Глава восемнадцатая
Тарантелла
Этой ночью я не мог заснуть. Около часу мне надоело лежать в темноте, я встал и зажег лампу. При ее желтоватом свете я стал рассматривать свои руки — всегда так делаю, когда волнуюсь, и потому хорошо знаю, как они выглядят. Красноватые, широкие пальцы, кончики плоские и ногти тоже. Ладони горячие и влажные. На тыльной стороне руки редкие волоски и веснушки. Это руки Меривела — не Роберта, и все же, когда в них скальпель, они не дрожат и не ошибаются.
В два часа я услышал, что проснулись Амброс и Эдмунд, и хотя моя очередь совершать ночной обход еще не подошла, я натянул штаны, надел туфли, взял лампу и присоединился к ним. Когда мы подходили к «Уильяму Гарвею» (я надеялся, что Кэтрин не спит, увидит меня и поймет, что я ее не бросил), Амброс прошептал мне: «Больной разум, к сожалению, более склонен к страстным привязанностям, чем здоровый».
Я улыбнулся.
— Мне это известно, Амброс.
— Поэтому святые люди любят всех, никому не отдавая предпочтения. Здесь, в «Уитлси», мы, Опекуны, даем обет следовать их примеру.
Больше он ничего не сказал, только прибавил шаг, но я понял: его слова были мне упреком. Я повернулся к Эдмунду, который шел в ногу со мной.
— Только жалость к Кэтрин, к ее страданию, вызвавшая в моей памяти некоторые оставшиеся без ответа вопросы из собственной жизни, побудила меня помочь ей. Никаких любовных поползновений с моей стороны не было, и от нее я тоже ничего не ждал.
— Я верю тебе, Роберт.
— Нельзя ведь помочь всем…
— Но именно это мы и должны пытаться делать.
Я думал: если мне удастся помочь хотя бы одному человеку…
— И что же ты думал?
Тогда я наконец смогу считать себя полезным членом общества.
— Полезным?
— Да.
— А почему ты не считаешь себя полезным сейчас?
— Потому что… Однажды мне это сказали.
— Кто?
— Неважно. Но я ему поверил, вот в чем дело.
— Теперь это не должно тебя больше тревожить, Роберт Нам, в «Уитлси», ты очень нужен. Здесь ты «полезен». Но я советовал бы в дальнейшем держаться подальше от Кэтрин.
— И все же…
— Никаких «все же», сказал бы Амброс.
— Я был близок к тому, чтобы ее исцелить.
— Звучит высокомерно. Исцеления исходят не от нас, Роберт Исцеляет только Иисус. Мы всего лишь исполнители Его воли.
Мы подошли к «Уильяму Гарвею». Амброс был уже внутри. Я часто бывал здесь, но мое отвращение к этому месту не уменьшалось. Пиболд знаете что барак страшит меня, и любит играть на моих страхах. «Он проглатывает тебя? — спрашивает он. — Вроде могилы для твоей мелкой душонки?»
К счастью, этой ночью он спад, зарывшись носом в солому. Проходя мимо, я впервые обратил внимание, какие у него худые, лишенные мышц конечности и шея, вспомнил о продуктах, которых он лишился, и подумал: если я когда-нибудь освобожу Пиболда от оков и попрошу меня убить, у него не хватит на это сил.
Вопреки совету Эдмунда я сразу же направился в тот закуток, где лежала Кэтрин. Я склонился над ней. Женщина очнулась от вызванного опием глубокого сна, но опий еще был в ее крови, и она лежала без движения. Увидев меня, она хотела сесть, но не смогла: одна нога была в оковах: они удерживали ее на одном месте. Кэтрин открыла рот, чтобы закричать, но не смогла произнести ни звука. Я уже протянул руку, чтобы погладить ее по голове и успокоить, но тут к нам подошел Амброс. Он опустился на колени, слегка приподнял Кэтрин и поднес к ее губам кружку с водой; она пила, но взгляд ее был устремлен не на Амброса и не на кружку, а только на меня, и по мере того как она пила, глаза ее наливались слезами. «Поговори с ней, — тихо сказал Амброс. — Скажи, что не покинешь „Уитлси", потому что теперь здесь твой дом».
Я попытался это сделать.
— Моя лошадь убежала, — сказал я, — и больше я не буду выезжать за ворота. А буду…
Амброс закончил предложение за меня:
— С нами. Роберт будет с нами.
Я кивнул, соглашаясь с ним. Амброс отвел от губ Кэтрин чашку и осторожно опустил женщину на тюфяк. И я вдруг представил себе ее мужа, каменщика, укладывавшего жену на изогнутую поверхность свода и неспешно расстегивавшего штаны с требованием, чтобы жена уступила его желанию на крыше Божьего Дома.
Спустя два дня Кэтрин вернулась в «Маргарет Фелл». Амброс проинструктировал меня, как я должен уже «по-новому» — так он это называл — ухаживать за ней. Я мог ее посещать только раз в день и никогда ночью — за исключением тех случаев, когда подходил мой черед идти в ночной обход. Продолжительность моего посещения не должна быть больше получаса. Мне разрешалось растирать ее ноги мылом, «но только мылом, Роберт, а не голой рукой», и не уделять Кэтрин больше внимания, чем обитателям «Джорджа Фокса». «Тогда она станет сдерживать свои чувства, — сказал Амброс — но больше всего опасайся, Роберт, чтобы ее внимание не льстило тебе и ты сам не искал бы его».
Мои ответ был искренним: от Кэтрин мне ничего не надо, я только хочу найти лекарство от ее бессонницы.
— Лекарство! — воскликнул Амброс. — Не знаю другого слова, которое было бы так обманчиво. Как врач, ты знаешь, что некоторые состояния, некоторые болезни не поддаются лечению — если только не вмешается Бог.
— Не спорю, — сказал я. — Но недавно мне кое-что открылось о таинственной природе сна…
— Знаю, что ты в это веришь, Роберт. Хотя, возможно, ты не так уж осведомлен в этом вопросе, как тебе кажется. Время покажет.
Я вздохнул, удрученный суровостью Амброса.
— Время! — грустно произнес я. — Однажды мне сказали, что я человек своего времени, но в какой-то момент — не помню точно в какой — мое время и я раздружились, и теперь я не имею к нему никакого отношения, да и к любому другому тоже.
— Остерегайся жалеть себя, Роберт, — сказал Амброс. — Лучше направь свои мысли и энергию на музыку.
— На музыку?
— Да. Джон, я и все остальные долго обдумывали твои слова на весеннем Собрании и пришли к заключению, что танцы — как-нибудь в летний день? — могут благотворно сказаться на всех нас. Что ты скажешь? Поиграешь для нас?
Я взглянул на Амброса. Его широкое лицо расплылось в улыбке. Я откашлялся.
— Но я не такой уж хороший музыкант. Правда, незадолго до приезда сюда я брал уроки игры на гобое у учителя-немца, но они внезапно оборвались.
— Много от тебя не требуется, всего несколько простеньких мелодий — полька, тарантелла…
— А-а…
— Сможешь?
— Хорошо бы кто-нибудь подыграл на скрипке. Звучание было бы лучше, полноценнее.
— Поговори с Даниелом. Он учился играть на скрипке, вы могли бы с ним порепетировать.
Амброс ушел, а я остался сидеть на кухне, где произошел этот разговор, и воображал, как женщины из «Маргарет Фелл» и мужчины из «Джорджа Фокса» выходят на залитый солнцем двор, слышат музыку и с глуповатым видом оглядываются, не понимая, звучит музыка на улице или только у них в голове. Эта мысль заставила меня улыбнуться.
Из стоявшей на столе миски я взял одну редиску и съел, ее резкий вкус вызвал в моей памяти лечение Лу-Лу, и в приятные мысли о предстоящих танцах в «Уитлси» внезапно вошло острое желание вновь увидеть древнюю бурную реку.
Этим вечером, проведя с Кэтрин дозволенные полчаса (когда я с ней, она уже через пять минут поглаживания ног успокаивается, замирает и погружается в сон с чудной улыбкой на лице), я отправился к себе в комнату, достал гобой, завернутый в сочинение Платона, освободил его от бумаги, поставил новый язычок и стал играть одну, потом другую гамму, стараясь делать все так, как учил меня герр Хюммель. Ощущение инструмента в руках подарило мне ни с чем не сравнимое счастье. Меня ничуть не раздражала монотонность гамм, я получал от них наслаждение, старался наращивать темп, и мои неуклюжие пальцы почти справлялись с задачей.
Я прервался, вытер мундштук и заиграл пьеску «Лебеди пускаются в плаванье», и она, несмотря на то что инструмент был расстроен, да и навыка игры у меня, по сути, не было, звучала сейчас лучше, чем в летнем домике в Биднолде. Когда я закончил, в дверь постучали. Я открыл и увидел Элеонору. «Роберт, можно мне войти и послушать? Совсем немножко?» — попросила она.
— Конечно, входи, — сказал я. — Но это будет даже меньше, чем «немножко»: ведь, кроме этой короткой песенки, я ничего не знаю.
Как я уже говорил, Элеонора очень добра, и хотя я понимал, что ее разочаровал такой ограниченный репертуар, она не подала виду и только весело попросила: «Тогда сыграй ее еще раз». Она села на мою кровать (скорее, койку — какая уж кровать!), единственное место» где можно сидеть в моем «платяном шкафу», и я еще раз сыграл «Лебедей», Когда я кончил играть, она вытерла фартуком заплаканные глаза и сказала, что «песенка очаровательная».
Лето уже вступило в свои права, стоит удушающая жара, мухи наводнили «Уитлси», и мы с Даниелом, который, как я и ожидал, вполне прилично играет на скрипке, проводим много времени вместе. Цель Даниела — научить меня аккомпанементу к трем-четырем веселым скрипичным песенкам, у него есть даже ноты — правда, такие потрепанные, пожелтевшие и грязные, что, похоже, их извлек из морской пучины сэр Уолтер Рэли. Одну пьеску под названием «Лионская тарантелла» сочинил некто, подписавшийся «шевалье де Б. Фоконнье», она написана в таком быстром темпе, что, во-первых, я не поспеваю за скрипкой, а во-вторых, не уверен, что сам шевалье де Б. Фоконнье не свихнулся, сочиняя ее, и не окончил свои дни в лионской asile. Когда я размышляю вслух о такой возможности, Даниел мягко упрекает меня за «привычку много болтать».
Пришло и ушло седьмое июня — годовщина моей свадьбы. Теперь даже не верится, что, облачась в алый костюм и напялив на голову трехмачтовый бриг, я верил, что начинаю новую жизнь, которая еще теснее будет связана с жизнью короля. Все случилось с точностью до наоборот: за моей свадьбой последовал год, полный одиночества, борьбы и унижений.
Хотя я решил не предаваться воспоминаниям о дне свадьбы, но седьмого июня, проснувшись очень рано, вспомнил, как я покинул шумный праздник, упал на лужайку возле дома сэра Джошуа и горько рыдал, — там меня и нашел Пирс. Я чувствую, что наши жизни каким-то образом связаны, без него мне было бы страшно одиноко. Нужно пойти и сейчас же поблагодарить Пирса за его дружбу, сказать, что даже в небольшом деле я всегда прикидываю, как бы на моем месте поступил он. И потому он как бы присутствует во всех моих деяниях — пусть иногда я от этого и открещиваюсь, так что, пока я жив (здесь, рядом с ним, или в другом месте), он всегда будет пребывать со мной, как Иисус Христос с его верными последователями. Однако я даже не пошевелился, продолжал лежать на узкой койке, смотрел, как разгорается восход, и представлял» как мой друг спит, сжимая в руках половник.
Выкладываясь в работе над «Лионской тарантеллой» и остальными танцами, я вскоре выбросил из головы все, связанное с днем моей свадьбы. Даниел не был таким снисходительным учителем, как профессор Хюммель, и за короткое время многому меня научил, и теперь, музицируя, я ощущал такое же не поддающееся контролю возбуждение, какое испытывал, когда рисовал парк, подчинясь своему буйному воображению. Мы играли час за часом, добиваясь быстрого темпа, эти репетиции доставляли всем большую радость, Друзья садились вокруг и аплодировали, а Эдмунд, не в силах совладать с собой, прыгал от удовольствия.
— Музыка! Это здорово! — громогласно заявил Амброс за ужином после произнесения молитвы. — Почему у нас в «Уитлси» никогда не звучала музыка?
Я обвел лица за столом, все дружно закивали; меня это изумило: как это квакеры, любящие во всем простоту, с нескрываемым отвращением относящиеся к церковным службам, сопровождающимся музыкой и пением, так влюбились в бешеный галоп шевалье де Б. Фоконнье? Похоже, когда мы наконец заиграем тарантеллу перед обитателями нашего Бедлама, у меня нет сомнений, что Амброс, Пирс и Эдмунд, Элеонора и Ханна будут самыми восторженными слушателями.
В «Уитлси», это Богом забытое местечко, письма пишут очень редко. Последняя остановка почтовой кареты — Эрлз-Брайд, поэтому письма к нам (если они есть) доставляет деревенская детвора, получая за каждое по пенни.
За все проведенное здесь время я написал только одно письмо — Уиллу Гейтсу, предположив, что он все еще живет в Биднолде. Я путано поблагодарил его за усердие и заботу обо мне и просил прощения за то, что удача оказалась не на моей стороне. Я просил его взять себе раскрашенную клетку индийского соловья и никогда не сомневаться в моей любви.
Ответа я не получил — да, собственно, и не ждал его. Писание писем — не из области талантов Уилла. Однако за день до танцев, когда основательно убирали Прогулочный дворик, к воротам подбежал мальчишка с письмом для меня. Письмо было от Уилла. Вот что он писал:
Мой добрый господин Роберт!
Ваш слуга У. Гейтс нижайше благодарит Вас за бесконечную к нему доброту. Ваш отъезд очень огорчил его. Любезно подаренная Вами клетка постоянно напоминает ему о Вас. Он никогда Вас не забудет.
Из последних новостей: Ваш дом, земли и все остальное перешло к французскому дворянину виконту де Конфолену, человеку развязному и своенравному, — ему больше нравится рассматривать в зеркале свой парик, нос и наклейные мушки, чем любоваться красотой Биднолда.
К счастью, виконт редко гостит у нас, но, когда появляется, привозит с собой дам — одних француженок. Некоторые очень простоваты, что-то выкрикивают на своем языке и обнажают ножки.
Мы с Кэттлбери по-прежнему служим в доме, остались также лакеи и горничные — по распоряжению сэра Дж. Бэббекома.
Денег нам, однако, не платят. Виконт не назначил нам жалования, сэр Роберт, и мне пришлось жаловаться сэру Дж. Бэббекому.
В мае сюда приезжала леди Бэтхерст. Она сказала: О, Гейтс, что стало с этим прекрасным местом! Я не знал, что ей ответить. Тогда она заплакала. И хотя я обладаю обычной для норфолкских мужчин грубоватостью и не очень воспитан, но и я не мог сдержать слез. Прошу меня за это простить. Желаю Вам, сэр, и мистеру Пирсу всяческого благополучия. Буду рад получить от Вас еще весточку.
Все еще Ваш покорный слуга
Уилл Гейтс.
Прочитав письмо, я аккуратно сложил его и убрал в сундук, надеясь поскорее выбросить его из головы, потому что, не скрою, оно меня расстроило. Случилось так, что, как раз, когда я прятал письмо, ко мне заглянул по какому-то поводу Пирс и тут же понял (похоже, я совсем не умею скрывать от него свои чувства), что прошлое вновь вторглось в мои мысли, которые должны быть сосредоточены только на Исцелении танцами, — первый сеанс ожидался завтра. Стоя в дверях, Пирс внимательно смотрел на меня и, не расспрашивая о содержании письма, произнес очень строго: «Думаю, тебе известно содержание Закона о превышении власти церковными органами?»
— Нет, Джон, неизвестно, — ответил я.
— Позволь в таком случае просветить тебя. Этот закон позволяет по предъявлении постановления производить за неследование догмам англиканской церкви безотлагательную, не предусматривающую никаких компенсаций конфискацию собственности, движимого и недвижимого имущества. Из-за этого чудовищного закона сотни квакеров потеряли свои дома и земли. Сколько трагедий, сколько страданий — трудно вообразить. Ты не одинок в своем горе, Роберт. Ты всего лишь один из многих. Король отнесся к тебе, как к квакерам, — только и всего.
Я не успел даже открыть рот, чтоб ответить, как Пирс повернулся и вышел, оставив после себя в комнате легкий запах лекарства, которое он принимал даже в жаркую сухую погоду: простуда никогда не отпускала его.
На следующее утро меня разбудил непонятный шум, — я никак не мог уразуметь, что это такое, хотя знал, что не раз слышал его раньше.
Я лежал, прислушиваясь. Было очень рано, это я понял по сероватому свету за окном. И тут вдруг меня осенило, что это за шум. Соскочив с койки, я раздвинул шторы из мешковины и понял, что не ошибся: дождь лил как из ведра, разрушив все наши приготовления к танцам. Нашей танцевальной площадкой предназначалось быть Прогулочному дворику, его выжженной солнцем желтой твердой почве. Теперь она превратилась в жуткое месиво.
Опекунов (не привыкших впадать в уныние ни при каких обстоятельствах) отмена танцев, однако, очень опечалила — всех, включая Пирса. Среди подавленного молчания и прозвучал мой вопрос, последнее время беспокоивший меня: «Что будут делать пациенты "Уильяма Гарвея", когда зазвучит музыка и обитатели "Джорджа Фокса" и "Маргарет Фелл" выйдут наружу?»
— Они не умеют танцевать, Роберт, — сказал Пирс.
— Их нельзя развязывать, — прибавил Эдмунд.
— Но музыку они услышат, — сказал Амброс. — Мы откроем двери «Уильяма Гарвея», чтобы до них доносились мелодии.
Мне ничего не оставалось, как удовлетвориться этими ответами, но на душе кошки скребли: бесконечная жалость переполняла мое сердце к мужчинам и женщинам из этого барака — даже в первое посещение, когда я увидел их в лохмотьях и соломе, она не была такой сильной. Мне припомнилась поездка в Кью на лодке и как мы проплывали мимо Уайтхолла, видели свет в окнах и слышали смех, я же находился вдали от всего этого, посреди темного водного простора, и, вспомнив то свое состояние, я понял, что больше всего на свете ненавижу, когда счастье одного человека приносит другому боль.
Дождь лил два дня, за это время Даниел и я, чтобы как-то развлечься, придумали несколько красивых вариаций к моей старой нудной песенке про лебедей, отчего она здорово выиграла. К концу второго дня, после ужина, мы взяли в руки инструменты и поиграли в общей комнате для Друзей; особенное удовольствие доставило мне то, что наша игра растрогала Пирса, хотя он только и сказал мне: «Ты делаешь успехи, Роберт».
Итак, все произошло в последний день июня, как раз после летнего солнцестояния: мы распахнули двери двух бараков и выпустили наружу людей. На деревянном столе стояли три ведра с водой, кружки и ковши, и я видел, как несколько мужчин еще до начала танцев стали поливать из ковшей головы и хохотать. К ним присоединились остальные, игра с водой, похоже, их чрезвычайно забавляла, словно была одним из любимых занятий. Но вот мы с Даниелом заиграли польку, и понемногу все пациенты сгрудились у деревянного помоста, на котором мы стояли, и смотрели на нас во все глаза, приоткрыв рты. Некоторые заткнули пальцами уши. В этой давке играть было трудно. Я увидел Кэтрин, она протискивалась вперед и в результате встала так близко, что мне пришлось немного отступить, чтобы случайно не заехать ей гобоем в глаз.
Мы отыграли польку, я утер пот со лба, кто-то зааплодировал, растопырив по-детски пальцы, кто-то засмеялся, кто-то вернулся к ведрам с водой.
Тогда на подиум поднялся Амброс и встал рядом с нами. Обращаясь к толпе сумасшедших, он сказал: «Сегодня нам не надо гулять вокруг дерева. Вместо этого мы будем танцевать. Роберт и Даниел поиграют для нас, а мы будем прыгать или нестись в танце. Неважно, что и как мы будем делать. Мы можем встать в круг, держась за руки, или в квадрат, а можем танцевать поодиночке. Мы все, ваши Опекуны, тоже будем с вами танцевать. А теперь начинаем!»
Амброс сошел вниз, он, Ханна, Элеонора и все остальные взяли себе в пару мужчину или женщину, мы же опять заиграли польку, народ отхлынул от подиума, желая видеть, как танцуют другие. Среди танцующих был Пирс, — он не имел ни малейшего понятия, как танцуется полька, но увлеченно прыгал на месте, держа за руки пожилую женщину — такую же худую, как он сам; женщину так душил смех, что она с трудом дышала.
Исполнив польку в третий или четвертый раз, я увидел, что всего несколько пар крутятся в некоем подобии танца, большинство же просто стоит, смущенно и даже раздраженно оглядываясь да сторонам. Мой эксперимент проваливался — однозначно. Кэтрин сидела на земле и держалась за мои туфли; создавалось ощущение, что меня тоже приковали, как обитателей «Уильяма Гарвея», откуда все это время неслись крики, вопли и непрерывный стук в дверь.
Я не знал, куда деваться от смущения.
— Ничего не выходит, — шепнул я Даниелу. — Они не понимают, чего от них требуется.
Даниел отложил скрипку и снял жилет. Он раскраснелся и вспотел. Потом снова взял скрипку в руки, подстроил вторую струну и сказал: «Давай сыграем тарантеллу!»
Я вздохнул. Мне припомнились долгие часы, когда нам никак не удавалось справиться с трудной «Лионской тарантеллой». Казалось, все наши усилия впустую. Я отряхнул мундштук, затем, нагнувшись, оторвал руку Кэтрин от своей ноги и поднял женщину с земли. И только после этого обратился к предполагаемым танцорам.
— Сейчас мы сыграем для вас тарантеллу, — объявил я. — В этом танце много кружатся. Почему бы и вам не покружиться, не попрыгать, не сделать того, что хочется? Представьте, что вы опадающие листья или дети, прыгающие через веревочку.
Эти слова вызвали некоторый смешок. Я улыбнулся, сделал вид, что у меня прекрасное настроение, и приготовился играть. Но стоило мне поднять инструмент, как Кэтрин с криком: «Потанцуй со мной!» — схватила мою руку.
— Не могу, — сказал я.
— Роберт не может, — подтвердил Даниел. — Роберт делает музыку.
— Потанцуй со мной, — настаивала Кэтрин — она с силой потянула меня к себе, и я чуть было не свалился с подиума.
Но к Кэтрин уже подходил Эдмунд: он вовремя заметил, что происходит что-то неладное.
— Пойдем, я покажу тебе, как надо танцевать тарантеллу; — позвал он женщину. И Кэтрин позволила себя увести.
— Ну, Господи благослови! — шепнул я Даниелу.
В ответ он улыбнулся своей детской улыбкой.
Мы заиграли танец. Жаркий день и страх перед провалом заставили нас выложиться в полную силу — так быстро и самозабвенно мы еще никогда не играли; мысленно я возносил хвалу шевалье де Б. Фоконнье: кем бы он ни был, но музыку написал действительно необычную и волнующую. Когда мы приближались к концу, я шепнул Даниелу: «Давай еще разок» — музыка заразила почти всех, пациенты пытались — пусть и не в такт — двигаться под нее.
Тарантеллу мы исполнили пять раз подряд без перерыва, пот стекал у меня со лба, застилая глаза, отчего впереди все сверкало и переливалось ярким мигающим светом, как étincellement звезды. К концу пятой тарантеллы сомнений не было: танцевали все — кто-то вертелся и бил в ладоши, кто-то пытался петь, кто-то выл, а кто-то визжал, как дьявол.
Никогда в жизни я не видел, не слышал и не принимал участие ни в чем подобном. Когда мы перестали играть и стояли, утирая лица, на какой-то краткий миг я вдруг почувствовал, что я — больше не Меривел и даже не Роберт, — я слился духом со всеми мужчинами и женщинами, окружавшими меня, мне хотелось раскинуть руки и всех их заключить в объятия.
Этой ночью мы с Пирсом во время обхода обнаружили в «Уильяме Гарвее» труп женщины.
Шум и возбуждение в бараке достигли высшей точки, и я понимал, что виной всему музыка.
Мы накрыли труп простыней, и Пирс сказал, что завтра надо провести вскрытие. «Ради двух-трех больных из „Джорджа Фокса" и „Маргарет Фелл", которым помогли танцы, погибла эта женщина», — констатировал я. Пирс кивнул, соглашаясь со мной: «Никто из нас не обдумал все как следует».
Каждому больному из «Уильяма Гарвея» мы дали белладонну (тем, кто согласился ее проглотить, — Пиболд, тот выплюнул лекарство прямо мне в лицо) и ушли, оставив больных наедине с горестями, высказать которые ни у кого из них не хватало слов.
Было большим облегчением перейти из «УГ» в «Маргарет Фелл», где, несмотря на едкий запах пота, было спокойно и тихо, и с первого взгляда было видно, что все женщины спят. Бодрствовала одна Кэтрин. Она сидела на тюфяке, прижимая к груди куклу — одежды на кукле не было, даже рваных лохмотьев, — казалось, Кэтрин кормит ребенка.
— Побудь с ней несколько минут, пока я загляну к «Джорджу Фоксу», — сказал Пирс. — Дело идет к утру, а я очень устал после твоей тарантеллы, Роберт.
В эти дни я дал себе зарок никогда не оставаться наедине с Кэтрин. Амброс и Эдмунд помогли мне осознать, какой вред я принес — совершенно бессознательно, — потакая чувству (может быть, даже любви?), на которое не мог ответить. Осознав это, я стал держаться с Кэтрин отчужденнее, иногда просил Ханну или Элеонору гладить ей пятки, а однажды даже сказал женщине, что очень занят и не могу слушать ее истории.
Однако в ночь после тарантеллы я сидел рядом с ней, держал ее ноги на коленях и тщательно их растирал: меня беспокоила ее бессонница.
Кэтрин не шевелилась — она смотрела на меня. Потом отложила куклу в сторону, медленным, ласкающим движением приспустила ночную рубашку, обнажив моему взору грудь. Облизывая губы, она глядела на меня, в этих измученных глазах я видел пробивающееся сквозь сонливость желание. Я отпустил ее ногу и уже собирался встать, но Кэтрин держала меня, она тянулась правой ногой к моему паху, я же со стыдом и ужасом знал, что она обнаружит там затвердевшую плоть.
Я молился.
Молился, чтобы поскорее вернулся Пирс.
Молился, чтобы Бог послал Роберту силу встать и уйти, а Меривелу не позволил сделать то, к чему он стремился, — лечь на безумную женщину.
Прошло несколько мгновений, в течение которых я не двигался, и тут тихий голос позвал меня от дверей. «Я здесь, Джон», — отозвался я и, поднявшись, вышел вслед за другом на утреннюю прохладу. Было четыре часа утра.