Книга: Реставрация
Назад: Глава пятнадцатая Роберт
Дальше: Глава семнадцатая Гости Вифлеема

Глава шестнадцатая
Цветочный аромат

Ветры улеглись, теплый апрельский воздух тих и неподвижен. В прогулочном дворе могучий дуб выбросил листву такого сочного зеленого цвета, что, когда я гляжу на нее, у меня текут слюнки. Не то чтобы мне хотелось съесть эти листья, нет, но все же каким-то образом использовать, пока они не пожухли.
Дожди прекратились, сквозь грязно-желтую корку пробилась молодая трава, а за стеной, в канаве, расцвели примулы и фиалки. Похоже, Пирса очаровали эти цветы; казалось, он не видел и не обонял ничего подобного. Он не только срывал их и внимательно разглядывал: я сам видел, как он ложился на край канавы, зарывался носом в заросли первоцвета и замирал минут на десять Отсутствующее выражение на его лице говорило, что Пирс задумал некий опыт с этими цветами, но вопросов я никаких не задавал, чтобы он не подумал, будто мое любопытство вызвано возвратом интереса к биологии.
Ханна и Элеонора непрестанно благодарят Бога за ниспослание «доброй погоды», я же пришел к выводу, что для меня такая весна — жестокое испытание: в голову лезут игривые и праздные мысли. Я предпочел бы, чтобы небо снова заволокло и вернулась лютая стужа, так легче переносить тяжелую дневную нагрузку, которая не оставляет времени на отдых: долгие часы я провожу за самой ответственной работой, не выпуская из рук скальпеля.
В каждом бараке общую комнату предваряет небольшая прихожая, там горят масляные лампы, при их свете осматривают, лечат и оперируют больных. До моего появления среди Опекунов «Уитлси» было только два врача — Пирс и Амброс, им-то и приходилось бороться с безумием при помощи скальпеля. Теперь Пирс и меня заставил «послужить „Уитлси”, применив к общему благу имеющееся мастерство». Другими словами, мне следовало подключиться к их работе, тоже делать надрезы, пускать кровь и при этом не выказывать недовольства: ведь Пирс постоянно присматривается ко мне, наблюдает и как бы оценивает. Он хорошо знает, какое отвращение питаю я к своей бывшей профессии. Но он знает также и то, что, если он и остальные Друзья выставят меня отсюда, я не буду знать, куда податься.
Пока от меня, к счастью, не требовалось делать серьезные операции, но все, кто лечит сумасшедших, очень верят в пользу кровопускания, и этим мы занимаемся ежедневно. Мне трудно вообразить меру страдания человека, которому вскрывают над тазом скальпелем височную вену, и, если делать это приходится мне, я всегда прошу у больного прощения и часто преодолеваю искушение прибавить (пока все же этого не делаю): «Прости меня, ибо я не ведаю, что творю». И действительно, за все время моего пребывания в «Уитлси» я не наблюдал ни одного исцеления после кровопускания. Мы также пускаем кровь из вены на руке, и у многих больных раны на руках не заживают — так часто прибегают к этой процедуре. О ней Амброс говорит: «В яркой крови, бьющей из этой вены, я чую запах желчи!» Его вера в медицину не уступает вере во Христа, и во всех случаях он остается честным и достойным человеком. Но я не видел чудесных исцелений и после надреза вены на руке. После этой процедуры все пациенты без исключения (даже буйные) несколько часов тихи, как мышки, но вскоре вновь возвращаются в свое обычное состояние, и боль от полученных ран только увеличивает их муки. Короче говоря, я довольно критически отношусь к применяемым здесь методам лечения. Мы пускаем кровь и верим, что с ней из организма больного выходят вредные вещества, однако точно этого не знаем. Впрочем, вслух я сомнения не высказывал. Ибо какая польза в том, чтобы осуждать (чувствуете в моей речи отзвук библейских интонаций?), если не можешь предложить ничего лучшего?
Однако я не мог не отметить одно слабое место в нашей системе лечения, оно связано с негласным представлением о сумасшествии как о жидкой субстанции, которую можно терпеливо, капля за каплей, изгонять из организма или, напротив, изгонять решительно, вызвав кровотечение, рвоту или понос. Не знаю, жидкая ли субстанция сумасшествие, но, если это так, я пытался бы вызывать выделения у больных естественным, а не только насильственным путем, как принято у нас в лечебнице. Этого мы как раз здесь не делаем. Я постарался бы вызвать у безумцев слезы (от смеха или от грусти — неважно) или заставил бы их попотеть. В первом случае я рассказывал бы им подходящие случаю истории, во втором — устраивал бы танцы. Но ни то, ни другое здесь не поощряется. С теми, кто плачет, обращаются сурово, требуют прекратить нытье и вспомнить Иисуса, который проливал слезы не о себе, а из сострадания к несчастным. Танцев, конечно, тоже не было. Единственные физические упражнения, доступные обитателям лечебницы, — это подача нитей на ткацкий станок, вращение прядильного колеса и медленное хождение по двору вокруг дуба. Недооценка двух целительных выделений, созданных самой природой, очень беспокоила меня, не давая ни минуты покоя. Эта мысль приходила мне на ум так часто, что пришлось нарушить мечтательную сосредоточенность Пирса на примулах и рассказать, что я обо всем этом думаю.

 

То, что я некоторое время вращался в придворных кругах, стало со временем известно и в «Уильяме Гарвее». Как это получилось, понятия не имею, — разве что рука короля ощущалась в ледяном лезвии скальпеля. По словам Пирса, большинство обитателей «УГ» забыли даже само слово «двор» и не могли представить себе, что это такое. Но там есть один пациент, участник военного мятежа на «Храброй королеве», который называет себя Пиболдом и получает явное удовольствие, рассказывая мне, что все мужчины чином выше гардемарина — переносчики сифилиса, чумы и всего остального, приносящего страдание, их нужно убивать, как бешеных собак (так он и сделал, убив один, без посторонней помощи, трех офицеров), чтобы «освободить Англию от зловония привилегий». Узнав, что я в прошлом был «придворным хлыщом», он и меня включил в число тех, кого надо убить, и теперь каждую неделю придумывает для меня новую казнь: смерть и насилие — единственное, что днем и ночью занимает его мысли.
Иногда, по ночам, оставшись один в своем «платяном шкафу», я испытываю смертельный ужас перед Пиболдом. Однако в дневное время я подчас медлю и не сразу отхожу от его тюфяка: его способы умерщвления настолько необычны и остроумны, что доставляют удовольствие моему воображению. Моя реакция может показаться странной. И все же не могу не задаваться вопросом, не мечтают ли втайне мужчины робкого десятка встретиться лицом к лицу с тем, кто, не задумываясь, лишит их жизни? Так ли уж необычно почувствовать радость при встрече с ним?

 

Пиболд, Мой Спаситель

 

Сегодня вечером, после Собрания, я принес к себе в комнату лист пергаментной бумаги и красиво вывел на нем эти кощунственные слова.

 

Утром двадцать первого апреля я вновь задержался в «УГ», слушая разглагольствования Пиболда, а выйдя из барака, увидел Пирса — он шел по двору, уткнув нос в букетик калужниц болотных, и это неожиданно натолкнуло меня на мысль, что, возможно, мы оба сходим с ума, и первые «ласточки» нашего заболевания — моя реакция на Пиболда, а его — на цветы. И как только я так подумал, мне сразу же открылось знание, как психически больной человек может скрывать свою болезнь не только от меня, но и от остальных Опекунов «Уитлси». Вот эта истина:
Нормальный человек, когда он болен, при первых симптомах болезни обращается к врачу, ища помощи; психически больной, напротив, попадает в лечебницу, когда его психическое расстройство достигло такой степени, что вылечить его почти невозможно. Другими словами, если обычную болезнь можно распознать и вылечить рано, сумасшествие — нельзя: ведь первые симптомы распространенных болезней изучены и известны, но кто знает, каковы они при сумасшествии?

 

Хотя приближалось обеденное время и запах супа щекотал ноздри, я все же заставил себя пойти в свою комнату, лечь на узкую постель и — следуя девизу Фабрициуса: «Всегда сомневайся!» — серьезно задуматься над тем, верно ли мое предположение. Казалось, я чувствую на себе взгляд великого анатома.
За обедом я был тих и задумчив, чем вызвал беспокойство Элеоноры, спросившей: «Ты здоров, Роберт?» «Совершенно здоров, — ответил я, — просто этим утром многое впервые открыл для себя, и это нужно обдумать». Доброжелательный взгляд Амброса остановился на мне. «Если это поможет, — сказал он, — ты можешь поделиться своими мыслями с шестью Друзьями». Я поблагодарил и ответил: «Увы, Амброс, во мне нет ничего от философа, поэтому, когда мой мозг вынашивает, как мне кажется, нечто значительное, не стоит пробовать облечь эту мысль в слова: тогда она тут же улетучивается». Эдмунд не сдержал улыбки. Даниел встал и подлил каждому еще по половнику супа. Пирс промокнул губы салфеткой из грубого полотна и бросил на меня пренебрежительный взгляд. (Пирс вечно изображает ясновидца, он якобы знает, о чем я думаю, — меня это унижает.)
Днем пришла очередь женщин из «Маргарет Фелл» идти на прогулку, — они монотонно кружили вокруг дуба, а мы с Ханной, выполняя роль надзирателей, гуляли вместе с ними, беседуя о вещах, способных радовать их сердца, вроде прихода весны и посева салата и красной фасоли на огороде в «Уитлси».
Я поравнялся с Кэтрин и спросил, как ей нравится дуб, красив ли он, приносит ли утешение. Она ответила, что в нем «много зеленой смерти».
— Что такое «зеленая смерть»? — поинтересовался я.
— Она бывает в природе, — ответила Кэтрин. — Иногда умирает только часть целого, а иногда все.
— А в людях ты ее видишь? Во мне, например?
— На тебе есть отблеск смерти. Но не зеленой.
Кэтрин остановилась, всматриваясь в меня, и женщины, идущие следом, стали натыкаться на нас. Бережно взяв Кэтрин за локоть, я повел ее дальше. Мне казалось, что, немного подумав, она даст мне ответ, но этого не случилось. Мысли женщины изменили направление, переключившись на то, что мучило ее днем и ночью: ведь, когда она спала, от нее сбежал муж. Она стала подробно — в двенадцатый или тринадцатый раз — объяснять, что, будь он плюгавым мужчиной, ему не удалось бы уйти, не разбудив ее, но он был гигантом и потому смог переступить через нее, сделав один огромный шаг. Кэтрин показывала, как это произошло: задирала юбки, старалась шагнуть как можно дальше, получалось неуклюже; эта сцена привлекала внимание идущих сзади женщин, они останавливались, смотрели, смеялись над ней, как над клоуном. Я не мешал ей идти большими шагами. Эту имитацию бегства мужа она называет «прощальным шагом» и утверждает, что у каждого мужчины есть свой «прощальный шаг». Я часто, пытаясь успокоить ее, соглашаюсь с этим, и рассказываю, как король, которому докучают разные болваны, довел до совершенства свой «прощальный шаг», покидая тех, кто ему не интересен, элегантнейшей походкой. Несколько раз она просила показать ей эту походку. Но стать скверной копией короля — выше моих сил.
В этот лучезарный теплый день мы позволили женщинам гулять под деревом дольше обычного. Когда Кэтрин надоело идти «прощальным шагом», она снова пошла рядом со мной, через какое-то время дотронулась до моего плеча и сказала, что увиденный ею на мне отблеск смерти белого цвета. Скажи она алого — от этого цвета, как вы могли заметить, у меня одни неприятности, — я мог бы расстроиться, но белый ничего мне не говорил, и потому я тут же выбросил ее слова из головы.

 

Я даже не догадывался, что вечером двадцать первого апреля впервые нарушу свою привычку молчать на Собраниях. Хотя меня самого привела в восторг случайно открытая мной «истина» о невозможности начать лечение психически больного человека до тех пор, пока он — за редким исключением — не становится неизлечим, тем не менее я не собирался ее обнародовать раньше, чем удастся предложить какие-нибудь практические средства для улучшения этого положения. И уж совсем не собирался открывать Опекунам свои мысли (слишком уж по-меривеловски они звучали) о целесообразности включения в ежедневную практику лечения плача и потения для изгнания из больных организмов ядовитых веществ.
Однако все вышло наружу странным и незабываемым образом.
Как обычно, мы сидели полукругом у камина, мое место было с краю. Рядом, на дубовом столе, стояла деревянная ваза, в нее Пирс поставил букетики примулы. Лишь потрескивание и шипение горящих дров нарушали тишину, ту абсолютную тишину, какая бывает только на собраниях квакеров, — тогда кажется, что пребываешь в вечности.
В этой тишине было слышно, как я втянул в себя цветочный аромат и вскоре ощутил, как с каждым вдохом он медленно проникает в мой мозг, где преобразуется в слоги и слова. Прошло немного времени, и мне стало казаться, что мозг мой распирают слова, он был переполнен ими, как ваза примулой, голова моя разболелась, и я сжал ее руками, стараясь унять боль. Но боль не уходила. И тогда я открыл рот и заговорил, начав с пресловутой фразы: «Это пришло ко мне от Господа», а затем логически безупречно выстроил свою речь, сказав, что причины у сумасшествия могут быть самые различные, однако у всех, кроме тех, кто безумен с рождения, существует благополучный период, когда болезни еще нет, за ним следует инкубационный период, как и у остальных болезней, — это начало заболевания, когда процесс психического расстройства уже идет. «Мы, Опекуны тех, у кого болезнь зашла слишком далеко, разве не понимаем, что мужчинам и женщинам из „Уильяма Гарвея" труднее помочь и еще труднее их вылечить, чем больных из двух других бараков? И разве нас не страшит то, что состояние кого-нибудь из обитателей „Джорджа Фокса" или „Маргарет Фелл" может ухудшиться, стать необратимым и тогда придется его связать и перевести к несчастным из «Уильяма Гарвея»? Тем самым мы ежедневно признаем, что безумие — состояние не статичное, оно, как и все прочее в мире, меняется — к лучшему или к худшему. Однако, дорогие Друзья, мы не задаемся вопросом, что представляет собой начальный период психического расстройства в каждом отдельном случае, — другими словами, как оно возникает и каковы его первые признаки. Меня же, когда я постигал науку врачевания, великие медики нашего времени учили: немногих больных излечишь, не поняв каждый симптом, каждую стадию болезни. И вот что открыл мне Господь: надо заглянуть в прошлое каждого нашего подопечного, просить его вспомнить, что было до начала болезни и какое несчастье ее вызвало. Таким путем мы можем выйти на следы, приведшие к сумасшествию, они не лежат на поверхности, как и свидетельства жизни прошлых веков, находящиеся под землей…»
Произнося эту длинную речь, я не думал, как слушатели воспринимают ее или меня самого, мне просто надо было выговориться и освободить наконец голову, распираемую словами. Я намеренно сделал паузу, вдохнул несколько раз аромат цветов, подождал, пока он дойдет до мозга и возобновит его деятельность, и продолжал, перейдя к конкретным предложениям, сказав, что все они «посланы мне Иисусом Христом». Главное для нас, Опекунов, сказал я, опросить всех пациентов «Уитлси», чтобы лучше представить себе их прошлое. Слова несли меня вперед, словно стремительный поток, они накрывали меня с головой, как бурная река накрывает утопающего. В этот поток вливались самые диковинные вещи, самые фантастичные мои предложения — лечение плачем и лечение танцами, необходимость рассказывать разные истории и играть музыку. Во время речи я почувствовал, как головная боль милостиво отступает, это меня обрадовало, я воспрял духом и продолжал говорить, не сводя глаз с огня; в пламени я увидел фантастическое видение: одетый по-летнему Даниел играл на скрипке, а женщины из барака «Маргарет Фелл», счастливые, как дети, резвились и танцевали вокруг. Тут боль прошла совсем, видение исчезло, и я замолчал.
Я был охвачен необычайным возбуждением. Сняв парик, я вытер лицо и голову платком. Все молчали, но я чувствовал на себе их взгляды. Так прошло полных десять или пятнадцать минут, отведенное на Собрание время подошло к концу, Амброс молитвенно воздел руки и пробормотал: «Благодарим Тебя, Боже, что Роберт заговорил при нас!» Больше он ничего не прибавил.
Слава Богу, этой ночью я не участвовал в ночном обходе и, почувствовав дрожь в коленках и тянущую боль в животе, лег в постель и заснул глубоким, тяжелым сном до утра.
Однако, когда я проснулся, на сердце у меня было легко — такого состояния я не испытывал со времени потери Биднолда. Объяснить, откуда взялось это новое состояние, я не мог, но был ему очень рад.
(Приехав сюда, я задумался над тем, что мы называем счастьем, — помнится, король как-то сказал, что у меня к счастью дар. Теперь мне ясно, что мой так называемый «дар» намного уступает состоянию души Ханны или Элеоноры: их можно назвать самыми счастливыми женщинами из всех, кого я знаю.)
Этим утром мне предстояло работать на огороде в паре с Пирсом, нашими помощниками были шесть или семь мужчин из «Джорджа Фокса». (Мимоходом замечу, что Пирс настолько привязан к огороду, настолько гордится проложенными здесь дренажными канавами и молодыми саженцами груш, которые пытается сам растить en espalier у южной стены, что ему нравится присматривать за всеми ведущимися в огороде работами, и если он видит, что рассада высаживается не точно по прямой линии, то кипит от негодования.) Светило солнце, и работа в огороде радовала бы меня, если б не вызывающее поведение Пирса. Он вел себя так, словно не хотел иметь со мной ничего общего, не принимал участия в том, чем я занимался, и обрывал все мои попытки заговорить с ним. Наблюдая издали, как Пирс сажает фасоль — подобно длинношеей птице, бросался он на вскопанную и выровненную граблями грядку и своими длинными белыми пальцами, как совком, любовно опускал в землю фасоль, сразу же переходя к следующей, — я вспомнил, что и во время наших совместных рыбалок в окрестностях Кембриджа Пирс иногда испытывал ко мне такую же неприязнь. Выносить это всегда трудно и больно: ведь никогда не знаешь, что его обидело. Но сегодня утром я мог предположить, что ему не по душе мой вчерашний монолог. Через несколько часов, а может, и дней умный и дотошный Пирс разнесет в пух и прах все мои гипотезы, и они рассыплются, как карточный домик.
Пропалывая грядку с луком, я завел тихий — чтоб не услышал Пирс — разговор с Джекобом Лоу, помогавшим мне в работе. Я хотел знать, что ярче всего запомнилось ему до переезда в «Уитлси» и кем был он в пропитой жизни — торговцем, а может, ремесленником? Мясником и забойщиком скота, ответил он, никто не мог с такой легкостью рассечь телячью голову и вынуть нежные мозги. «Но меня убила одна шлюха, — прошептал он. — Убила своей грязной мотней. Сейчас у меня вторая жизнь».
Я попросил его подробней описать свою «смерть». Его яички раздулись и лопнули, рассказал он, и из этих лопнувших мешочков вылилась его жизнь.
Я взглянул на Джекоба Лоу. Розовощекий мускулистый мужчина; крупный, без всяких изъянов нос. По этим внешним признакам можно предположить, что, если в прошлом он и болел сифилисом, то теперь полностью излечился. Такие исцеления происходят редко, но если происходят, то каждый раз — во всех случаях, какие я наблюдал, — при лечении применялась сулема, главным составляющим элементом которой является ртуть; с этим непостоянным веществом я однажды сравнил натуру короля. Ртуть же, если не выверить предельно точно дозу, — сильный яд. В больнице св. Фомы я видел, как от отравления ртутью умирал мужчина, он бредил, бессвязно говорил и испускал пронзительные крики, словно охваченный внезапным приступом безумия. Улыбнувшись про себя, я бросил взгляд на согнутую спину Пирса. За то время, что ушло у нас с Джекобом на прополку лука, мне удалось восстановить события, приведшие его к сумасшествию.
Ни за обедом, ни после него никто из Друзей ни словом не обмолвился о моем вчерашнем выступлении, а отчужденность Пирса подтверждала, что, по крайней мере, уж он-то точно им недоволен. Поэтому я никому не говорил о своем разговоре с Джекобом Лоу и ждал очередного Собрания, на котором Амброс мог дать оценку моей теории. Но он даже не упомянул о ней, и, каюсь, я с горечью подумал: выходит, то, что я принял за откровение, ничего не значит в глазах Опекунов. Только через несколько дней я понял: они постепенно усваивают новое — не набрасываются на него жадно, не поглощают тут же, а некоторое время переваривают и только потом оценивают.
Между тем у Пирса закончился период неприязни ко мне, и однажды утром он пригласил меня на прогулку за цветами. Выйдя за ворота, мы довольно скоро набрели на место, где росли бледные, источавшие нежный аромат нарциссы, и Пирс попросил меня их нарвать.
— Видишь ли, Роберт, — сказал он, когда я собрал цветы, — меня мучает мое невежество.
— Тебя, Джон? — удивился я.
— Да. Я дал себе клятву, что этой весной найду ответ на давно занимавший меня вопрос — что такое цветочный аромат? Почему он есть? Может, растения дышат? И аромат всего лишь их дыхание? А если не дышат, то какая часть цветка ответственна за аромат?
— Почему ты хочешь это знать, Джон? — спросил я.
— Почему? Да просто потому, что не знаю. В этой загадке, несомненно, таится некий Божественный урок, и пока я не разгадаю загадку, не пойму и урок.
Я протянул Пирсу букет нарциссов, и он взял их с нежностью, как девушка. Меня так и подмывало рассказать ему, что запах примулы уже привел меня к знанию более полезному, чем все, что он может узнать, продолжая изучать цветы, но я промолчал.
Назад: Глава пятнадцатая Роберт
Дальше: Глава семнадцатая Гости Вифлеема