сердце твердило совсем другое.
– Замену? Он просто не хочет отдавать мои партии кому бы то ни было. – Я оперлась о стену. Во рту было кисло и горько, огненные точки перед глазами превратились в бешено вращающиеся круги, ноги предательски подкашивались.
– Как мило! – Сусанна широко и слово бы радостно улыбалась. – «Розу Тегерана» ставят в Мариинке. И Сорайю танцует Карсавина. Герман их на видеоконференциях консультирует. Никому, говоришь?
Машенька Гусько, взявшая благозвучный псевдоним в память великой Тамары Карсавиной, нравилась мне ужасно. Но – Сорайя? Моя Сорайя?!
Собственно, ничего особенного в этом не было. Скорее, это свидетельство мирового признания – когда придуманные кем-то балеты переносят на другие сцены. Балеты Германа ставят уже и в Париже, и в Мариинке, и на Кубе, и даже в Японии…
Выскочившая некстати Япония напомнила мне о проклятых, мерзких, отвратительных «Мемуарах гейши». В глазах потемнело, живот словно скрутило узлом. Больно было так, как будто туда ударили ногой. Меня никогда не били… тем более ногой…
Падая на диванчик, я еще успела заметить влетающего в холл бледного до синевы Германа и почувствовать его руки… Потом свет померк…
04.09.2042. Город.
ЖК «Европа». Вероника
Одно из двух: либо у моего дражайшего супруга вообще в голове ветер гуляет, либо он, витая в своих музыкальных эмпиреях, совершенно потерял способность ориентироваться в реальности. Да читал ли он вообще об этой, с позволения сказать, соискательнице? Она же открытым текстом, не скрываясь, написала, что росла в специальном интернате для детей осужденных. Вот интересно, на что вообще рассчитывают люди, создавая подобные резюме? На то, что их откровенность примут за честность? Или на жалость давят? Неужели эта, как ее, потенциальная домработница всерьез рассчитывает, что человека с подобным прошлым могут взять на приличное место? Нет, понятно, что родителей не выбирают, но ведь и законы генетики пока еще никто не отменял. Если мать – зэчка, а отец – вообще неизвестно кто, вряд ли их плод вырастет матерью Терезой или Альбертом Швейцером.
Правда, с другой стороны… Ну да об этом рано пока не то что говорить – думать.
Вдобавок у этой особы – сын от гражданского мужа, с которым она разошлась. Прекрасно! Наглядное свидетельство добропорядочности и нравственной чистоты, о да. Знаем мы таких «гражданских мужей». Сутенер небось.
Смотрим дальше. За последние годы соискательница поменяла более трех десятков мест работы. Что это за полеты такие туда-сюда? Хотя рекомендации – сплошь прекрасные, чуть не восторженные. Но и это, знаете ли, не показатель.
Хорошую рекомендацию могут дать, к примеру, вместо выходного пособия. Или чтобы от шантажа отделаться, если уж на то пошло.
В то же время на бирже труда она на учете числится, даже пособие получает. Что с недавнего времени – редкостное исключение. Известно ведь, тамошние чиновники перероют все на свете, откапывая основания для отказа, чтобы нашему дражайшему правительству не пришлось раскошеливаться на лишний цент.
Впрочем, очень может быть, что все это – к лучшему. Осталось только взглянуть на эту особу и перекинуться с ней парой слов, чтобы вынести окончательный вердикт.
Кстати, в профессиональном отношении резюме безукоризненно: расписано все от и до, вплоть до применяемых моющих средств. Сама я в этом, разумеется, некомпетентна, но подобная скрупулезность выглядит очень прилично. К тому же, судя по документам, она еще и младшим медработником подвизалась, в моей ситуации такой опыт может оказаться отнюдь не лишним. В общем, с сугубо практической стороны вопросов к претендентке, вероятно, не возникнет. Ну а все прочее – поглядим.
Валентин суетится как ненормальный: кофе приготовил, печенье в вазочку насыпал, словно к приему гостя готовится, а не прислугу нанимает. Позорище. Ну да пусть себе. Главное, чтобы дамочка сразу поняла, кто в семье главный, а кто так, для приличия.
Сижу, пью кофе с печеньем, на часы поглядываю. А как у нас с пунктуальностью?
Без трех минут восемь звонит домофон – с пунктуальностью у нас порядок. Ну-ну.
Сомнительная честь встречать прибывшую возлагается, само собой, на Валентина. Не мне же этим заниматься! Я беременная, и вообще…
Они о чем-то переговариваются в прихожей, но недолго. Валентин возвращается на кухню. Следующая за ним… как ее там?.. ах да, Жанна (точно, в резюме же было имя) нерешительно замирает в дверях, давая возможность себя рассмотреть.
Ну что же…
Вообще-то я ожидала кого-то помассивнее. Стоящая передо мной женщина худощава, чтоб не сказать – попросту тоща, среднего роста, даже скорее коротышка, в черных волосах проблескивает проседь, хотя по годам вроде бы рано.
От тяжелой жизни, что ли? Впрочем, брюнетки седеют раньше. Лицо, кстати, хорошее: не злое, тем паче не пропитое, кожа гладкая, чистая. Черты резкие, но не грубые, даже, пожалуй, приятные, вот только рот великоват, и губы тонковаты. Макияж незаметен: не то она пользуется хорошей косметикой (хотя откуда у такой хорошая косметика?), не то просто красится по самому минимуму. Ногти в безукоризненном порядке, лак бесцветный или телесный, одежда чистая и опрятная, но, безусловно, дешевле дешевого. Ну что же, вид приличный, аккуратный, и, судя по скромной позе, дамочка не наглая, еще один плюс. Хотя откуда бы при такой работе наглости взяться…
– Присаживайтесь, – милостиво разрешаю я. – Хотите кофе? – Да, я просто сама любезность.
– Ну что вы, спасибо. – Женщина присаживается на стул. Очень достойно, кстати: не плюхается как попало, но и не ютится на краешек робким птенчиком. Хорошо.
Улыбается одним уголком рта:
– Давайте сразу к делу?
Ну к делу так к делу. Выдавливаю из себя вежливую («протокольную») улыбку:
– Я ознакомилась с вашим резюме, – делаю ударение на «я», пусть сразу видит, кто тут принимает решения, – и должна сказать, несколько удивлена. – Вообще-то я хотела сказать «шокирована», но в последний момент смягчила формулировку до нейтральной. Ничего, это не уйдет. – Как-то странно с таким происхождением искать места в приличной семье.
В переводе с дипломатического языка это означает: с вашим суконным рылом соваться в калашный ряд – сущая наглость. Женщина это прекрасно понимает, в ее глазах мелькает едва заметная тень, но отвечает спокойно, с легкой, скромной, почти застенчивой улыбкой:
– К сожалению, у меня не было возможности выбирать обстоятельства своего появления на свет. Но, надеюсь, моя честная, что легко увидеть по моему резюме, жизнь и достойное поведение – достаточная компенсация этого досадного пятна на моей биографии.
Я как-то непроизвольно киваю:
– Да, пожалуй… Но резюме – это… – Я не заканчиваю фразу, подразумевая «написать-то все что угодно можно, и рекомендации – в том числе». – Вы, вероятно, понимаете, что в подобных обстоятельствах принять вас на работу – значит выдать вам немалый кредит доверия.
– Разумеется. И вы скоро убедитесь, что я оправдываю ваше доверие. – Взгляд ее абсолютно открыт, а «вы» и «ваше» слегка подчеркнуты голосом.
Уловила, выходит, субординацию? Что ж, добавим. С той же протокольной улыбкой уточняю:
– Вы, вероятно, не привыкли к таким условиям. В этом доме в сферу вашей ответственности должно будет входить абсолютно все: готовка, стирка, уборка, мелкий ремонт – в общем, весь быт. При этом я постоянно дома.
– Ваши требования меня абсолютно не смущают. – Опять подчеркнутое «ваши» и скромная улыбка, которой до подобострастности не хватает ровно той капельки, за которой это начинает уже раздражать. – Мне даже лестно, – она сидит на стуле очень прямо, но не напряженно, – что вы в любой момент можете оценить результаты моего труда.
И опять подчеркнутое «вы». Осознала, кто в доме хозяин. Хозяйка то есть. Отлично.
– Должна предупредить: я весьма требовательна. Ваша оплата будет достойной, наполовину выше означенного вами минимума, но при этом и работа ваша должна быть безукоризненной. Небрежности я не терплю и платить за нее не намерена.
– Безусловно, уважаемая Вероника. – Легкий наклон головы и никакого битья пяткой в грудь с заверениями, что ее услуги качественнее, чем у кого бы то ни было. Впервые за последние несколько месяцев я чувствую что-то вроде удовлетворения.
– В таком случае можете приступать послезавтра, – подписываю приготовленной Валентином ручкой лежащие на столе бумаги. – Я могла бы сказать «завтра», но вам ведь еще понадобится зарегистрировать эти бумаги на бирже труда…
Без этого пробного шара – проверки на старательность и сообразительность – можно было и обойтись, но я не удержалась. Жанна, однако, справляется на отлично:
– Не беспокойтесь за это, – мягко возражает она, – на биржу я забегу пораньше. Если хотите, я могу приступить к работе уже завтра. В котором часу вам удобнее?
– Можете приходить к десяти… Но, разумеется, если я отдыхаю, вам придется быть максимально осторожной, чтобы меня не потревожить.
– Да, разумеется, – коротко кивает она.
Ко всему прочему, эта Жанна еще и вести себя умеет вполне прилично. Определенно, она мне нравится. Но главное – ее, если понадобится (а мне может понадобиться), легко «взять за жабры». Это ее происхождение, как ни крути, перевешивает любые рекомендации. Кому в случае чего поверит полиция: домработнице, рожденной в тюрьме неизвестно от кого, или мне – всемирно известной пианистке, чей отец был крупным муниципальным чиновником, а покойная мать – директором знаменитой на весь город музыкальной школы?
То-то и оно.