Глава семнадцатая
Гости Вифлеема
Прошлой ночью мне приснился Уилл Гейтс. Будто я был в Лондоне, шел в Тауэр и повстречал Уилла в лохмотьях, он просил милостыню у ворот замка. Положив в миску несколько монет, я притворился, что не узнал его.
Я проснулся в волнении от сна и подумал, в каком же смятении находится мой мозг, пытаясь забыть прошлое. Нет нужды напоминать вам, сколько всего постарался я вычеркнуть из памяти, оказавшись в Биднолде. Многое из того, что я тогда обрек на пребывание в вечной тьме, нужно опять извлекать на свет. Теперь в забвение погружались моя бирюзовая кровать, ужины при свечах, благородный марал из парка, ленты Селии абрикосового цвета и, конечно, аромат королевских духов; по мнению Пирса, они мне нравились потому, что источали запах власти. Но, увы, все эти вещи, словно рельефные изображения, высечены в ткани моего мозга. Иногда я не думаю о них много часов подряд, но не уверен, что когда-нибудь смогу все полностью забыть.
Мне часто вспоминается моя птичка, мой индийский соловей. Теперь я знаю, что меня обманули. То был обыкновенный черный дрозд. Но странная вещь — мне все равно. Живой — он дарил мне радость, и я только улыбаюсь при мысли, что меня одурачили. Относительно Меривела и многих других, живущих в наш век, можно с определенностью сказать: они не всегда хотят знать правду. А когда она все же выходит наружу, не торопятся снять с нее налет вымысла. Так, черный дрозд навсегда останется в моей душе индийским соловьем, хотя их и нет в природе. Король был прав, говоря, что я «сплю»…
Чтобы быстрее забыть о прошлом, я стал каждый день бывать у Кэтрин. Убежден, если мне удастся помочь излечиться хоть одному человеку и увидеть, как больные покидают «Уитлси», я почувствую себя полезным, и это вновь обретенное сознание собственной нужности определит мое будущее — каким бы оно ни было — и не даст предаваться сожалениям об утраченном прошлом.
Иногда мысли Кэтрин путаются, и тогда ей кажется, что она в аду, но в другое время она охотно делится со мной секретами из своей прошлой жизни, рассказывает, что муж ее работал каменщиком, однажды он взял ее с собой, привел в темное пыльное пространство между церковным сводом и крышей и там творил с ней разные богохульства. Она также описывает мне, что происходит с ней, когда она ложится спать: сначала живот пронзает боль, потом, словно обручем, стягивает голову, а стоит ей забыться сном, как начинаются сердечные спазмы и тело бьют судороги.
Я понял, почему Кэтрин рвет на себе одежду: она делает «окошечки» для тела (так она это называет), чтобы оно могло «видеть»: разум и тело, считает она, должны быть постоянно настороже, иначе кто-то может подкрасться, обидеть ее или предать. Если ее руки, ноги, тело закрыты, ей кажется, что они «ослепли».
Я заметил, что ее успокаивает вода, — особенно омовение ног, за этим занятием она может погрузиться в транс. Как-то на ночном обходе я обсуждал этот феномен с Амбросом. На следующий день он сказал мне, что провел остаток ночи за книгами по медицине и нашел то, что смутно помнил: если натирать пятки черным мылом, то возбуждение покинет мозг больного, он успокоится и сможет отдохнуть.
Это лечение я стал пробовать на Кэтрин. Сажусь подле нее, ставлю рядом сосуд с теплой водой, кладу ее ступни поверх сухой ткани на свое колено. Потом окунаю черное мыло в воду и, одной рукой придерживая ноги, другой растираю мылом подошвы. Каждый раз, когда я совершаю эти не совсем обычные действия, Кэтрин сидит не шевелясь и внимательно на меня смотрит — так, наверное, смотрят на извлеченный из гробницы предмет древнего искусства.
У меня быстро устают плечо и запястье. Не хватает сил тереть пятки столько, сколько хотелось бы. Но если удается продержаться больше двадцати минут, меня ждет награда: взгляд Кэтрин туманится, глаза закрываются, голова падает на грудь. Три раза она даже засыпала на несколько минут — и ни спазм, ни судорог, однако стоит мне прекратить свои действия, и она тут же просыпается. Меня страшно злит, что мы с Амбросом нашли какое-то половинчатое решение.
До сих пор ни слова не сказано по поводу моего выступления на Собрании. По словам Пирса, Друзья обдумывают мои мысли — «хотя речь твоя, Роберт, была слишком вызывающей, даже высокомерной». Вот и вся реакция. Я же в частном порядке выясняю, что предшествовало сумасшествию Кэтрин, в надежде, что любое знание может помочь. В результате расследования мне стало ясно, что у Кэтрин исключительно любящая, но несколько инфантильная натура. Поэтому при помощи Элеоноры, которая хорошо шьет, я смастерил для Кэтрин тряпичную куклу (личико разрисовал масляными красками), решив, что если кукла ей понравится, то станет ночью утешением, — ведь каждый ребенок тащит в постель куклу или другую игрушку. Кукла была самая примитивная — ни кистей, ни стоп, ни волос, платье сшили простенькое, но и его Кэтрин, как только ей вручили куклу, порвала в клочья. Она долго смотрела на куклу, потом вытащила из тюфяка немного соломы, устроила на каменном полу что-то вроде гнезда, положила в него куклу и позвала соседок посмотреть. Они сгрудились вокруг. Одна пронзительно хохотала, другая пыталась что-то сказать, но только пускала слюни. Кэтрин перевела взгляд с них на гнездо, а потом опять на них. «Вифлеем», — сказала она.
Теперь по ночам она шепчет молитвы кукле, в руки не берет, но помнит о ней каждую минуту ночного бодрствования. Она верит, что кукла — копия младенца Христа. Кэтрин неважно, что лицо куклы — если его можно так назвать — больше похоже на лицо Рози Пьерпойнт, чем на сияющий лик младенца Христа. Она видит Иисуса, рожденного ее воображением.
С приходом мая до нас дошли вести из Эрлз-Брайда, что чума, о которой так много говорили, пришла в Лондон: каждую неделю там умирает больше сотни человек.
«Согласно достоверным источникам», король и весь двор перебрались в Хэмптон-Корт, но вряд ли и там долго будут в безопасности. По мнению жителей Эрлз-Брайда, такая мощная вспышка инфекции может распространяться и по воде, и по воздуху, люди, бегущие из города, могут разнести ее по всей стране.
Опекуны «Уитлси» сели у камина, скрестили руки на груди и попросили Иисуса «не сеять здесь семя Черной смерти, дабы не отягощать еще больше страданий, свидетелями которых мы являемся».
Тогда-то Эдмунд (чьи сияющие глаза и густая борода говорили о недюжинном здоровье, так что трудно было представить, что его может свалить с ног даже лихорадка) предложил с сего дня держать ворота «Уитлси» на запоре и никого не впускать в лечебницу, кроме тех, кто продает нам солому, дерево, муку и мясо.
Мы живем в уединенном месте, заметил я, сюда мало кто ездит, поэтому предосторожность Эдмунда излишняя. Но Амброс напомнил, что время от времени родственники заточенных здесь людей приезжают к ним из Лондона, Линна или Ньюмаркета, они привозят еду, деньги, одежду. «Придется не пускать их в лечебницу, пока не закончится эпидемия».
Элеонора, Ханна и Эдмунд выразили кивком согласие. Даниел встал, сложил руки трубочкой, приложил к губам и начал в них дуть, как человек, который учится свистеть. Пирс презрительно фыркнул и вынул из кармана пузырек с противоядием. Свое мнение он выразил в следующих словах: «Визиты родственников — единственное, чего ждут наши больные Друзья. Если мы их запретим, то тем самым многих приведем к опустошению и отчаянию».
Как я заметил, Опекуны очень вежливы в спорах друг с другом — пожалуй, только Пирс позволяет себе иногда дуться. Так что обсуждение того, пускать или не пускать на территорию лечебницы посторонних, велось весьма доброжелательно — каждый высказывал свое мнение и вежливо выслушивал возражения. В споре не принимал участие только Даниел, время от времени он испускал из сложенных трубочкой рук странные звуки, отдаленно напоминавшие крики совы, которые я слышал из окна своей спальни в Биднолде. Никто не обращал на это ни малейшего внимания.
Я был на стороне Пирса. Мне было известно, что мать Кэтрин обещала летом навестить дочь, и та с нетерпением ждала дня, когда мать обнимет ее. Неприятно было сознавать, что из-за нашего страха мы, по сути, прогоним эту женщину. Но Амброс рьяно поддержал предложение Эдмунда. Пусть уж лучше некоторые из пациентов немного помучаются, переживут временное одиночество, заявил он, чем все мы погибнем, а лечебница перестанет существовать. «Тем же, кто выживет, — продолжал он, — придется перебраться в лондонский Бедлам, а есть ли более печальное место на свете? Там они, скорее всего, погибнут от той же чумы, от которой мы пытаемся их уберечь!»
У великана Амброса были великолепные легкие и громоподобный голос. Казалось, он заполнил всю не слишком большую комнату, и когда заговорил Пирс, голос его звучал слабо и гнусаво, словно для него уже не осталось места.
В результате было решено: с этого вечера ворота будут всегда на засове, а под словами: «испытал тебя в горниле страдания» повесят объявление, уведомляющее, что на время эпидемии чумы посещение больных в «Уитлси» прекращается. Еду и деньги можно оставлять в корзине у входа — их передадут по назначению. Справиться о состоянии своего больного можно посредством записки, адресованной Опекунам.
Пирса очень расстроило это решение, от волнения у него сильно потекло из носа. А я вдруг почувствовал страх, представив себе, что мир за стенами «Уитлси», такой знакомый и любимый, заболеет и вымрет, и из всей Англии останемся в живых только мы и с нами сотня душевнобольных.
Пришел май — жаркий и безветренный, световые пятна плясали на ровной линии горизонта. Со времени моего приезда дождей почти не было, нам приходилось черпать воду из колодца на поливку нашего огорода, и завязь на грушах Пирса сморщилась, как мошонка у старика.
Время примул прошло, трава за воротами высохла и побурела. Хотя Пирс обещал наделать нам букетиков, чтобы освежить воздух и прогнать бацилл чумы, ему удалось найти всего лишь несколько желтых нарциссов.
Эдмунд, который, как я упоминал, любил мыться под сильным ливнем, объявил, что жара — «нездоровый тип погоды, при которой хорошо только микробам», и повсюду ходил в шляпе.
Мне вспоминалась зима, снег в парке, мои мысли о русских — все это казалось таким далеким, не верилось, что оно вообще когда-то было.
Ночью было душно, воздух совсем не освежал, засыпал я с трудом, и у меня выработалась привычка часто подниматься посреди ночи; иногда я просто глядел из окна в направлении Эрлз-Брайда и снова ложился, а иногда, засунув ночную рубашку в штаны и надев туфли, медленно брел к «Маргарет Фелл», чтобы посмотреть, спит ли Кэтрин.
Я продолжал ежедневно тереть ее подошвы черным мылом — уже с некоторой надеждой на исцеление. Теперь я мог сделать паузу или вообще прекратить всякие действия — она не выходила из сна и могла проспать около часа. Когда я глядел на нее, спящую, меня охватывала тихая радость от моего успеха.
Однажды, вконец измученный майской бессонницей, я тоже отключился и забылся на полу барака прямо во время растирания стоп, а когда проснулся, увидел, что Кэтрин укрыла меня своим одеялом. Мне хотелось еще побыть с ней, но тут началась утренняя суета, женщины торопились опорожнить мочевые пузыри, и куда бы я ни глянул, всюду кто-нибудь сидел, раскорячившись, на ведре; острый запах мочи стоял в воздухе — не в силах его выносить, я выбежал на улицу, где уже занималась заря.
Я пошел навестить Плясунью — в эту жару ее нещадно кусали мухи, — прижался головой к шее лошади и представил, как неспешно пробираюсь к Темзе ранним утром, когда Селия еще спит в объятиях короля в Хэмптон-Корте. Мне вспомнилось, как мечтала Селия о ребенке, и я задумался, не родится ли у короля еще один бастард, раз королева не может подарить ему наследника. Эти воспоминания прервал топот Плясуньи — она стала беспокойной и легко поддавалась страху с тех пор, как мы перестали выезжать за ворота «Уитлси». Не будь она самым дорогим, чем я владел, — открыл бы ворота и позволил ей скакать на все четыре стороны.
Прошло четыре дня, и на Фенз пролился небывалый ливень. Затвердевшая почва очередной раз превратилась в месиво. После обеденного супа Пирс пригласил всех Опекунов в общую комнату, чтобы принести благодарственные молитвы за дождь, пролившийся на его салаты и бобы. После окончания молебна Эдмунд взял кусок мыла, разулся и выбежал под дождь, но тут же вернулся очень возбужденный и во всеуслышание объявил, что у ворот стоят посетители — старуха с дочерью, они требуют, чтобы их впустили.
— Амброс, ты что, собираешься оставить этих людей под дождем? — спросил Пирс.
Амброс подошел к окну.
— Туча движется к востоку. Дождь скоро кончится, — сказал он.
— Им нельзя входить, — подтвердил Эдмунд. — И они не войдут. Прочтут наше объявление и уйдут.
— А если они не умеют читать? — спросил Пирс.
Амброс немного помолчал, потом сказал:
— Кто-то из нас подойдет к воротам и поговорит с ними через решетку.
— Я могу пойти, — предложила Ханна.
— Нет, пойдет Эдмунд, — распорядился Амброс. — Он любит проводить время под дождем, ему это ничего не стоит.
Из дверей «Уитлси» я наблюдал, как Эдмунд в одних поношенных подштанниках большими прыжками понесся к воротам, на бегу намыливая грудь, и там остановился, прильнув к небольшой железной решетке в тяжелых воротах. Шум дождя, барабанившего по земле и крыше, помешал мне разобрать, что он говорил. Со своего места я не мог видеть посетителей, но они, похоже, проявили большую настойчивость: за время разговора Эдмунд успел вымыть все, кроме ног.
Наконец он вернулся и, наклонившись, намылил колени и икры. К этому времени ливень действительно сместился к востоку, и дождь шел настолько мелкий, что не смыл мыло с его ног. Задрав голову, Эдмунд сердито посмотрел на очищающееся небо и направился к колодцу, где завершил свое омовение. Только потом он вернулся к нам и рассказал, что приходили мать и сестра моего потенциального убийцы Пиболда, приехали они из Пакериджа, расположенного к северу от Лондона.
Я пошел в свою комнату, которая теперь больше напоминала мне комнату, чем платяной шкаф, и бросил взгляд за забор, на дорогу, ведущую к болотам Эрлз-Брайда. По ней брели две фигурки в бедной одежде. Они часто останавливались и смотрели в нашу сторону. Потом молодая женщина обняла старую за плечи, и они двинулись дальше, пока не исчезли из виду. Только после того как они скрылись, я задним числом припомнил, что вроде бы в руках молодой женщины, сестры Пиболда, была на вид тяжелая корзина. Конечно, они приехали с гостинцами, но, отосланные назад Эдмундом, не догадались оставить корзину у ворот.
Эта догадка, как и сознание того, что женщины — родственницы Пиболда, заставила меня сбежать по лестнице и предупредить Амброса, что я поеду вдогонку за гостями, чтобы доставить по назначению принесенные дары.
— Очень хорошо, — согласился Амброс, — только не подходи к ним близко, чтобы не вдохнуть заразу.
— Они не больны, Амброс. В Пакеридже нет чумы.
— Этого мы не знаем, Роберт. Болезнь пришла к нам из Южной Европы, она двигалась на север и, возможно, продолжает продвигаться и сейчас.
— Хорошо. Я не подойду к ним, просто крикну, чтобы поставили на землю свои гостинцы, и предложу отнести корзину их родственнику. Это тебя удовлетворит?
— Вполне.
— И скажи, что нам жаль их потраченного времени, — вступил в разговор Пирс.
— Скажу, Джон.
Я пошел седлать Плясунью, на которой давно уже не ездил. Буря пронеслась, опять светило солнце, больные из «Маргарет Фелл» собрались на прогулку, но мои мысли были далеко от них, — я думал только о том, чтобы догнать наших посетителей.
При виде седла Плясунья издала радостное ржание, бока лошади дрожали от возбуждения, когда я затягивал подпругу. Как только я сел в седло, она тут же пустилась рысью к воротам, испугав женщин, гулявших вокруг дуба, я пытался ее придержать, но она, наклонив голову, так рванула вперед, что я потерял равновесие и чуть не вывалился из седла. Даниел открыл ворота, мы вылетели за пределы «Уитлси», и тут моя великолепная кобыла понеслась галопом, как на ответственном состязании; в считанные минуты мы оказались посреди нескольких бедных хижин — так выглядела деревушка Эрлз-Брайд. Я надеялся догнать родственников Пиболда еще до деревни, но их нигде не было видно. Переведя Плясунью на медленную рысь, я пересек Эрлз-Брайд и выехал на прямую грязную дорогу, которая вела в Марч. Ровная местность позволяла далеко видеть, но на дороге никого не было. Мне удалось остановить лошадь. Я спешился и бросил взгляд на оставшуюся позади деревню. Как я уже упоминал, в ней нет ни гостиницы, ни постоялого двора, куда бы женщины могли зайти. Они словно растворились в свежем после дождя воздухе.
Держа Плясунью на коротком поводу, я пытался повернуть ее, чтобы вернуться в деревню, постучаться в дверь Томаса Бака (кровельщика и единственного весельчака в этом унылом краю) и спросить, не просились ли к кому на ночлег или просто передохнуть две женщины. Но Плясунья упорствовала, не желая поворачивать назад. Она гневно закатывала белки, вставала на дыбы и рвалась из рук. Я непроизвольно отступил. Плясунья — крупная и сильная кобыла, и, хотя жизнь мою сейчас трудно назвать счастливой, мне не хотелось бы совсем ее лишиться под копытами лошади на этой пустынной заболоченной дороге.
Как мне теперь ясно, нужно было не отступать, а изо всех сил удерживать поводья. Я легко мог лишиться лошади. Вырвавшись за ворота «Уитлси», она почувствовала в воздухе залах свободы. И теперь, когда перед ней расстилалась ровная прямая дорога, Плясунья сделала свой выбор. Она радостно забила копытами и бросилась вперед, никогда не бежала она столь резво — даже во время нашей ночной скачки в Ньюмаркет. Я же остался стоять — одной ногой в канаве — и с дурацким видом смотрел ей вслед.
Придя в себя, я сделал единственное, что пришло в голову, — побежал за лошадью, звал ее, хотя и понимал, что действия мои бессмысленны и я похож на цыпленка, пытающегося лететь за орлом. Но тут, откуда ни возьмись, появились два босоногих оборванца, лет десяти-одиннадцати.
«Мы поймаем ее, сэр!» — пообещали мальчишки и, не дожидаясь ответа, помчались по дороге, сверкая голыми пятками. «Лизунья! Лизунья!» — кричали они, толком не расслышав подлинно клички кобылы.
Я остановился, вытащил из кармана платок, утер пот и стал ждать. Плясунья не замедляла бег. Мальчишки, видимо, не понимали, что лошади ничего не стоит оторваться от них, они азартно гнались за ней, каждый хотел обогнать другого, первым поймать лошадь и доставить ее мне. Я видел, как один из них споткнулся на размытой дождем дороге, но быстро восстановил утраченное равновесие и продолжил погоню. Их азарт непроизвольно порождал надежду, пусть мимолетную, что если терпеливо ждать, то на исходе дня они вернутся, ведя с двух сторон мою кобылу. Но в глубине души я знал, что этого не будет. Плясунья будет бежать до глубокой ночи. Будет бежать, пока ее держат ноги. Она никогда не вернется в «Уитлси».
Не прошло и пяти минут, как Плясунья и мальчишки скрылись из виду. Было глупо и дальше стоять на дороге, и, вспомнив о деле, ради которого здесь оказался, я пошел прямо к дому Томаса Бака. Кровельщика не было дома. Его костлявая, похожая на общипанную курицу жена сказала, что видела двух женщин, они миновали деревню и вышли на дорогу, ведущую в Марч. Я еще не кончил ее благодарить, как она захлопнула дверь перед моим носом.
Вспоминая теперь тот день, когда потерял Плясунью и когда мать и сестра Пиболда, казалось, растворились в воздухе, я понимаю, что он был одним из самых важных за последнее время. Именно тогда я поменял статус: из гостя (который, заслышав ржание своей лошади, мог предположить, что когда-нибудь, если захочет, сядет на нее и вернется к прежнему существованию) я стал постоянным обитателем «Уитлси». Стойло Плясуньи опустело, и я смирился со здешней жизнью. Когда до меня дойдет, что вся моя жизнь пройдет здесь, я полностью изменюсь. Сойдет на нет мое беспокойство и страсть к блеску. Я стану уравновешенным, серьезным человеком. Будет расти мое врачебное мастерство и опыт Опекуна. Эти мысли меня волнуют и трогают. Ведь я понимаю, что все это стало возможным благодаря любви Пирса, позволившего мне здесь остаться, и который — по непонятным причинам — проявляет ко мне больше заботы и внимания, чем кто-либо другой.
Но о том дне нужно еще кое-что рассказать. Тогда произошло еще одно важное событие.
Мальчишки отсутствовали около часа, и все это время я сидел на штабеле ивовых досок и считал находившиеся при мне деньги; каждый раз их оказывалось четыре пенса.
Неудача расстроила мальчуганов, им было жалко и меня, и себя, — ведь они понимали, что в случае успеха их ждет награда, и когда я дал каждому по два пенни, они долго вглядывались в монетки, словно ожидая, что те превратятся в серебро. Я поблагодарил мальчишек за их желание помочь и попросил, если Плясунья вдруг объявится в деревне, привести ее в «Уитлси». Юнцы кивнули, и один из них спросил: «А почему, сэр, вы назвали ее Лизуньей?» Я не знал, что ответить, и неловко пошутил: «Она на другую кличку не отзывается».
Похоже, мой ответ опечалил (насколько это возможно в таком возрасте) мальчишек. Пришло время расставаться: мальчики отправились ужинать кукурузной кашей, а я неспешно побрел в «Уитлси», задавшись целью вспомнить в дороге все отчаянные, незабываемые скачки, которые у нас были с Плясуньей после того, как король подарил ее мне. Дойдя же до ворот лечебницы, я разом выбросил все эти мысли из головы и бодрым шагом вошел внутрь, словно утрата любимой лошади ничего для меня не значила.
Я пошел сразу на кухню — подошла моя очередь помогать Даниелу готовить ужин — и там застал Амброса, он сидел у дочиста оттертого стола с угрюмым, расстроенным видом. Он попросил меня сесть, и я понял, что случилось нечто ужасное. Даниел, чистивший картофель, посмотрел на Амброса, перевел взгляд на меня, потом вновь на Амброса и мягко произнес: «Роберт в этом не виноват», и Амброс кивнул, соглашаясь.
Последовала долгая пауза. Амброс, по своему обыкновению, молитвенно сложил руки под бородой. Потом грустным голосом поведал, что случилось в «Маргарет Фелл», пока я отсутствовал. Кэтрин зубами и руками порвала свое одеяло на лоскуты, связала из них веревку, привязала ее к поперечной балке и пыталась повеситься.
«К счастью, мы услышали доносившийся из барака визг женщин и, поспешив туда, успели ее снять прежде, чем она задохнулась, — сказал Амброс — Но рисковать было нельзя, попытка самоубийства могла повториться, и нам пришлось перевести Кэтрин в "Уильям Гарвей"».
Тишину нарушал только стук ножа Даниела, резавшего выращенную Пирсом картошку. Я пытался заговорить, но у меня перехватило горло. Известие было для меня страшным шоком: ведь такое случилось с тем единственным человеком, которому, как казалось, мне удавалось помочь. Но самое страшное ожидало меня впереди. Когда Амброс спросил женщину, почему она хотела убить себя, Кэтрин просто ответила: «Роберт бросил меня. Он сел на коня и ускакал».
Вечером, после ужина, пока остальные готовились к Собранию, я пошел в «Маргарет Фелл» и взял из соломы куклу, которую Кэтрин звала Иисус из Вифлеема. Затем, нарушив правило никогда не ходить поодиночке в «Уильям Гарвей», я пошел туда и разыскал Кэтрин, ее приковали за ногу к стене. Она спала. Женщине дали большую дозу настойки опия, ее дыхание отдавало лекарством. Уложив куклу в постель из соломы рядом с тюфяком, я покинул барак.