Книга: Кресло русалки
Назад: Глава тридцать вторая Хью
Дальше: Глава тридцать четвертая

Глава тридцать третья

Я привезла мать из больницы в субботу 30 апреля, в День святой Сенары, яркий и солнечный.
После тринадцати дней в больнице матери стало настолько лучше, что она смогла вернуться домой, что, кажется, означало: больше она не будет себя калечить. По словам ухаживавшей за ней сестры, она держалась любезно, не проявляя признаков враждебности, но и особенно не откровенничала. «Здесь важно время», – объяснила сестра, а затем слегка покровительственным тоном сообщила, насколько важно, чтобы мать вернулась показаться своему психиатру и неукоснительно глотала пилюли.
Когда рано утром я садилась на паром, приготовления ко Дню святой Сенары шли полным ходом. Один из монахов уже стоял на четвереньках на пристани, раскладывая кораллово-красный прямоугольный ковер, на котором процессия из аббатства должна была установить русалочье кресло. Когда я была маленькой, ковер был неизменно красным, а потом за какой-то год вытерся и стал розовым, подозрительно похожим на ванный коврик, что вызвало некоторые пересуды.
Здесь же был установлен складной столик, и жена Шема, Мари Эва, продавала упакованные в коробочки «Русалочьи слезки», которые полагалось бросать в море во время церемонии.
Плывя по бухте, я вспомнила о «Русалочьих слезках», лежавших поверх крабовой ловушки в шалаше Уита. Я не была там с тех пор, как мать положили в больницу, и не видела Уита ни разу за две недели. Я отправила ему записку, которую передала Кэт, где объясняла, что буду проводить время в больнице, ухаживая за матерью, и какое-то время не смогу увидеться с ним.
Ответной записки он не прислал. Он не приходил на задний двор материнского дома, не заглядывал через кирпичную стену и не звал меня. Я была там одна каждую ночь, но он так и не появился. Возможно, он подозревал, что в записке я не договариваю правду. А может быть, усмотрел печаль, стоявшую за моими словами.
Наутро после того, как я во всем призналась Хью, я нашла его обручальное кольцо на игольнике рядом со своим, но в доме от него не осталось и следа. Я бросилась на улицу, надеясь перехватить его у паромного причала, прежде чем он покинет остров, но, добежав до кладбища рабов, еще раз хорошенько все обдумала. Я вспомнила, как он с ужасом и омерзением отшатнулся от меня, когда я потянулась к нему, вспомнила ярость в его голосе, когда он приказал мне убираться. Он сказал это, стиснув зубы. В его глазах была такая боль, такое потрясение, что я его не узнала. Теперь казалось, что я могла бы, по крайней мере, избавить его от необходимости снова видеть меня. Это я могла для него сделать. Депрессия навалилась на меня как великая усталость, я опустилась на землю рядом с могилами и стала смотреть, как голубь копошится в грязи, издавая слабые звуки, на которые обычно не обращаешь внимания, но которые теперь надрывали мне сердце. Было так, будто кто-то вдруг дал мне огромный, тяжелый камень весом со все страдания, которые я причинила, и сказал: «Вот, теперь неси».
И я несла его. Все эти тринадцать дней.
Я и теперь еще не могу понять, почему упадок сил, сопровождающий неизбежные потери, иногда так необходим человеку. Для меня он стал как тьма среди бела дня.
Не то чтобы я раскаивалась в том, что совершила, что мне хотелось обратить вещи вспять; я не хочу, чтобы исчезла моя любовь к Уиту, которая насытила меня жизнью, сотнями способов сделавшая меня лучше и значительнее. Дело в том, что я воочию видела произведенный ею эффект. Я видела его в бессмертной боли во взоре Хью, в браслете, который Ди сплела для него, в невыносимом зрелище наших колец, лежащих рядом на игольнике.
Каждое утро я покидала остров и возвращалась к вечеру. Я сидела с матерью в так называемой дневной комнате. С телевизором, диванами и странными шаркающими людьми – все вместе напоминало мне «Чистилище» Данте, прочитанное мною в школе. Единственное, что мне запомнилось, – это обитатели, волочившие огромные камни вокруг горы.
Я видела, как лекарства делают мать смирной, послушной, наблюдала за всем со смутной скорбью, всегда восходящей к тому моменту, когда Хью все понял и задал свой вопрос. И каждый день меня повергало в оцепенение то, как решительно я ему ответила, назвав церковное имя Уита. Как бы подчеркивая его духовные верительные грамоты. Как если бы это было нечто, делавшее то, чем мы занимались, более возвышенным.
Мать каждый день, расслабившись, сидела в кресле, крутя кубик Рубика, который я привезла ей из дома. Она так часто спрашивала меня о своем пальце, что я в конце концов привезла и его. Как-то вечером я вымыла его под краном, принуждая себя держать ее потерянную часть в ладони, и отскребла засохшие кровавые пятна. Я принесла его в банке, погруженным в спирт, чтобы избежать гниения. Я получила разрешение держать его в палате, но только при условии, если напишу на банке «Не выбрасывать».
По вечерам я по телефону отчитывалась перед Кэт и Хэпзибой об успехах в лечении, разогревала в буфетной консервированные супы и прислушивалась к бесконечному внутреннему монологу вины и печали в своей душе. Стоило мне подумать об Уите, как меня охватывало страстное желание оказаться с ним, но я уже не знала, любовь это или необходимость в утешении.
Несмотря на это, я все еще не могла позволить себе быть с ним. Казалось извращением – заниматься любовью, учитывая незажившую рану Хью, нашу общую боль. Несомненно, это было нелогично, однако я чувствовала, что воздерживаюсь из уважения к своему усопшему браку.
Когда мы покидали больницу сегодня днем, мать выглядела взволнованной. Внутри взятой напрокат машины она надела противосолнечный козырек, провела гребнем по седым волосам, а потом и совсем удивила меня, накрасив себе губы старой огненно-красной помадой. Это было признаком такой совершенной нормальности, что я даже улыбнулась.
– Прекрасно выглядишь, – сказала я, на мгновение испугавшись, что в ответ она может стереть помаду, но она лишь улыбнулась мне.
Паром был битком набит туристами; даже стоячих мест не оставалось. Мать судорожно сжимала банку с пальцем, как ребенок, несущий домой золотую рыбку из магазина. Завернув банку в бумажное полотенце, я надела на нее аптечную резинку, но все равно несколько пассажиров с любопытством на нее поглядывали.
Когда мы подплывали, я увидела растянувшиеся цепочкой вдоль юго-восточного побережья острова креветочные траулеры.
– Сегодня День святой Сенары, – сказала я матери.
– Думаешь, я не знаю? – оборвала она меня.
Она не ходила на праздники с тех пор, как погиб отец. Точно так же, как и на девичники, она просто с корнем вырвала их из своей жизни. Однако в данном случае ее поведение искренне озадачило меня. В конце концов, Сенара была ее святой.
Кэт встретила нас у причала, благоухая лавандовой туалетной водой. Без Бенни, одна Кэт. Она поцеловала мать в щеку.
Я не ожидала, что она придет.
Мать изучающе оглядела причал, коробочки с «Русалочьими слезками», равно как и небольшой стол из монастыря с серебряным потиром, который год из года использовался, чтобы плеснуть морской водой на русалочье кресло. Проследив за ее взглядом, я увидела, что она смотрит на кораллово-красный коврик на краю причала. Макс растянулся на нем, будто это была его законная подстилка.
Мать смотрела на красный клок с отвращением на лице, и я подумала, что она представляет себе установленное на нем русалочье кресло.
– Проедемся, – предложила Кэт, хватая мать за руку. – И ты тоже, Джесси.
Она потянула мать через причал к подъездной дорожке, где я оставила тележку. Я уже собиралась скользнуть за «баранку», но Кэт предоставила это место матери. Я поставила ее чемодан на сиденье и устроилась рядом.
Помнится, я испытала небольшой преходящий страх, но поспешила подавить его. Куда мы едем, я не спрашивала; у меня появилось впечатление, что Кэт хочет отвлечь мать от увиденного на причале коврика. Я тащилась за ними мимо лавок, центрального универмага и слышала, как Кэт засыпает мать безобидными вопросами. Из кафе «У Макса» исходил такой густой запах жареных креветок, что сам воздух казался промасленным.
Я взглянула на часы. Было пять дня, воздух быстро темнел, в облаках появились красные прожилки. День смотрел на нас утомленными, красными глазами, первым предвестием заката. Торжества начнутся в шесть, когда каждый способный передвигаться монах и островитянин сочтет своим долгом появиться на причале позади русалочьего кресла. Командовать парадом будет аббат, облаченный в торжественную ризу, с посохом в руках. И где-то там, в этой разноголосой толпе будет Уит.
Кэт остановилась под полосатым навесом «Русалочьей сказки» и своим ключом открыла дверь. В окне висела табличка «Закрыто». Как бы абсурдно это ни звучало, даже тогда в голову мне не пришло, что наша прогулка может иметь какую-то определенную цель, кроме того, чтобы отвлечь мать от какого-то ужасного воспоминания, привидевшегося ей на причале.
Зайдя в лавку вслед за ними, прислушиваясь к удаляющимся звукам, я заметила Хэпзибу, Шема и отца Доминика, стоявших в дальней части лавки возле кассы. Там же висел рисунок кораблекрушения, который я нарисовала, когда мне было одиннадцать: пламя под водой, счастливые морские существа. На отце Доминике не было рясы и соломенной шляпы, вместо этого он надел костюм с белым воротничком священника. Шем, с налитым кровью лицом и выглядевший смущенно, сложил руки на своей бочкообразной груди, засунув кисти под мышки, словно кто-то привел его сюда под дулом пистолета.
Явно заметив их одновременно со мной, мать остановилась посреди лавки. Она стояла, оцепенев, в окружении сонма русалок Кэт. Они были вездесущи: в форме алюминиевых флюгеров, керамические статуэтки, ожерелья, фигурные куски мыла, свечи и пляжные полотенца. Я увидела, как мать начинает мелкими шажками пятиться к дверям.
Хэпзиба поспешила к ней с забавной смесью решимости и нежелания, какую можно увидеть на лице человека, который знает, что что-то надо сделать. Она обвила мать обеими руками, не давая ей сделать и шагу.
– Все будет в порядке, Нелл. Обещаю. Просто поговорим, ладно?
Даже теперь этот образ постоянно стоит у меня перед глазами – мать, с мучительной неподвижностью застывшая в темных цепких объятиях Хэпзибы, вцепившаяся в свою банку.
Один за другим раздались два проворных щелчка, и я поняла, что Кэт заперла за нами дверь. Тогда я повернулась к ней.
– Ради Бога. Что все это значит?
Схватив мои руки, Кэт крепко сжала их.
– Прости, Джесси. Я была с тобой нечестной. Пусть все знают, что я упрямая, проклятая идиотка, которая думала, что делает все правильно, а оказалось, что сделала только хуже.
Слегка закинув голову назад, я пристально посмотрела ей в лицо. Оно было как лед, который вот-вот сломается. Глаза глядели напряженно, рот скривился на сторону, чтобы не заплакать, и я поняла, что означало для нее то, что она сказала. Я напряглась, силясь понять, что стояло за ее словами.
– Просто… Клянусь, я не думала, что Нелл так плоха.
– Но зачем все мы здесь?
– В тот день, когда мы сидели в приемной, в больнице, я поняла, что если не попытаюсь все открыть, то в одну прекрасную ночь Нелл истечет кровью до смерти. Если, как сказали вы с Хью, ей нужно «воссоединение», то ладно, Бога ради, будем сидеть здесь и «воспоминать».
Мысли мои бешено завертелись. Истина медленно открывалась мне: Кэт, Хэпзиба, отец Доминик, Шем – все они знали. Знали причину, по которой мать калечит себя, почему смерть отца в той или иной степени положила конец и жизни матери. Даже почему его трубка была погребена под грудой всякого хлама в ее ящике, а не лежала на дне океана. Все они и царившая вокруг атмосфера были похожи на впавших в зимнюю спячку цикад, которые живут под землей семнадцать лет, а затем однажды, когда колесо Цирцеи совершает оборот, выползают на свет.
Я быстро посмотрела на отца Доминика, который встретил мой взгляд, подняв уголки рта в сдержанной улыбке, стараясь вселить в меня уверенность.
Они знали все уже тридцать три года. Когда я была маленькой девочкой и рисовала кораблекрушение, когда я собирала розы в монастырском саду и разбрасывала их лепестки как прах отца по всему острову. Всякий раз, когда я приезжала навестить мать, они знали.
Хэпзиба усадила мать на складной стул рядом с прилавком. Я заметила, что банки у нее в руках уже нет и она стоит между кассой и выставленными образцами жевательной резинки без сахара. Меня поразило, что мать опустилась на стул с замечательным смирением.
Сегодня Хэпзиба обошлась без какой-либо прически, а просто заплела волосы в косички. Я заметила, как она пальцем почесала голову в проборе между косичками, а другой рукой похлопала мать по запястью. Когда я сидела здесь в последний раз, Кэт, Хэпзиба и Бенни ели ореховое мороженое.
Стоя у двери рядом с Кэт, я впервые подумала: то, что они затеяли – это так называемое «воспоминание» или «сочленение», как выразилась Кэт, – может оказаться вредно для матери. А что, если правда ошеломит ее, снова сломит, заставит свернуться клубком на полу?
Наклонившись к Кэт и понизив голос, я сказала:
– Я хочу, чтобы мать сталкивалась с происходящим не меньше, чем другие, но правильно ли действовать именно так? Я имею в виду – она ведь только что вышла из больницы.
– Сегодня утром я звонила Хью, – ответила Кэт.
– Хью? – переспросила я и почувствовала, как слово увеличилось в объеме, словно высосало из комнаты весь воздух.
– Я бы не сделала этого, не скажи он, что все нормально, – заверила меня она. – На самом деле он считает, что это блестящая мысль.
– Неужели? – Я постаралась выглядеть удивленной, хотя легко могла себе представить, как ему видится вся эта сценка: любящие друзья собрались вокруг матери, помогая ей понять нечто, что медленно разрушает ее.
– Хью предложил, чтобы мы поговорили с ней как друзья, – сказала Кэт, – и не слишком на нее давили. Она сама должна сказать это.
Это.
– А ты не хочешь объяснить мне, что это такое? – спросила я.
Кэт отвела взгляд.
– Я все сказала ему.
– Ах вот как. А мне ты сказать не хочешь? – В моем голосе слышались гнев и отчаяние. – Или для этого тебе придется заманить в ловушку меня вместе с матерью?
Кэт так покачала головой, что локоны взметнулись в воздух. Я услышала размеренный шепот в другом конце лавки.
– Я не виню тебя, что ты сердишься, – сказала Кэт, смягчаясь. – Ладно, я это заслужила. Я действительно верила, что мы все уладили. Но только будь так добра – не называй это ловушкой. Хочешь верь, хочешь нет, но все это исключительно из-за любви к Нелл, только и всего.
Она стояла передо мной, жестикулируя, маленькая крепышка, и я не сомневалась, что она любила мать и последние тридцать три года носилась с несчастьем матери так, будто оно было ее собственным.
– Ты сама убедила меня, что нам следует поговорить обо всем, – бранчливо произнесла она. – Плюс еще Нелл на больничной койке со вторым отрубленным пальцем. Я бы и раньше тебе про все рассказала, но мне потребовалось время до вчерашнего дня, чтобы хорошенько все обмозговать. Я не знала, как мне с этим справиться, до сегодняшнего утра.
Я перевела дыхание, чувствуя, что сдаюсь, раздосадованная, что она позвонила Хью, но и чувствуя при этом некоторое облегчение.
– Хью сказал, что с помощью лекарств состояние Нелл удалось стабилизировать. – Кэт понемногу успокаивалась. – И даже ее врач считает, что она готова вернуться в прошлое, к тому, с чего все началось.
Значит, подумала я, Хью поддерживает связь с врачом Нелл.
Мы с Кэт сели – я рядом с матерью, а Шем и отец Доминик заняли два оставшихся стула.
– Я ничего об этом не знала, – сказала я матери.
– Верю, если ты еще не окончательно меня возненавидела.
– Никто никого не собирается ненавидеть, – набросилась на нас Кэт. – Как я понимаю, привезти тебя сюда было не самым честным приемом в мире, но дело в том, что нам это было надо.
Мать посмотрела на свои ладони, сложенные «лодочкой».
– Слушай, я заезжала к тебе и привезла твои четки. – Кэт полезла в карман, достала красные бусинки четок и вложила их в здоровую руку матери.
Мать сжала их в кулаке.
– Чего вы от меня хотите?
– Просто попытайся изложить словами, что случилось с Джо, – попросил отец Доминик.
Все ждали.
Сердце мое забилось, я начала задыхаться. Мне не хотелось этого знать. Я в большей или меньшей степени втянула в это всех и теперь чувствовала себя уничтоженной при мысли о том, чем такое может закончиться.
«Если ты еще не окончательно меня возненавидела».
Мать повернулась и посмотрела на меня, и мне на мгновение показалось, что я заглянула в какой-то черный люк, столько неизбывной тоски скопилось в нем.
– Я не собираюсь тебя ненавидеть. Ты должна рассказать об этом. Что бы то ни было.
Я увидела щели в стене ее упрямого сопротивления. Мы все увидели. Мы сидели, стараясь не глядеть друг на друга. Молчание разлилось вокруг целым океаном. А на улице толпы прибывших на пароме по поводу Дня святой Сенары стали выстраиваться на подступах к причалу в ожидании русалочьего кресла. Я видела их через зеркальное стекло витрины. Представляя, как они делают то, что принято делать в подобных случаях, – глазеют на витрины, лижут сахарную вату, сажают детей на плечи: простые маленькие радости, – я почувствовала, как меня переполняет боль зависти к подобным пустякам, какая возникает только тогда, когда тебе самому они уже недоступны. Я все бы отдала, чтобы снова стать обыкновенной. Бродить повсюду с той благословенной беззаботностью, которая предназначена для обычных людей.
– Твой отец… он был болен, – начала мать, и слова ее текли, как горький сок от фрукта, который она ела. Она помолчала и посмотрела на дверь.
– Нелл, – произнес отец Доминик, – не останавливайся, скажи. Нам всем будет от этого лучше. Сделай это для себя. И для Джесси. Сделай это для нашей блаженной святой Сенары.
И вдруг комната внезапно наполнилась ослепительным сиянием. Это было всего лишь солнце, падавшее из небесных глубин, проникавшее в окна, ударявшее в нас своими лучами, но если во всем видеть некую магию, то могло показаться, что Сенара подняла руку, чтобы благословить сказанное отцом Домиником и озарить всех присутствовавших в лавке. Мать перекрестилась.
– Это была та же болезнь, что и у его отца, – продолжила она. Теперь в голосе ее появилась решимость; взгляд стал жестче. – Она называется «болезнь Пика».
Мать уставилась на планки из твердой древесины, которыми был настлан пол, словно обращая свой рассказ к ним, но было ясно, что обращается она ко мне:
– Маленьким мальчиком Джо видел, как его отец – твой дед – впал от этого заболевания в старческий маразм и от него же умер. Хотя в те времена болезнь называли просто умопомрачением. Только когда Джо поставили диагноз, поняли, что за умопомрачение было у его отца.
Я закрыла глаза. Болезнь Пика. Никогда о ней даже не слышала. Я почувствовала донную волну, водоворот скорби. Перед моим внутренним взором встал Костяной пляж, ураган, поднимающий водяные валы и обрушивающий их на дюны, я знала, что после этого очертания острова изменятся.
– Когда мы впервые встретились… Джо рассказал мне о своем отце… о том… как болезнь разрушила его мозг. – Теперь она говорила запинаясь, тяжело, каждое слово было как кирпич, который она старалась поднять и положить на правильное место в кладке. – Но не думаю, чтобы ему когда-нибудь приходило на ум, что он может унаследовать ее… существует лишь небольшая вероятность, что это способно передаваться по наследству. Он просто говорил о ее неизлечимости.
Она снова перекрестилась. Слезы повисли на пушистых выцветших ресницах.
– Однажды, – продолжала она, – отец спутал его с мальчиком, которого знал в детстве. Это чуть не убило Джо. Позже отец вообще перестал его узнавать. Болезнь полностью поглотила его память. Как всегда говорил Джо, она пожирала его изнутри. Дошло до того, что он уже не мог связно говорить и изо рта текла слюна. Под конец мать Джо постоянно вытирала ему подбородок, а потом просто повязала слюнявчик.
Мать наклонилась вперед, слова внезапно вырывались у нее бурным потоком. Казалось, что, найдя трещину, история неудержимо полилась из нее.
– Прежде всего, сказал Джо, начала меняться личность отца. Он делал странные вещи. То вдруг без всякой причины начинал кричать на прохожих, то выпаливал что-нибудь безумное. Часто это были какие-нибудь непристойности. Как будто он утратил все ограничения. Но что больше всего врезалось в память Джо – это то, как однажды отец кулаком сшиб его на пол. Когда он увидел, что натворил, то стал причитать: «Извини, малыш, извини». Как будто не знал, кто он на самом деле. Джо приходил в отчаяние каждый раз, как вспоминал об этом. Думаю, всем стало легче, когда его отец наконец умер. Джо было тогда десять. А отцу только сорок восемь.
Глаза матери сощурились, стали крохотными миндалевидными прорезями на лице. Большое распятие на четках свисало с ее коленей, слегка раскачиваясь, когда она перебирала зерна выверенными движениями старой монашки.
Хэпзиба наклонилась и слегка похлопала ее по кистям, предплечьям, словно формуя ее мягкую, как тесто, плоть:
– Ну же, Нелл, расскажи все до конца.
Мать утерла слезы.
– Как-то однажды Джо пришел ко мне и сказал, что уверен, будто у него отцовское заболевание. Он уходил в море на лодке, а когда попытался бросить якорный линь, то не мог вспомнить, где он у него лежит, и даже про себя выговорить слова «якорный линь». Это настолько смутило его, что он тут же вернулся, испугавшись, что забудет, где дом. До сих пор помню, каким бледным и испуганным было его лицо, когда он вошел на кухню. «Да поможет мне Господь, Нелл, – сказал он, – я болен». Он знал это, и, думаю, я тоже. Были и другие признаки… мелочи, ускользавшие у него из памяти, кроме того, он расстраивался по всяким пустякам, и мысли его перескакивали с одного на другое. Через несколько месяцев доктор в Чарлстоне сказал нам то, что мы и сами знали.
Мать не смотрела на нас. Она соорудила на полу свой маленький алтарь – солнечные лучи, светившиеся в них пылинки – и не отрывала от него глаз.
– Твой отец не хотел забыть твое имя. – Я услышала отчаяние в прерывающемся голосе, каким были сказаны эти слова. – Имя Майка он тоже не хотел забывать, но именно твое имя, Джесси, он выкрикивал, просыпаясь по ночам. Иногда вскакивал на постели, причитая: «Извини, малышка, извини!»
Мать раскачивалась на стуле, и я нутром чувствовала, что она делала, когда отец вот так вскакивал по ночам: обнимала его и раскачивалась вместе с ним.
Мне было невыносимо на нее смотреть. Я вспомнила, как однажды я застала мать с отцом, танцующих на кухне без музыки. Каждый из них изливал всю свою любовь другому.
– Тысячу раз, бывало, говорила ему: «Ты не забудешь имен своих детей; я тебе не позволю. Бог исцелит тебя».
Она стала судорожно крутить четки в руках. Я подалась вперед и протянула руку, чтобы коснуться ее. Мне хотелось этого. Хотелось наклониться и поцеловать ее, как матери целуют своих поранившихся детей. Любовь к ней осколком застряла у меня в груди.
Четки упали на пол. Мать начала говорить с отцом, словно он сидел тут же в комнате с нами:
– Не проси меня об этом, Джо. Пожалуйста, не проси. Я на коленях исхожу весь остров, если сделаю это. Я перестану есть. Я буду спать на полу, на грязной земле. Я заставлю Бога услышать меня. Иисус и Дева Мария! Не проси меня сделать это. Это будет проклятием для нас обоих.
Ее лицо горело.
Свет на полу исчез, словно испарился. Мать не отрывала глаз от темноты, поднимавшейся по ее ногам, от теней, тихо растекавшихся из-под стульев.
Кэт нагнулась и подобрала четки. Никто не произнес ни слова. У меня было смутное, не имеющее четких ориентиров чувство пловца, я колыхалась, как угорь в море. Я ни за что не могла ухватиться, ничего не понимала. Да и что я могла сказать?
Хотя, кажется, отчасти я знала. Я начала набирать воздух в легкие, словно взбивая подушку, которой вскоре предстоит вынести немыслимой силы удар.
Мать медленно повернулась ко мне.
– Он все равно не послушал бы меня. Каждый раз, когда я отказывалась сделать это, он улыбался и говорил: «Нелл, все будет в порядке. Бог не станет тебя винить. Ведь ты же одаришь кого-то милосердием Божьим. Оставь мне мое достоинство. Позволь мне поступить так, как я считаю нужным».
Тогда я поняла.
Думаю, я издала какой-то звук, стон. Это заставило всех обернуться и внимательно посмотреть на меня. Даже мать. При виде ее я испытала благоговейный ужас.
– Не надо было мне его слушать, – сказала она. – И зачем я его послушала?
Отец Доминик часто заморгал, и единственно что я смогла подумать, – это какие тонкие у него веки – две голубовато-белые полоски плоти.
Я привстала в изумлении, озарении, которое наступает, когда жизнь приобретает форму такого жестокого совершенства, что ее можно видеть с ничем не замутненной ясностью. Вот как оно все вдруг обернулось – жизнь, какая она есть, непомерная, наводящая ужас, опустошительная. Ты видишь, какие огромные пробоины она наносит людям и на какие ужасы способна любовь, чтобы заполнить их.
Мать разрыдалась. Голова ее упала на грудь, вздымаясь и опускаясь вместе с плечами. Я дотянулась до ее безвольно повисшей руки, которую надо было взять. Ведь я одновременно любила и ненавидела ее за то, что она сделала, но больше всего мне было ее жаль.
Рука была влажной и свинцово-тяжелой. Я коснулась вздувшихся вен.
– Ты сделала единственное, что могла. – На большее я была не способна – только на эту уступку, эту снисходительность.
Я не была уверена, что она расскажет мне, как это сделала, даже если я спрошу.
Я почувствовала первые признаки облегчения. Посмотрела на отца Доминика, беззвучно шевелившего губами, и решила, что это благодарственная молитва за то, что капитуляция матери перед прошлым наконец позади. Я верила, что, какой бы отвратительной ни была правда, она, по крайней мере, стала явной. Верила, что хуже быть не может. Оказалось, что я ошибаюсь.
Хэпзиба принесла матери стакан воды. Мы торжественно смотрели, как она взяла себя в руки и выпила его. Каждый глоток в тишине казался преувеличенно громким. Я вспомнила, как рылась в ее ящике, как нашла трубку.
– Все случилось не из-за трубки, – сказала я. – Трубка тут ни при чем.
– Да, – подтвердила она. Кожа на лице у нее шелушилась и была дряблой, как и маленькие, оплывшие мешочки под глазами. В глазах застыло выражение пустоты и спокойствия, которые наступают после катарсиса.
– Знаешь, Джесси, что такое «мертвый палец»? – спросила Кэт.
Я удивленно повернулась к ней.
– Что? – глупо спросила я, думая, что она имеет в виду палец матери в баночке на прилавке.
В лавке наступила полная тишина.
– «Мертвый палец», – повторила Кэт мягким, вдруг подобревшим голосом, – это растение из семейства пасленовых. – Она загадочно смотрела на меня, словно желая понять, уловила ли я смысл. – Очень ядовитое, – добавила она.
Меня озарило – отец умер, проглотив какое-то ядовитое растение.
Я встала, тряхнув головой. Как нам удается внезапно переоценить образы и понятия, которые, казалось бы, успели въесться в каждую клетку тела за тридцать три года?
Я подошла к прилавку и, обхватив голову руками, облокотилась о лоснящееся от времени дерево.
– «Мертвый палец», – сказала я, поняв, что послужило причиной извращенного желания матери бесконечно калечить себя.
Хэпзиба подошла и встала рядом со мной, дотронулась до моего плеча:
– Оно обычно растет возле кладбища рабов. Иногда цветет, если я достаточно внимательна. Это кустарник с покрытыми пушком листьями и серовато-белыми плодами, похожими на пальцы, и от него ужасно воняет гнилью. Возможно, ты видела его на острове.
– Нет, – ответила я, все еще мотая головой, ничего не желая слышать.
– Он более милосердный, чем другие пасленовые. В сороковые и пятидесятые люди использовали его, чтобы избавить своих любимых от нищеты. Твой отец умер мирно, Джесси. Просто заснул и не проснулся.
Я повернулась к матери, которая выглядела измотанной, но спокойной.
– Откуда ты узнала, что нужно сделать? Не думала, что ты разбираешься в растениях.
Она ничего не ответила. Только посмотрела на Кэт, а потом на Хэпзибу.
И они тоже в этом участвовали?!
– Вы помогли ей?! – ужаснулась я, переводя взгляд с одной на другую.
Кэт быстро опустила глаза, потом посмотрела на меня.
– Мы сделали это, потому что нас попросил твой отец. Он приходил к каждому из нас – к Шему и отцу Доминику тоже, – прося о помощи так же, как просил твою мать. Мы любили Джо. Поэтому каждому это решение далось нелегко.
Я посмотрела на отца Доминика, вид у него был смущенный. Почему отец решил и его вовлечь в это? Кэт и Хэпзиба – тут вопросов не было. Они были преданы матери, и папа понимал, насколько она будет нуждаться в них потом. Шем был его лучшим другом. Но отец Доминик?!
Он прочел удивление на моем лице.
– Подойди, сядь, – попросил отец Доминик и подождал, пока я подойду и сяду. – Однажды Джо пришел ко мне и сказал, что болен, что это будет длительная, страшная смерть и он не может осуществить все сам, не говоря уже о семье. Сказал, что ему бы хотелось уйти из этой жизни, сидя в русалочьем кресле. Он хотел сидеть в этом самом священном месте на острове, окруженный семьей и друзьями.
Отец Доминик не мог сказать ничего, что удивило бы меня больше и в то же время было бы более естественно, более соответствовало бы духу отца.
– Твой отец был обаятельным человеком, – продолжал отец Доминик. – Он обладал – как бы поточнее выразиться? – образным чувством юмора и использовал его даже тогда. Он с ухмылкой поведал мне, что однажды Бог послал к его лодке настоящих, живых русалок, и это, подчеркнул он особо, было несомненным знаком, что, когда он будет умирать, ему следует сидеть в кресле, держась поближе к ним… – Отец Доминик посмотрел на мать. – Он хотел сидеть в кресле ради Нелл, потому что это святое место. Предполагалось, что я буду выступать в роли священника, совершающего богослужение, – ты понимаешь, руководить его смертью, совершить последние обряды, а затем отпустить грех Нелл и всем остальным. Сначала я сказал ему «нет». И стал последней препоной.
Я все еще пыталась воссоздать смерть отца: переменить декорации и соответствующие им чувства. Вообразить, как он сидит в русалочьем кресле, не отрываясь глядит на мать, медленно погружается в кому. Спала ли я, когда все это происходило? Заходил ли он ко мне в спальню, чтобы попрощаться? Передо мной возникло отрывочное воспоминание, подобно маленькому зеленому плоду, который никогда не созреет: я открываю глаза и вижу стоящего рядом с моей кроватью отца. Серпантин, который он сделал мне тем вечером, лежал, побурев, на прикроватном столике, и я видела, как отец протянул руку и коснулся его.
«Папа?» – Голос у меня был сонный.
«Ш-ш-ш… Все в порядке».
Он опустился на колени и, просунув под меня руку, прижал к груди, моя щека терлась о жесткий воротник его вельветовой рубашки. От него пахло трубочным табаком и яблоками.
«Джесси! Моя маленькая Юла».
Я была уверена, что слышала его приглушенный плач. Он тихонько повторял мое имя на разные лады, снова и снова, прежде чем опустить меня на подушку в запутанный мир моих снов.
Я всегда знала, что подобные вещи происходят. Ребенком я каждый раз нараспев произносила свое имя, и оно разносилось над безлюдными болотами. Просто до сегодняшнего дня я не понимала, что все было точно так же, как в ночь его смерти.
Я сидела, ухватившись за края стула и стараясь сдержаться.
– Почему вы передумали? – спросила я отца Доминика.
– Джо был настроен решительно. И действовал не только обаятельно, но и хитро. Он дал мне понять, что лишит себя жизни в любом случае, с моей помощью или нет, но что для Нелл будет гораздо лучше, если буду присутствовать именно я. Я понял, что могу держаться догмы и повернуться к нему спиной или принять участие в чем-то ужасном и неизбежном и излить на это малую толику милосердия. Я решил, что в данной ситуации попытаюсь помочь.
Я уже собиралась сказать самоочевидное – что сборище вокруг священной реликвии и отпущение грехов в конце концов не так уж и помогло матери, но откуда мне было знать? Возможно, в противном случае ей не удалось бы сохранить и остатки рассудка.
– А лодка? – спросила я. – Он хотя бы на ней был?
Шем, который и слова не вымолвил с тех пор, как мы собрались, посмотрел на меня красными, воспаленными глазами:
– Был. Я собственными руками отнес его на его старый «крис-крафт» и положил внутри. Он был пришвартован у моего причала.
«Морская Джесс».
Мне внезапно пришло в голову, что участие Шема потребовалось не потому, что он был близким другом, а потому, что он знал, как взорвать лодку так, чтобы это напоминало несчастный случай.
Шем посмотрел на мать, будто спрашивая, стоит ли ему продолжать. Последние несколько минут она притихла, ушла в себя, съежившись на своем стуле.
– Нелл?… – спросил Шем, и она кивнула.
Шем глубоко вздохнул. При выдохе подбородок его дрожал.
– Джо уже залил в бак бензин и привязал штурвал так, чтобы лодка сама вывела его в бухту. В ту ночь, положив его в лодку, я завел мотор и поставил на нейтралку, пока отсоединял электрокабель. Потом поставил мотор на десять миль в час и отвязал канат. Когда море стало неспокойным, свободный конец кабеля стал раскачиваться и дал искру. Лодка взорвалась, не пройдя и двухсот ярдов.
– Но зачем такие сложности, просто чтобы добиться видимости несчастного случая? Глупо как-то.
Мать сверкнула на меня своим издавна знакомым воинственным взглядом:
– Для твоего отца это было главное. Он хотел, чтобы все было именно так ради тебя, поэтому не смей говорить, что это глупо.
Я подошла и присела на корточки возле ее ступа.
Для меня было даже некоторым облегчением, что она еще может сердиться, что в ней осталось что-то живое.
– Что ты хочешь сказать – он хотел этого ради меня?
Она наклонила ко мне лицо, и я увидела, что в глазах ее опять стоят слезы.
– Он сказал, что его смерть будет тяжелым ударом для тебя, но жить, зная, что он покончил с собой, – в тысячу раз хуже. Ему была невыносима мысль, что ты подумаешь, будто он бросил тебя.
В лавке стало тихо.
По каким-то перепутанным остаткам детских впечатлений, уцелевших во мне, я знала, что сделанное отцом произошло ради меня, его Юлы, и теперь не знала, как справиться с этим грузом – немилосердной виновности в его самопожертвовании.
Я закрыла глаза и услышала, как отец нараспев шепчет мне на ухо мое имя – свое прощание:
«Джесси Джесси Джесси».
Пока он был жив, он не забыл его.
Я уронила голову на колени матери, и моя скорбь оросила слезами ее юбку. Лбом я ощущала жесткий кружевной край ее нижней рубашки. Все ждали, что именно мать вывернет наизнанку свои тайники и представит цельную картину. Все ждали, что, припомнив подробности, она каким-то образом восстановит свое расколотое сознание. И вот до этого дошло. Я рыдала, уткнувшись ей в колени, а она положила свою увечную руку мне на голову.

 

Едва мы вышли из лавки, как нас окутала темная голубая дымка сумерек. Процессия с русалочьим креслом уже прошла по улице к пристани. Садясь в тележку, я увидела толпу, скопившуюся вокруг ограждения. Я представила, как лодки, украшенные разноцветными гирляндами, кружат вокруг вытянутых сетей. Представила русалочье кресло, высящееся на вытертом коврике в мягко сияющих, только что окропленных и благословленных огнях.
Мать сидела рядом, пока мы ехали сквозь сгущающуюся тьму, и ни разу не вспомнила о пальце, забытом на прилавке.
Назад: Глава тридцать вторая Хью
Дальше: Глава тридцать четвертая