Глава двадцать четвертая
Жена галантерейщика
Как я уже говорил, моя жизнь вплоть до этого июньского утра была обыкновенной, размеренной, трудовой жизнью, и она вполне устраивала меня. Думаю, если б Пирс, а не его Молчание были в то время рядом со мной, я мог бы поехать с дорогим другом на рыбалку и теперь вести себя как настоящий рыболов, а не отпугивать форель.
Но с того момента, как я мельком увидел короля на реке, ко мне опять вернулось глупое желание видеть его, снова удостоиться его расположения, оно овладело мною с такой силой, что я совсем утратил покой. Я стал груб с пациентами. За едой угрюмо молчал. Да и вторники уже не приносили мне прежней радости. Теперь, вместо того чтобы идти в кофейню или в таверну, пить вино и болтать, я предпочитал прогулки в одиночестве — шел к реке, садился на то место, где сидел июньским утром, и пожирал глазами водное пространство в надежде увидеть ту самую лодку. Мысленно я сочинял бесконечные варианты письма, в котором рассказывал королю, что приношу людям пользу.
С течением времени содержание письма изменилось: я придумал новый хитрый ход, чтобы привлечь внимание короля (сообщения о моем усердии было мало). Так как теперь я — простой врач, без денег и без поместья, собирался написать я, Его Величество может счесть меня мало подходящей парой для Селии. В случае, если решат наш: брак аннулировать, я не стану чинить никаких препятствий, так как всегда считал, что Селия достойна лучшего супруга…
Письмо я не отправил. Четырнадцать или пятнадцать раз я проговаривал про себя все новые варианты и однажды вечером, когда Финн и Фрэнсис Элизабет играли в карты в гостиной у камина, я уединился в рабочем кабинете и перенес письмо на бумагу. В этой написанной изящным слогом эпистоле я делал упор на моем возвращении в медицину, особо выделив, что ежедневно пользуюсь подаренными им хирургическими инструментами, а также выражал сожаление, что так гнусно обошелся с Селией, «прелестной, невинной женщиной, заслуживающей лучшего обращения, о чьем благополучии я ежедневно молюсь».
Я сложил письмо (прежде прочитав его так много раз, что знал наизусть), но не запечатал и не написал на нем королевского имени. Поднявшись к себе, я снял с полки потрепанный пирсовский экземпляр «Исследований о зарождении животных», раскрыл его, положил письмо между страниц и поставил книгу на прежнее место.
Я сказал себе: ты его написал наконец, Меривел, теперь успокойся, вернись к привычному существованию и будь счастлив тем» что имеешь. Некоторое время я честно старался воплотить в жизнь этот данный самому себе совет, но не очень преуспел. Желание видеть короля было сродни желанию любовника видеть возлюбленную — такое же сильное и непоколебимое.
Как-то в конце июля я зашел в студию Финна (так теперь называлась комната, где раньше Фрэнсис Элизабет писала письма) и увидел на мольберте свой портрет.
— Ты что, хочешь замазать мой портрет и поверх него написать новый? — задал я Финну прямой вопрос. — Ты нарисовал его поверх замазанной кирпичной кладки, а теперь хочешь замазать и меня, хоть я заплатил тебе семь шиллингов.
— Вовсе нет, — невозмутимо ответил Финн. — Мне очень нравится этот портрет.
— А зачем тогда он стоит на мольберте?
Финн подошел к мольберту, снял картину, а на ее место поставил только что законченный портрет женщины лет пятидесяти пяти, в изящном кружевном чепце и по-пуритански простом, черном платье.
— Видишь? — сказал он. — Та же поза, что и у тебя. Та же осанка, та же сосредоточенность на руках, тот же холодный свет на лице. Как только я увидел эту женщину, сразу решил запечатлеть ее в таком же положении. А твой портрет я поставил на мольберт, чтобы сравнить обе картины.
Я взглянул на лицо женщины, превосходно изображенное Финном. В нем была почти неземная доброта, и этим незнакомка напомнила мне мать. В руке она держала маленькое перышко, выкрашенное в красный цвет.
— Кто эта женщина? — спросил я.
— Забыл ее имя, — ответил Финн. — Жена галантерейщика.
Я сурово взглянул на Финна. Тот только пожал плечами, как бы говоря: «Это все, что мне известно». Я снова перевел взгляд на портрет. Сходство женщины с матерью показалось мне на этот раз столь поразительным, что мои мысли приняли неожиданный оборот. А что, если это и правда моя мать? Вдруг при пожаре она не погибла? Может быть, та женщина, которую пытался, но не смог спасти Латимер, была не моей матерью, а горничной?
Я понимал, что такое фантастическое течение мыслей неминуемо заведет меня в тупик, и постарался поскорее оттуда выбраться, но и на более реалистическом уровне все выглядело странно: откуда такое необыкновенное сходство? И как могла в мире, испорченном модой, существовать связь между галантереей и благородной душой, между отмериванием клеенки и нежным сердцем?
Весь вечер я только и думал о женщине с портрета. Ночью мне приснилась мать. Она вошла, остановилась и долго смотрела на мой портрет. Потом протянула к нему руку и стала скрести краску, пока частично не обнажила под ней белую основу. Тогда она произнесла: «С виду он цельный, но, если копнуть глубже, в нем какой-то странный, оскверненный свет». Проснувшись, я вспомнил слова Мудрой Нелл, так называемой колдуньи из поселка Биднолд, она сказала, что меня ждет «долгое падение», но не уточнила, придет ли ему конец или я так и буду катиться вниз до полного крушения. Прошло немного времени. Я встал и зажег свечу. Потом крадучись — мне все представлялись лица за окном, они подсматривали за мной, подсмеиваясь над моей слабостью, — взял с полки книгу Пирса, извлек оттуда письмо и перечел его. Затем написал на нем имя короля, растопил сургуч над пламенем свечи и запечатал письмо. «Ничего не попишешь, — прошептал я невидимым лицам за темным окном, — мне не обрести мира в душе и не исцелиться, пока я не получу от него хоть короткой записки…»
На следующий день я отнес письмо в Уайтхолл и поспешно удалился.
Дожидаясь ответа, я отправился в дом ростовщика навестить Маргарет, чтоб хоть на время выйти из состояния тягостного ожидания.
Дочка мирно спала в своей колыбельке. Я видел только закрытые глазки и приплюснутый носик, но по розовым щечкам и сладкому посапыванию было ясно, что ребенок здоров и ему хорошо. Кормилица подтвердила, что Маргарет активно сосет и громко кричит: «все говорит о том, что она выживет, сэр». При этих словах меня пронзила радость от мысли, что эта малышка, которую я внес в этот мир собственными руками, будет расти, станет большой девочкой, потом девушкой, и я буду свидетелем ее взросления, буду ее любить и возить по воскресеньям в Воксхолский лес смотреть барсуков. Подобные мысли были новыми и необычными для меня. Трудно было поверить, что они рождаются в моей голове.
Я дал кормилице немного денег.
— Сколько нужно кормить ее грудью? — спросил я, собираясь уходить.
— Не меньше года, сэр, — ответила она. — До этого времени я никого не отпускаю. — Кормилица улыбнулась и слегка похлопала по грудям, ненавязчиво привлекая внимание к своим богатствам, которыми втайне гордилась. Две кудрявые девчушки выглядывали из-за спины матери, смотрели на меня, хихикали, а потом шутливо присели в реверансе. Я тоже им поклонился, почувствовав, что краснею.
Возвращаясь быстрым аллюром домой на Плясунье, я подумал, какой неожиданной радостью может стать для меня хорошенькая дочка. Я уже мысленно видел, как нанимаю няню, — она будет стирать ее юбочки и укладывать в локоны рыжие волосы. Но тут же вспомнил, что Маргарет похожа на меня (она не унаследовала прямой тонкий нос и черные глаза своей матери) и, значит, хорошенькой ей не быть. Может случиться, что она будет просто уродиной, и тогда ее ждет обычная судьба некрасивых женщин (если они не сказочно богаты) — одиночество и низкое положение в обществе. Я стал прикидывать, как этого избежать, и решил, что, когда придет время, надо будет пригласить к девочке учителей музыки и petit point, а также филологов, которые изучили бы с ней не только поэтические произведения Драйдена, но и сочинения всех великих поэтов прошедших веков. Раз не вышла лицом, пусть воспитание и мудрость помогут ей заполучить доброго мужа.
Почти всю дорогу мысли мои были заняты будущей судьбой Маргарет, думал я также о несправедливом общественном устройстве (такие мысли впервые посетили меня на вскрытии умершей женщины в «Уитлси»), при котором мужчины могут достичь благополучия самыми разными путями, а женщины — только одним. Я испытывал сильнейшую досаду по этому поводу, понимая всю глупость и жестокость такого положения вещей, пока не свернул на Чипсайд и не увидел на дверях табличку со своим именем. После этого я мог думать только о том, не пришло ли в мое отсутствие ответное письмо от короля. Я спешился и поторопился войти в дом. Письма для меня не было.
— Почему ты спрашиваешь? — поинтересовалась Фрэнсис Элизабет. — Ждешь известий?
— Нет, — ответил я, — просто аптекарь пообещал сообщить, когда будет готово заказанное мной лекарство. Ему надо достать еще одну важную составляющую часть…
Не помню, сколько прошло дней, прежде чем я получил ответ. Помню только, что время тогда тащилось, как черепаха, и большую часть его я проводил в фантазиях, представляя, как старею я, стареет король, но ответа все нет, а я с тем же нетерпением жду письма, так что вся моя жизнь проходит под знаком бесконечного ожидания.
Я стал чаще ошибаться. Однажды ко мне пришел мужчина с жалобой на боль в животе; я поставил диагноз: кишечное кровотечение и, чтобы его остановить, пустил кровь в другом месте. На следующий день мужчина пришел снова и протянул мне железный гвоздь — он изрыгнул его из себя вместе с рвотой, которую вызвал у него мой конкурент Мой ошибочный диагноз мог стоить человеку жизни. Мужчина вложил гвоздь в мою ладонь со словами: «Положите этот гвоздь на видное место, пусть он служит вам напоминанием об ошибке — такое не должно больше повториться».
Я последовал его совету — этот случаи меня действительно напугал (хотя осталось непонятным, как можно проглотить такой предмет, — разве что жена или кухарка, желая ему зла, сознательно запекли гвоздь в пироге). И все же эта дикая ошибка не помешала мне совершать другие промахи — помельче. Я стал забывчивым и рассеянным: за все это время я не выиграл ни одной партии в рамми, потерял в таверне кошелек, ткнул в глаз пером, упал с Плясуньи, когда она шарахнулась на улице от голубя, пропустил во вторник свидание (за что Рози Пьерпойнт влепила мне жаркую пощечину) и стал тянуть с записями этой истории, как будто наконец понял, что не я — настоящий автор и каждый новый поворот действия определяет король.
Так оно и было: следующий эпизод вписал он, пригласив меня к ужину. Он ни словом не упомянул о письме — а я ведь много раз его мысленно переписывал — и содержания его тоже не касался. Его записка была краткой и резкой. Вот такой:
Меривел, почему бы тебе не отужинать с Нами в следующее воскресенье? Мы ожидаем, тебя в Наших покоях в девять часов.
Король Карл.
Королевское приглашение я получил в понедельник утром, двадцать седьмого августа, около десяти часов. Когда его принесли, я как раз прижигал каленым железом рану на бедре пациента и, торопясь сломать знакомую печать, обжег себе руку. Первая мысль после прочтения записки говорила о моем неистребимом тщеславии: я подумал, что у меня нет приличной одежды.
Портной, к которому я обратился, был старым другом отца. Только из уважения к памяти моего покойного родителя он пошил мне одежду всего за пять дней. На костюм я купил темно-синего шелку с кремовой тесьмой. Материал был не броский, не кричащий — словом, я остался доволен своим выбором.
Посетил я и сапожника, заказав туфли на каблуках умеренной высоты, с оловянными пряжками, — отполированные до блеска пряжки выглядели как серебряные. Нанес визит галантерейщику на Крафтер-Лейн, там я приобрел черную шляпу с двумя перьями нежно-голубого цвета.
Потом пришла очередь парикмахера. Тот не видел меня много месяцев и долго всматривался в мое лицо. «Сэр Роберт, — произнес он наконец, — если б я не знал, что это вы, никогда бы не догадался, что это вы». Такое косноязычие рассмешило меня, и только по смеху парикмахер окончательно уверился, что это я, сказав: «Вот теперь узнаю вас. Теперь вижу, что вы не совсем изменились».
Парикмахер — не дурак выпить. Измеряя головы клиентов и демонстрируя парики разных фасонов и разного качества, он не преминет налить себе и клиентам по рюмочке. И в этот раз мы тоже сидели в его мастерской, и он разглагольствовал о мире («мир, хоть и кажется кое-кому большим, на самом деле очень невелик, — не так ли, сэр Роберт, — не больше тени, отбрасываемой Уайтхоллом»), кто сейчас в фаворе, а кто в опале и что модно носить летом; от него я узнал, что у короля новая любовница, миссис Стюарт, превзошедшая красотой всех предшественниц. «Говорят, — сказал парикмахер, — что с ее появлением король забыл всех своих любовниц — даже леди Каслмейн».
— А что стало с моей женой?
— Ах да, ваша жена. Здесь кроется какая-то тайна, сэр Роберт. Ее никто не видит, ходят разные слухи: то ли она ждет ребенка и не покидает постель, то ли она в постели с сэром Новым Любовником, то ли льет в постели слезы, — могу только сказать, что никто не знает наверняка, в какой именно постели она находится!
От парикмахера я ушел ближе к вечеру, когда солнце уже садилось. Домой я шел пешком, ведя Плясунью под уздцы, и вдруг мне пришли на ум слова сэра Джошуа Клеменса, что его дочь ради любви короля готова принести в жертву все и всех, в том числе и отца с матерью. Когда он говорил, в его голосе слышалось смирение с такой судьбой, и, вспомнив это, я тяжело вздохнул.
Эти минуты я буду помнить до самой смерти.
Меня не заставляют ждать в Каменной галерее. Как только я объявляю охране о своем приходе, меня тут же ведут в королевские апартаменты.
Я иду по знакомым комнатам. Вечер душный, но огонь в каминах горит.
Уильям Чиффинч, самый преданный слуга короля, кланяется мне и говорит, что Его Величество вдруг проголодался и сел за ужин, приказав подать его в комнате, где хранится коллекция часов.
Я следую за Чиффинчем, мы приближаемся к комнате, по размерам больше похожей на чулан, и оттуда до меня, как и прежде, доносится беспорядочное тиканье и перезвон часов — ведь время представляет особый интерес для короля, завораживает его.
Я вхожу. На короле кремовый камзол, на шее алая салфетка.
Хотя я весь взмок от волнения и сердце мое стучит громко — почти как часы, я не могу сдержать улыбки при виде этой салфетки. И первое, что видит король, отрывая взгляд от жадно поедаемой им куриной ноги, — это мою улыбку. Король, словно по волшебству, откладывает ножку и пристально смотрит на меня. И это взгляд человека, подпавшего под чары. Он подносит салфетку к губам, промокает их и все это время не сводит с меня глаз.
Я делаю низкий поклон, широким жестом снимая новую шляпу, а когда выпрямляюсь, вижу, что король встал, вышел из-за сервированного стола и направляется ко мне. Слышно, как за моей спиной Чиффинч закрывает дверь.
Его Величество останавливается в двух футах от меня. Рукой без перчатки он берет меня за подбородок, приподнимает лицо и, похоже, разглядывает каждую морщинку, каждую пору на нем; его взгляд так пронзителен, что, кажется, он видит даже очертания моего черепа под париком. Потом качает головой, словно его что-то сильно опечалило, но одновременно лицо его расплывается в добрейшей улыбке, которая ясно говорит, что он больше не сердит на меня; возможно, завтра его настроение переменится, но сегодня вечером, второго сентября 1666 года, он чувствует ко мне только расположение.
Разговор начинаю я.
— Сир, — бормочу я, — как приятно видеть вас в добром здравии…
— Молчи, Меривел, — приказывает король, — не надо ничего говорить. Ты ведь знаешь, я все вижу и все понимаю. N'est-ce pas?
— Так, сир.
— Вот именно!
Он смеется, приближает свое лицо, целует меня в губы и приглашает за стоя.
— Это пикник, — говорит он. — Я решил, что у нас будет пикник. Будем есть, позабыв о манерах, так что вперед, Роберт, клади на тарелку цыпленка, яйца, вот холодный лосось, а Чиффинч сейчас вернется и нальет тебе белого вина.
Есть совсем не хочется. Я признаюсь королю, что жил очень скромно и не уверен, что теперь смогу осилить целого цыпленка.
— Эти цыплята из Суррея, — говорит король. — Рассказывают, что при жизни они очень шумливы, но мясо у них очень нежное и сочное. Почему бы тебе не отведать сначала бедрышко, а потом, сам знаешь — аппетит приходит во время еды.
Я поступаю, как он советует, — мясо действительно превосходное, не помню, когда такое ел. Возвращается Чиффинч, наливает мне в бокал прохладного виноградного вина, я медленно потягиваю вино и чувствую, как его свежесть входит в кровь и растекается по телу, отчего я становлюсь спокойней и безмятежней. Вскоре шум более двухсот часов кажется уже не таким громким, и, похоже, король тоже это замечает, потому что поднимает глаза от стола и говорит: «Время дождалось тебя, Меривел. Я так и думал».
Я только кивнул, не понимая, каких слов от меня ждут. Король опускает унизанные перстнями руки в вазу с водой, споласкивает их, вытирает салфеткой и продолжает: «Теперь ты из ученика можешь превратиться в моего учителя и просветить меня по части сумасшествия».
Я глубоко вздыхаю.
— Сир, — начинаю я, — разновидностей сумасшествия и безумия (из коих любовь, возможно, самое сладостное и опасное) так много, что я нахожусь в затруднении, с чего начать. Впрочем, однажды вечером, когда я жил в Фензенской лечебнице — месте не от мира сего, меня вдруг что-то заставило (думаю, запах местных цветов) высказать вслух то, что я думал о зарождении психических болезней. Я могу поделиться с вами этими мыслями, если пожелаете, ведь, как ни странно, мои слушатели ни в тот вечер, ни после него никак их не оценили, а может, даже и не слышали. И я подумал: а вдруг никто, кроме вас, не может их услышать и понять.
— Очень может быть. Говори же.
И я говорю. Не просто излагаю королю свои соображения по поводу сложных и запутанных путей, ведущих к безумию, и откровенного нежелания здоровой части человечества исследовать причины оных, но также открываю ему все, что понял о собственном безрассудстве и что сделал для своего исцеления. Короче говоря, я анатомирую свое сердце. Извлекаю его из себя и кладу перед королем. Он очень внимательно слушает — то хмурится, то улыбается, как если бы моя история — несмотря на то, что он «все знает и все понимает», — является для него чем-то новым, полным удивительных вещей, о которых он никогда раньше не слышал — ни в «часовой» комнате, ни в других местах королевства.
Темнеет. Чиффинч вносит зажженные лампы и ставит поблизости от нас.
Мы едим виноград, сплевывая косточки в серебряную плевательницу.
Наконец король упоминает Селию, перемежая разговор о ней восторженными похвалами своей новой возлюбленной, миссис Стюарт, по которой, шепчет он. «я действительно схожу с ума, Меривел, и, окажись я с ней на обнесенной парапетом крыше, где, положим, собрался показать ей планету Юпитер, я повернулся бы спиной к сверкающему звездному небу, только чтобы взять в свои руки ее груди».
Мы оба заливаемся смехом, который переходит в неудержимый хохот, — так громко, от души, смеялись мы в Уайтхолле, на крокетном поле, в веселые весенние деньки. И разговор о Селии идет не в серьезном ключе, а словно она всего лишь игрушка, которой мы поочередно забавлялись и которая в конце концов обоим надоела.
— Я решительно заявляю, что твое предложение аннулировать ваш брак весьма здравое. В этом случае я смогу возместить ущерб, который Селия понесла, потеряв меня, тем, что дам ей нового мужа — на этот раз молодого и красивого! Что ты думаешь? Это ее утешит? Как насчет сына лорда Гревиль д'Арбей? Он очень красивый юноша.
Я отвечаю, что недостаточно хорошо знаю Селию: мне трудно решить, кто и что может возместить ей понесенный ущерб, но тут король внезапно становится серьезным, качает головой и тихо говорит: «Пустые разговоры. Мы оба знаем, что ничто в мире не заменит ей то, что она утратила».
— Да, мы это знаем, — но это «неудобное» знание.
— Ты прав. Тогда что мы сделаем с этим?
— Не знаю, сир.
— Нет, знаешь.
— Что же?
— Предадим забвению, естественно.
Мы меняем тему разговора, и Селия, моя жена и любовница короля, занимавшая такое большое место в моей жизни, вдруг разом покидает ее, память о ее лице, волшебном голосе растворяется в небытии. Мир и покой воцаряются в моем сердце — последний раз я испытал такое состояние в тихой комнате Амоса Трифеллера, когда мать гладила мои волосы, говоря, что они песочного цвета.
В этом состоянии покоя и удовлетворенности я решаю рассказать королю о дочери и вижу, что история Маргарет глубоко трогает его. Он, в свою очередь, говорит мне, что горячо любит своего первого незаконнорожденного сына, герцога Монмута, и советует мне не пренебрегать ребенком, «впустить дочь в свою жизнь, щедро дарить себя ей».
Я киваю, соглашаясь с его словами, и обещаю поступать именно так. Думая о Маргарет, я поворачиваю голову и смотрю через открытое окно на реку, на восток, туда, где сейчас находится дочь. Но что я вижу! Небо застилает оранжевое облако. Я смотрю на короля. «Сир, — говорю я, — взгляните! Если не ошибаюсь, большая часть города охвачена огнем».
Сразу же после этих слов в соседней комнате послышались голоса, и в дверь постучали. Король тут же встал, его добродушное настроение вмиг улетучилось, лицо потемнело.
Покои наполнялись людьми. Одного я узнал, это был служащий Морского ведомства, я имел с ним однажды дело и проявил тогда терпение резчика по мрамору. Именно он доложил королю, что восточный ветер за час достиг критической силы, вспыхнувший пожар быстро продвигается вперед — «ширина огненного потока полмили».
Забыв обо мне, король перешел с этим человеком и остальными придворными в гостиную, и я слышал, как он требовал немедленно разыскать лорд-мэра и передать его приказ снести на пути огня все деревянные дома: «это единственная возможность остановить и потушить пожар». Все поспешно удалились, а король крикнул Чиффинчу, чтобы тот сообщил о пожаре его брату, герцогу Йоркскому, и велел седлать на конюшне быстроходного коня.
А затем, так и не сказав мне ни слова и даже не взглянув в мою сторону, выбежал из больших дверей в Каменную галерею, а я остался один в его покоях, слыша лишь мелодичный звон и тиканье двухсот часов, живущих по своим законам и звонивших в разное время.
Я не двигался с места еще несколько минут, мысли мои путались. И вдруг мне стало абсолютно ясно, что нужно делать, — бежать к Маргарет. Я спустился во внутренний двор и попросил привести мою лошадь. Пока я ждал, порыв ветра сорвал с моей головы шляпу и понес к цветочной клумбе. Я догнал ее и после держал в руке. Сев верхом, я выехал на Плясунье из ворот и погнал ее на восток, к дому ростовщика, — насколько я мог судить, дом мог находиться в самом центре огня.
Свирепый ветер дул мне в лицо, трепал гриву Плясуньи. Подъезжая к Сити, я увидел парящие в воздухе хлопья сажи, они летали с ветром, а потом медленно, словно черный снег, опускались на землю. Пахло гарью; с каждым вдохом этот ядовитый запах все глубже проникал в мои легкие, в горле будто застрял клял, и я сплюнул на мостовую.
На улицах было полно народу: одни, как и я, спешили туда, откуда неслись смрад и дым, они тащили с собой лестницы, катили тележки; некоторые выскакивали на улицу прямо в нижнем белье и, как завороженные, глазели на пожар; были и такие, что, потеряв от страха голову, молили Бога и короля остановить пожар.
Я свернул на север и поехал по улице Сент-Энн. Сомнений не было: все примыкающие к реке улицы к западу от Лондонского моста охвачены огнем, и, чтобы попасть к дому ростовщика, мне нужно объехать район пожара. Но дым, подобно туману, расползался по улицам, и я, свернув на север, потом на восток и снова на север, оказался на незнакомой улице и понял, что заблудился.
«Где я? Что это за улица?» — громко вопрошал я, но никто не обращал на меня ни малейшего внимания; оставалось только продолжать свой путь и вновь сворачивать то на север, то на восток, то опять на север. Я пытался ориентироваться по запаху гари, чтобы понять, двигаюсь ли по кругу или еду нужным маршрутом, и на каждой улочке искал ее название или какой-нибудь опознавательный знак, который сказал бы мне, где я нахожусь.
Я уже собирался в очередной раз повернуть на север, когда услышал впереди крики людей и разглядел в дыму охваченную пламенем крышу дома. Из соседних домов в панике выбегали на улицу люди, смотрели вверх, видели, что огонь ползет ниже, и снова вбегали в свои дома — спасать от гибели детей и имущество. Все произошло неожиданно: пожар бушевал довольно далеко от этой улицы. На крышу дома, видимо, занесло какую-то горящую вещь — ноты, шляпу с перьями или уж не знаю что: ведь вокруг на ветру носились шелковые тряпки, любовные письма, кружевные воротнички, они кружились, взлетали и опускались вниз, где их немедленно ловили.
Обрушившееся на улицу бедствие было столь велико, что я не смог повернуться спиной к людскому горю. Если б дом ростовщика был неподалеку, я, возможно, продолжил бы путь, но он оставался по-прежнему далеко, очень далеко, и я понимал, что мои попытки пробиться к Маргарет бесполезны. Слишком поздно я спохватился. К этому времени мою дочь либо уже спасли, либо она сгорела в деревянной колыбельке. Я ничего уже не мог изменить. Поэтому я решил спешиться и, привязав Плясунью к столбу, снял камзол и отправился помогать спасать людские пожитки, — я складывал вещи на тележки и тачки, входил в комнаты чужих людей и брал все, что мог вынести; стулья, подсвечники, картины, диванные подушки, постельное белье, ночные горшки, чернильницы и игрушки.
Первый раз я оказался так близко от жаркого пламени и на какое-то время остановился, вытирая со лба пот и глядя на охваченную огнем крышу. Потом взгляд мой опустился ниже; я хотел понять, куда и как быстро распространяется огонь, тогда-то я и заметил впервые железную табличку, со звоном раскачивавшуюся на ветру; Артур Гофф. Галантерейщик. Но я увидел не только ее. Дверь дома была плотно закрыта, и только из него на улицу не выбегали и не вбегали обратно люди, вынося одежду и мебель.
Недолго думая, я бросил то. что держал в тот момент в руках (до сих пор не знаю, что это было, — может, я что-то и разбил?), ринулся к дверям дома, стал в них колотить и громко кричать, но никто не отзывался. Еще один мужчина перестал спасать свое имущество и глядел в ту же сторону; он, кик и я, понял: здесь что-то не так — именно в том доме, который загорелся, люди продолжали спать, Мужчина схватил уже положенный на тележку топор и нанес несколько таких сильных ударов по двери, что она слетела с петель. Мы прошли по ней внутрь и сраму же оказались в дыму и во тьме, не успев даже ступить на лестницу: удушье и тошнота наставили нас повернуть назад.
— Кто там сейчас находится? Сколько человек? — спросил я мужчину — тот стоял у канавы и отплевывался.
— Только она, сер.
— Кто она?
— Жена Гоффа.
— Одна?
— Да. Галантерейщик уехал во Францию закупать французские товары и разные безделушки.
— Мы не можем допустить, чтобы она погибла. Нужно войти снова.
— В таком дыму к ней не пробиться. Сами копыта отбросим.
— Нет. Надо попробовать еще раз. Если достать мокрые тряпки и обмотать лицо…
— Нет, сэр. Этого делать нельзя.
— Принеси тряпки! Пусть кто-нибудь даст воды и кусок ткани!
— Вы погибнете, сэр. Клянусь Богом!
— Будем кричать и звать ее.
— Бесполезно. Она глуха, как пень.
— Глуха?
— Как пень. На крики совсем Не отзывается, как мой дружок — тот. что в штанах, — на церковную службу.
Я представил себе, как сейчас она тихо лежит на своей кровати, лежит опрятная и благопристойная, похожая на мою мать, а внизу в мастерской вот-вот загорятся коробки с пуговицами, мотки кружев и ящики с тесьмой…
— Ну, пожалуйста! — завопил я. — Кто-нибудь принесите мокрую тряпку или салфетку!
Не знаю, кто отозвался на мой крик, но уже в следующую минуту мне в руки сунули мокрую тряпку. Без колебаний я обмотал тряпкой лицо, вбежал в дом и бросился к лестнице. И тут позади послышался приглушенный голос: «Все в порядке, сэр. Я с вами. Старайтесь не дышать».
Лестницу мы миновали на ощупь. На площадке при свете мерцающего огня, уже лизавшего окна, мы обнаружили открытую дверь. На пороге, раскинув руки, лежала жена галантерейщика. Мы оба одновременно ее увидели. Не тратя драгоценный воздух на лишние разговоры, мы подползли к ней, взяли с двух сторон за руки и потащили к лестнице. Том мой помощник, будучи крупнее и сильнее меня, сделал знак, чтобы я отпустил руку женщины, сам встал, поднял ее, взвалил на плечи, кок мешок, и мы стали спускаться. Я шел впереди, направляя его шаг, так мы вышли на улицу. Миссис Гофф он опустил на землю только в шагах тридцати от горящего дома.
Я кашлял так сильно, что добрая половина цыпленка изверглась из меня с рвотой на мостовую этой лондонской улицы. Опустившись на колени рядом с женщиной, я повернул ее на бок, она захрипела и стала хватать ртом воздух.
— Она жива, сэр? — спросил мужчина.
Я только кивнул в ответ. Всматриваясь в лицо миссис Гофф. жены галантерейщика, я видел мелкие черты, опущенные уголки губ, что придавало лицу недоброжелательное выражение, она нисколько не была похожа ни на мою мать, ни на женщину с портрета Финна. Но это не имело значения: ведь именно те два лица заставили меня войти в дом.
К нам подошли две женщины. Они завернули миссис Гофф в одеяло и положили на телегу с мешками и постельными принадлежностями. Одна из них принесла воды в черпаке и, поднеся носик к моим губам, напоила меня. Дом галантерейщика теперь был весь объят пламенем, но миссис Гофф ничего не говорила и даже не кричала, она просто смотрела на огонь и жевала кружевные ленты на шее. Не сошла ли она с ума, пережив этот ужас, подумал я. Неужели ее жизнь спасена, чтобы впоследствии быть загубленной в Бедламе?
На меня накатилась страшная усталость. Я понимал, что сегодня уже не смогу продолжать свое круговое путешествие в объятом пламенем районе. Надо вернуться в Чипсайд, а поиски возобновить завтра. Надев камзол, я отвязал Плясунью от столба, — мокрая от страха кобыла ржала, вставала на дыбы, — и уже собирался сесть на лошадь, чтобы влиться в поток людей с тележками, продвигавшихся на запад, когда ко мне подошла женщина, поблагодарила за помощь и попросила назвать мое имя. «Я должна знать, за кого завтра молиться, сэр».
— Мое имя — Меривел. Я врач. Если миссис Гофф не станет в ближайшее время лучше, везите ее ко мне, — сказал я, вытащил из приседельного мешочка и вручил женщине визитную карточку, на которой было написано: Р. Меривел. Терапевт. Хирург. Она взяла ее и положила в карман фартука. «Я неграмотная, сэр, — сказала женщина, — но я передам карточку миссис Гофф, и она будет с благодарностью вспоминать вас».