Книга: Реставрация
Назад: Глава двадцать четвертая Жена галантерейщика
Дальше: Примечания

Глава двадцать пятая
Я вспоминаю о Маргарет

Ни Фрэнсис Элизабет, ни Финн не верили, что огонь может дойти до Чипсайда. Между ним и основным очагом возгорания создали искусственный зазор шириной тридцать-сорок футов. Для этого, как и повелел король, спешно снесли деревянные дома, и теперь те, кто жил к западу от этой бреши, считали, что находятся в полной безопасности.
В понедельник утром я поехал на опустошенное место и внимательно все осмотрел. Над пожарищем в воздухе носились горящие обломки и обрывки человеческого быта, ветер неуклонно гнал их в нашу сторону и я понял, что в конце концов огонь одолеет искусственную преграду и дойдет до нас.
Вернувшись домой, я посоветовал Финну начать паковать холсты, а Фрэнсис Элизабет позаботиться о своем письменном столе и попросить соседей оставить место в телеге для этих вещей, а также для всего остального, что им хотелось бы спасти от огня. Но они не обратили на мои слова ни малейшего внимания.
«Разве брешь сделана не для того, чтобы защитить наши дома?» — задал глупый вопрос Финн. Я ничего не ответил, пошел в гостиную, где Фрэнсис Элизабет, как ни в чем не бывало, загружала углем камин, собрал хирургические инструменты, тщательно протер их и аккуратно сложил в футляр. Порошки, лекарства, перевязочный материал я упаковал в большую коробку. Все это перенес в стойло Плясуньи и укрепил ремешками на спине лошади. Потом вернулся в дом, вытащил из-под кровати, на которой спал, мешок, в котором лежали гобой, письма от короля и то, что сохранилось от «пылающих углей». В этот мешок я положил также новую одежду и парик — все в темных пятнах от дыма и пота — и тоже привязал к седлу.
Покончив со сборами, я подошел к Финну и Фрэнсис Элизабет и сказал: «Я отправляюсь на поиски Маргарет и хочу попрощаться с вами».
Оба в изумлении уставились на меня.
— Ты хочешь сказать, что больше не вернешься? — спросил Финн.
— Да, именно это я хочу сказать, — ответил я, — все равно возвращаться будет некуда.
Едва произнес я эти слова, как огонь достиг одного из домов Чипсайда, и от соседа к соседу понеслась лихая весть: «Чипсайду конец! Спасайте что можете из имущества и поскорее уходите! Идите на запад и — как можно быстрее: огонь распространяется стремительно!»
И тут в нашем доме началась такая паника, какой, наверное, не было нигде в Лондоне: Финн и Фрэнсис Элизабет вознамерились спасти все, что находилось в комнатах. Как мне ни терпелось уйти, но бросить их я не мог и, выведя из стойла лошадь, позволил навьючить ее, как мула, холстами, кастрюлями, мешками с провизией и одеждой и бог знает чем еще. Если б я не запротестовал, Финн добавил бы к этому еще свою койку, а Фрэнсис Элизабет — письменный стол: телегу найти не удалось. Огонь все приближался, а эти двое вцепились в вещи, не желая с ними расставаться; когда же мы все-таки двинулись в путь во главе с Плясуньей, которая пошатывалась под тяжелой ношей, эти неугомонные собственники взвалили на себя любимую мебель, и я еще долго слышал позади себя пыхтение и тяжелые вздохи, перемежаемые обращенными друг к другу словами ободрения: «У нас получится, у нас получится».
Мы двигались в нескончаемом людском потоке, не имея возможности остановиться, иначе идущие следом затоптали бы нас, но я все же на какую-то долю секунды убавил шаг и оглянулся, и этого времени хватило, чтобы увидеть, что огонь почти полностью уничтожил наш дом. Мой взгляд уловил лишь еще сохранившийся силуэт входной двери и три сиротливые таблички на ней. Это зрелище взволновало меня сильнее, чем я мог предположить. Мне казалось, что этот дом остался мне чужим, но я ошибся. И в ту же секунду вспомнил, что забыл там одну драгоценную для меня вещь, которая, без сомнения, уже обратилась в пепел вместе с домом. То была книга «О зарождении животных» — единственная память о Пирсе.

 

Дойдя до Линколнз-Инн-Филдза, мы остановились на привал и, как и остальные беженцы из Чипсайда и его окрестностей, расположились прямо на жухлой траве, К концу дня здесь собралось множество людей, кое-кто лил слезы и сетовал на судьбу, но на каждого плачущего приходилось четверо или пятеро «неунывак» — они смеялись, болтали, распевали песни и делились едой, как будто у них не было никаких забот и они просто пришли на пикник. Из кладовой Фрэнсис Элизабет нам удалось спасти семь банок слив, несколько бутылок имбирного вина и творог в муслиновом мешочке, — мы поужинали всем этим, а также тем, что нам предложили в обмен на наши продукты; между нами и ближайшим окружением моментально установились дружеские отношения.
Ужин и беседа затянулись допоздна, и тогда огонь еще раз охватил все небо — как ни странно, это зрелище доставляло удовольствие. Около двух или трех часов ночи я слышал, как Финн говорил всем вокруг, что он художник, пишет портреты и предлагал каждому, кто пожелает, нарисовать его портрет за двадцать пять шиллингов, хотя ни у кого из расположившихся здесь людей не было дома и стены, чтобы повесить картину. Меня заставила улыбнуться мысль, что никакие превратности судьбы не влияют на коммерческую жилку Финна, — кажется, я и заснул с улыбкой на лице.
На следующее утро я расстался с ним и Фрэнсис Элизабет. Им не удалось дотащить до Линколнз-Инн-Филдз ни стол, ни походную кровать, поэтому все, что тащила на себе Плясунья, пришлось выложить прямо на землю. Видеть их в окружении незаконченных портретов, медных кастрюль и стоптанной обуви было бы грустно, если б они не выглядели такими веселыми. Я думал, что утрата дома повергнет их в отчаяние, но этого не случилось. Кажется, они открыли для себя, что дом не просто место, где они жили и вели коммерческую деятельность, начавшую приносить доходы, — на его территории родилась их взаимная симпатия и привязанность. Уезжая от них. я не сомневался, что при следующей встрече, где бы она ни состоялась, я вновь увижу их вместе, и мне представлялась комната с низким потолком, в которой пахнет красками, и они в постели вдвоем подсчитывают выручку.

 

Я потратил целый день на объезд района пожара, забирая как можно дальше на север, чтобы не наглотаться дыма, но к вечеру подъехал к Тауэру и оттуда увидел, что группа высоких домов, среди которых был и дом ростовщика, стоит не тронутая огнем. И тогда я прошептал в раскаленный воздух благодарственную молитву.
В доме меня встретил сам хозяин, он провел меня в кабинет, где вел бухгалтерию, показал новые весы и гири, которыми очень гордился; «точность, — сказал он, — моя страсть, ведь все в мире можно в какой-то степени взвесить и измерить, вы согласны?»
Я уже собирался открыть рот и сказать, что не верю в это, но тут в комнату вошла его жена, неся на руках бодрствующую Маргарет, девочка не была туго запелената, как в прошлый раз, а просто завернута в шаль, на ее головке был прехорошенький чепчик.
Кормилица заговорила о пожаре и о том, как она с мужем и все дети долго стояли на коленях и молились, чтобы направление ветра не изменилось. Рассказывая, она передала мне Маргарет. Впервые я держал дочь на руках или, лучше сказать, впервые вообще взял в руки младенца, толком не зная, следует ли ее держать на сгибе руки, или привалить к плечу, или еще как. Поэтому я сел на жесткий стул, куда садились клиенты ростовщика, положил Маргарет на колени и стал ее рассматривать. Она заметно подросла, ее личико было круглое, как луна. Я увидел большие ясные глазки, которые серьезно взирали на меня, потом она задрыгала под шалью ножками и стала пускать пузыри.
«Посмотрите на ее волосы, сэр, — сказала кормилица. — Горят огнем». Она склонилась над малышкой, оттянула край чепчика, и я увидел рыжие кудряшки. Осторожно коснувшись их, я почувствовал под рукой живое тепло детской головки.

 

Ту ночь я провел с Рози Пьерпойнт.
Был вторник, и так как днем в назначенный срок я не явился, то льстил себя надеждой, что Рози беспокоится: не сгорел ли я заживо, не погиб ли под рухнувшей балкой? Однако при встрече я не заметил, чтобы она испытала облегчение, увидев меня живым, или радость оттого, что я все-таки к ней пришел. Похоже, ее больше волновало, что воздух пропитан копотью и сажей, и все это оседает на выстиранном и выглаженном белье, которое тут же приобретает отвратительный серый цвет.
В доме нечем было дышать. Рози плотно закрыла все окна, замазала щели, чтобы в дом не проникла «эта мерзкая копоть». «Но она все равно просочится, — жаловалась Рози. — Стоит повесить сушиться простыню или начать гладить платок — и все, она тут как тут». И Рози показала мне несколько вещей с темными разводами, потом швырнула их в бак с грязным бельем и визгливо выкрикнула; «Я не заработаю ни пенни, пока такое творится! Мне придется голодать! Я умру от голода! Уж лучше сгореть в огне! Все-таки быстрая смерть!»
Я обнял Рози и, покрывая ее лицо поцелуями, пытался успокоить и утешить, и вскоре гнев ее поубавился. Это было мне на руку: я признался, что теперь у меня нет крыши над головой, и сказал, что готов хорошо платить за кров, если она позволит пожить у нее некоторое время, пока я не подышу себе квартиру и не начну в очередной раз новую жизнь.
Рози высвободилась из моих объятий и глянула мне прямо в глаза. Потом уперла руки в бока.
— Как долго? — спросила она.
— Что?
— Как долго ты собираешься тут жить? Неделю? Месяц?
— Ну, не знаю, — уклончиво ответил я. — Смотря сколько времени буду искать жилье — теперь многие займутся тем же.
— Тогда тебе придется возместить мне убытки, сэр Роберт.
— Какие убытки?
Вздохнув, Рози отвернулась и стала зажигать лампу.
— Ты что, не догадываешься?
И тут я все понял. Процветанию Рози способствовало не только всеобщее «помешательство на чистоте» или то, что от выстиранных ею наволочек пахло лавандой. После смерти Пьерпойнта она с готовностью возобновила свои шлюшные привычки, тут и потекли к ней денежки, на которые она покупала каплунов, сливки и прочие деликатесы, без которых не могла обойтись. И я подумал, что все эти годы разум мой отказывался видеть Рози Пьерпойнт такой, какой она была. Ведь с самого начала я знал, что она шлюха и потаскушка, но, когда самому приходила охота до ее ласк, я закрывал на все глаза: мне нравилось воображать, что она живет самостоятельно, работает, ест, встает на рассвете, чтобы совершить омовение некоторых интимных частей тела, чему я однажды был свидетелем, и в этих думах я никогда не представлял ее наедине с другими мужчинами. Это та же история, что с индийским соловьем, сказал я себе: веришь в то, во что хочешь верить.
Я подошел к Рози и ласково погладил ее по голове. «Конечно же, я возмещу убытки, — успокоил я женщину. — А сейчас ляжем в постель и будем любить друг друга, позабыв обо всем остальном, не исключая копоть и сажу».

 

Я снял на южном берегу реки две холодные просторные комнаты над магазином мастера, делающего лютни. Протяжные, нежные, тонкие звуки лютни проникали в комнаты сквозь щели в полу.
Осенний дождь поливал почерневший город, превратив золу в жидкое месиво, а вода в реке поднялась так высоко, что наполовину выгоревшие причалы совсем развалились и досками поплыли по воде к морю. Глядя на город из высоких окон своего нового жилища, я пытался мысленно представить прежний Лондон. Но я уже не помнил его, тот Лондон ушел навсегда из моей жизни, и осознание этого было так горько, что у меня возобновилась привычка подолгу смотреть на тыльные стороны рук, как будто я, Меривел, помышлял в тщеславии своем восстановить прежний город.
В своей тоске я был не одинок. После пожара на каждого пациента с ожогами приходилось по крайней мере по одному, не знавшему, что с ним. Люди говорили, что их мучает «тоска в душе и теле». Ожоги я лечил красным бальзамом и ячменным отваром, но чем вылечишь «тоску в душе и теле?» Не раз приходила мне на ум Мудрая Нелл и ее лечение кровью ласточек. Короче говоря, я задумался, не лечится ли подобная меланхолия с помощью недоступной моему пониманию магии?
Однажды вечером, прислушиваясь к звукам лютни и легкому постукиванию дождя по оконному стеклу, я стал рассматривать не тыльные стороны рук, а ладони и, вглядываясь в переплетение линий, задался вопросом, могу ли я по ним прочесть будущее, и ответил определенно: нет, ведь никто не учил меня, как толковать эти рисунки на ладони. Однако я обратил внимание, что линия любви — особенно на моей левой руке — раздваивается чуть ли не с самого начала, и, по сути, их у меня две. Это открытие заставило меня улыбнуться и в то же время укрепило веру в возможность узнать по руке и многое другое. Я предпринял несколько попыток найти стоящего хироманта, но вскоре от них отказался: похоже, половина нынешнего населения Лондона считала, что преуспела в этой области: за небольшую мзду все эти умельцы могли на руке любого человека найти свидетельства его блестящего будущего. Один из них заверял меня, что я открою лекарство от старости, другой — что пирог с начинкой из перепелов не даст мне утонуть («ведь вы наверняка по небрежности сжуете и перья, сэр, — вот они-то и удержат вас на плаву»), еще один обещал, что меня запомнят по поступку, которого я еще не совершил, или по путешествию, которого я еще не предпринимал. Поначалу я искусно притворялся, что верю всем предсказаниям, но потом мне наскучило притворство, я потерял интерес к тому, каким будет мое будущее, прожил осень и вступил в зиму, не тратя времени на пустые мечтания, а больше руководствуясь здравым смыслом: день прошел — и слава Богу!
От короля не было никаких известий. Да я их и не ждал: как он мог найти меня, если дом в Чипсайде сгорел! Король не знал даже, погиб я или нет тогда, во время пожара. Я мог бы сам написать ему, но не писал. Близилось мое сорокалетие, и мне стало казаться, что я потратил на мысленное сочинение писем королю так много времени из своего быстротечного существования, что у меня иссяк словарный запас.
Но я верил в одну вещь: я верил, что, если когда-нибудь король захочет найти меня, обязательно найдет. Я не знал, как он это сделает, даже представить не мог. Просто знал, что так будет. Поиски не доставят ему слишком больших хлопот: разве его власть не распространяется на самый отдаленный уголок королевства и на каждого подданного?

 

Как-то ранней весной меня пригласил на ужин адвокат, излеченный мною от язвы. Я достал свой темно-синий с бежевой тесьмой камзол (Рози почистила его и починила, он теперь выглядел как новый), шелковые штаны в тон и облачился в этот наряд. В моей квартире не было зеркала, и потому я не имел возможности следить за своей наружностью, лишь изредка, проходя мимо окна, ловил свое отражение в стекле. Однако до сих пор я не замечал того, что увидел сейчас, надев костюм: оказывается, я страшно исхудал. Проклятые штаны спадали — в талии они были на два дюйма шире, чем нужно, камзол же болтался на мне, как на вешалке. Я приподнял рубашку и осмотрел живот. Он показался мне сморщенным и немного помятым, а мотыльки, раньше привольно располагавшиеся на нем, теперь сгрудились и стали одним пятном.
Я сел на один из четырех находившихся в квартире стульев (настолько изящный и утонченный, что мне часто приходило в голову, не изготовил ли его сам мастер по лютням, чтобы немного отвлечься от обычной деятельности) и попытался прочесть мой новый облик, как читают линии руки: о чем он предупреждал и что сулил? Никогда раньше я не был худым. По словам матери, я был пухлым малышом, а в отрочестве муаровый костюмчик так плотно обтягивал мою грудь, что, когда я смеялся, маленькие пуговки не выдерживали натяжения и отлетали далеко в сторону. Даже в студенческие годы я был весьма упитанным, а ко времени «пятого начала» этой истории, если вы помните, я стал просто толстяком. Сейчас же на мне не только совсем не было жира, но, казалось, и вся плоть сошла, обнажив выступающие кости. Тут не мог не вспомниться Пирс, постепенно превращавшийся в кожу да кости, и я, сидя на стуле, подходящем по своей хрупкости такому исхудавшему человеку, серьезно задумался, не умираю ли я.
Я стал вспоминать, какие бывают на свете болезни. Проверил пульс, прислушался к дыханию. Встал, помочился в ночной горшок и стал всматриваться в мочу, нет ли в ней хлопьев или следов крови, потом — как это делают знатоки вин — понюхал, нет ли кислого или гнилостного запаха?
Полностью забыв об ужине у адвоката, я снял висевшую на мне мешком одежду зажег изрядное количество свечей и разместил близко от окна, чтобы лучше видеть свое отражение. Если б. человеку, прогуливающемуся у реки, пришло в голову посмотреть наверх, он мог бы увидеть забавное зрелище — голого, как Адам, Меривела, внимательно изучающего свое тело: язык, подмышечные впадины, нос, чресла, колени, — нет ли признаков опухоли, нормальный ли цвет кожи; в этот холодный мартовский вечер он дрожал от холода и был похож на раздетого догола тощего и фанатичного квакера.
Я не обнаружил у себя ничего подозрительного. Сердце работало как часы, на теле тоже не было никаких изменений, кроме тех, что принесло время и потеря веса. Надев ночную рубашку, я лег на узкую кровать, стал вспоминать то, что случилось со мной после пожара, и понял, что все это время жил как отшельник. В моем существовании появилась новая и странная вещь: я часто видел и слышал то, чего не было на самом деле. Иногда мне казалось, что на лестнице лает собака. Однажды ее лай звучал особенно правдоподобно, я даже открыл дверь, ожидая, что животное, виляя хвостом, войдет в комнату, но на лестнице никого не оказалось. То, что мне мерещилось, было столь же тревожно и необъяснимо: однажды я увидел на скользких ступенях Саутуоркского моста растущие пучком примулы; я видел их так реально, что наклонился сорвать цветок, но там были не цветы, а бледно-желтый носовой платок, по небрежности оброненный каким-нибудь щеголем, прыгнувшим в лодку. В другой раз я увидел в руке моей пациентки кусок черного мыла, но, разжав ее пальцы, убедился, что там ничего нет.
Я лежал и размышлял, что могут предвещать эти галлюцинаторные симптомы — слабоумие или развитие провидческого дара, — последнее, правда, маловероятно. Так и не придя ни к какому выводу, я через некоторое время впал в забытье при мерцающем свете огарка, и мне привиделся Биднолд. Я словно находился там, лежал на ковре из Чанчжоу, вдыхая запах леса, солнца и дорогих женских духов. Этот сон нес в себе столько очарования, что, когда я проснулся и увидел, как с сальных свечей капает на пол жир, я даже пальцем не пошевелил и снова закрыл глаза, надеясь увидеть продолжение сна.
После этой ночи со мной что-то случилось — не болезнь, не медленное умирание, а желание как можно больше спать: ведь каждую ночь я переносился в Биднолд и опускался на землю легко, как перышко. В доме я нежно гладил полированные столешницы, обтянутые алой парчой диваны, атласные подушки молочного цвета, узорчатые кожаные корешки книг, резную оловянную ручку у ведерка для угля; потом ветер подхватывал меня и уносил ввысь, и тогда я, как призрак, парил над парком, жадно впитывая его цвета — красноватый цвет бука и яркую зелень травы. В моих снах не присутствовали люди, и все же эти сны были пронизаны чувственностью, и с наступлением утра я не хотел просыпаться. Стараясь продлить сновидения, я вставал все позже, когда гвалт на реке достигал своего утреннего крещендо, гораздо позже хозяина, который давно уже работая. Для меня сны стали наркотиком, и я выполнял свою работу врача, одурманенный воспоминаниями о них и оглушенный тем количеством времени, которое тратил теперь на сон. Я понимал: надо как-то стряхнуть с себя эту сонную болезнь, но у меня не хватало воли.

 

Как-то апрельским вечером мой хозяин поднялся ко мне с лютней, работу над которой только что закончил. По его словам, он всю жизнь слышал в голове тот звук, какого наконец добился.
Чтобы отпраздновать свое достижение, он принес с собой большую бутыль вина, и мы незаметно вею ее уговорили. Естественно, что засиделись мы допоздна и изрядно окосели. В состоянии опьянения я рассказал хозяину, что мне постоянно снятся сны о месте, где я когда-то жил; теперь я каждую ночь возвращаюсь туда, как привидение, и думаю, что этим снам не будет конца. Он глянул на меня острыми и пронзительными глазами ястреба и сказал: «Почему бы вам не поехать туда, доктор Меривел? Увидите это место еще раз, и ваши сны прекратятся».
На следующий день я написал Уиллу Гейтсу.
В письме я рассказал, что мною овладело непреодолимое желание приехать в Биднолд — пусть ненадолго, только на сутки, чтобы восстановить поместье в памяти и еще раз увидеть своими глазами «определенные сочетания цвета и света, которые, как мне кажется, Уилл, есть только там и нигде больше». Я писал, что согласен спать в комнате для слуг или даже на конюшне вместе с Плясуньей, ведь я хочу только одного — посетить это место, «как невидимка, ни в коем случае не изображать из себя владельца и не пытаться завладеть поместьем снова, — разве только в воображении».
Пока я дожидался ответа от Уилла, в череду моих снов о Норфолке вторгся один об «Уитлси». Проснувшись, я решил, что, если мне суждено совершить путешествие в Биднолд, после него я не сразу вернусь в Лондон, а сначала поеду в Фенз — расскажу Опекунам о смерти Кэтрин и рождении Маргарет и попрошу на память какую-нибудь вещь Пирса взамен сгоревшей при пожаре книги. Когда я принял решение совершить две поездки вместо одной, мое путешествие в прошлое перестало казаться глупой, тщеславной затеей. Напротив, теперь оно представлялось чрезвычайно важным предприятием: без него невозможно было начать новую, начертанную на моей ладони жизнь, или один из ее вариантов, или даже досказать эту историю.
Уилл не замедлил с ответом. Его письмо пробудило во мне то же радостное чувство, какое я испытал в дилижансе от первого впечатления Уилла от Лондона.
О, сэр Роберт, — говорилось в письме, — Вы даже представить себе не можете, как все мы, каждый, кто помнит Вас, обрадовались предстоящему Великому Событию, Вашему приезду в Биднолд.
Сэр, не сомневайтесь, мы хорошо подготовимся к Вашему возвращению — мистер Кэттлбери испечет мясной пирог и приготовит отменное жаркое, мы снимем чехлы, которые надели на мебель после отъезда виконта де Конфолена. И не думайте, что Вам позволят спать на конюшне. Вы будете спать в одной из лучших комнат, ну, хоть в Оливковой, где мы ухаживали за больным мистером Пирсом.
Сообщите нам заранее о дне Вашего приезда, чтобы мистер Кэттлбери успел купить мяса и подготовить его по всем правилам. Мы оба с большим нетерпением ждем от Вас весточки.
Ваш слуга
Уильям Гейтс.
Я выбрал двадцать девятое апреля из текущего 1667 года, когда весна пришла с холодными дождями и редкими появлениями на небе солнышка Поездка в Биднолд займет несколько дней: ведь я поеду верхом на Плясунье, но я твердо знал, что буду наслаждаться каждой минутой путешествия, какая бы ни стояла погода а оказавшись, наконец, под огромным норфолкским небом, вскину голову и радостно закричу.

 

В день, когда я верхом на Плясунье покинул Лондон, лил дождь, но, повернув на северо-восток, мы несколько дней ехали под безоблачным небом.
Во время поездки я не раз задавал себе вопрос, какие перемены могут ожидать меня в Биднолде, и понял: первое, что бросится мне в глаза, — это запущенность, отсутствие хозяина. Виконт, как можно судить по письмам Уилла использовал Биднолд только как место для развлечений и распутства. Он никогда не жил в нем подолгу, не старался его полюбить, теперь же вообще перестал приезжать и не платил жалованье слугам. Уилл и Кэттлбери остались — как я полагал, им платил Бэббеком, — но я не сомневался, что садовники, конюхи, горничные и буфетчики ушли, и постепенно дом. сад и даже парк пришли в запустение и упадок. Я представлял, как это больно Уиллу. Я так и видел его смуглое морщинистое лицо и слышал, как он умоляет меня что-нибудь сделать, остановить процесс угасания Биднолда — места, которое он любил не меньше, чем я. а я отвечаю, что это не в моих силах: поместье не принадлежит мне больше, моя жизнь теперь проходит вне его.
Я не давал таким мыслям повергнуть меня в уныние. Не помню, чтобы за время путешествия я хоть раз предался надолго печали, и где бы ни останавливался на ночлег, сон мой был долог, и в нем я всегда уже был в Биднолде.
И вот я действительно в Биднолде. Плясунья рысью проносит меня мимо «Веселых Бездельников», мимо церкви; от деревни мы забираем влево и, минуя огромные железные ворота, въезжаем в парк. Плясунья бьет хвостом, фыркает, бег ее становится резвей.
Веет легкий ветерок, тени от быстро бегущих облаков плывут по траве. Каштаны в полном цвету. Под ними щиплют травку маралы, при нашем приближении они поднимают головы и смотрят на нас.
Мы поворачиваем на подъездную аллею, и — вот он, особняк в поместье Биднолд, графства Норфолк, — дом, отобранный у противника монархии. Джона Лузли, и отданный мне за согласие сыграть роль рогоносца, дом, где пышным цветом распустилось мое безрассудство, дом Меривела.
Я притормаживаю Плясунью, и она переходит на шаг. Сейчас мы находимся как раз на том месте, откуда одним морозным утром я бросился за каретой Селии, поскользнулся на льду, упал и порвал чулки персикового цвета. Здесь проходит крепостной ров, за рвом, с южной стороны дома, начинается лужайка, там растут огромные кедры, мы неспешно едем туда, и я замечаю, что лужайка аккуратно подстрижена, а вокруг кедров установлены украшенные резьбой скамьи.
Теперь мой взгляд устремлен на парадную дверь. Рука еще помнит ее тяжесть и мою радость, когда она поддавалась, пропускала меня внутрь, с шумом захлопываясь за моей спиной. Я как будто знал, что недолго буду здесь хозяином.
Дверь открывается. Выходит Уилл Гейтс, за ним Кэттлбери, они стоят бок о бок и смотрят на меня с таким изумлением, как если б оказались свидетелями прохождения кометы Галлея или еще какого-нибудь чуда. Потом их лица расплываются в улыбках, а я кричу: «Уилл! Кэттлбери! Вот и я!», но мой голос не долетает до них. Мне кажется, что я улыбаюсь, хотя на самом деле я плачу, как ребенок, и не могу сдержать слез, они льются ручьем, застилая и заставляя дрожать всю картину, и я с трудом удерживаю равновесие в седле.
Плясунья застывает на месте, я слезаю с лошади и вижу, что Уилл и Кэттлбери тянут ко мне руки. Я крепко пожимаю эти верные руки и, несмотря на комок в горле, заставляю себя расхохотаться, как в былые времена.
— Сэр» вы очень исхудали, — говорит Уилл.
Я киваю в знак согласия, еще не в силах говорить.
— Мы это поправим, сэр Роберт, — успокаивает меня Кэттлбери. — Поправим нашими фирменными мясными блюдами.
— Конечно, поправим, — отвечаю я. — Мясными блюдами.

 

Я ошибался, когда думал, что найду дом в запустении.
Даже в отсутствие хозяина комнаты содержатся в чистоте, нигде ни пылинки, в воздухе разлито благоухание, как будто появления владельца ждут с минуты на минуту.
Мало что сохранилось здесь от моего прежнего вульгарного убранства. Правда, ковер из Чанчжоу по-прежнему находится в Комнате Уединения, не утратив чистоту и яркость красок, но обивка на стенах уже не красная с золотом, стены обиты серо-сизой парчой, исчезли и яркие алые диваны. И все же комната выглядит роскошней, чем прежде. Над камином висит итальянское зеркало в позолоченной раме. Стулья и скамеечка для ног обтянуты шелком персикового цвета и бархатом цвета берлинской лазури. Стены украшают портреты всадников (нельзя сказать, чтоб в этих портретах отсутствовали дорические колонны и лесные поляны). В комнате также стоит карточный кленовый стол, шахматный столик из черного дерева и слоновой кости и еще спинет работы французского мастера Флорана Паскье. На окнах тяжелые и богатые парчовые портьеры.
— Не думал, что у виконта такой изысканный вкус, — говорю я Уиллу, осмотрев эту великолепную комнату.
Видно, что Уилл смущен.
— Мне нравилось, когда при вас все было красным и розовым, сэр Роберт, — говорит он.
Я смеюсь. Мы переходим в столовую, где проходили наши с Селией ужины при свечах. Дубовый обеденный стол стоит на прежнем месте, но стены обиты панелями, а потолок украшен резьбой и лепкой и покрашен в желто-голубые тона. Это, скорее, комната для торжественных приемов, почти отпугивающая своей парадностью; я не выдерживаю и вновь говорю Уиллу, что образ виконта, сложившийся у меня из писем, не соответствует тому, что я сейчас вижу.
— Видите ли, сэр, — мямлит Уилл, — в письме всего не скажешь. Надо быть кратким, поэтому многого не договариваешь, да и слова иногда не подберешь.
— Это правда, Уилл, — говорю я, — но ты заставил меня поверить, что ему до дома нет дела, но теперь я вижу: ты ошибся, дом обставлен со вкусом.
Уилл пожимает плечами, на нем новая рыжеватого цвета ливрея.
— Он не приезжает сюда больше, — заявляет он, — надеюсь, так будет и дальше.
— И что станет с этой великолепной мебелью?
— Не знаю, сэр Роберт.
— Она будет всегда под чехлами?
— Я не могу сказать.
— То есть как, Уилл?
— Не могу сказать, всегда ли она будет под чехлами.
— А какие на этот счет были распоряжения?
— Простите, сэр?
— Как распорядился виконт?
— Да никак.
— Никак? Он что, уехал, не сказав ни слова?
— Ни словечка, сэр.
— Тогда он обязательно вернется. Он может вернуться сегодня, сегодня вечером, в любое время.
Уилл снова пожимает плечами. И отводит в сторону свои беличьи глазки.
— Может, сэр. Но не думаю, что вернется.
Я прекращаю этот разговор и иду за Уиллом в Оливковую Комнату. В ней ничего не изменилось с того времени, когда я провел здесь тридцать семь часов, охраняя сон Пирса. Возможность провести ночь на прохладных льняных простынях, под зеленым балдахином с алыми кистями, приводит меня в волнение; я сажусь на узкий диванчик у окна и благодарю Уилла за приготовленную к моему приезду комнату. Внезапно на меня наваливается усталость, и я понимаю: именно в таком состоянии начинаешь видеть и слышать несуществующие вещи. Когда я поднимался по лестнице, мой взгляд скользнул в направлении коридора, и мне показалось, что я вижу ливрейного лакея, — он бесшумно двигался от одной из комнат к кухне; вот и сейчас, глядя из окна на деревья, слушая их шелест, любуясь игрой теней, я слышу в отдалении все тот же скулеж собаки, который однажды побудил меня открыть дверь квартиры над жилищем мастера, делающего лютни, и пристально вглядываться в темноту.
День клонится к вечеру. Я говорю Уиллу, что хотел бы немного отдохнуть. Он тут же выходит и закрывает за собой дверь. Я не сплю, даже не смыкаю глаз, просто лежу, слушаю завывание ветра и не верю, что снова здесь.

 

Уилл и Кэттлбери настаивают, чтобы я ужинал в Парадной Столовой, хотя я чувствую себя в ней неловко, ведь я занимаю чужое место.
К ужину я надел синий с бежевой тесьмой костюм. Сел не во главе стола, где сидел обычно, а справа от хозяйского места, куда сажают почетного гостя.
В комнате горит множество свечей.
— Задуй часть из них, Уилл, — говорю я. — Сто свечей не нужны, чтобы съесть жаркое.
Но Уилл возражает:
— Вы всегда любили яркий свет, сэр Роберт. Сами не раз говорили.
Кушанье, приготовленное Кэттлбери, очень сытное — я быстро насыщаюсь и вижу, что повар и Уилл разочарованы. Двое мужчин смотрят на меня и думают: да. он не тот, что раньше. Такое отношение трогает меня до глубины души: значит, прежний Меривел, которого презирали Пирс и Селил и который так рассердил короля, был для них не последним человеком на свете.
От поданного к ужину бургундского исходит запах лета, свежих фруктов, однако оно так сильно действует на меня, что после ужина я с трудом встаю из-за стола — так отяжелел.
— Бог мой, кажется, за последние полчаса я разом состарился, — говорю я Уиллу, помогающему мне удержаться на ногах.
— Вы устали после дороги, сэр, вот и все.
— Может, и так, Уилл. А может, я умираю.
— Нет, сэр Роберт, в столовой умирать нельзя. Это было бы слишком ужасно. Давайте-ка лучше отведем вас в постельку.
Я говорю Уиллу, что мне хочется выйти в парк. Облака уже разошлись, открыв круглую белую луну. Я хочу обойти вокруг дома, глотнуть ночного весеннего воздуха. Уилл смотрит на меня и растерянно качает головой, как будто боится, что свежий воздух может ножом пронзить мои легкие, но я, спотыкаясь, все же иду по холлу к двери, таща его за собой.
— Пойдем, Уилл, — говорю я, — ведь у меня есть только одна эта ночь.
Дверь открывается, я смотрю и вижу лунный свет на лужайке, вдыхаю сырой запах земли. Больше я ничего не помню.

 

Просыпаюсь я под зеленым балдахином. Алые кисти хранят нежную память о Пирсе.
В комнате тепло. На мне ночная рубашка и колпак. Я не знаю, сколько сейчас времени, какой сегодня день, но не сомневаюсь, что спал долго.
Я дотрагиваюсь до лица — на щеках грубая щетина. Ну и вид у меня, последнее время вид у меня просто ужасный…
Раздвигаю занавеси. На дубовом столике подле кровати фарфоровая тарелка, на ней пирог с мясом; вид пирога вдруг пробуждает у меня зверский аппетит, словно я не ел целую неделю. Я отрезаю кусок и с отвратительной поспешностью запихиваю в рот. Сразу же тянусь за вторым и жадно жую, оставляя на подбородке крошки» — они скатываются вниз и падают на колени.
Я уверен: сегодня — сколько бы времени я ни слал — будет яркий солнечный день. Пока солнца не видно: Оливковая Комната выходит на север, но я знаю точно: если выйти на парадное крыльцо, в лицо ударит ослепительный свет.
Я выхожу из комнаты в одной ночной рубашке, к уголку рта прилипли крошки пирога, и, дойдя до лестницы, вижу, как и предполагал, залитые солнцем ступени. Я останавливаюсь и смотрю вниз. Моргаю, тру глаза, стягиваю ночной колпак, мой взор и слух переживают настоящее потрясение: холл полон собак. Их семь или восемь — все спаниели, как моя бедняжка Минетта, они возбуждены, носятся кругами и громко лают.
Я напряженно соображаю, действительно ли внизу собаки или это продукт моего больного воображения, но не прихожу ни к какому выводу. Нужно спуститься, говорю я себе, и потрогать одну, и, если она не исчезнет и не превратится в желтый платок, как примулы, я буду знать, что она не галлюцинация, а живая собака.
Я босой, но солнце нагрело ступени, и моим ногам тепло. Спускаясь, я обращаю внимание на то, что парадная дверь открыта, снаружи мелькают тени — там кто-то ходит. Где-то в глубине моего еще находящегося во власти сновидений сознания я понимаю, что это должно означать, но смысл происходящего затуманен и доходит до меня медленно… очень медленно… подобно давнему воспоминанию, которое где-то глубоко дремлет, заброшенное, полузабытое… И вот я наконец в холле, подзываю к себе одну собаку, но подбегают все, они окружают меня, прыгают на мои ноги, стараясь допрыгнуть до протянутой руки и виляют хвостами. Я стою в центре своры. Да, они настоящие, Меривел, говорю я себе, две уже вцепились в подол ночной рубашки, слышно, как рвется ткань. Но я не отгоняю собак. Мне нравится их азарт. Как они прелестны, как красивы, думаю я. И начинаю с ними играть, дразню ночным колпаком — то протягиваю его, и тогда собаки высоко подпрыгивают, стараясь схватить колпак, то отдергиваю, чем вызываю истошный лай. Это меня смешит, и я заливаюсь смехом, как ребенок.
Тут длинная тень падает на золотистый пол, и смех замирает на моих устах. В этот момент одна из собак начинает отдирать кайму на моей ночной рубашке. Я поднимаю глаза. И вижу короля.

 

Король, сделав вид, что не замечает отсутствия на мне парика, заросших щетиной щек и того, что я стою босой, в разорванной и заляпанной пирогом ночной рубашке, тихим и ласковым голосом приглашает меня погулять с ним в парке.
В то время как грумы и лакеи в ливреях под руководством Уилла, тоже почему-то надевшего ливрею, разгружали две роскошные кареты, вынося из них множество чемоданов и коробок, мы с королем, пройдя немного по подъездной аллее, свернули влево и пошли по траве к маралам, мирно пасущимся в тени деревьев. Собаки бежали впереди, обгоняя друг друга и непрерывно лая.
Все это время мы шли в полном молчании. Неожиданно король остановился и оглянулся на дом.
— Теперь он мой, — сказал он.
Я тоже посмотрел на дом. Особняк Биднолд в графстве Норфолк.
— Что вы сказали, сир? — переспросил я.
— То, что ты слышал, Меривел. Теперь все это принадлежит мне.
— Вам?…
— Да.
— Но ведь Биднолд купил виконт?…
— Деньги не были уплачены. Одни обещания. На эти деньги я собирался снарядить корабль. Однако никаких денег не получил. Так что теперь придется быть кораблем Биднолду.
— Кораблем?
— Да. Ты понимаешь меня?
— Не совсем…
— Биднолд будет моим кораблем. В нем я иногда буду уплывать от повседневных забот. Теперь тебе ясно, n'est-ce pas? Только ты можешь понять меня, правда, Меривел? Здесь я буду грезить наяву.
Я кивнул, соглашаясь с его словами. Король внимательно смотрел на меня. Я хотел прибавить, что лучшего места он выбрать не мог, но под его взглядом мне было трудно найти нужные слова.
— Можешь ничего не говорить, я знаю, что ты сейчас чувствуешь, — сказал он после недолгого молчания. — Лучше посмотри сюда. Ты помнишь, кому это давал?
— Что, сир?
— Вот это.
Король протянул руку (в перчатке изумрудного цвета), и я увидел на его ладони небольшую визитную карточку, грязную, потертую, с загнутыми уголками. Взяв карточку, я уставился на нее непонимающим взглядом и только через какое-то время разглядел свое имя: Р. Меривел. Терапевт. Хирург — и прежний адрес в Чипсайде.
Я поднял глаза. Лицо короля светилось улыбкой, той, что имела надо мной особенную власть.
— Да, это твоя визитная карточка, — сказал он. — Вскоре после пожара мне ее принес мой шляпник, Артур Гофф. По его словам, ты спас жизнь его жене.
— Не один я. Мне помогал человек, гораздо крупнее и сильнее меня. Но я не знал, что хозяин дома служит вам.
— Конечно, не знал. Но даже если б и знал, что такого? Ведь не я вдохновил тебя на смелый поступок. Вдохновили другие, правда? Один перчаточник и его милая жена?
— Да.
— Прекрасно, Меривел. Потому что я твердо верю в одну вещь: наша жизнь не может считаться состоявшейся, пока мы не вернем наши долги родителям. Невозможно забыть своих родителей и их смерть. Разве не так?
— Так.
— Даже в наш век, когда мы мудро практикуем великолепное искусство забвения, некоторые вещи все-таки не забываются.
— Да.
— И еще, если я не ошибаюсь, ты очень привязан к этому месту.
— Да. Я полюбил его. С первого взгляда, как только увидел…
— Я так и знал, что ты сюда вернешься. Гейтс думал то же самое. Мы знали, что я найду тебя именно так, — ты сам приедешь сюда.
— Знали?
— Конечно. Еще я помню, что в доме есть одна комната, которой ты всегда восхищался, — я говорю о круглой комнате в Западной башне, — но, по слухам, ты так и не нашел ей применения.
— Это правда. Мне кажется, я всегда думал, что эта комната… не для меня… слишком изысканная или что-то в этом роде… я не знал, как ее обставить… она была как бы неразвитой частью моего сознания.
— Почему бы нам не взглянуть на нее сейчас?
— Сейчас?
— Да.
— Конечно, сир, если вы этого хотите, хотя я предпочел бы продолжить нашу прогулку.
Король разражается громовым хохотом, — олени вздрагивают и длинными прыжками уносятся прочь.
— Продолжить нашу прогулку! Продолжить нашу прогулку! Посмотри на меня, Меривел.
Я хочу взглянуть в лицо королю, но солнце бьет прямо в глаза, и я заслоняю их ладонями.
— Возвращайся в дом, — приказывает король, — поднимись по лестнице и войди в эту пустую комнату. И подумай, способен ли ты теперь найти ей применение.
— Хорошо, сир.
— Потом, если хочешь, продолжим прогулку.
— Как скажете, сир.
— Ну, иди же.
Я задерживаюсь и смотрю вверх, на Западную башню. Много, очень много месяцев прошло с тех пор как я в последний раз думал об этой комнате. Она никогда не была комнатой в обычном смысле этого слова, она была пустым местом. Я заметил, что на карнизах трех ее окон сидят неизвестные мне белые птицы.
— Трубастые голуби, — говорит король. — Красавцы, на мой взгляд. Возможно, иногда ты будешь распахивать окна и впускать их внутрь.
— Простите, сир?
— В свою комнату.
— Впускать птиц в комнату?
— В свою комнату.
— Мою?
— Да, я дарю тебе эту комнату. Теперь она твоя. На все время моего правления, пока не наступит другая эпоха. Я возвращаю ее тебе — как вознаграждение за спасенную жизнь, возвращаю тому новому человеку, которым ты стал. Ты владелец этой комнаты — можешь уезжать и приезжать по своему усмотрению, я никогда не отберу ее у тебя.

 

Вы видите меня сейчас?
Я у себя в комнате.
Я стою в белой комнате в разорванной белой рубашке.
Меривел. Вот такой он. Видите его? Он без парика. Голова под щетиной отчаянно зудит. Приложив руку к щеке, он обнаруживает там прилипшие крошки пирога.
Но я не думаю о нем. В этом огромном белом пространстве я вспоминаю о Маргарет Я держу ее на руках, снимаю чепчик и нежно целую огненно-рыжие кудряшки, она же визжит, брыкается, пускает пузыри, а потом пухлой маленькой ручкой хватает меня за нос.
Я смеюсь, отвожу ее руку и несу дочку к окну слушать воркование голубей. Я поднимаю ее, чтобы она увидела бесконечный простор парка (который я однажды изобразил как чередование причудливо-своевольных желтых и зеленых линий и темных пятен — коричневых и багровых) и над ним солнце, говорящее при отсутствии показывающих время приборов, что сейчас полдень самого прекрасного апрельского дня в моей жизни.
Не знаю, как долго нахожусь я в этой комнате. Возможно, когда вы бросаете на меня прощальный взгляд, начинает смеркаться. Я потуже натягиваю на Маргарет шаль: становится прохладно, и мы идем к дверям. «Завтра я должен ехать в «Уитлси», — говорю я крошке. — Но скоро, раньше, чем ты научишься ходить, и пока я еще не настолько ослабел, что мне станет трудно подниматься по лестнице, я привезу тебя сюда опять».

notes

Назад: Глава двадцать четвертая Жена галантерейщика
Дальше: Примечания