I: Лик играет джаз тремя частями тела из четырех; сестра поет, как негритянка
Монмартр, штат Луизиана, США, 1908 год
Любители традиционного джаза все еще ведут долгие разговоры о происхождении джазовой музыки. Почему развитие этой музыки шло именно таким путем? И, что более важно, почему она развивалась исключительно в определенных местах, а если говорить точно, то в среде музыкантов, сопровождавших похоронные процессии и игравших в ночных клубах Нового Орлеана и других городов, разбросанных по побережью. Многие склонны считать джаз продуктом уникальной атмосферы Нового Орлеана тех времен, результатом синтеза самых разных культур: негритянской, каджунской, креольской и даже культуры янки. Несомненно, в таком космополитическом толковании есть некоторая правда, так же как и некоторое удобство, поскольку никто не остается обиженным. Но все же прежде всего джаз — это негритянская музыка, уходящая корнями в эпоху работорговли, а блюз — это плач угнетенных, который исторгается подобно трубному гласу из самой глубины человеческой души.
Некоторые настойчиво связывают основы джаза с блюзовыми тонами, с синкопированными ритмами африканских барабанов и с низкими септимами, гимнов, звучащих, как песни на забытом языке. В подтверждение своих слов они указывают на поездку Луи Армстронга в Западную Африку в 1956 году, когда Сэчмо выдувал свои чопстиксы перед семьюдесятью вождями в университете Золотого Берега, импровизируя мелодию «Топая в Савой» под неистовый перекрестный ритм, отбиваемый африканскими барабанщиками.
Теперь никто, если он, разумеется, пребывает в здравом уме, не станет отрицать связи (которая очевидна как солнце в безоблачный день) между джазом и Африкой. Но это не объясняет того, что джаз родился и вырос именно в луизианской колыбели, ведь рабство существовало повсеместно на Юге Соединенных Штатов, а также на Карибском побережье.
Итак, джаз — это незаконнорожденное дитя черной расы, появившееся на свет благодаря необычайному стечению обстоятельств, в специфических условиях, характеризующихся смешением культур. И у этого ребенка несколько отцов: Кинг Оливер с корнетом, Сидней Бише с кларнетом, Кид Ори с тромбоном, Джелли Ролл Мортон за роялем и Бэби Доббс за ударной установкой (вот вам, пожалуйста, пять музыкантов, образующих джазовый квинтет, игра которого заставляет ваше сердце биться быстрее!). И Лика Холдена — несмотря на то, что имя его затерялось во времени — можно по праву считать одним из отцов джаза. Ведь «история» пишет картины прошлого широкими размашистыми мазками, а дух эпохи обычно сконцентрирован в отдельных личностях: в том, что именно сделали они для той или иной области в определенное время, в определенном месте, с определенной целью. Поэтому ничего необычного нет в том, что людям нравится рассматривать свои жизни на фоне судьбы, предначертанной свыше; особенно привержены этому люди с черным цветом кожи, для которых история подготовила намного больше вопросов, нежели ответов на них.
Вероятно, именно провидение вложило корнет в руки Лика Холдена на исходе осени 1907 года. А возможно, его судьбу определило окончание в 1898 году американо-испанской войны, в результате чего в штате Луизиана появилось великое множество дешевых, уже побывавших в употреблении духовых инструментов, брошенных военными оркестрами. Но самое сильное влияние оказало на его жизнь то, что в штате школы «Два М» оказался профессор Хуп. Ведь всесильная судьба порой ведет себя, как распоследний сукин сын, делающий все только наперекор желанию конкретного человека.
Для стрелка в школе «Два М» время ползло так же медленно, как Старая Ханна, когда она катится к закату после пыльного жаркого полдня. Дни тянулись один за другим, высасывая из стрелков последние силы, которые тратились на то, чтобы окончательно не потерять лицо; на смену дням приходили ночи, окутывающие их постоянным страхом, причиной которого был Собачий Клык со своим кулачным правом. Но нескольким избранным профессор предлагал выход, шанс выбраться из липкой рутины дня; при помощи простой блюзовой строфы возможность разрушить стены проклятой школы мощной гармонией звуков и под чарующим воздействием музыки напрочь позабыть про воспитателей. И возможность эта существовала и в переносном и в буквальном смысле, поскольку единственное, что школа «Два М» могла предъявить миру (и что являлось особой гордостью Генерала), был школьный марширующий оркестр.
Лик уже отмучился в школе «Два М» не менее трех месяцев, прежде чем узнал о существовании этого оркестра. Однажды в конце дня, когда ветер гнал по земле опавшие листья с таким остервенением, словно это были легковесные надежды мечтателя. Лик, выносивший мусор из старых сараев, вдруг услышал звук, от которого его ноги буквально приросли к земле. Это был звук трубы, выводившей мелодию, которую Лик знал очень хорошо, мелодию 23-го псалма, не раз слышанную им в церкви в Култауне. Лик глотнул воздуха, сердце его заколотилось, а из глаз мгновенно полились слезы. Хотя мелодия получалась прерывистой и неровной — чувствовалось, что пальцы исполнителя еще не вполне привыкли к аппликатуре, — звук был сильным и как будто перенес мальчика в тихое безопасное место, куда он в мечтах постоянно стремился. Затем забухал большой барабан, зазвенели тарелки, и кларнеты тонкими, как у детей, голосами подхватили мелодию.
Обойдя последний сарай и выйдя на площадку, спускающуюся с Джексонова холма, Лик увидел оркестр примерно из двадцати пяти человек, стоявших в высокой жесткой пожелтевшей траве; гимн звучал довольно коряво, но музыканты старались изо всех сил. Перед ними стоял невысокий чернокожий мужчина с согбенной спиной и почти идеально круглой лысиной на макушке. На вид ему было не меньше шестидесяти лет; одет он был в однотонный костюм-тройку, который был как минимум на два размера больше, белую сорочку с заношенным воротником и пурпурный галстук, настолько широкий, что значительная часть его была скрыта под лацканами пиджака. На кончике его носа сидели изящные очки со стеклами в форме полумесяца, а в руке он держал раскрытые карманные часы, которые время от времени подносил к глазам. На первый взгляд этот человек казался неподвижным (если не считать беглых взглядов на часы), однако приглядевшись, Лик заметил, что время от времени он то поворачивает голову, то выдвигает вперед подбородок, подавая знаки трубам вступать или тромбону замолкнуть. Это был человек, который руководил марширующим оркестром школы «Два М» и носил важный титул музыкального директора. Его звали Габриэль Хул, однако все величали его не иначе, как Профессор из-за стильных очков и умения читать ноты с листа.
Гимн внезапно прервался; оркестр умолк, подчинившись незаметному знаку, поданному профессором. Этот маленький человечек не сказал ни слова; он всего лишь поправил очки, и инструменты в руках оркестрантов умолкли. Творческое напряжение сразу же улетучилось: музыканты поспешно отнесли свои инструменты в сарай, возле которого стоял Лик. Некоторые из стрелков узнали Лика и, проходя мимо, приветствовали его поднятием бровей или кивками головы, а другие — в основном ребята постарше — не замечали его присутствия или смотрели на него как на крайне нежелательного гостя. Но Лика это ничуть не волновало. Он был сам не свой от возможностей, которые открывала музыка и этот таинственный маленький человечек, державший в руках весь оркестр.
Вскоре воспитанники всей гурьбой двинулись обратно в школу, и вместо веселых голосов послышался лишь нестройный топот. А Лик все еще стоял на том же месте и не сводил глаз с Профессора, а тот, подняв голову вверх, с каменным лицом смотрел в небо, словно наблюдая полет невидимой птицы. Лику хотелось что-то сказать, но не знал что. Ведь в три часа он все равно должен был быть на уроке у Профессора, а сейчас он был уверен, что его уже заметили и что ему не избежать выговора за бесцельное нахождение там, где ему не следует быть. Неожиданный порыв ветра хлопнул дверью сарая, в котором лежали бесценные инструменты. У Лика был небольшой насморк, отчего под носом было сыро; он сделал глубокий вдох носом и тыльной стороной ладони провел под ноздрями. Голова Профессора стала медленно поворачиваться и остановилась, когда они с Ликом встретились взглядами. Лицо по-прежнему оставалось неподвижным, и только брови слегка приподнялись, а во взгляде как бы читался вопрос: «В чем дело?». Переборов страх, Лик приблизился к маленькому человечку, решив про себя, что, прежде чем заговорить, надо подойти поближе.
— Как тебя зовут, мальчик? — спросил Профессор и, задав вопрос, снова поднял голову вверх и стал смотреть в небо. Его голос был глубоким и спокойным, хотя губы при разговоре едва двигались, поэтому казалось, что речь его доносится из грудной клетки.
— Лик, сэр. Лик Холден, сэр.
Профессор едва заметно кивнул, будто это давно было ему известно.
— Ты когда-нибудь задумывался над тем, для чего Бог послал тебя на эту землю?
Лик не знал, что ответить, — ведь ему было всего восемь лет и он боялся подвоха.
— Ты слышал мой вопрос. Лик? — вновь обратился к нему Профессор.
— Да, сэр, — ответил Лик. — Бог послал меня на эту землю для того, чтобы я заботился о матушке Люси, моей маме Кайен и сестрах.
— Это, вне всякого сомнения, очень благие намерения.
Профессор снова впал в молчание и уставил глаза в небо. Сперва Лик пытался следить за его взглядом и выяснить, что в небе так настойчиво притягивает его, но затем, повернув голову, стал смотреть на Профессора. Хотя этот маленький человечек появился на земле на полвека раньше Лика, они были почти одного роста, и когда Профессор вдруг повернул голову, их взгляды сразу же встретились. Оказалось, что очки Профессора были с секретом, что сильно поразило Лика: если смотреть на глаза Профессора через очки, они выглядели как два облупленных яйца. Лик внезапно занервничал еще сильнее.
— И чего же ты хочешь, Лик?
Лик, сглотнув слюну, ответил:
— Я хочу научиться играть на трубе.
— Ты можешь извлечь какой-нибудь звук?
Лик не понял, что Профессор имел в виду, и посмотрел из-за плеча на сарай, в котором лежали инструменты.
— Нет! — сказал Профессор голосом, в котором слышалось раздражение. — Просто высвисти какую-либо ноту губами.
Лик закусил нижнюю губу. Он так смутился, что едва не заплакал, но, сделав губы трубочкой, выдул слабенький звук, едва слышный на фоне слабого свиста ветра. Профессор немного посопел, поправил свой широкий галстук, подошел к Лику настолько близко, что почти коснулся своим носом носа мальчика.
— Попробуй высокую ноту, — сказал Профессор, почти не разжимая губ. — Самую высокую и самую красивую ноту, какую сможешь.
Лик снова свистнул. Он свистел — свист был какой-то дребезжащий, немелодичный, — а Профессор стал позади него, обхватил руками его за ребра и быстрым движением крепко сжал грудную клетку Лика, выпрямив при этом его позвоночник. Он силой заставил Лика взять ноту, и на этот раз звук получился настолько выше и чище, что Лик непроизвольно сравнил его с посвистом птицы. На мгновение Лик остолбенел от произведенного им звука да и от избытка чувств. По мере того как из его легких выходил воздух, голова делалась легкой и пустой, а перед глазами замелькали цветные узоры. Наконец Профессор отпустил его.
— Ну что? — с торжеством объявил Профессор, переводя дыхание. — На следующей неделе, Лик Холден, приходи ко мне. На следующей неделе.
Сказав это, Профессор пошел прочь, а когда Лик пришел в себя окончательно и смог различать окружающие предметы, его уже не было видно.
На следующей неделе Лика снова направили работать по хозяйству. Но он сбежал и, незаметно следуя за одним из стрелков, которого раньше видел в оркестре, пошел к тому месту, где для репетиций собирался оркестр. Оркестранты взяли из сарая инструменты и выстроились на площадке, ожидая Профессора. Лик тоже встал в строй. У него не было инструмента, но он выпячивал грудь, как солдат на параде.
Появился Профессор и встал перед строем. Все на мгновение замолчали, а Профессор в упор посмотрел на Лика.
— А ты что тут делаешь, мальчик? — раздраженно спросил Профессор, и Лик почувствовал, как лицо его вспыхнуло и покрылось испариной.
— Я пришел сюда учиться.
— И чему же ты хочешь учиться? А может, ты сам собираешься поучить нас, как насвистывать мелодии твоими негритянскими губами, толстыми, как хорошие отбивные?
Лик растерялся, не зная, что сказать. Он с опущенной головой стоял на краю площадки, переминаясь с ноги на ногу и слыша, как некоторые из учеников хихикают за его спиной. А потом он сел под большим старым дубом, тень от ветвей которого делала не столь заметной горечь разочарования на его лице, и целый час с широко раскрытыми глазами и с пересохшим от волнения и обиды ртом наблюдал, как оркестр играл весь свой репертуар церковной музыки. К тому моменту, когда Профессор разрешил музыкантам разойтись, ноги Лика затекли до одеревенения, а спина вспотела. Но когда Профессор взглядом и поднятием бровей подозвал его к себе, Лик вскочил на ноги и во весь опор помчался к этому маленькому человечку, и не в последнюю очередь потому, что в руке у Профессора был корнет, только что взятый им у мальчика постарше. Лик инстинктивно протянул руку к инструменту, но лицо Профессора презрительно сморщилось, и он отвернулся от Лика.
— Иди за мной, — произнес он.
Профессор так медленно шел вниз по склону Джексонова холма, что Лик (решив, что он должен идти сзади) несколько раз наступал ему на пятки, но этот маленький человечек ни разу не обернулся и не произнес ни единого слова.
Минут через десять они спустились по склону и остановились у широкого ручья, за которым возвышался другой холм. Названия этого холма Лик не знал, но помнил, что негры, жившие поблизости, всегда, упоминая об этом холме, называли его Эхо-холм.
У ручья Профессор остановился. Лик не слышал ничего, кроме журчания текущей воды и бульканья, с которым пузырьки воздуха выходили из раскисшей земли, когда он ступал на нее своими босыми ступнями.
Не оборачиваясь, Профессор спросил:
— Лик, ты знаешь, как надо держать корнет?
На мгновение Лик задумался. Он припомнил что-то, слышанное еще в Култауне при разговорах мужчин — преимущественно сутенеров.
— Так, как будто держишь женщину, — неуверенно произнес он.
Профессор резко обернулся: смеющиеся глаза его были влажными.
— Кто сказал тебе такое?
— По-моему, Косоглазый Джек, — едва слышно ответил Лик. — Один из сутенеров, я так думаю.
Профессор улыбнулся, обнажив редкие черные зубы.
— Никогда не верь мужчине, который продает свою женщину, — сказал он и, протянув руку, потрепал Лика за ухо. Лик вздрогнул и попятился. Раньше ему часто доводилось слушать рассказы о мальчиках, пропавших в реках и озерах. Но Профессор, словно не заметив его испуга, снова отвел от него взгляд и стал смотреть в небо над Эхо-холмом.
— Держать корнет, — торжественно начал Профессор, — это все равно, что держать в своих руках Бога. А знаешь почему? Нет, ну так слушай, я объясню тебе. Потому что когда Бог говорит, он говорит голосом трубы — если это не так, можешь убить меня на этом самом месте. Вот поэтому, когда ты держишь в руках трубу, ты говоришь языком Бога. Ты напрямую общаешься с Богом. Ты понимаешь, что я говорю?
— Конечно, — ответил Лик, хотя он ничего не понял.
— Держи, — объявил Профессор и протянул корнет Лику. Лицо его при этом оживилось, а сердце Лика чуть не выскочило у него из груди. — Ну-ка выдуй какую-нибудь ноту.
Корнет оказался тяжелее, чем предполагал Лик, а металл был холодным и гладким, как оконное стекло ранним утром. Пальцы Лика ощупали все изгибы инструмента, и он сразу прижал к губам мундштук. И тут он вдруг вспомнил, как култаунские мужчины говорили: «Представь себе, что ты берешь в рот сосок твоей женщины». Но что практически мог почерпнуть Лик из этой фразы, всплывшей в его сознании?
— Выдуй мне какую-нибудь ноту, — снова произнес Профессор, и Лик, собрав все силы, подул в корнет.
Он дул до тех пор, пока его глаза не выпучились от натуги, а надутые щеки не одеревенели от напряжения. Он дул до тех пор, пока не почувствовал боль в легких, как бывало, когда он бежал от кулаков. Он дул до тех пор, пока не увидел стоящего перед собой Профессора; тот, нагнувшись вперед, заткнул пальцами уши и то ли морщился словно от боли, то ли улыбался.
— Ну все! — сказал Профессор. — Так именно это, Лик, ты хочешь сказать Богу?
С этого дня Лик начал заниматься с Профессором. Сначала один, а потом два раза в неделю. Затем он начал играть в оркестре, однако и тогда Профессор продолжал заниматься с ним по два раза в неделю. Лику потребовалось шесть месяцев для того, чтобы стать полноправным оркестрантом, а еще через шесть месяцев он уже стал первым корнетом. А потом настали времена, когда Лик играл перед Эхо-холмом, и звук его корнета, возвращаясь эхом назад, обволакивал его целиком, проникая глубоко в душу; Профессор удовлетворенно кивал головой, что было для Лика выше всех похвал. Лик никак не мог понять, почему Профессор столько времени уделяет ему — такое доброе отношение взрослых было ему в новинку, — а вместе с тем он потерял голову от возможностей, которые, как оказалось, таила в себе музыка; от того, насколько сильно воздействовала она на душу и на тело; от того, какое обилие чувств она пробуждала.
Однажды, когда они стояли у подножия Эхо-холма, две сестры, потрясенные чистотой и прозрачностью звука корнета Лика, поставили на землю корзины с фруктами и присели на минутку на краю обрыва, чтобы послушать. Профессор повернул голову к Лику и, подмигнув, подал команду сделать паузу, а потом посмотрел на него таким взглядом, что внутри у мальчика все перевернулось. Лик сверху вниз посмотрел на маленького человечка — теперь, когда он подрос, он именно так и смотрел на учителя — и постарался восстановить дыхание.
— Послушай, Лик, что я тебе скажу, — произнес Профессор. — Хороший трубач играет четырьмя частями тела. А ты пока играешь только головой и губами.
— Сэр… — начал было Лик, но Профессор, прервав его, продолжал:
— Да ты не волнуйся. Большинство трубачей, играя хот или гимны, играют в лучшем случае всего одной частью тела! А ты, хотя тебе нет еще и десяти лет, уже можешь задействовать две!
— Да, сэр, — сказал Лик. — А какие еще части тела не задействованы?
— Нет, Лик, не мне говорить тебе об этом. Ты сам дойдешь до этого в свое время. В свое время, ты понял?
— Ну а Бадди Болден, сэр? Сколько частей тела задействует он во время игры?
Лицо Профессора подобрело, и на его губах заиграла едва заметная улыбка.
— Старина Бадди? — переспросил он. — Он, когда играет, задействует три части тела. Старина Бадди никогда по-настоящему не использовал при игре голову.
Пытаясь как можно более точно передать Лику все премудрости игры, Профессор не смог бы лучше, а главное, более понятно для мальчика описать дар, которым природа его наградила. Ведь когда Лик подносил к губам инструмент… Черт возьми! Если смотреть в корень, то называть корнет Лика «инструментом» было абсолютно неправильно, а главное, бессмысленно. С таким же успехом можно было бы назвать «инструментом» кончики его пальцев или его губы. Дело в том, что, когда Лик впервые взял корнет в руки. Профессор понял, что корнет — это не что иное, как продолжение его самого.
В конечном счете Лику, несомненно, повезло в том, что он обрел музыку в школе «Два М» (недаром Толстуха Анни утверждала, что ему всегда везло), а то бы он наверняка сгинул, не оставив следа, в несметной толпе других детей и подростков, стрелков и кулаков. Сам Лик считал корнет чем-то вроде спасательного круга, какие он видел на пароходах, плывших по Миссисипи; этот круг удерживал его на плаву, в то время как его сотоварищи по школе, устав от нескончаемой борьбы, опустили руки и бесследно канули в пучине страданий и невзгод. Но, разумеется, жизнь Лика в школе не стала лучше, хотя он и привык постепенно к ее рутине.
Лик все еще пребывал в стрелках. Но его положение в группировке смягчалось его мастерской игрой на корнете и в особенности дружбой с Соней. После перевода Собачьего Клыка во взрослую тюрьму на другой конец города, а произошло это в начале 1999 года, его преемником стал Соня, который стал считаться «главарем» и «человеком с идеей в голове». Соне едва минуло десять лет, когда к нему перешли титулы, которыми прежде обладал Собачий Клык, хотя в группировке кулаков было много ребят старше его и выше ростом, которые спали и видели себя главными вершителями кулачного права. Но язык у Сони был подвешен хорошо, и он никогда не лез в карман за словом, а, наоборот, придавал своим словам такой вес, что они воздействовали сильнее кулаков подростков, так что никто не осмеливался противоречить ему, опасаясь попасться ему на язык. Поскольку Соня был другом Лика, другим кулакам пришлось оставить его в покое, что, разумеется, не привело их в восторг, а уж о том, чтобы считать Лика своим, они и слышать не хотели. У стрелков Лик был на особом положении, которое делало его жизнь относительно безопасной, но и близко знаться с ним никто из стрелков не желал. Так получилось, что Лик, кроме Сони и своего корнета, не общался практически ни с кем. А Соня, сосредоточив в своих руках неограниченную власть, повел себя, как кобель, окруженный суками в период активной случки.
— Фортис, тебе следует относиться ко мне по-доброму, — постоянно напоминал он Лику. — Не забывай, ведь я — главарь, а ты мой личный затраханный негритос!
Когда Лик в очередной раз слышал это напоминание, он лишь кивал головой и выстукивал прижатыми к бедру пальцами ритм того или другого музыкального пассажа.
В довершение ко всему, Лику приходилось немало терпеть и от преподавательского персонала. О занятиях Лика с Профессором было известно всем, но никто из воспитателей не относился по-доброму к такого рода отношениям между воспитанником и педагогом. Они выражали свое недовольство — причем делали это довольно регулярно — при помощи трости для битья, с ожесточением колотя Лика по спине и по лицу, а он старался прикрыть руками губы, которые были сейчас самой ценной частью его тела. Так что хотя он и был стрелком, но в дневное время ему доставалось больше, чем многим из группировки кулаков.
Но хуже всего для Лика было то, что семья навещала его все реже и реже, а потом эти визиты и вовсе прекратились. Воспитанник школы «Два М» мог, согласно правилам, один день в месяц проводить с членами своей семьи, приезжавшими навестить «временно изолированных» (таковыми они и являлись — временно изолированными), и в первый год своей «изоляции» Лик все время ожидал Кайен с Кориссой и Сильвией, которые приезжали на свидания регулярно, как часы. Случалось, что его навещала матушка Люси, заглядывали и Руби Ли с Сестрой.
Примерно через год Сильвия (смуглолицая квартеронка, которая не была его кровной сестрой) перестала приезжать. В последующие несколько месяцев Лик старался допытаться у матери, что случилось с Сильвией, но Кайен ничего не сказала ему о ней, как, впрочем, и обо всех остальных сестрах. Раз от разу Кайен выглядела все более постаревшей и увядшей, хотя Лик с присущим детям эгоизмом едва ли обращал на это внимание. Прошел еще год, и впервые никто не приехал к Лику. В следующий месяц повторилось то же самое. На исходе третьего месяца приехала одна Корисса. Она выглядела смущенной и, стараясь не глядеть на Лика, сказала, что Кайен заболела.
— Она наверняка поправится, — уверенно заявил Лик, но Корисса промолчала. Лик не придал этому значения, поскольку Корисса никогда не отличалась разговорчивостью.
В последующие годы Лик часто задавал себе вопрос, что он должен был бы сказать матери, зная, что больше ее не увидит. Наверняка обо всем он бы не рассказал. Хотя было многое, о чем он хотел бы поведать; но если хорошенько подумать, то сказать-то практически было нечего. Иногда Лику казалось, скажи он лишь одно: «Мы бедные негры, мама», и этого было бы достаточно.
В последние два года его изоляции Корисса навещала его все реже и реже, но Лик не сильно печалился из-за этого. Ведь, в конце концов, он был закаленным двенадцатилетним человеком, который всю свою энергию употреблял на то, чтобы не сломаться и выжить в школе «Два М», а чувства… они пробуждались в нем лишь тогда, когда он обращал к небесам кристально чистый звук своего корнета, который пока что считался школьным имуществом. Но когда за три недели до своего освобождения Лик узнал о том, что Кайен умерла, то плакал так сильно, что ему стало худо.
Соня, которому светило еще два года пребывания в школе за слишком усердное применение кулачного права, держал голову Лика, когда того тошнило.
— Фортис, блюй, блюй сильнее! — приговаривал Соня. — Не оставляй в себе ни капли этого говна!
Лик смотрел на Соню и понимал, что тот не может облегчить его боль. Эта боль не была обычной болячкой — она была частью его существа. Такой же, как корнет.
В то время Лик уже примерно в течение двух лет играл в составе марширующего оркестра школы на похоронах, но он никогда не мог и подумать о том, что ему доведется играть на похоронах собственной матери. Когда во время заупокойной службы, которую проводил чернокожий култаунский священник, Лик играл печальную мелодию 23-го псалма, она звучала с такой щемящей тоской, что все присутствующие члены общины были потрясены и, глядя друг другу в глаза, молча выражали свое восхищение. Профессор Хуп тоже присутствовал на погребении и со свинцовой тяжестью на сердце смотрел на своего питомца.
А потом Лик прошел во главе процессии вниз по Канал-стрит к пристани на Миссисипи. Был душный летний вечер; все, кто был на торжестве, обливались потом. Лик просто не мог играть: огонь в его душе погас, он был словно выпотрошен, уничтожен такой несправедливостью — мать умерла всего за несколько недель до его возвращения домой. Только когда оркестр дошел до пристани, звуки корнета Лика наконец вырвались наружу, заполнив все пространство. А сам Лик чувствовал, что это не он, а его корнет (как часть его самого, затаившаяся в глубине его существа до того момента, когда чувства сами вырвутся наружу) сейчас сам решил, что делать.
Оркестр, остановившись на пристани, перестал играть, ожидая, когда подойдут люди, вышедшие из церкви; проститутки и сутенеры и тут рыскали глазами по сторонам в поисках клиентов; Лик, вынув мундштук из корнета, вытряхивал его, держа вниз раструбом. Затем по знаку Профессора он заиграл один из вариантов старинного спиричуэла «Далекий берег Иордана».
Едва взяв первую ноту, Лик почувствовал: что-то изменилось. Он по меньшей мере тысячу раз играл этот спиричуэл прежде, но так, как сейчас, он не звучал никогда! Поначалу Лик и сам не понял, хорошо он играет или плохо. Его корнет никогда раньше не звучал так грубо, но энергично, так фальшиво, так мучительно, так нарочито неумело. Играя, он бросил взгляд на других музыкантов оркестра школы «Два М»: они не играли, не зная, кому и когда вступать. Музыканты во все глаза смотрели на него; их лица выражали удивление и растерянность. Лик посмотрел на группу плакальщиков. Но все они, держа в руках полные бутылки, стояли неподвижно, как им и следует стоять под конец погребальной церемонии. Его глаза нашли в толпе Толстуху Анни; по ее щекам текли слезы. Недалеко от нее на перевернутом фруктовом ящике сидела матушка Люси, спрятав лицо в юбку. Глаза Лика заливал соленый пот, но он продолжал играть во всю силу своих легких. Он играл так, словно каждая нота была частичкой собственного голоса Кайен. А эти паузы между нотами? Эти паузы были как бреши, которые пробила смерть Кайен в жизни ее семьи и в жизнях подруг. Неудивительно, что Толстуха Анни и матушка Люси плачут. А что касается мелодии, так никто никогда не слыхал, чтобы этот спиричуэл играли так, как играет его этот двенадцатилетний мальчишка.
Вдруг, когда Лик заиграл второй куплет, к мелодии, выводимой корнетом, присоединился чей-то голос, великолепный женский голос; слова были другими — невидимая певица изменила слова, вложив в свой текст смысл, понятный лишь ей одной.
Я вижу, стоит моя мама
На далеком берегу Иордана,
На далеком берегу Иордана
Я вижу,
Я вижу, стоит моя мама
На далеком берегу Иордана,
Я слышу, как моя мама взывает
Ко мне.
Сквозь слезы, застилавшие глаза, Лик сумел рассмотреть одинокую женщину, приближавшуюся к оркестру с дальнего конца Канал-стрит. Поморгав, он стряхнул слезы и, продолжая играть, пристально посмотрел на нее. Это была Сильвия, да, именно Сильвия (его названая сестра, не состоящая в кровном родстве с ним), хотя, не видя ее, Лик вряд ли узнал бы ее по голосу. Ведь они не виделись целых три года, за которые Сильвия — ей было сейчас тринадцать лет — превратилась в женщину. Больше того, она превратилась в белую женщину. Ее длинные черные волосы были завиты в мелкие кудряшки и уложены так, как принято у белых женщин; ее кожа была фарфорово-бледной (было видно, что она давно и тщательно прячет лицо от солнца); красивое, чистое и прекрасно сидевшее платье удивительно шло ей. Сердце Лика бешено заколотилось, когда их глаза встретились.
Да, подумал Лик, а поет-то она так, как поют самые настоящие негры.
— Иисус благословенный…
Сильвия начала третий куплет, и Лик, отойдя немного назад, стал подыгрывать ей, мастерски сплетая звуки своего корнета с ее голосом — не зря он три года усердно практиковался, часами стоя у Эхо-холма.
— На далеком берегу Иордана,
На далеком берегу Иордана
Я вижу..
В ее голосе были сила и сдержанность, свобода и ожесточение.
— Иисус благословенный…
Чистый в пеленах,
Как младенец только что рожденный…
С далекого берега Иордана
Иисус благословенный призывает
Меня.
Лик взял последнюю ноту, чистую как лед, которая, постепенно стихая, плыла над пристанью не меньше двадцати секунд, пронзительно печальная, как воспоминание об ушедшем детстве.
Когда звук растаял. Лика сразу окружила толпа людей; все горели желанием поговорить с ним, похлопать его по спине. Отовсюду слышалось: «Фортис! Ты играешь на трубе, как сам архангел Гавриил! Ты играешь так, что Святой Петр собственноручно распахнет перед твоей мамой врата небесные! Это же божественный дар, Фортис! Божественный дар!» Но Лик не слышал того, что говорили люди, он старался выбраться из толпы и пробиться к Сильвии. Но когда ему удалось наконец вырваться, ее уже нигде не было видно. Лик внезапно почувствовал страшную усталость и опустошенность; сердце его, учащенно бившееся до этой минуты, вдруг остановилось.
Оркестр заиграл регтайм, и некоторые люди начали танцевать. У Лика пропала охота играть, и он, пробравшись через толпу, подошел к краю пристани и стал смотреть на широкую спокойную поверхность Миссисипи, постепенно окутываемую темнотой.
— Лик, мальчик мой!
Лик повернул голову; перед ним стоял Профессор, в его глазах отражались огни фонарей, он тяжело дышал.
Когда он умудрился стать таким маленьким? — подумал про себя Лик.
— Да, сэр?
— Лик, когда через три недели ты выйдешь из ворот школы «Два М», ты возьмешь с собой этот корнет. С этой минуты корнет — твоя личная собственность. Ты понимаешь, о чем я говорю? Корнет — это часть того, кем ты стал. Нет! Корнет — это самая лучшая часть твоего существа.
— Да, сэр. Большое спасибо.
Учитель и ученик пристально смотрели друг на друга; добавить к сказанному было нечего, но оба почему-то чувствовали смущение; вероятно, Профессор сейчас чувствовал себя отцом, сыну которого пришло время становиться мужчиной (в двенадцать-то лет, ну и жизнь!)
— Ты играешь… — произнес после долгой паузы Профессор. — Сейчас, Лик, ты играешь на трубе тремя частями тела. Головой, губами и сердцем. Ты слышишь, что я говорю, мой мальчик? Ты почти состоявшийся музыкант.
— А какая четвертая часть? — спросил Лик, хотя наперед знал, что ответит Профессор.
— Не мне говорить тебе об этом, сынок. Ты и сам поймешь это, причем довольно скоро. Ты слышишь, что я говорю?
— Да, сэр.
В действительности прошло восемь или девять лет, пока Лик «полностью состоялся как музыкант». И прошло восемь или девять лет, пока Сильвия вновь не появилась в жизни Лика. И оба эти факта так же связаны между собой, как связаны между собой жизнь и судьба.