I: Один из оттенков черного
Монмартр, штат Луизиана, США, 1899 год
При крещении Лик Холден был наречен Фортисом Джеймсом. Его мать Кайен, у которой он был восьмым ребенком, нарекла его так, потому что это имя звучало сильно и уверенно. Черт возьми! Да он и впрямь должен был стать сильным и уверенным — так что все правильно.
Рождение Лика не принесло много радости. Отчасти потому, что он был уже восьмым ребенком; отчасти потому, что он был еще и «ягодичным» ребенком и чуть не отправил на тот свет свою мамашу; а отчасти потому, что его папаша исчез неизвестно куда за шесть месяцев до его рождения. Но основной причиной того, что появление Лика на свет не вызвало особого ликования, было то, что это произошло в Култауне, районе Монмартра, в тот год, когда двадцатый век уже стоял на пороге — так что поверьте, это событие не явилось благом ни для кого, и меньше всего для самого новорожденного.
Спустя примерно десять лет, когда Лик впервые играл на трубе в группе музыкантов, идущих во главе погребальной процессии по кривым улочкам Култауна, он обратил внимание на то, как гнетущее настроение тех, кто провожал усопшего в последний путь, вскоре испаряется и начинается веселое празднество с танцами, регтаймом или джазом (тогда такую музыку называли «джазм» — заимствуя второй слог из слова «оргазм»). Лику нравилось наблюдать, как солидные дамы крутят бедрами, отдаваясь во власть африканских ритмов. Но он постоянно терзался мыслью о том, нет ли во всем этом чего-то неподобающего и грубого. Он спрашивал об этом матушку Люси (свою бабушку), а она говорила ему:
— Эх, Фортис! Каждый хочет хоть как-то скрасить жизнь!
Но Лик не придавал большого значения сказанному матушкой Люси. У него было собственное объяснение происходящему — музыкальное сопровождение погребальной процессии вызывает в людях радость не от самой жизни, а от того, что она наконец-то закончилась. В этом была и правда жизни, и правда смерти для негра из Култауна.
Матушка Люси присутствовала при рождении Лика. Она держала дочь за руки и запихивала ей в рот лоскутки ткани, чтобы та стиснула зубы и не орала. Она перевязала пупок Лику и, колотя ладонью по ягодицам новорожденного, высекала в нем искры жизни, до тех пор пока он не заревел, да так, что затряслись деревянные перегородки их лачуги.
— Да, Кайен, легкие у парня что надо, — сказала матушка Люси; взяв Лика поудобнее, она отерла его нос, рот и глаза от слизи.
Чернокожие дети при появлении на свет бывают самых различных цветов и оттенков, от розового до темно-коричневого. Но Лик родился совсем черным с пухлыми губами, широким носом и гордым африканским лбом.
— Бедный парень, даже в полной темноте и без очков не ошибешься, назвав его негром, — воскликнула матушка Люси и разразилась смехом, похожим на кудахтанье.
В руках у матушки Люси неожиданно появилась бутылка с каким-то мутным пойлом, из которой она сделала несколько глотков. Затем, поднеся бутылку к губам дочери, налила немного напитка ей в рот, и тем, что еще оставалось в бутылке, полила послеродовые разрывы Кайен, а та вонзила ногти в руку матери, вытиравшей кровь. Итак, приход Лика в мир сопровождался криками: его собственным, Кайен и матушки Люси. Но громче всех кричал, конечно, Лик.
Но первым звуком, который остался в памяти Лика, был не крик, а пение. Кайен, проветривая две жилые комнаты их убогой квартиры, сажала его рядом с лестницей, и он смотрел через Канал-стрит, как его сестры стирали белье в канаве. От постоянной стирки и обмылков дешевого хозяйственного мыла, которое мать приносила из домов белых, куда ходила работать, их пальцы кровоточили. Они старались заглушить боль пением, а голоса у них были сладкие, как патока.
Когда дьявол вдруг потащит меня в адскую дыру,
Поспешайте, выручайте, девочки, сестру.
Не тащи сестренку, дьявол, отпусти назад.
Ведь Култаун, где живем мы, это тоже ад.
Лику нравилось слушать, как поют его сестры. Он ничего не знал ни о дьяволе, ни об аде, а вот Култаун был его миром.
Однажды, когда Лику не было еще и девяти месяцев и он не совсем еще понимал разницу между руками и ногами, он дополз до лестницы и через дверной проем увидел, как работают его сестры. Ему понравилось смотреть, как двигаются вверх-вниз их головы и изгибаются шеи, когда они скребут белье и поют. Они были похожи на тощих цыплят, клевавших что-то в пыли на заднем дворе. Но звуки, которые издавали сестры, были намного приятней цыплячьего писка. Лик перегнулся через перила, чтобы получше рассмотреть своих сестер, но его маленькое тельце еще не овладело умением сохранять равновесие. С пронзительным воплем он свалился с лестницы и, пролетев головой вперед почти четыре ярда, свалился в канаву, подняв целую тучу брызг.
Услышав этот крик, Кайен пулей выскочила из квартиры и преодолела спуск по лестнице с такой скоростью, что ее юбка поднялась до самой талии. Выскочив на улицу, она увидела, что ее вторая дочь, Томасина, прижимает Лика к груди. Лик пару раз чихнул, он, видимо, слегка простудился, но серьезных ушибов у него не было. Однако это не помешало Кайен угостить всех своих дочерей тумаками, как будто в том, что случилось, были виноваты именно они.
Заслышав крики и шум, почти все соседи высыпали на улицу, чтобы поглазеть на бесплатное представление. Мужчины смеялись, называя Фортиса Холдена ныряльщиком и сравнивая его с подгулявшими белыми парнями, которые ради развлечения прыгали с пароходов прямо в глубокую воду Миссисипи; они рассказывали эту историю всем прохожим, окутывая их клубами табачного дыма и крепко держа за локти, словно те могли пуститься наутек. Женщины поплотнее закутались в шали и о чем-то тихо переговаривались между собой. Кто-то сказал, что это наверняка «небесная благодать». Другие, косясь на Кайен, шептали, что от всего этого попахивает колдовством. Но Толстуха Анни — признанный знаток в вопросах религии, поскольку ее муж служил у белого священника, — сразу внесла ясность.
— Это не колдовство и не порча, не-е-т! — объявила она. — Это везение. Просто ве-зе-ние. Кайен, твоему парню просто повезло, что он остался жив.
Когда Толстуха Анни изрекла это, стоящие вокруг женщины согласно закивали головами, то же самое сделала и Кайен. Но, глядя на своего сопливого сынишку с выпирающими ребрами и раздутым от голода животом, она, по правде сказать, не была уверена в том, что ему так уж сильно повезло.
Дело в том, что Лику, пока он не научился ходить, пришлось бы изрядно поголодать, если бы не старшая дочка Кайен. Ее звали Люси, в честь бабушки, но Лик никогда не называл ее иначе как Сыроварня. Когда Лик родился, Сыроварне было уже пятнадцать лет и она только что сама стала матерью, хотя с этим она, вероятно, сильно поторопилась. Сыроварню изнасиловал один из многочисленных дружков Кайен (хотя сама Кайен никогда не догадывалась об этом), и у нее родился мальчик, которого назвали Иисусом (как это имя пришло ей в голову?). Но Иисус не был желанным ребенком; в течение двух первых дней жизни из его груди вырывалось сиплое дыхание, похожее на мурлыканье кота, а потом оно прекратилось.
Что и говорить, Сыроварня чуть не лишилась рассудка, когда обнаружила рядом с собой мертвого Иисуса, который умер, пока она спала; два дня она не выпускала из объятий трупик своего ребенка. Кайен сама должна была родить со дня на день, поэтому она не обращала внимания на сверток, покоящийся на груди ее дочери, пока не почувствовала ужасающее зловоние.
И тогда Кайен послала за матушкой Люси, а та отвела свою внучку, все еще прижимавшую к груди тело ее мертвого правнука, к Толстухе Анни за благословением, поскольку не было смысла тревожить священника ради того, чтобы он благословил в последний путь того, кто не успел вкусить горечи земной жизни. Матушка Люси пообещала Сыроварне, что Иисус будет похоронен по-христиански, и отправила девушку домой к сестрам. После этого матушка Люси и Толстуха Анни привязали к телу ребенка два камня и отправили его на дно Миссисипи. Так было лучше для всех.
На следующий день родился Лик.
Сыроварня никак не могла примириться с тем, что крошка Иисус умер. А раз Сыроварня не могла примириться с этим, то и для ее тела это было неприемлемо. Груди девушки набухли так, что, казалось, вот-вот лопнут. А у Кайен груди были дряблыми и обвислыми от многолетнего кормления, и все ее тело было надломлено смертельной усталостью, так могла ли она допустить, чтобы пропадало хорошее грудное молоко? Поэтому день за днем Сыроварня выполняла обязанности кормилицы, и не только для Лика, но и для сестер. И ее тяжелые груди производили молоко в таком изобилии, что она могла от рассвета до заката кормить грудью все семейство.
Каждый новый дружок Кайен мог видеть Сыроварню, сидевшую в углу в кресле-качалке и кормившую грудью кого-либо из детей. Чаще всего Лика. Как-то раз некий Педдл Джонс, который был неравнодушен к Кайен, навестил ее после многомесячного перерыва. Он обратил внимание на то, как Лик вцепился губами и руками в сиську Сыроварни, а также и на выражение отрешенной покорности на лице девушки.
— Черт подери! — закричал Педдл Джонс. — Да у этой девчонки хватит молока, чтобы обеспечить сыроварню.
Вот откуда появилось это прозвище.
Сыроварня кормила своим молоком братьев и сестер (а если уж говорить всю правду, порой ее грудью насыщалась и мамаша) целых три года. В доме постоянно не хватало еды — обычным блюдом были соевые бобы, которые тушились в чугуне и должны были питать семейство в течение двух дней, — но когда положение становилось совсем отчаянным и Лик плакал от голода, Сыроварня доставала свою полную грудь. Но со временем — хотя Кайен никогда этого не замечала, да ей это попросту и в голову не приходило — Сыроварня начала чахнуть. Ее поблекшее лицо стало измученным, широкие женственные бедра исхудали, а ее большие красивые глаза подолгу оставались прикрытыми веками, совсем как у коровы. За два дня до третьей годовщины рождения Лика Сыроварня тихо умерла во сне. Когда Кайен увидела труп своей дочери, она с трудом узнала ее — почти ничего не осталось от прежней Люси — названа она была так в честь бабушки.
Лику Холдену не исполнилось еще и трех лет, когда старшей сестры не стало, но он никогда не забывал о ней. Через несколько лет, когда один белый богатей, угощая его выпивкой в одном из ночных баров Култауна, спросил, как это ему удается так брать верхнее «до», Лик ответил:
— Потому что меня хорошо кормили. Поэтому у меня такие сильные легкие.
— А чем же тебя кормили? — спросил белый.
— Сыром, — ответил Лик, широко улыбнувшись, а белый чувак подумал, что это какая-то негритянская шутка.
Хотя в семействе Кайен было восемь детей (после смерти Сыроварни осталось семь, и шесть осталось после того, как Падучий после множества падений свалился в конце концов по-настоящему) и они называли друг друга братьями и сестрами, но только Сыроварня и Томасина (для краткости ее звали Си-на) состояли в кровном родстве. Отцы остальных детей были словно вытащены наобум из карточной колоды.
Сыроварня и Сина были дочерьми Гарри по прозвищу Финка, сутенера с Канал-стрит с кривыми зубами, который мастерски владел бритвой и ножом. Хотя он напрочь пропал из поля зрения Кайен сразу же после рождения Сины, она, говоря о нем, все еще продолжала называть его «мой муж» и ожидала, что он со дня на день заявится к ним вместе со своим вздорным вспыльчивым характером, бритвой и финкой.
Следующие трое детей были отпрысками тех случайных партнеров, которым Кайен продавала себя ради того, чтобы в доме появилась хоть какая-нибудь еда. И все-таки время от времени она, пристально вглядываясь в детские лица, пыталась разгадать, кто их отцы.
Что касается Падучего, второго сына Кайен, было очевидно, что его отец — стопроцентный белый. Однако кто именно, было неизвестно, поскольку в те времена на улицах Култауна околачивалось несметное количество белых оболтусов. Нередко в самые тяжелые минуты жизни Кайен задумывалась, уж не послан ли полукровка Падучий ей в наказание за связь с мужчинами чужой расы, поскольку одного взгляда на этого парня было достаточно, чтобы согласиться с матушкой Люси, говорившей, что «на базар с таким товаром лучше не соваться».
Глядя на Падучего, когда он спал, матушка Люси обычно говорила, что она смотрит на лицо «самого спящего Бога», впрочем, никому и в голову не пришло бы оспаривать тот факт, что этот мальчишка был самым красивым ребенком во всем Култауне. Его кожа сияла, как только что облизанная ириска; его длинные руки и ноги были гибкими и изящными, как молодые ивовые деревца; мягкие локоны его волос пушились так, словно старались коснуться небес. Но стоило Падучему проснуться, он начинал изводить мать, разрывая ей сердце. Его черные, как ночь, глаза были безжизненные, а речь, разобрать которую могла только Кайен, звучала как бормотание напившегося до бесчувствия пьяницы.
Хуже всего было то, что Падучий не мог не падать. Он с трудом, спотыкаясь, делал несколько шагов, словно только что появившийся на свет жеребенок, а потом его скособочивало влево (всегда влево) и он валился на левый бок, как мешок с картошкой. А подняться на ноги без посторонней помощи он не мог и обычно долго лежал на грязном полу или в канаве, как перевернутый на спину жук.
В один из вечеров Кайен послала Падучего купить пару кусков угля с тележки развозчика на Канал-стрит. Причин для беспокойства у нее не было — она была уверена, что, если что, любой из соседей поможет ее сыну подняться. Но на этот раз Падучий упал конкретно — торчащий из мостовой зазубренный камень врезался ему в левый висок. Поначалу никто не обращал на него особого внимания. Все проходили мимо со словами: «Не берите в голову, это же Падучий. Я потом подниму его, вот только куплю малость угля». Но Крошка Анни (дочка Толстухи Анни) обратила внимание на то, что ноги Падучего не шевелятся, а его глубоко запавшие неподвижные глаза стали уже совсем безжизненными. Она позвала на помощь; прибежали мужчины и, толкаясь и суетясь, притащили тело Падучего в квартиру Кайен.
На похоронах было все как подобает: отчасти потому, что в Култауне похороны были, пожалуй, лучшим из развлечений, а также и потому, что Падучего знали все и его трагедия подтолкнула людей к тому, чтобы подумать о себе и о жизни. Но когда священник, произнося поминальное слово, начал говорить о мальчике по имени Якоб, никто из присутствующих не понял, о ком идет речь. Никто, кроме Кайен.
Якобу было тринадцать лет, когда он в последний раз упал на землю.
Следующими после Падучего в веренице детей были две девочки: Сестра, у которой так никогда и не было настоящего имени, и Руби Ли. Насколько помнил Лик, эти две абсолютно черные девочки, разница в возрасте между которыми была от силы десять месяцев, проводили целые дни в безделье и постоянно дрались между собой, как бездомные кошки. Но несмотря на это, они пошли по одной дорожке; в двенадцать лет они начали приворовывать, а к алкоголю и опиуму пристрастились раньше, чем у них начались месячные. Корисса, которая появилась на свет через три года после Руби Ли, была хрупкой на вид девочкой, которая постоянно, как пресноводный моллюск к свае, прилипала к маминой ноге. Частенько, когда Кайен случалось приводить на ночь клиента, Корисса спрыгивала со своей кровати, подбегала к постели матери и крепко обнимала ее ногу, не обращая никакого внимания на присутствующего мужчину. Обычно клиенты не замечали ее или просто не обращали на нее внимания. Нередко девочка залезала в постель и, уткнувшись в матрас, рыдала, и ее всхлипывания сливались со стонами матери и сопением клиента. Случалось, однако, что прилипшая к ноге женщины девчушка выводила клиента из себя, и он шлепал ее по заднице, а то и отшвыривал на другой конец комнаты. Особой свирепостью отличались белые клиенты, словно присутствие ребенка особо подчеркивало их грехопадение. Но Корисса никогда не плакала, потому что была намного сильнее и выносливее, чем казалась с виду.
По прошествии лет, когда Лику доводилось встречать молодую проститутку с разбитой губой, кровоточащим носом, но сухими глазами, он обычно тряс головой и думал: «У этой девочки есть что-то от Кориссы».
Отцом Кориссы был Косоглазый Джек, мелкий воришка, промышлявший в районе Сторивилль в Новом Орлеане. Это он изнасиловал Сыроварню (но об этом никому, кроме них двоих, не было известно). Через много лет Косоглазый все-таки получил по заслугам — его линчевала толпа белых молодчиков за то, что он, не в силах сдержаться, бросал слишком уж откровенные взгляды на белую леди. После рождения и смерти Иисуса Сыроварня так усердно молила Господа об отмщении, что наверняка именно благодаря ее молитвам Джек отправился прямиком в ад. Однако она не смогла узнать об этом.
На год раньше Лика в семействе Кайен появилась Сильвия, которая, хотя и считалась его сестрой, не состояла с ним в кровном родстве. Сильвия была дочерью Марлин, сводной сестры Кайен. Марлин умерла при родах, поэтому Кайен взяла маленькую Сильвию к себе — не могла же она бросить крошку на улице, а матушка Люси поддержала это решение словами: «Где шесть, там и семь. Вряд ли еще один рот объест остальных, особенно когда есть нечего».
Марлин была полукровкой, которую матушка Люси прижила с каким-то белым торговцем из Чикаго или откуда-то с Севера. Сильвия, в свою очередь, родилась от встречи Марлин с каким-то белым парнем с плантации, которого нелегкая занесла в Култаун — здесь он решил лишиться девственности в свой восемнадцатый день рождения. Поэтому Сильвия родилась квартеронкой — так на Юге называли цветную девушку с одной четвертью негритянской крови.
Когда через двадцать лет Сильвия заглянула в словарь, чтобы узнать точное значение слова «квартеронка», то обнаружила, что следующая словарная статья посвящена слову «четверостишие», прочитав которую Сильвия изумилась, насколько прямо и непосредственно это касалось ее: «Строфа из четырех строк с произвольной рифмовкой». Позже Сильвия с Ликом создали блюз «Четверостишие», в котором сплелись сила трубача Лика и слабость, порождаемая неопределенным положением таких людей, как Сильвия.
Моя бабушка была чернокожей,
А мой дедушка был белым,
Мой папаша был белым тоже,
А я на кого похожа?
И когда Сильвия пела этот блюз, она вкладывала в слова столько чувства, что всем становилось понятно, что именно она имеет в виду. А когда труба Лика перекрывала звучание оркестра, некоторые из присутствовавших на концертах говорили, что дамы, напрягая глаза, смотрели в раструб его трубы, пытаясь разглядеть спрятанного внутри инструмента плачущего младенца. Луи Армстронг, услышав блюз «Четверостишие», вернее его третью или четвертую версию, в Новом Орлеане, примерно в 1922 году, позаимствовал мелодию и через много лет использовал ее в одной из своих известных джазовых композиций, которую исполнял вместе с Лил, своей второй женой. Но тогда уже никто не помнил, откуда появилась эта мелодия, а Сильвия, если вдруг слышала ее, никогда ничего не говорила. Ведь подобные «заимствования» были в то время совершенно обычным делом: заимствовалось все — от негритянских спиричуэл до церковного хорала, — и никто не придавал этому значения.
Маленькую Сильвию никак нельзя было принять за негритянку. У нее были густые черные вьющиеся волосы, прелестно изогнутый носик, светло-карие глаза, и она была похожа на итальянку или еврейку. С возрастом Сильвия поняла, что сильно отличается от своих братьев и сестер. В Култауне светлая кожа считалась чуть ли не капиталом; ведь, имея ее, можно было рассчитывать на лучшую еду и более высокооплачиваемую работу — вот Сильвия и гордилась достоянием, которым ее наделила судьба. Когда она выходила на Канал-стрит, чтобы выпросить хвороста для печки или керосина для лампы, она шествовала с высоко поднятой головой, широко размахивая руками — точь-в-точь, как белая леди. В церкви она с притворной застенчивостью садилась на грубые лавки и жеманно подпирала подбородок плечиком. В то время как ее братья и сестры по-волчьи набрасывались на еду, словно опасаясь, что содержимое миски может внезапно исчезнуть, Сильвия клала в рот маленькие кусочки, словно ела не клецки, а изысканный восточный деликатес; а когда пила, то тянула воду из чашки так, словно держала в руках бокал с мальвазией.
Матушка Люси воспринимала подобные выходки внучки с нескрываемым раздражением, но в редкие минуты душевного спокойствия не могла смотреть на нее без смеха.
— Сильви, — восклицала она, — ты так задираешь свой нос перед нами, неграми, словно ты царица Савская!
После того как умерли Сыроварня и Падучий, Сина, Сестра, Руби Ли и Корисса решили, что шикарный облик и величественные манеры Сильвии являются достойными примерами для подражания. Но Сильвия так грациозно сгибала свою изящную шейку и так кокетливо стреляла глазами, как никому из ее плосконосых сестер не удалось бы сделать никогда в жизни. За это они ее возненавидели.
Сильвия презирала сестер, но ее отношение к Лику было совершенно другим. Ничто не доставляло Сильвии столько удовольствия, как обращаться к Лику с глупыми просьбами и вздорными поручениями; когда она шествовала по Канал-стрит, Лик ковылял позади нее и она называла его «моим слугой-негритенком». Лик, конечно же, был предан Сильвии, однако преданность его распространялась лишь на то, что было в ней от чернокожих прародителей. Потому что, несмотря на всю ее «воздушесть» и «гратиоза» (так Лик выговаривал «воздушность» и «грациозность»), сердце ее оставалось негритянским. Во время погребальных шествий Сильвию куда сильнее, чем ее сестер, волновали ритмы джаза. Когда шествие доходило до пристани, в которую упиралась Канал-стрит, и грустная мелодия «Старой Ханны» плыла по волнам Миссисипи, в которой отражались золотые огни фонарей; когда проститутки снижали стоимость своих услуг, а мужчинам выпивка ударяла и в головы и в ноги, вот тут-то и появлялась Сильвия, восьмилетняя девочка, появлялась в самом центре разгоряченной толпы. Она расставляла ноги на ширину плеч, сгибала их в коленях, задирала юбчонку и начинала трясти своими детскими ляжками; голова закинута назад, глаза прикрыты, кудряшки мечутся из стороны в сторону. Этот танец продолжался до тех пор, пока Кайен, изловчившись, не хватала ее за ухо и тащила девчонку домой. А на следующий день Сильвия обычно сидела на ступеньках лестницы, ведущей в квартиру, и с обиженным лицом потирала царапины, оставленные ногтями Кайен на ее ухе, и пела, изливая свою печаль на Култаун. Все, кто слышал хриплый гортанный голос этой восьмилетней певуньи, дивились его глубине и сексуальности; проститутки с Канал-стрит выходили на балконы, и видно было, как их груди вздымаются и опускаются в такт пению Сильвии. И маленький Лик, сидевший на самой верхней ступеньке лестницы, учащенно дышал, сжимая скрещенные ноги.
В общем, в семействе Кайен, несмотря на всю разнородность, все было нормально. Оно было вроде лоскутного одеяла: дети исчезали, вместо них появлялись новые, и эти лоскутки прочно сшивались друг с другом. Бывало, когда Кайен выстраивала всю свою детвору перед воскресной службой и оглядывала их от макушек до пят, ее усталое лицо непроизвольно расплывалось в довольной улыбке.
— Да, что и говорить, детки у меня всех цветов радуги, — любила повторять Кайен.
Когда Кайен говорила это, никто из братьев и сестер не произносил ни слова. Но Лик понимал, что мать была не права, хотя в то время он не мог объяснить и доказать ей это. Разные оттенки, против этого не возразишь — Сыроварня, Сина, Падучий, Сестра, Руби Ли, Корисса, Сильвия и Лик, — но никаких сомнений и быть не могло в том, что все они — черные.