I: Лик, Соня и все возможные виды неприятностей
Монмартр, штат Луизиана, США, 1907 год
Для негритянского ребенка, росшего в Култауне, существовали три вида неприятностей, и Фортис Джеймс, он же «Лик» Холден, достигнув восьмилетнего возраста, умудрился вляпаться во все, но так, как ребенок пробует на язык лунные блики на воде, не глотая при этом воду.
Самую худшую неприятность могли устроить белые — ведь, что бы ты ни сделал, наказание наверняка будет несоизмеримо преступлению. Лик знал одного мальчика, который был избит до потери сознания только за то, что передразнил манеру говорить и походку белой леди; да и самому ему доводилось получать затрещины только за внимательный взгляд на приличного вида джентльмена или за санки, прислоненные к стене у входа в магазин. И конечно же, Кайен рассказала Лику о Косоглазом Джеке из Сторивилла, которого линчевали за то, что он осмелился похотливо глазеть на белую леди.
Следующим видом неприятностей были неприятности с неграми. Это было не так страшно, но тоже могло привести к ужасному концу. Предположим, ты стянул апельсин с тележки развозчика фруктов — только потому, что не в силах был устоять перед его запахом, щекотавшим твой нос подобно амброзии, — и фруктовщик поймал тебя с поличным. Ты должен немедленно решить, что делать, потому что торговец может похлопать тебя по голове и сказать: «Ах ты плут! Ты что, не мог попросить у меня апельсин?» Но он может вынуть бритву и располосовать тебе лицо, да так, что и родная мать не узнает. Ну как тут не вспомнить слова матушки Люси о том, что «в бешенстве или в отчаянии каждый человек жесток по-своему».
У всех мальчишек в Култауне было единое мнение о том, что наиболее безвредные неприятности — это неприятности с законом, которые относились к третьему виду. Блюстители закона стояли в Култауне на каждом углу — по крайней мере до захода солнца, — и для них не было ничего лучше, чем поймать негритенка за любую, даже самую малую провинность. Все блюстители порядка были, конечно же, белыми. Но они редко располагали временем для рукоприкладства (исключение составляли воры-рецидивисты), и от них можно было ожидать разве что строгого нравоучения, изобиловавшего такими непонятными словами, как «законопослушание» и «нравственность».
Еще до того, как Лик стал заглядываться на Сильвию (ведь между ними не было кровного родства), он большую часть времени проводил со своим лучшим другом Соней, младшим сыном Толстухи Анни. Соня был маленьким жилистым мальчишкой, по всему телу которого тянулось что-то вроде родимого пятна, словно мраморная прожилка в гранитной скале. Он обладал какой-то бесшабашной отвагой, и, глядя на его дьявольскую улыбку, взрослые мужчины хохотали, как дети. Его настоящее имя было Исаия, но это напрочь забыли по причине его способности спать в любом месте, от колыбели до ветки на дереве или крыши над их квартирой (когда его матушка ступала на тропу войны). Поначалу его звали Сонливый, а потом для краткости просто Соня.
Соня постоянно вовлекал Лика во всяческие неприятности. Но в основном это были неприятности с законом, то есть наименее опасные. Однажды, когда их вытурили с балкона ночного бара «Жженый сахар», где им нечего было делать, тем более в неположенное время, и два култаунских блюстителя порядка прочитали им длинную лекцию, Соня по-своему объяснил Лику это происшествие:
— Попадая в неприятности с белыми, ты можешь оказаться в такой глубокой дыре, откуда и солнца не увидишь. При неприятностях с неграми ты оказываешься в дерьме по пояс. А нарушение закона? Да это, дорогой мой Фортис, все равно, что упасть в лужу. Да, все равно, что упасть в лужу.
Вспоминая прошлое, Лик испытывал некое чувство удовлетворения от того, что единственная крупная неприятность, в которую ему довелось вляпаться сразу после восьмого дня рождения, была связана с нарушением закона. Правда, тогда он не считал, что ему повезло. Конечно же, во всем виноват был Соня. Впрочем, он всегда был виноват. А случилось вот что.
Лику было семь лет, когда он начал работать, дабы поддержать все уменьшающееся семейство Кайен. Сина давно уже вышла замуж за странствующего проповедника, и из последних слухов о ней, дошедших до ушей Кайен, явствовало, что они с супругом собрались перебраться в Чикаго. Сестра и Руби Ли по-прежнему жили то дома, то вне дома. Большую часть времени они проводили в «Жженом сахаре», где ловили клиентов и одурманивали свои головы опиумом и алкоголем. Что до Кориссы, то Кайен надеялась, что она найдет себе хорошего мужа. Однако шансов найти хорошего мужа среди «мужского полусвета» Култауна практически не было, особенно если принять во внимание то, как Корисса реагировала на мужчин — у нее делался нервный тик, а язык словно прилипал к гортани, — и, глядя на нее, одиннадцатилетнюю, нетрудно было представить, какая судьба ее ждет — в лучшем случае проституция, а в худшем — убогая жизнь старой девы. Но пока она хотя бы прибиралась в квартире и присматривала за угасающей на глазах Кайен, которая большую часть времени проводила в кресле-качалке и, казалось, мысленно созерцала тени тех, кто в прошлом проводил с ней ночи. А что до Сильвии, которая была любимицей Кайен — хотя и не была ее дочерью, — то ни о какой работе для нее и речи не было, а поэтому маленькому Лику и пришлось работать, чтобы приносить в дом хоть какие-нибудь деньги.
Именно матушка Люси определила Лика на работу к старику Стекелю, еврею, владельцу большого магазина на границе Култауна и квартала Джонса. Стекель был типичным представителем белой бедноты в Монмартре, и жизнь его протекала между молотом и наковальней. Будучи евреем (другие белые называли его «жидом»), он стоял на общественной лестнице всего на одну ступень выше негритосов, которые соглашались работать в его магазине только тогда, когда деваться было совсем уж некуда. И даже негры не доверяли Стекелю, поскольку он был белым и, по их убеждению, только и занимался тем, что выманивал у них деньги, добытые тяжелым трудом. К тому же большинство товаров, которые он продавал, были им вообще не по карману.
В таких условиях у старика Стекеля было два основных способа обеспечить свое убогое существование. Во-первых, он открывал свой магазин по воскресеньям, когда все благоверные христиане со своими семьями были в церкви, и в качестве премии бесплатно отпускал забывшим о Боге покупателям, как белым, так и черным, по унции масла или табаку. Во-вторых, он продавал лед култаунским барам; лед охотно покупали и чернокожие мальчишки, одержимые жаждой и имеющие в кармане хоть пенни. Вот на эту работу и наняли Лика. Ведь старик Стекель был уже далеко не в том возрасте, чтобы толкать тележку со льдом по Канал-стрит, к тому же, когда Старая Ханна прятала лицо, чтобы не видеть той чертовщины, которая творится по ночам в Култауне, это было и небезопасно.
Каждый вечер около семи часов Лик на десять минут забегал в квартал Джонса, чтобы взять подготовленную для него тележку; обычно через только что протертую витрину его приветствовал сам старик Стекель, а иногда его сын Дов (у которого были такие курчавые волосы и такие пухлые губы, что Лик не сомневался в том, что в этом парне было изрядное количество негритянской крови). С самого первого рабочего дня Лика мальчишки-негритята насмехались над ним из-за того, что он имеет дело с человеком, который «собственноручно убил Господа нашего Иисуса». Но Лик не обращал на это внимания, потому что Стекель всегда был добр с ним; платил ему столько, сколько мог; кормил его вкусной кошерной едой — обычно курицей, — остававшейся от обеда. Со своей стороны, Стекель всегда относился к Лику с восхищением и боязнью: восхищало его то, как семилетний мальчик управляется с тяжелой наполненной льдом тележкой, а боялся он того, что этого ребенка может остановить банда белых подонков еще до того, как он окажется на территории Култауна (белые никогда не упускали шанса «преподать черномазому урок»).
Через некоторое время Лик знал о своей новой работе всё — как знал он каждую черточку лица своей сестры Сильвии. Маршрут его начинался с конца Канал-стрит (почти от дома, в котором была квартира Кайен) и проходил мимо ночных клубов «Жженый сахар», «У Тонка», «У беззубой Бесси», «У черного Кобба». В некоторых заведениях у входа стояли швейцары-вышибалы — устрашающего вида гиганты с лицами, покрытыми шрамами, и ловкими руками, — которые под ходили к тележке и брали по паре громадных кусков льда. Но в большинстве случаев вносить лед в заведение входило в обязанность самых молодых проституток, которые вдвоем брались за кусок льда и, как правило, роняли его на землю и поднимали крик, обвиняя друг друга в неловкости. Часто лед в «Жженый сахар» вносили Сестра и Руби Ли, которые нередко бывали в таком состоянии, накурившись травки, что не узнавали собственного брата.
Тогда Лик обычно говорил: «Они вознеслись так высоко, что смотрят на ангелов». И большого беспокойства ему это не причиняло, поскольку так было принято в Култауне, а Култаун был миром Лика.
Потом он добирался до конца Канал-стрит, и начиналась вторая часть его работы. Он разворачивал тележку и шествовал тем же путем, но в обратном направлении, во весь голос распевая хвалы оставшемуся в тележке льду. Даже в семь лет в голосе Лика присутствовал тот металлический дребезжащий тон, который, рикошетом отскакивая от стен домов, разносился на целую милю, а то и дальше.
Для того чтобы зазвать покупателей, Лик придумывал короткие стишки: «Соси саспариллу со льдом, не будешь мучиться животом!» или «Подходите, пробуйте. Лед вкусней, чем мед! Лечит оспу и чесотку. Тот, кто купит, вновь придет!»
Пропев в очередной раз рекламу своего товара, Лик брал тяжелую остро заточенную лопатку, которую старик Стекель называл «эта хреновина», и колотил ею по поверхности лежащего сверху куска льда до тех пор, пока внутри тележки не собиралась кучка прозрачных кубиков. После этого он брал из сумки, висевшей между рукоятками тележки, лист вощеной бумаги и мастерски сворачивал его в кулек, который до краев наполнял только что нарубленными кубиками и, завидев приближающегося покупателя, спрыскивал содержимое кулька саспариллой.
От желающих пососать лед не было отбоя — дети проституток, сутенеров, уличных проповедников (ведь других детей в Култауне и не было) с напряженными лицами протягивали Лику свои грязные монетки, а когда холодные ароматные кусочки оказывались во рту, глаза их буквально светились счастьем.
— Один кулек — пенни! — кричал во все горло Лик. — Один кулек — пенни! Отходи прочь, кто без денег!
Спустя более чем полвека белые «теоретики джаза» (или «заплесневелые в своем невежестве личности») — они сами называли себя «пуристами» — писали свои исторические исследования о рождении новоорлеанского стиля, основываясь на достаточно тенденциозных воспоминаниях таких джазменов, как Луи Армстронг, Джо «Кинг» Оливер и Джелли Ролл Мортон. Они сочли необходимым упомянуть и о легендарном Лике Холдене и его золотой трубе, хотя о его жизни практически ничего не знали. Поэтому они просто добросовестно пересказали то, что записал Армстронг в одной из своих многочисленных записных книжек: «Как получилось, что Холдена стали звать Лик? Это произошло потому, — пишет Луи, — что он припадал к трубе, как к куску льда». Но фактически Лик утратил свое прежнее имя Фортис много раньше, когда он кричал на Канал-стрит.
— Один кулек — пенни! Отходи прочь, кто без денег!
Сказать по правде. Лику нравилось работать у старика Стекеля, а что до мальчишек, то они дразнили его больше из зависти. Во-первых, Лик зарабатывал деньги, а во-вторых, он стал чем-то вроде местной знаменитости под кличкой «Лик, разносчик льда». Но самым лучшим было то, что, когда поток покупателей иссякал, Лик и Соня имели возможность ублажать себя до отвалу льдом с саспариллой, заглядывать через окна в ночные бары и слушать култаунских музыкантов, играющих блюзы, регтаймы и джаз так громко и азартно, что сердца мальчишек бились в такт музыке с такой силой, что, казалось, вот-вот выпрыгнут наружу.
Лик чувствовал себя в этой атмосфере как рыба в воде. Он не отрываясь смотрел на чернокожих, так славно отплясывавших кекуок (с такими же «воздушестью» и «гратиозой», как это делали белые в кварталах Джонс или Синклер); смотрел на белых туляк, которые, раздухарившись, швыряли двойную плату за выпивку; смотрел на проституток, которые приседали в танце так низко, словно хотели почесать задницы о доски пола. Соня умел здорово описать словами все то, что они видели. Лик был в восторге от того, как он это делает.
— Ударник — словно комар под дождем; он так возбужден, что весь дрожит, будто лежит голый на снегу. А у пианиста пальцы скользят по клавишам, как жуки-плавунцы на воде, когда ее поверхность морщится под ветром. Басист — это конь-тяжеловоз, который привык ступать медленно, а саксофон точь-в-точь хобот африканского слона; когда его хозяин трубит в него, то хочет, чтобы все звери его слышали.
— Ну а трубач? — нетерпеливо спрашивал Лик. — Скажи, как тебе показался трубач?
— Тебя интересует труба, дорогой Лик? Труба — это пиписька твоего папочки! Ты видел лицо трубача, когда он трубил? Вот так выглядел твой папочка, когда делал тебя вместе с твоей мамочкой.
Лик надулся, когда Соня вспомнил о его папочке. Потому, что Лик и понятия не имел о том, кто он такой.
Прячась на задворках култаунских ночных клубов, Лик и Соня слышали все, что могли предложить публике первые величайшие музыканты двадцатого века. И неудивительно, что это так горячило их кровь! Музыканты были не только местные, из Култауна, были там и известные руководители оркестров, которые начали свое триумфальное шествие через весь двадцатый век из Сторивилля, в Новом Орлеане, распространяя при этом то, что теоретики называли впоследствии «култаунским саундом». А среди трубачей самым великим и самым известным был Чарльз «Бадди» Болден, с легкими, как у паровоза, и стальными губами: его корнет издавал звуки настолько сладостные, что благодаря им на танцевальной площадке любого клуба и на любой грязной и унылой улице воцарялась атмосфера всеобщей любви и братства. Лику довелось лишь один раз услышать, как играл Бадди Болден — бог знает, когда это было, но, судя по жизнеописанию великого музыканта, примерно в 1907 году (когда Болден вынужден был бежать из Нового Орлеана из-за осложнений на любовной почве), — в ту ночь Лик поклялся научиться играть на трубе. И в ту же ночь его настигла большая неприятность, однако она была самого легкого вида из трех возможных.
Обычно швейцары, сутенеры и проститутки не обращали внимания на Лика и Соню, если, конечно, поблизости не было блюстителей закона, находящихся при исполнении обязанностей. Так бывало везде, кроме самого большого в Култауне ночного клуба «У беззубой Бесси», где швейцаром был громадный мужик по имени Эванс (которого все звали Добряком). Без какой-либо определенной причины Добряк почему-то невзлюбил Лика. Поэтому он постоянно вышвыривал Лика и Соню из клуба, и его присутствие на Канал-стрит стало в буквальном смысле дамокловым мечом, постоянно занесенным над головами мальчиков. Лик скоро решил, что посещение этого клуба не стоит того, чтобы потом потирать ушибленную задницу и отряхиваться от уличной грязи. Но в тот вечер в Култаун приехал сам Бадди Болден и ночью должен был играть в клубе «У беззубой Бесси». Отлично! Хотя Лику только что исполнилось восемь, такого случая он упустить не мог.
Мальчики спрятали тележку со льдом в тупике аллеи и незаметно пробрались в клуб через окно. Они знали, что Добряк будет высматривать их во все глаза и в самом клубе, и рядом с ним, поэтому мальчики залезли под стол, за которым расположилась особо буйная компания, решив, что это самое надежное укрытие. Когда оркестранты заняли места на сцене, Болдена среди них не было. Оркестр заиграл какой-то регтайм, пары потянулись к танцевальному кругу, но Лик ждал большего. И вот, когда музыканты играли уже наверное полчаса, звучание оркестра внезапно перекрыл звук корнета, настолько громкий, что Лик готов был поклясться, что это гудок парохода, но тон его был чистым, словно луч света, проходящий через прозрачное стекло. А когда сам великий человек появился на сцене, все, кто был в клубе, встали и стоя приветствовали его в благоговейном молчании. Лик тоже не мог сдержаться. Соня изо всех сил тащил его за руку вниз, но Лик, чтобы лучше видеть музыканта, залез на стул и во всю силу своего голоса закричал, что он счастлив услышать такую игру на трубе.
Потом Лик почувствовал, как огромная лапа схватила его за горло. Другой рукой Добряк схватил Соню и выволок обоих мальчиков на улицу. Он колотил их головами друг о друга до тех пор, пока у них не зазвенело в ушах, а из глаз не полились слезы.
— Если я еще раз увижу вас в этом заведении, я сделаю из ваших задниц дуршлаги для промывания бобов! — орал Добряк.
Лик и Соня наверняка не отделались бы так легко, но в клубе вспыхнула потасовка, и швейцар, оставив мальчиков, бросился туда.
Несколько мгновений они сидели на земле, ожидая, когда в их головах наступит просветление, потом, поглядев друг на друга, стали ощупывать ушибы и кровоточащие раны. Лик с трудом встал на ноги и сказал:
— Соня, я пошел. У меня башка — как доска, на которой отбивали мясо.
Но Соня не собирался оставить то, что сотворил с ними Добряк Эванс, без отмщения.
— Друг мой Лик! — произнес он, лежа на земле. — Ты бегаешь от этого толстого старого мудака, ведь ты каждую ночь только и делаешь, что бегаешь от него.
У Сони возник план, как опустить Добряка, и хотя Лик не был полностью согласен с его намерениями, он все-таки решил поддержать друга — что-что, а убеждать Соня умел.
Как только Добряк исчез за дверью клуба (необходимо было оттащить двух разбушевавшихся парней от сутенера, нарушившего, по всей вероятности, условия договоренности, достигнутые ранее), Лик и Соня бросились к тележке со льдом. Они притащили ее к лестнице, ведущей на балкон, опоясывавший здание клуба по всему фасаду, а затем начали затаскивать ее вверх по ступенькам. Тележка была наполнена льдом всего на одну треть, но она все равно была слишком тяжелой, и Лик уже было решил отказаться от задуманного, но Соня вытащил ящик со льдом из тележки, и они затащили его на балкон, несмотря на то что ледяная жидкость текла по их ногам. Соня радостно смеялся, продолжая восхищаться гениальностью придуманного им плана (у него и в мыслях не было поскорее скрыться), а Лик в это время приник лицом к окну второго этажа, не в силах оторвать взгляда от ходившего ходуном настила танцевального круга. Он был буквально заворожен игрой великого Бадди Болдена и больше всего на свете хотел бы быть сейчас в зале.
— Лик! — шепотом позвал его Соня, и тут до Лика дошло, что наступило время действовать. Мальчики, пригнувшись, прошли по балкону и оказались над самой головой Добряка, когда он вышибал из клуба двух буянов, давая при этом волю и рукам, и языку. Соня едва мог сдержать смех, когда они с Ликом наклонили ящик со льдом. Молча переглянувшись и кивнув друг другу, они наклонили ящик еще ниже, так, чтобы ледяная вода полилась на голову ничего не подозревавшего Добряка.
Реакция швейцара-вышибалы на холодный душ была уморительной. Сперва он, казалось, не заметил потока, обрушившегося ему на голову и намочившего рубашку и жилетку. Но вдруг все его тело перекорежилось словно от удара молнии, и он издал громкий и хриплый вопль, похожий на рев взбесившегося быка. Добряк, закрыв голову руками, перегнулся пополам, и поток ледяной воды полился ему на спину. Он с трудом сообразил, что надо отскочить в сторону, а когда он наконец сделал это, вид у него был такой, словно он только что подвергся каре небесной. При этом его громкий надсадный рев не умолкал ни на секунду.
А на балконе Соня, забыв обо всем на свете, неудержимо хохотал, высоко приподнимая ящик — ни одна капля не должна пролиться мимо цели. Лик тоже смеялся, но вдруг до его слуха донесся звук скрежетания металла о металл, и он увидел, как тяжелая остро заточенная лопатка, которую старик Стекель называл «эта хреновина», скользнув по настилу балкона, упала вниз. Ее заостренный конец с точностью шпаги в руках опытного дуэлянта вонзился Добряку между лопаток. Рев его мгновенно прервался, он грохнулся на колени и остатки холодной воды из ящика обрушились на его согбенную фигуру. Соня, не осознавая того, что произошло, хохотал, но для Лика, видевшего, как швейцар упал, время словно остановилось. В глазах у Лика потемнело, руки и ноги стали ватными; до его слуха не доносилось ничего, кроме звуков трубы Бадди Болдена. И Лику казалось, что эти звуки указывают ему путь к спасению, толкают его на крутую тропу, ведущую куда-то прочь отсюда. Обо всем, что было, и все, что будет, казалось, играл оркестр, возглавляемый корнетом Бадди Болдена.
К счастью для Лика и Сони, Добряк Эванс не умер (хотя, после того как хирург не совсем умело удалил из его спины «хреновину», он уже не мог самостоятельно передвигаться). А иначе никогда бы им снова не бывать в Култауне. Им повезло, что они вляпались в неприятности с законом — все кончилось бы намного хуже, попади они после всего того, что случилось, в лапы других вышибал клуба «У беззубой Бесси». Им повезло, что их дело в суде по делам несовершеннолетних рассматривал судья Августус Пинкни, считавшийся сторонником либеральных реформ. В результате их приговорили к четырем годам заключения в Монмартрской исправительной школе для негритянских мальчиков (которую все для краткости называли «Два М»), расположенной на окраине Монмартра. К счастью, Лик в ночь своего ареста слышал трубу Бадди Болдена, и, хотя ему только что исполнилось восемь лет, он воспринял эти звуки как призыв к действию, к тому, как жить дальше. А Соня — у которого не было такой цели и которому не сопутствовало везенье — благодаря своему хорошо подвешенному языку добился в жизни лишь того, что стал сутенером и ловким пронырой. Не повезло и Болдену. Не прошло и месяца после той ночи в Култауне, как он оказался в больнице для душевнобольных в Джексоне, штат Луизиана, за то, что избил свою тещу. Когда спустя четыре года Лик с корнетом в руках покинул «Два М», Болден был помещен в сумасшедший дом, где пробыл четверть века до своей смерти в 1931 году. Великого джазмена погубили неприятности третьего вида. Что уж тут поделаешь?