IV: Вождь, закулу, обезьяньи уши
Зиминдо, Замбави, Африка, 1998 год
История распорядилась так, что Страна Луны за сто лет колониального правления утратила не только свое название, но и присущие любой стране национальные особенности. И то и другое удалось восстановить лишь после обретенной благодаря помощи великих предков и отваге борца за свободу по имени Зита Адини независимости. За это столетие границы страны значительно расширились относительно того места, где когда-то находилось селение Зиминдо. На западе граница доходила почти до Великого озера, а на востоке до горной цепи (которую называли «Горы, целующие небо»). В южном направлении граница также продвинулась далеко вперед, перешагнув за то место, где белые люди нашли богатые залежи медной руды. Северная граница проходила по территориям с умеренным климатом, где табак рос буйно, как сорная трава на заброшенном поле. В результате жители страны очень скоро начали заходиться кашлем и отхаркивать пыль, которой надышались в шахтах, и никотиновую копоть от дешевых сигарет.
В разные времена колониального периода Страна Луны называлась то Восточной Родезией, то Маникалендом, то Майникалендом — так продолжалось до того момента, пока Зита Адини, евнух с дипломом Оксфордского университета, не въехал на площадь Независимости на бэтээре советского производства и под одобрительные крики толпы не объявил: «Наша страна — Замбави, Страна Луны!». Эти слова были произнесены в Куинтауне, национальной столице, расположенной в 200 милях к северу от пойменных долин Зиминдо, мест, которые и были той первой Страной Луны, где великий вождь Тулоко построил первое поселение, и в 190 милях к северу от Мапонды, села, в котором мальчишеская любовь была уничтожена ревностью и завистью лучшего друга.
Два десятилетия и один удачный кровосмесительный союз… и вот Тонго Калулу, вождь Зиминдо, восседает в бетонном строении, возвышающемся в центре его крааля. Вождь был высоким, длинноногим мужчиной со впалой грудью, железной челюстью и горделивым взором. Да, именно таким. Поскольку Тонго был прямым потомком Тулоко — той линии, что шла от Таурайя, бросавшего камни метче любого бабуина, до Музекивы, оплакивавшего свою утонувшую дочь, а затем до Шингайи, дедушки Тонго, героя борьбы за независимость в рядах Адини. Но Тонго не знал своей истории да особо и не задумывался о таких вещах, поскольку вступил в тот возраст, когда идеалы юности улетучиваются, уступая место трезвому прагматизму.
После того как Замбави обрела независимость, многие из наследных вождей вышли на главную политическую арену, став членами парламента. Но Тонго, которого политика не интересовала, предпочел по-прежнему жить размеренной ленивой жизнью вождя, обладающего наследственной властью и преданностью подданных. Он, как и его предшественники, взимал десятину со своих граждан; устраивал браки и принимал жен в форме церемониальных подарков; в наши дни такие подарки повсеместно запрещены Енохом Адини, сыном евнуха с дипломом Оксфордского университета (родившимся как раз в день кастрации отца) и вторым президентом Замбави. В общем, у Тонго практически не было никаких забот, кроме выдачи замуж невест-сирот, улаживания незначительных конфликтов между своими подданными и предотвращения драк и свалок во время футбольных матчей между командами местных школ. Если в подобных делах возникал перерыв, то вождь проводил время в спорах со своей женой Кудзайи. Как правило, их споры заканчивались тем, что супруга угрожала вождю вернуться обратно в город, или тем, что он грозился отослать ее туда. После этого Тонго в растерянности кусал пальцы, прежде чем обсудить с Мусой, своим закулу, который был еще и его правой рукой, вопрос о том, как при следующем споре с супругой сформулировать свою угрозу в более решительной и категоричной форме. Эти обсуждения проходили за холодным пивом в расположенном поблизости винном погребе и курением трубок, набитых гаром, так на местном наречии называлось курево, похожее на марихуану.
Хотя вождь Тонго и пользовался большой популярностью у своих подданных за свою сговорчивость и уживчивость, любой из них несказанно удивился бы, узнав, что Тонго связан кровными, хотя и весьма отдаленными, узами с великим вождем Талоне. А все потому, что величие, которое Тонго должен был унаследовать от предков, не проявлялось ни в чем, кроме его манеры смотреть на людей и на мир. По мнению подданных, он совершил поступок почти геройский, когда согласился дать денег на покупку автомобильного аккумулятора перед финальными играми Мирового чемпионата 1994 года, благодаря чему все жители селения (и другие люди, живущие за много миль от него) смогли наблюдать грандиозное поражение нигерийской команды по черно-белому телевизору, экран которого был почти сплошь покрыт движущимися пунктирными линиями, словно там, откуда велась передача, бушевала метель. Одному лишь Мусе была известна правда о происхождении Тонго, но он никому ничего не говорил об этом, в том числе и самому вождю. Как закулу, Муса был прямо-таки кладезем мудрости и чародеем, способным выяснять родословную по снам. Проявлением же мудрости закулу было то, что он не считал для себя за честь унижать униженных.
Тонго, прислонившись к шлакобетонной стене, сворачивал самокрутку с ловкостью, неожиданной для его неуклюжих рук и толстых пальцев. Он частенько приходил посидеть в этом здании, во-первых, потому, что сам провел немало времени, участвуя в его строительстве, а во-вторых, оно так и оставалось пустым, незаселенным, и Кудзайи не любила бывать здесь. Сколько времени сможет еще простоять это бетонное строение? Тонго приступил к его постройке в тот год, когда во время урагана, разразившегося в сезон дождей, смыло дамбу у деревни Мапонда, а поэтому ему пришлось перекладывать фундамент. Так сколько же лет прошло с того времени? По меньшей мере пять. И вот теперь это ослепительно белое строение возвышается среди сложенных из земляных кирпичей рондевалов, окружающих по периметру его крааль, а Кудзайи ходит вокруг него, как ребенок вокруг надгробного камня. А все потому, что так распорядилась судьба. И строение действительно превратилось в надгробный камень, под которым лежит то, что могло бы быть, если бы не нелепое вмешательство злой судьбы и так и не родившиеся дети. А что сейчас? Сейчас все должно было бы быть совсем иначе. Однако все осталось как было. Тонго считает, что судьба подобна падающему с дерева плоду манго, когда предостерегающий крик может привести лишь к тому, что поднятое вверх лицо будет сплошь заляпано мякотью перезревшего плода.
Тонго покинул поселение Зиминдо, когда ему было 21 год и он уже был вождем. В педагогическом колледже в пригороде Лехани, второго города Замбави, он изучал историю Африки и ходил в ночные клубы, в которых с самого утра за кружками кофе из цикория велись политические споры. Это отличало его от других. По крайней мере он так думал. Он считал себя образованным человеком, гражданином мира, мыслителем.
В то время как обитатели его деревни с усилием осваивали детские книжки с картинками, Тонго читал Маркса и Хайека, Нгуги и Ньерере. Когда односельчане молились о дожде и хорошем урожае, он понимал, что желание что-то иметь (пару американских джинсов или японский кассетник) — это не более чем желание солдата, мечтающего о nay пау с какой-нибудь шлюхой. В то время как односельчане в семнадцать лет женились на костлявых невестах с кожей жесткой, как наждачная бумага, он по голливудским фильмам изучал «истинную любовь» — трагическую, восторженную и постоянную.
Когда Тонго вернулся после смерти отца в свою деревню (ему было уже двадцать четыре года), он первым делом начал бороться с произволом местных властей. Он обязал торговцев зерном учредить союз для проведения переговоров с государственной Зерновой палатой об установлении наиболее предпочтительных закупочных цен. Результатом этого (со всеми вытекающими последствиями) было то, что Зерновая палата немедленно прекратила закупки зерна.
Он запретил местным проституткам ловить клиентов вблизи винного подвала субботними вечерами, вместо этого они стали ловить клиентов вблизи миссионерской церкви по воскресным утрам. Он объявил о том, что погребальные ритуалы Мусы (во время которых над лежало потреблять огромное количество сверхкрепкого кашасу) не что иное, как «классический случай одурманивания сознания народа». Похороны продолжали совершаться, однако бесхитростные и простодушные соплеменники почему-то с удивительным постоянством забывали приглашать на них нового вождя.
Тонго удивился тому, что никто не помог ему при строительстве бетонного дома, в особенности когда односельчане толпой стояли у калитки во время проливного дождя и наблюдали за тем, как он, стоя по колено в раскисшей земле, орудует лопатой. Когда он, поскользнувшись и потеряв равновесие, упал лицом в жидкую грязь, то явственно слышал за раскатами грома чей-то сдавленный смех.
В течение шести месяцев все нововведения Тонго были прочно и окончательно забыты.
Тонго покинул педагогический колледж с ненавистью ко многим вещам и двумя страстями. Он ненавидел все, что оканчивается на «-изм» и «-зация»: колониализм, национализм, коммунизм и капитализм, африканизация, национализация и приватизация. Он не видел противоречий в том, что относился ко всем перечисленным понятиям с одинаковым отвращением, — запас его знаний позволял путать критику с осмыслением. А любил он джаз и Кудзайи. Вся ненависть постепенно выветрилась из него после того, как он вернулся в деревню, а вот любовь (по большей части) осталась.
Тонго полюбил джаз из-за Кудзайи. Он встретил ее на одной из печально известных вечеринок, которые начинались с философской дискуссии, переходящей в неистовые танцы, и завершались всеобщей потасовкой. Конечно, такая программа вечеров, с дракой под конец, выдерживалась не всегда, но, по всеобщему мнению, только когда выполнялись все пункты программы, можно было говорить, что вечеринка удалась на славу.
Они встретились на шумной вечеринке однажды в пятницу; он зашел послушать кассетник пьяницы Камвиле (единственный на весь студенческий городок). Кучка будущих педагогов спорила из-за музыки; некоторые хотели слушать заирскую румбу, другие южно-африканский д'гонг, третьи требовали поставить пленку с записью местной мбиры. Тонго не вмешивался в спор. Его не сильно заботило то, кто одержит верх и какая зазвучит музыка, — его привлекала сама атмосфера спора.
Все были настолько поглощены тем, чтобы перекричать противника, что в пылу спора не заметили, что Кудзайи вставила в магнитофон свою кассету; все спорящие только оглянулись, когда мягкие звуки саксофона Колтрейна поплыли над их головами. И тут все уставились на нее; спокойствие было восстановлено. Но никто не сказал ни слова; отчасти потому, что она была новенькой и ее никто не знал (и по этой причине она заслуживала того, чтобы к ней отнеслись хотя бы с некоторым уважением), а отчасти потому, что она сказала: «Это американская музыка». Эта фраза заставила молодых людей согласно закивать головами, придав своим лицам выражение пресыщенных знатоков музыки и проигнорировать тот факт, что мелодия, которую играл Колтрейн, совершенно не подходила для танцев. Все это можно было объяснить тем, что Кудзайи выглядела совершенно необыкновенно.
Позднее женщины единодушно решили, что она, без сомнения, самая обычная и бесцветная особа, которую они когда-либо видели, а что касается мужчин, так те вынуждены были признать, что «в ней есть что-то особенное» («Сексуальная, как перезрелый фрукт», — изрек один, а остальные согласно закивали головами). Но, что ни говори, ее первое появление заставило всех собравшихся замолчать.
Она была невысокой, но и не настолько маленькой, чтобы ее рост воспринимался как физический недостаток. Она была круглолицей. Но круглолицей на африканский манер, и ее лицо с пухлыми щеками притягивало к себе взгляды мужчин. У нее были такие большие груди, что шерстяные нити ее вязаного пуловера чуть не лопались, а обтянутая джинсами округлая попка смотрелась как персик. Но все эти причиндалы наличествовали и у других женщин, собравшихся в комнате. Ее волосы были подстрижены и уложены в прическу высотой не более двух дюймов, что выглядело очень естественно. Хотя у всех остальных девушек волосы были либо коротко подстрижены, либо заплетены в косички, либо уложены на манер кукурузного початка, ее прическа, лишенная всякой вычурности, едва ли могла быть признана необычной, а может, как раз и могла бы? В общем, примерно так выглядела Кудзайи, если не останавливаться подробно на чертах ее лица.
А лицо тоже было не совсем обычным, с черными кругами вокруг глаз и светлыми прожилками, идущими по щекам ко рту. Ее маленькие глазки косили, и взгляд ее был одновременно и сладкий, и пряный — ну совсем как вкус банана пири пири. Ее круглый носик с желтоватыми крыльями походил на спелую ягоду буреинского крыжовника. А рот ее был неестественно большим и выглядел очень сексуально — когда она смеялась, то обнажала десны и сверкала белоснежными зубами, в щель между которыми иногда проглядывал розовый кончик язычка. Но особое впечатление производили ее уши. Они были большими, слегка заостренными, как… как что?
Кудзайи, когда на нее пристально смотрели, нервно смеялась. Она не была частым гостем на вечеринках и не привыкла быть в центре внимания.
Внезапно Камвиле, владелец кассетника, успевший уже так напиться, что еле держался на ногах, прошептал на выдохе: «обезьяньи уши», и все, кто стоял достаточно близко к нему, чтобы расслышать его слова, засмеялись. Воодушевленный произведенным эффектом, Камвиле заговорил громче. «Обезьяньи уши!» — объявил он во весь голос, и все присутствующие, разом посмотрев на Кудзайи, один за другим начали хохотать.
Это было действительно верное описание. Уши Кудзайи были в точности такими, как у обезьяны. То, что изрек Камвиле, было тем, что вертелось у вас на языке, а услышав это, вы удивились, почему оно сорвалось с языка у кого-то другого, а не у вас; это было словцо, прилипающее к человеку так, как избалованный ребенок прилипает к юбкам матери; более известное, чем имя, прозвище, которое переживет в памяти людской того, кто его носил («Ты слышал новость? Кудзайи умерла». — «А кто такая Кудзайи?» — «Да ты знаешь ее. Обезьяньи уши»).
Широкая улыбка мгновенно исчезла с лица Кудзайи, ее косые глазки замигали и сощурились, а кругленький носик слегка задергался. Она смущенно дотронулась до своего левого уха, но поняла, что уже ничего не исправить, а будущие учителя смеялись над ней еще громче.
Не смеялся только Тонго, потому что по какой-то неизвестной причине он ничего такого не видел. А видел он то, что она была особенной, сексапильной девушкой, которая вот-вот расплачется. Он повернулся к Камвиле и закричал во весь голос: «Заткни свою пасть и посмотри в зеркало на свою рожу. У тебя не нос, а пенис!»
Впоследствии Тонго жалел, что этот резкий ответ вырвался у него экспромтом, а не был обдуман как следует — ведь тогда он мог бы гордиться своим острословием и находчивостью. Но выражение «не нос, а пенис» было обычным, принятым в Замбави оскорблением: оно могло попадать в точку, а могло быть некоторым преувеличением (если вдуматься, особой разницы здесь нет). А нос хозяина кассетника ввиду каждодневного и неумеренного потребления алкоголя и впрямь сильно смахивал на пенис. И когда слова Тонго сорвались с его губ и собравшиеся, посмотрев внимательно на нос бедолаги Камвиле, закатились дружным смехом, Кудзайи поспешила выскочить из комнаты, бросив благодарный взгляд на своего неожиданного спасителя. А Тонго последовал за ней.
Их жениховский период длился недолго. Кудзайи полюбила Тонго за его положение (все-таки он был провинциальным вождем), за его добрый взгляд на мир, но больше всего за его по-детски наивную страстность, которой так и светилось его лицо, когда он ее слушал. Когда она ставила ему кассеты с записями джазовой музыки, его брови сходились к переносице, а глаза дико вращались от усилий сконцентрировать внимание на ее объяснениях о премудростях структуры, ритмики и гармонии. Он слушал ее любимого Майлса Девиса и притворялся, что эта музыка ему нравится. А когда она говорила, например, такое: «Ты должен научиться слышать такие ноты, какие они не играют», Тонго, поразмыслив, пришел к твердому убеждению, что лучше всего это могло бы произойти в тишине его спальни.
А что Тонго? Он любил Кудзайи за ее городские манеры, которые ему казались такими утонченными; за ее чистое сердце, в котором никогда не было места недобрым мыслям; за ее изощренность в любви, которая наверняка заставила бы бабуинов взвыть от зависти. Но больше всего он любил ее за музыку, которую она подарила ему. Она раскрывала перед ним все тонкости джаза: гармонии, контрапункты, ритмы. А он просто слушал эту музыку, казавшуюся ему такой экзотической (такой американской) и в то же время такой африканской. Его воображению рисовались маленькие оркестрики, играющие в прокуренных барах никогда не виданных им городов, и ему казалось, что там бы он чувствовал себя как рыба в воде.
Однажды ночью, когда Кудзайи прижала свою голову к его груди и слушала, как мощно бьется его сердце, он попросил ее выйти за него замуж. Кудзайи радостно рассмеялась и страстно поцеловала его, а он почувствовал, как ее язык коснулся его коренных зубов. Затем она отпрянула от него и с серьезным лицом посмотрела на него.
— Хорошо, но только если ты никому не скажешь про обезьяньи уши.
— Какие обезьяньи уши? — спросил Тонго.
Ведь сам он никогда не замечал этого сходства.
Отец Кудзайи, контрабасист оркестра, выступавшего в одном из пятизвездочных отелей Куинстауна, не одобрил выбора дочери. Вождь или не вождь, но чего ради Кудзайи должна снова возвращаться жить в гуааша, коли он лучшие тридцать лет своей жизни угробил на то, чтобы обосноваться и прилично обустроиться в городе? Неужто она получала диплом педагога только для того, чтобы найти мужа? Ну уж нет! Поэтому пришлось Тонго и Мусе, закулу (ведь отца у Тонго уже не было), провести бессчетное число вечеров в Куинстауне, убеждая отца Кудзайи в преимуществах выбора его дочери. Переговоры продолжались почти три месяца, прежде чем с отцом Кудзайи было достигнуто соглашение о размере оплаты лобола. Временами Тонго обуревали сомнения, добился ли он тогда того, чего хотел.
Поначалу их брак казался вне всякого сомнения удачным. Вообще-то жители деревни, обсуждая своего нового вождя, говорили, что «ши пицва ши нго-бевакумаде» (буквально: от него пользы, как от слепого бородавочника), а вот его супругу они восприняли, как жуки-навозники кучу свежего помета. Хотя Кудзайи и приехала из города, женщин поразила ее необычайная простота и обыденность, а что касается мужчин, то они в своем кругу предавались фантазиям о ее влажных растянутых в улыбке губах, блеске ее глаз и о ее ушах, похожих на… похожих на что? А Кудзайи очень нравилась ее новая жизнь в гуааша, радушие соседей, пьянящая свежесть утреннего воздуха и раздающиеся из нового кассетника (свадебный подарок Мусы, закулу) мелодии какой-либо птицы, перекрывающие пение птиц бока, мычание коров и блеяние коз.
Теперь, по прошествии пяти лет, Тонго стал так глубоко затягиваться сигаретой, что его наполненные дымом легкие, казалось, вот-вот лопнут, а все потому, что постоянно терзался и искал ответа на вопрос, когда, с какого момента его брачная жизнь пошла наперекосяк. Уже в который раз он вынужден был признать, что это случилось не в одночасье, а происходило постепенно.
Народ начал говорить о том, что они вот уже год живут в браке, а наследника вождя все нет и нет. Поначалу это были всего лишь досужие разговоры: зачем Тонго построил такой необычный дом из бетона, если он не помышляет о продолжении рода? — но вскоре тональность разговоров поменялась, и они превратились в самые настоящие сплетни, пересказывая которые макадзи хихикали втихомолку и трясли головами, как довольные бегемоты.
— Кто знает, может быть, этой весной корень Тонго был вялым и слабым, — предположил один. — Может, это дух маниоки мстит ему за что-то и лишил его член твердости и силы?
— А может, она бесплодна, как мул? — высказал свое предположение другой, но все, кто стоял рядом, протестующе затрясли головами: ну разве такие большие груди и такие широкие бедра не свидетельствуют о плодовитости?
— Вот у его отца никогда не было такой проблемы, — подала голос старая, умудренная опытом проститутка. — Он начинал с восходом луны и старался не заканчивать пахоту до самого восхода солнца.
Поначалу Тонго и Кудзайи старались не обращать внимания на эти разговоры, поскольку им было так хорошо вместе, что им могло бы позавидовать большинство новобрачных. Но капля камень точит, в особенности если учесть, что месячные у Кудзайи приходили все так же регулярно и постоянно, как постоянны были придирки и злобное нытье ее свекрови. Они пробовали все, что только могли придумать: они просили Мусу обратиться за помощью к Божественной Луне; они пили чай из пыльцы чичеринчи; Кудзайи подолгу стояла на голове во время и после занятий любовью, а однажды в течение почти двух недель она вводила в себя манговую косточку, чтобы направить сперму своего супруга именно туда, куда надо. Но чем больше усилий они прилагали, тем меньше удовольствия и радости получали от секса, а беременность по-прежнему казалась такой же далекой и призрачной, как дух муравья звеко, постоянно живущего на линии горизонта.
И вот однажды вечером, когда обнаружилось, что батарейки в кассетнике разрядились и мелодия «Величие любви», выводимая сладкозвучным саксофоном Колтрейна, перестала звучать, и вот тут Кудзайи, которая старалась так, что внутри у нее все кипело, а бедра ломило, уперлась руками в грудь Тонго, склонившегося над ней, и прошептала: «Не сегодня». Он, отпрянув от нее, не сказал в ответ ни слова. На следующий день Кудзайи, пытаясь загладить свою вину перед ним, продемонстрировала все сексуальные трюки и ухищрения, которым в пору полового созревания обучили ее тетки. Но уверенность Тонго в себе словно улетучилась, и он, никак не прореагировав на ее старания и отодвинувшись к стене их спальной хижины, обрушился на жену с бранью.
— Это правда! — злобно кричал он. — Ты бесплодна, как мул, как пересохшая земля, но неутомима, как здоровая шлюха. Неудивительно, что у нас нет детей. Тратить на тебя сперму все равно, что поливать ею вчерашнюю кашу.
— Тонго, — спокойно ответила Кудзайи, — успокойся. У нас будет ребенок, когда этого захочет отец-солнце. Наш секс был великолепным; мы действовали так же слаженно, как хорошие певцы в дуэте. Ты что, забыл, какими громкими криками он сопровождался? И все снова будет так же, и даже еще лучше. Посмотри, ведь пока у нас нет детей, мы имеем больше времени на то, чтобы практиковаться в сексе.
Но Тонго не желал примирения. Он был взбешен, хотя при последующем размышлении он так и не смог ясно сформулировать причину. И тогда он произнес эти слова. И хотя, сказав их, он тут же пожалел об этом, он был слишком горд, чтобы взять свои слова обратно.
— Вот что! — выкрикнул он. — Отправлю-ка я тебя назад в город и посмотрю, как твое семейство примет тебя. Особенно после того, как я потребую вернуть мне плату за лобола!
Лицо Кудзайи помрачнело, а ее косые глаза сузились так, что казались двумя точками — то, что сказал сейчас ее муж, было чудовищным оскорблением.
— Хорошо, я поеду в город, — сказала она, — и расскажу им, как бесчеловечно ты относился ко мне. Я устроюсь на работу в школу в Куинстауне и буду рассказывать детям о том, что детородный орган у Тонго, вождя Зиминдо, такой же мягкий и податливый, как сережка дерева джубу!
Неудивительно, что после такого бурного объяснения отношения между супругами еще больше ухудшились. Тонго уединился в своем бетонном доме, в котором Кудзайи наотрез отказалась жить. Он курил сигарету за сигаретой и поглощал пиво целыми ящиками. Кудзайи, со своей стороны, делала все, что подобает порядочной жене, и в том числе проявляла заботу о супруге, постоянно стараясь убедить его в том, что она уже спит, когда он ложился в кровать. Все же они время от времени занимались любовью — обычно, когда Тонго был пьян и настаивал на этом или когда Кудзайи решала, что пауза в любовных отношениях настолько затянулась, что она может вообще позабыть, что такое секс. Но если прежде их секс был просто чудом, то сейчас занятия любовью превратились в рутинную процедуру, после которой чувствуешь утомление, как после приступа кашля или многократного и долгого зевания.
И каково же было удивление Тонго, когда он шесть месяцев тому назад узнал, что его жена беременна. Однажды утром она повернулась к нему — на ее лице была торжествующая улыбка — и легонько потрепала его рукой по щеке. Подперев рукой голову, она просунула свою ногу между его ногами, а он, взглянув в ее глаза, увидел пляшущие в них искорки. Тонго, глубоко вздохнув, ощутил сладкий запах ее тела, однажды и навсегда запомнившийся ему.
— Ну что? — спросил он, тоже изобразив на лице улыбку.
— Тонго, — ответила она. — У нас наконец-то будет ребенок.
Лицо Тонго расплылось в улыбке, которая так и застыла на нем, как маска. Сердце бешено заколотилось в грудной клетке; все внутри у него закрутилось, завертелось вокруг какой-то невидимой оси, словно вьющееся растение вокруг дерева; язык словно прилип к гортани, и он никак не мог выдавить из себя нужные сейчас слова. В течение двух последних месяцев они всего лишь один раз занимались любовью.
— А ты уверена, что это мой ребенок? — спросил он.
И вот спустя шесть месяцев с того дня Тонго смотрел застывшим взором на стену бетонного дома, построенного им для своей семьи, и задумчиво посасывал одну самокрутку за другой в ожидании своего лучшего друга, своей правой руки и закулу Мусы. С того дня, когда Тонго узнал о своем предстоящем отцовстве, они с Кудзайи почти не разговаривали, не говоря уже о занятиях любовью. И если задуматься над тем, во что уже давно превратились их отношения, то вывод может лишь подкрепить уверенность Тонго в том, что его сделали рогоносцем. В этом затруднительном положении Тонго не оставалось ничего, как только петь про себя. А думать он при этом не мог ни о чем, кроме как о джазовых мелодиях, которые напоминали ему о Кудзайи. Дело в конце концов кончилось тем, что он вспомнил песню, которую мать пела ему в детстве, и его дрожащий неуверенный голос зазвучал внутри его жилища, отражаясь едва слышным эхом от обшарпанных бетонных стен.
«Сикоко кувизва сопи вадела, цвумиса вабе пи купе звади. Сикадзи кузвизви дашекеб рутела макади наде» («И мальчик, чей голос звенит над прохладной водой, поет песни, а их слов никто не слышит. И девушка с ожерельем из ракушек, дочь благородного вождя, утонула в пруду, наполненном ее слезами»).
Какая чепуха, передаваемая из поколение в поколение! — думал раздраженный Тонго. Замбавийские мифы и легенды всегда были полны таких фраз, как «пруд, наполненный слезами», «бездна злокозненных замыслов», «мутный поток невыполненных обещаний». А знали ли все эти люди хоть что-нибудь о реальном мире? Он решил спросить об этом Мусу. А где же нелегкая носит сейчас Мусу?
А Муса, закулу, находился в этот момент не дальше чем в полумиле от дома Тонго, бродил в зарослях кустарника и проклинал солнце за его неуемный энтузиазм, после чего сразу же возносил молитвы высокочтимой Луне, прося ее вступиться и попросить отца-солнце простить ему его грубость. Он на ходу пытался свернуть самокрутку с травкой, но ему это не удавалось из-за того, что многочисленные дреды, в которые были заплетены его волосы, при каждом шаге хлестали его по лицу, к тому же гар непонятно почему оказался отсыревшим. Вообще говоря, ему надо было бы присесть где-нибудь и провести час или два в спокойном бездействии, купаясь в сладком дыму. Но даже по его собственным понятиям (которые были настолько неясны, что их едва ли можно было назвать понятиями) он сильно опаздывал и знал, что Тонго, наверняка перепевший уже все песни, начинает злиться.
У Мусы всегда были затруднения со временем, поскольку, будучи закулу, он вынужден был одновременно пребывать сразу в нескольких временах (особенно в своих снах). Ну как, скажите, возможно вообще говорить об «опоздании», когда вы заглядываете в будущее, находясь в настоящем? Это же неразрешимая головоломка. Но Тонго почему-то совсем не проявлял сочувствия к Мусе, будучи уверенным в том, что раз ты существуешь во всех временах сразу, то уж, будь добр, никогда не опаздывай.
Муса опаздывал сегодня именно потому что его сны, как обычно, держали его в своих объятиях и он приложил немало сил к тому, чтобы оторвать свое тело от подстилки, на которой спал. Он был обеспокоен, потому что такие ясные и живые сны всегда имели для него большое значение и всегда указывали на предстоящие перемены в настоящем, а возможно, и в прошедшем, а также и в будущем. Каждый закулу знал разницу между «сейчас» и «тогда», или разницу между осознанным и подсознательным; в этих вопросах все сводилось к мироощущению. Разделение времени смахивало на нелепые до смешного попытки колониальных мусунги разделить Страну Луны, как будто кто-то просил их заняться этим. Отделить личность от окружающих все равно, что разделить рукопожатие, или отделить сны от действительности, или разделить два тела, слившихся в порыве страсти. А раз так, то любой закулу является как бы инициатором единения. Но в этот момент Муса ощущал себя обычным человеком, то есть безразличным и холодным. Он не мог понять, что значат его сны, а какая польза от закулу, который не может толковать сны?
С недавних пор Муса стал изнурять себя сексом, погружаясь от усталости не в сон, а в какую-то полудрему. Но секс без намерения вступить в брак (и, что было бы более правильным, без желания притворяться, что это возможно) мог привлечь только проституток, сексуальность которых в точности соответствовала скучному выражению их лиц. К тому же Муса знал, насколько опасны случайные связи (ему уже не один раз доводилось испытать это на себе), и он внезапно решил: «все, хватит!» (а этого он никогда прежде не делал; не делал с того самого времени, когда в пору полового созревания лежал, измученный болезнью закулу). Прошлая ночь была долгой, отчаянно одинокой и убийственно тоскливой. Когда отец-солнце высунул макушку из-за горизонта, Муса впал в бессознательное состояние и снова очутился среди тех же самых видений; сейчас они были настолько отчетливы, словно облака, несущие послания.
Как бы то ни было, но закулу непростительно опоздал на заранее назначенную утреннюю встречу. К тому же он сильно опасался того, что назначенная встреча в краале семейства ‘Нгози наверняка будет долгой и занудливо многоречивой.
Стелла ‘Нгози, кокетливое юное создание с сонными, зовущими в постель глазами, должна была в конце месяца выйти замуж, и ее отец Тефадзва, старый пердун, окостеневший в предрассудках, выражал серьезную обеспокоенность в отношении «чести» своей дочери. Муса отлично понимал, чем вызвано папашино беспокойство: Тефадзву волновало то, что дочь может навлечь позор на семью, а также риск лишиться платы за лобола, если после брачной ночи он не сможет предъявить новой родне пятен крови на простыне. Ну а как, скажите, отцу (или даже любимой тете) спрашивать дочь-невесту о состоянии ее девственной плевы?
Муса ненавидел дела, связанные с восстановлением девственности. Он считал, что они столь же сомнительны с точки зрения трезвого рассудка, сколь вредны с точки зрения нравственности. Но он не смог убедить Тефадзва посмотреть на эти вещи его глазами; более того, старик настаивал на разговоре об интересующем его предмете с таким упорством, с каким мотылек вьется вокруг пламени свечи.
— Что заставляет тебя предполагать, — медленно начал разговор Муса, — что честь твоей дочери… как бы это сказать?.. нарушена?
Тефадзва покачал головой.
— Я уверен, что ее честь в полном порядке, закулу. Стелла ведь хорошая девочка. Но ведь сейчас молодых девушек подстерегает столько искушений, что традиции часто нарушаются.
— Нарушаются?
— Естественно… я говорю о традициях.
— Ну а если нарушается… я тоже имею в виду эту самую традицию… это что, настолько ужасно?
— Закулу! — возгласил старик рыдающим голосом. — Традиция, вот что объединяет две семьи… и она не может быть нарушена до вступления в брак. Ведь именно в браке женская честь рушится, распахиваясь словно калитка перед неистовым буйволом. Ведь мужчине намного приятнее солнечный свет, который греет его после того, как он распахивает занавески, разве не так? Если земля уже кем-то распахана, разве оценит земледелец ее щедрость? Если крышка колодца сброшена, то любой хулиган может помочиться в колодезную воду! Когда дерево джубу…
Муса воздел руки к небу, давая понять Тефадзва, что сдается, пока тот не углубился в еще более густые дебри метафорических сравнений. Вздохнув, он пожал плечами и сказал:
— Я посмотрю, чем я смогу быть вам полезным, — сказал он и, не дав старику снова опутать его словесной паутиной, торопливо юркнул в спальную хижину девушки.
Стелла сидела в хижине одна, что Муса воспринял с облегчением; говорливая акадзи не будет усложнять ему задачу. Девушка была такой же красивой, какой он ее запомнил: с высоким лбом, полными губами и все теми же сонными глазами. Она сложила руки в традиционном приветствии; выглядела она очень взволнованной. Муса улыбнулся ей, как он полагал, ободряющей улыбкой. Ведь он еще не оставался с ней наедине с того самого момента… как бы это сказать… в общем, это затруднительно.
— Привет, Стелла, — начал он, стараясь говорить весело и беззаботно. — Как ты? Как Татенда?
— Спасибо, закулу, у нас все нормально.
— Каковы ваши планы на свадьбу?
— Спасибо, закулу, с этим тоже все нормально.
— А ты и Татенда. Я уверен, что вы уже… ну… я уверен, ты понимаешь, что я имею в виду.
Девушка, засмущавшись, отвела глаза в сторону; сейчас она была похожа на новорожденного олененка.
— Ну ладно, ладно, — успокоил ее Муса. — Давай начнем.
Не прошло и часа с той минуты, когда Муса покинул спальную хижину, чтобы отправиться на беседу с отцом невесты. Нет, никаких проблем не возникло, успокаивал его Муса. Его дочь чиста, как девочка, не достигшая половой зрелости. Хорошо, он согласен принять в дар цыпленка, но о деньгах и речи быть не может.
Муса вежливо отвечал на вопросы, но чувствовал, что нужно уходить. Он, сконцентрировавшись всеми силами на магии, довел себя до такой головной боли, которую прежде никогда не испытывал, к тому же он опаздывал так сильно, как не опаздывал никогда прежде. Вообще-то, восстановление девственности — простое, безболезненное заклинание, обращенное к Божественной Луне с просьбой пролить одну или две капли крови на брачные простыни — на это потребуется не более десяти минут, хотя он иногда ради придания значимости этой процедуры затягивал ее до двадцати минут. Но сегодня Божественная Луна была на редкость несговорчивой и долго не хотела отвечать Мусе. Возможно, подумал Муса, все уже было сказано ею в снах, которые он только что видел. А возможно, Луна была просто не в настроении обсуждать мирские дела сейчас, когда на горизонте столь очевидны более важные события. А к тому же не слишком ли это лицемерно — восстанавливать девственность, которую сам же и нарушил?
Закулу величественным шагом покинул крааль Тефадзва, потирая обеими руками голову, которая чуть не раскалывалась от боли. Больше всего ему хотелось сейчас затянуться самокруткой с травкой.
Муса добрался до крааля Тонго, когда время подходило к полудню; после желанной самокрутки голова его слегка прояснилась, однако солнечная жара все еще была невыносимой. Он на мгновение остановился у калитки, ведущей во двор вождя, чтобы закинуть назад косички-дреды и обтереть рукавом взмокший лоб. Его движения были какими-то странными, не совсем скоординированными, словно они происходили (все смахивало на это) со спящим или не совсем проснувшимся человеком, кости которого, словно набор запасных деталей, перевязанных бечевкой, брошены в мешок. Когда Муса тряс головой, то казалось, что она вот-вот улетит прочь, сорвавшись с его шеи. Каждый его шаг представлял собой несогласованные, как будто назло друг другу, движения костей ног: лодыжки продвигались вперед, словно сопротивляясь берцовым костям, которые, в свою очередь, сопротивлялись движениям бедер.
Муса перегнулся через забор и заглянул в крааль. До чего же уныло выглядело жилище вождя: идиотский бетонный дом (памятник былой напыщенности Тонго); разжиревшие цыплята, ни один из которых не попал на семейный стол; тишина, лишь изредка нарушаемая звуками заунывно-фальшивого пения Тонго. Мэйве! Запустение, которого ни ребенок, ни даже двойня не смогут оживить.
Закулу, как и ожидал, нашел вождя в бетонном доме. Когда Муса вошел в комнату, Тонго поднял на него глаза и постучал пальцами по стеклу ручных часов, но тот молча пожал плечами и сел рядом с ним.
— Как поживаешь, друг мой? — спросил Муса.
— А на что мне жаловаться?
Муса кивнул, в полной уверенности, что поток жалоб незамедлительно последует за этим риторическим вопросом.
— Мы больше не занимаемся любовью, — продолжал Тонго, сделав короткую паузу, чтобы набрать воздуха. — Кудзайи, после того как объявила мне о своей беременности, смотрит на меня так, словно я только что вылез из выгребной ямы. А все из-за того, что я ей тогда сказал.
Муса вздохнул.
— Насколько я помню, вы ведь практически не занимались любовью перед тем, как она забеременела. Вы оба так усердно придерживались безбрачия, будто вы не люди, а черви-гермафродиты ведза, словно онанисты, которые только для виду общаются друг с другом.
— Но мы не занимались любовью потому, что злились друг на друга. А теперь тоска давит на меня, словно мешок кукурузы во время сбора урожая.
— Так почему ты не попросишь прощения?
Тонго печальными глазами посмотрел на друга. Его симпатичное мужественное лицо внезапно стало по-детски печальным.
— А что, если я прав? — ответил он. — Что, если этот ребенок не мой? Ведь в течение трех лет мы занимались гулу гулу с таким усердием, как будто пытались заселить своим потомством большой город, и ничего. А когда наш секс превратился в рутинную обязанность, торопливо исполняемую один раз в квартал, она вдруг забеременела. Это же сущая бессмыслица.
— Не смеши людей, Тонго! Ну с кем, по-твоему, Кудзайи могла спать? С одним из братьев Читембе, у которых глаза наезжают друг на друга? С этим новообращенным из миссии святого Освальда, который должен был молить меня о прощении целых три месяца? Ты просто жалеешь о том, что так поступил, вот в чем все твое несчастье. Неужели ты не слышал старое замбавийское изречение? «Ку токо шимбе: в acme кукуку ни бондоре. Татемба воде ни шимбеле кунцва вазве пелото». Язык древний, но смысл изречения примерно следующий: «В жизни необходимо делать четыре главных дела: есть, срать, спать с женщиной и умереть. И если ты три первых вещи будешь делать правильно, четвертая не покажется тебе такой уж мучительной». Примерно так это звучит. Мне кажется, друг мой Тонго, тебе необходимо, чтобы за тобой хорошо смотрели. И еще, если Кудзайи не может нормально заниматься nay пау, тебе надо найти кого-то другого, кто может.
Вождь было запротестовал, но Муса поднял руку, призывая его к молчанию (другой рукой он прикрывал рот, широко раскрывшийся в долгом зевке).
— Ведь ты же не хочешь разрушать свой брак до того, как родится ребенок, — продолжал он. — Послушай меня, своего друга и закулу. Любые отношения всегда становятся треугольником. Почему мусунгу так часто путают слова «монотонность» и «моногамия»? Даже мужчина, живущий в браке, всегда испытывает желание близости с другой женщиной, реально существующей или созданной его похотливым воображением. А женщина? Она тоже имеет отношения и со своим мужем, и с другим человеком — с тем, каким она хочет видеть своего мужа.
— Что, это и вправду так?
Муса кивнул.
— Именно так. До тех пор, пока не родится ребенок. А потом возникает идеальный треугольник, и ребенок становится его вершиной.
— По-твоему, чтобы решить семейные проблемы, мне надо кого-то трахнуть? Фантастика!
Муса засопел. Головная боль возвращалась; она всегда возникала, когда он приходил в саркастическое настроение; к тому же сейчас от нытья Тонго его просто мутило. Вождь или не вождь; закулу или не закулу; друг или не друг — вся эта история затянулась слишком надолго. К тому же у него и своих неприятностей невпроворот; что делать, если сны, которые он видит, заставляют его просыпаться, а проблемы других людей навевают на него сон? А Тонго… он не слишком уверен в измене. Он сам наверняка может помочь себе, если выйдет из этой своей меланхолической задумчивости.
— Давай лучше выпьем пива, — предложил он, со вздохом вставая на ноги. Но Тонго продолжал сидеть.
— Я вообще не должен был на ней жениться, — снова затянул вождь. — Все так считают. Даже ее отец не хотел, чтобы я на ней женился.
— Но, друг мой, ведь ты же любишь ее. И нравится тебе это или нет, но жизнь сложилась именно так.
— А сколько будет стоить любовь, если ее отнести на рынок?
— Это будет зависеть от того, на какой рынок ты ее понесешь, — ответил Муса, направляясь к двери.
Наконец Тонго тоже встал.
— Даже этот пьянчуга Камвиле говорил, что мне не следовало на ней жениться. Он говорил, что у нее обезьяньи уши. Хотя сам я этого не видел.
Муса, остановившись у двери, смотрел на своего друга. Обезьяньи уши? Представив себе мысленно лицо Кудзайи, он сразу же осознал, что никогда уже не сможет смотреть на него без с трудом сдерживаемого смеха.
— Я думаю, тебе следует успокоиться, — сказал он.
Деревня словно вымерла. Дети пасли скот, мужчины уже приступили к возлияниям, женщины все еще работали в поле (Кудзайи, к великой радости Мусы, тоже была в поле). Тонго, пребывающий в состоянии печальной задумчивости, шел, медленно волоча ноги, словно дикий зверь, бредущий к месту смерти. Но закулу вдруг быстро зашагал прочь. Он точно не знал почему: то ли послеполуденный бриз донес до него запах пива, то ли ему просто потребовалось переодеть рубашку.
— Закулу, — обратился к нему вождь, — а где пруд, наполненный слезами?
— Какой пруд, наполненный слезами? — спросил Муса, обернувшись на ходу.
— Тот, о котором поется в песне. — И Тонго затянул: — Сикоко кувизва сопи вадела, цвумиса вабе пи купе звади. Сикадзи кузвизви дашекеб рутела макади наде.
Муса остановился и пристально посмотрел на друга. Слова песни всколыхнули что-то в его голове, он протер глаза костяшками пальцев и откинул назад косичку, дабы убедиться в том, что он не спит. А все потому, что образы, виденные им во сне, набросились на него со всех сторон, словно шакалы на труп: мальчик с голосом, не умолкающим ни на мгновение, нагая девушка, плавающая в пруду печали: дубинка из ветви баобаба, ставший злым закулу, орел… Он неистово затряс головой, а когда в изнеможении остановился, увидел Тонго, глядящего на него с любопытством.
— Прости меня, друг, — сказал Муса. — Сегодня мне не до пива. Я должен пойти домой, лечь в постель и выяснить, что происходит. Да поможет мне в этом Божественная Луна!