ЛЮБОВЬ СО СВОИМИ СЛЕЗКАМИ
МЫ В СПИСКАХ
Октябрь был как октябрь – над Питером с утра до вечера серой тюлевой занавеской висел дождь. Летом как будто никого не было, а тут все сразу появились, и ВСЁ появилось. Октябрь – это уже окончательная жизнь.
В первую же субботу октября Алексей Князев после суточного дежурства проехал 730 километров, чтобы покурить пару часов под дождем в сером питерском дворе.
Сонин телефон зазвонил, когда Соня прыгала на одной ноге в прихожей на Фонтанке, – один сапог она успела переобуть на домашнюю желтую туфельку, а вторую туфельку Князев пытался вытащить из-под колеса диккенсовского велосипеда.
В начале сентября Диккенс позвонил и, краснея – Соня по телефону ВИДЕЛА, как он покраснел, – забормотал, что ТЕПЕРЬ ЭТО НЕВОЗМОЖНО, и как он посмотрит Головину в глаза, и… Но забрать, как правило, труднее, чем не дать, поэтому ключи от квартиры на Фонтанке остались у их законного владельца – у Сони.
Тогда же Соня пообещала себе немедленно что-нибудь придумать – она и сама была в ужасе оттого, что все так смешалось… Но в ужасе отстраненном, как будто она улитка в домике. В домике из своей любви, и никакой Алексей Юрьевич Головин не мог ее оттуда вытащить, даже специальной вилочкой для улиток не мог, так глубоко она там спряталась.
– Не отвечай, – попросил Князев, но Соня покачала головой.
– Я с урока, – страшным шепотом прошептал Антоша, – я забыл тебе сказать, сегодня собрание…
– Скажи, что я заболела, – так же шепотом посоветовала Соня, все еще стоя на одной ноге.
– Но ты же не заболела? – удивился Антоша. – Тебя хочет видеть химичка, физичка и… и все остальные. Учитель физкультуры тоже очень хочет тебя видеть…
Князев надел на Соню желтую туфельку.
– Прости… – виновато сказала она. – Антоша…
– Ногу! – скомандовал Князев, снял желтую туфельку и надел на Соню один сапог, потом второй. – Я понял, мы едем в школу. Хотя вообще-то у меня в этом городе были совсем иные цели, – он вцепился в Сонину ногу, зарычал, изображая дикую страсть.
После Москвы между ними что-то переменилось. Теперь они очень много разговаривали по телефону, но не только шептали друг другу всякие нежности, а подолгу и подробно обсуждали все, что случилось за день. Князев звонил утром – узнать, исправила ли Соня текст буклета для выставки, которую она готовила в Царскосельском дворце, днем – узнать, что получил Антоша за контрольную, и разочарованно вздыхал – опять двойка. Соня спрашивала, как себя чувствует пациентка Иванова после операции по увеличению груди, неплохо ориентировалась в осложнениях, которые бывают после введения силиконовых имплантатов, и даже вполне осмысленно произносила что-нибудь вроде «констриктивный фиброз»… Ну, а бытовые нотки, прежде совсем не звучавшие в их разговорах, оказались почему-то особенно пронзительно-сладкими, и чем проще были слова – устал ли он, что он сегодня ел, долго ли стоял в пробке, – тем больше перехватывало у Сони дыхание и тем сильнее она замирала с трубкой в руке.
И если что-то случалось, она звонила не мужу, а Князеву. Вчера, например, случилось. Соня должна была каждый день обходить залы и, как сказано в инструкции, проверять сохранность. Казалось бы, что проверять – картины висят, где всегда, но вчера Соня одну картину нашла перевернутой. В панике она тут же, из зала, позвонила Князеву: «Представляешь, у меня Петр Третий блаженный вниз головой висит, кошмар!.. Лицом вниз, в буклях, как будто в воротнике… Ужас!»
Словно они с Головиным поменялись местами, словно Алексей Князев из любовника стал ее мужем… И оба, и Соня, и Князев, все чаще говорили «мы» и «у нас», словно у них вдруг образовалось общее будущее. Довольно-таки мифическое будущее, не отягощенное никакими практическими планами, – просто «мы» и просто «у нас».
И они поехали в школу – от места жительства Диккенса к месту работы Диккенса.
Князев ждал в соседнем от школы дворе два часа две минуты.
– Ну что? – спросил он, когда вконец расстроенная Соня села к нему в машину.
– Мы в списках, – коротко ответила Соня.
На собрании она сидела за первой партой у двери – так, ей казалось, ближе к Князеву. Каждый учитель сначала напомнил родителям, что эта школа необычная, только для волевых и целеустремленных, а затем огласил свой список. Антоша фигурировал во всех списках – списке слабовольных и нецелеустремленных, списке тех, кто обвис двойками, как виноградная гроздь, списке тех, кто на уроках спит иногда, тех, кто на уроках спит всегда… Иногда списки состояли всего из двух человек, но одним из них непременно был Антоша. Некоторые списки состояли из одного человека, например: «В этом классе есть один чрезвычайно инфантильный ученик, который явно не понимает, зачем он сюда пришел», или «Не слышит звонка», или «Задумчиво сидит на подоконнике и ждет отдельного приглашения на урок», и Соня испуганно сжималась за первой партой. И правильно сжималась, потому что это всегда был Антоша. Родители поглядывали на нее с любопытством и жалостью.
– Есть мальчик, который, ну… совершенно, простите меня, не вписывается… – сказал один из учителей.
– Это я? – спросила Соня со своей первой парты.
– Ну, если вы Антон Головин, то да, вы.
После собрания Диккенс попытался утешить Соню так, как полагалось утешить жену своего школьного друга, – не расстраивайся, не нервничай, не переживай, все как-нибудь образуется, дети растут по-разному, у тебя хороший мальчик…
– Мне нужно было позвонить Головину… – удрученно сказал Диккенс, – но я… не смог.
Он не смог запросто позвонить своему школьному другу, а кто бы смог? Они слишком близко дружили прежде и слишком давно не виделись, чтобы Диккенс решился давать советы. Головин и сам не мог не понимать, что его мальчик НЕ ГОДИТСЯ – ну нет у него способностей к математике! Однажды Диккенс позвонил ему по рабочему телефону, но записываться на прием к ректору Головину за две недели, как предложила ему секретарша, не стал. Вот если бы Головин пришел сам, как отец ученика Антона Головина, но ему было некогда ходить в школу. И ключи, ключи от квартиры Диккенса все еще были у Сони – это уже окончательно запутало все…
И Диккенс осторожно повторил:
– У тебя хороший мальчик… какой вам резон развивать в нем комплекс неполноценности?..
Соня покраснела, кивнула. Она давно уже пыталась разделить одного Диккенса на двух Диккенсов. Убеждала себя, что Диккенсов два – с первым она в некотором смысле делила постель, ведь в его квартире был всего один диван, а второй был просто классным руководителем Антоши. Но разделить не получалось…
Соня сидела в машине рядом с Князевым, всхлипывала и по-детски терла глаза руками:
– Почему, ну почему, почему некоторые люди отыгрывают свои амбиции на ребенке?!.
Князев молча отвел ее руки – не три глаза. Ему было жаль Соню, он не знал, почему нельзя просто жить и почему некоторые люди отыгрывают свои амбиции на ребенке Антоше. Но «некоторые люди» были ЕЕ муж, и это была чужая территория. Хирург Князев старался на чужую территорию не заходить, поэтому он тыльной стороной руки вытер Соне слезы и достал с заднего сиденья толстый том в яркой суперобложке:
– Я купил Антоше энциклопедию таинственных чудовищ. Или он уже вырос из таинственных чудовищ?
– Хм… думаю, не вырос.
Князев повез Соню домой, и они еще немного посидели во дворе соседнего дома, сначала в машине, а потом на лавочке, как птички на жердочке, под одним зонтом. Перед глазами у них была серая облупившаяся стена, а вокруг серая стена дождя.
– Весной поедем путешествовать по Австралии, – вдруг сказал Князев. – Возьмем джип напрокат и поедем…
Вроде бы глупости, совершенно детские – как поедем, куда поедем, почему поедем, – но серый питерский двор вдруг расцвел бабочками.
– Кенгуру… – мечтательно отозвалась Соня, – тигры, слоны… или там нет тигров? Ну, а слоны там хотя бы есть?
Ей стало легко и радостно, словно внутри нее затрепетали бабочки, зарычали тигры и затрубили слоны, словно все это может стать правдой – теплый сухой ветер дует в открытое окно, загорелые руки на руле…
– Сонечка…
– Что?
– Сонечка, – повторил Князев, – ничего, Сонечка. Соня…
КАЖДЫЙ МУСИК ДОЛЖЕН СПАТЬ СО СВОЕЙ СОФОЙ
А дома Соне почему-то захотелось, чтобы никакой Австралии не было в природе, а было в природе тихо и тепло, как прежде.
– Э-эй! – крикнула Соня в глубь огромной квартиры, и ей никто не ответил, кроме эха:
– Э-эй!..
Антоша склонился над столом, бормотал что-то себе под нос, неловко двигая локтями, передвигал перед собой пластмассовые фигурки животных, и Соня немножко постояла в дверях, полюбовалась на него, как всегда, удивляясь, – как можно быть одновременно угловатым и пухлым?..
– Ну что, я там самый плохой? – вдруг спросил он, повернувшись к ней, и взгляд у него был такой, что Соня чуть не расплакалась.
Именно так она сама смотрела на Нину Андреевну – уплывала глазами, чтобы не видеть на лице матери презрительного разочарования, – не то, не так, не оправдала надежд, неправильный у нее муж, неправильный сын, неправильные взгляды на жизнь, – плохая, очень плохая девочка.
Она не позволит Антоше смотреть так ни на кого, никогда.
– Нет. Ты самый хороший. Просто ты другой, понимаешь? Другой не значит ХУЖЕ. – Антоша молча отвернулся.
– Ты что, плачешь? – испугалась Соня.
– Я не плачу, а страдаю, – пояснил Антоша, и Соня испугалась еще больше.
– А ты в классе с кем-нибудь дружишь? – спросила она, прижимая его к себе. – Или тебе никто не нравится?
– Очень нравится, – с жаром сказал Антоша, – один мальчик и одна девочка. Только они слишком быстрые для меня. Я с ними дружу, когда они никуда не торопятся.
Они сидели вдвоем, обнявшись, щека к щеке – две бедные жертвы воспитания.
– Если ты хочешь, чтобы я еще потерпел, я потерплю…
– Вот еще, терпеть! – возмутилась Соня, привычно холодея от острого мгновенного ужаса – КАК он будет жить такой, если он всюду не вписывается?.. И она пообещала сегодня же все папе объяснить, обо всем папу попросить и обо всем с папой договориться.
– Соня! – крикнул из кабинета Алексей Юрьевич.
Соня вошла в кабинет, неловко повернувшись, смахнула лежавшие на краю стола бумаги и встала напротив стола, словно ее вызвали в деканат. Виноватый человек, вызванный в деканат, всего боится, и Соня быстро перебирала в уме – что она сделала плохого?
– Кефир!
«Кефира нет и не будет, я уезжаю в Австралию», – чуть не выпалила Соня и принесла кефир.
Алексей Юрьевич, не глядя, протянул руку, взял чашку и начал читать вслух:
– Большинство считает, что основой платного обучения должен стать дневной факультет. Но давайте смотреть в глаза реалиям – кто поступает на коммерческий дневной? Тот, у кого трудности со школьной программой, кто не может взять интеграл. Теперь уже совершенно ясно, что основой коммерческого обучения станут вечернее и заочное отделения. Впервые состоявшиеся люди смогут получить за деньги то, что хотят, – образование либо диплом…
– Я хотела с тобой поговорить, – начала Соня. – Диккенс…
Ей было очень трудно выговорить «Диккенс».
– Это рабочий вариант моего выступления на Совете ректоров Петербурга…
– Диккенс сказал, что Антоша не годится… не подходит, – Соня решила, что аргумент «Антоше плохо» не будет принят во внимание.
– Он подойдет, – пообещал Головин, – не вмешивайся не в свое дело. Эта школа сделала из меня человека.
– А без этой школы ты бы до сих пор сидел на дереве и ел бананы, – хихикнула Соня и тут же извинилась. И подробно, четко, как он любил, рассказала про все списки, в которых фигурировал Антоша, про грозди двоек, про Антошину неспособность к точным наукам, про то, что никто не умиляется его забывчивости и мечтательности, и про то, что интересуют Антошу совсем другие вещи – НЕ математика.
– Что же? – отрывисто произнес Алексей Юрьевич. – Жуки? Бабочки? Стрекозы?
– Но послушай! В этой твоей замечательной школе делают замечательных людей. Но НЕ ИЗ ВСЕХ. Почему нужно всегда чего-нибудь добиваться? Почему нельзя просто жить?..
Алексей Юрьевич молчал и смотрел на нее с вежливым интересом, как на неживую природу.
– Ты же не хочешь, чтобы твой ребенок страдал, чтобы эта математика его сломала, правда? – самым своим ласковым голосом пропела Соня. – Ты же не хочешь, чтобы у твоего сына был комплекс неполноценности?..
– Комплекс неполноценности? – без всякого выражения переспросил Головин.
– Да, – подтвердила Соня, довольная тем, как хорошо она все объяснила. – Ты разрешаешь его забрать? Можно?
– Нельзя, – сказал Головин и продолжил читать: – …Академия всеобщего образования стала первым в Санкт-Петербурге учебным заведением, где на коммерческой основе были открыты факультеты: юридический, менеджмент, экономика, иностранные языки, культурология… – Головин оторвался от своих бумаг: – Это сейчас в восемнадцати вузах города готовят юристов, а несколько лет назад мы были единственными после Большого университета, кто…
– Но… как же? – По Сониному лицу расползалась глупая растерянная улыбка. Она все еще не верила, что у неживой природы не осталось никаких шансов… – Почему ребенок должен каждый день чувствовать, что он хуже всех, почему?! Он не понимает, ЗАЧЕМ ты все это с ним делаешь!..
– А я не собираюсь давать ему отчет в своих действиях, – неожиданно зло ответил Алексей Юрьевич. – Соня, все.
– Что я скажу Антоше? Я обещала… – упавшим голосом сказала Соня, – я же обещала… Он подумает, что я не постаралась, что я плохо…
– Что ты плохо защищала его интересы? И разлюбит свою мамочку?
Алексей Юрьевич нависал над столом, опустив голову так, что уши, казалось, лежали у него на плечах. Сжав губы в ниточку, смотрел на нее, словно она больше не была неживой природой, а была мухой или комаром и он раздумывал, как бы пришлепнуть муху или комара.
– Соня! Стоит кому-то пригрозить, что тебя разлюбят, ты тут же готова унижаться и делать все, что тебе велят…
Он сказал это спокойно, необидно, разложил все по полочкам, как делал всегда и со всеми, но Соня отчего-то замерла, как будто ее ударили… Она еще даже не успела понять, почему ее так обожгло, просто стояла перед ним как девочка, прикрыв лицо руками, и давилась слезами.
– Знаешь, что я тебе скажу? То, что тебя бросил отец, не означает, что твой сын должен стать неполноценным.
– Что? – прошептала Соня. – Что?.. Неполноценный, Антоша?..
– Простая логическая цепочка, – сухо пояснил Головин. Он просматривал бумаги и уже думал о чем-то другом. – Твой отец ушел от твоей матери, что, кстати, можно расценивать как единственно правильный выбор. Но он не просто ушел, он никогда больше не появился в твоей жизни, так? Из этого ты сделала вывод, что он бросил ТЕБЯ, так? Что это ты в чем-то виновата, так?
– Так, – невнятно проговорила Соня, не отнимая рук от лица, и в ней привычно кольнуло – хороших девочек не бросают.
– Почему ты плачешь? Я не сказал тебе ничего обидного, – удивился Алексей Юрьевич. – Так вот. Именно поэтому ты неправильно строишь отношения со своим сыном, а также со своей матерью и братом. Ты хочешь всегда быть для них хорошей. Боишься, что если ты не будешь хорошей, то никому не будешь нужна.
– Я и с тобой хорошо себя веду, чтобы ты меня не бросил, – странным голосом сказала Соня.
– Со мной именно это и требуется, – удовлетворенно хмыкнул Головин. Он еще ниже склонил голову над столом, и теперь перед Соней была только его лысина, слегка прикрытая волосами. Она разглядела каждый волосок и каждый волосок возненавидела. – Все, Соня, иди. И подожди меня, я уже почти закончил.
– Нет! Нет! – отчаянно выкрикнула Соня и тут же спокойно добавила: – Нет. Сегодня НЕ суббота.
Алексей Юрьевич поднял голову и посмотрел на нее, как на неживую природу, которая вдруг обрела дар речи.
– Но сегодня же суббота, – глуповато уточнил он, – посмотри календарь.
– Да, суббота, – непоследовательно сказала Соня. Она уже не плакала и заговорила горячо и очень быстро, почти захлебываясь: – Ты во всем прав, как всегда, – я старалась быть хорошей. Я же не заслуживаю любви просто так, а только в обмен… А я больше не хочу с тобой меняться… Можешь навсегда вычеркнуть меня из своего плана. Не хочу стараться, не хочу быть хорошей. И тебя не хочу!.. И в субботу, и в воскресенье, и в понедельник, и во вторник, и в среду, и в четверг, и в пятницу. И ни в какой другой день недели… Я никогда не хотела, никогда…
– Ты обсчиталась с днями недели, – холодно прервал ее Головин, – других дней недели, кроме тех, что ты перечислила, нет.
– А-а, да, это я от ужаса, – объяснила Соня. Впервые она не ощущала себя его ребенком или собакой, а была с ним такой же, как с другими, чужими, и оказалось, что это МОЖНО.
Алексей Юрьевич Головин смотрел на свою жену, смотрел, но не видел, что перед ним совершенно новая Соня, он не видел даже, какая она хорошенькая со своими злыми, полными слез глазами, дрожащими губами и разметавшимися волосами. Он решал сейчас совсем другую задачу. В физических системах энтропия по мере возрастания беспорядка стремится к увеличению, и в жизни все аналогично – если не пресечь беспорядок вовремя, он будет неумолимо увеличиваться.
– Я хочу тебе кое-что сказать, и только после этого ты можешь идти спать, поскольку сегодня по твоему разумению НЕ суббота, – тихо начал он. – Итак. Ты только что позволила себе сделать три непозволительные вещи: а) вмешаться в то, что тебя не касается, и настаивать на своем; б) осуждать мои решения и в) уклониться от своих супружеских обязанностей. Так вот. Позволь-мне-напомнить-тебе, кто-здесь-хо-зяин. Это все.
В Сониной семье, той, что была, пока у нее был папа, между гадкими и обычными словами не существовало никакого зазора. Нина Андреевна могла крикнуть мужу: «Ты неудачник» – и тут же вслед, позевывая, спросить: «Яичницу будешь?» Но у них с Алексеем Юрьевичем не было привычки обменяться на завтрак гадостями, а затем жить-поживать как ни в чем не бывало. Иначе говоря, Алексей Юрьевич впервые сообщил Соне, кто-здесь-хозяин. И Соня, удивленно решив, что это начало конца, уже почти придумала тысячу слов в ответ, и все они были про то, что она его не любит… Но Алексей Юрьевич так и не узнал, что жена его не любит, потому что зазвонил телефон.
– Мусик? Это ты? А это твой ангел-спасатель. Я вынуждаюсь к вам приехать.
– Почему ты вынуждена приехать, что случилось? И когда?
– А я уже тут.
«Только этого нам и не хватало», – мрачно подумал Головин.
«Это» была Броня, и только одно «это» во всем мире могло назвать ректора Алексея Юрьевича Головина Мусиком.
Пусть сам Головин и не считал себя евреем, пусть он даже не был евреем, но Броня у него была. Броня, дальняя родственница отца Алексея Юрьевича из-под Каунаса, такая дальняя, что выудить из прошлого подлинную степень родства уже не представлялось возможным.
Алексей Юрьевич не помнил своего отца и уж тем более ничего не знал ни о каких родственниках, возможно, кто-то из его двоюродных дедушек действительно был из-под Каунаса, во всяком случае, так утверждала Броня. Она впервые появилась в Ленинграде сорок лет назад, когда умер отец Алика, – утешать вдову и ребенка. Тогда-то она спасла двухлетнего Алексея Юрьевича от какой-то напасти, то ли от осы, то ли от большой страшной собаки, и с тех пор говорила ему: «Мусик, я твой ангел-спасатель».
Не исключено, что она называла Алексея Юрьевича Му-сиком, чтобы не путаться среди других, которых у нее было по всему свету немало, более близких Мусиков и менее близких. Ее вызывали, когда в разных городах и странах кто-нибудь умирал, рождался, разводился, – она была профессиональная родственница. Там, где она когда-то жила, под Каунасом, до сих пор еще сохранилась синагога – маленький деревянный сарайчик. Синагога сохранилась, а люди не сохранились, разъехались по миру и жили теперь повсюду, и незамужняя девица Броня тоже жила теперь повсюду – в Америке, в Израиле, в Германии, в России. А в Петербург ее, между прочим, никто не звал, она сама приезжала, раз не то в пять, не то в десять лет. Но уж если приезжала, то не на какую-нибудь ничтожную недельку, это всегда был монументальный визит к родне как положено – пожить.
На этот раз Броня держала путь из Америки, куда она на пару месяцев заглянула из Израиля, затем собиралась опять в Израиль – через Петербург. Броня, незамужняя девица ста пятнадцати лет.
На самом деле Броне было всего лишь семьдесят пять, и она еще была вполне живенькая…
Нельзя сказать, что Мусик Головин обожал свою условную родственницу Броню, он и родственницей-то ее не считал, а считал посторонней болтухой и надоедой. Для Алексея Юрьевича, такого по-петербургски холодного и сухого, иметь в родственницах Броню было то же самое, что для породистой борзой иметь в родственниках кролика, – и невозможно, и неловко, и наводит на мысли о своих генетических корнях, которых вроде не должно быть… Но и не принять ее было невозможно и неловко, поэтому Алексей Юрьевич утешался мыслью, что все в мире связано самым причудливым образом, и поэтому вот – Броня, иллюстрация бесспорного, в сущности, факта, что в мире все всем родственники…
Головин взглянул на часы, понял, что водителя так поздно не вызвать, – да, честно говоря, лучше уж самому… обреченно вздохнул и поехал в аэропорт забирать Броню с ее кошелками. А Соня нерешительно потопталась в прихожей и поехала с ним, потому что не знала, что ей делать. Если бы между ними принято было ссориться, она бы знала, что можно просто повернуться и уйти спать, а он знал бы, что можно как-нибудь грубо отказаться от ее общества, но они не знали.
За те тридцать минут, что Соня и Алексей Юрьевич ехали по ночному городу от Таврической улицы до аэропорта, они могли бы тридцать раз помириться. Но они не умели мириться, потому что никогда не ссорились.
Как мириться? Легко, шутливо? Соня могла бы ущипнуть мужа за руку и сказать тоненьким детским голосом: «Мирись, мирись и больше не дерись, а если будешь драться, я буду кусаться». И Алексей Юрьевич мог бы посмотреть на нее грозно и сказать: «Ну что, плохая девочка, не будешь больше?..» Но так мирятся лишь те милые, которые бранятся – только тешатся, а они так не умели. Тогда как? Торжественно? Встать на стул и всерьез попросить прощения?..
Сонины мысли были маленькие, испуганные, покаянные. Попросить прощения, немедленно снова стать хорошей – вот какие были ее мысли. Он сказал «кто хозяин в доме»… Ну, он хозяин и что?.. Чего не скажешь в ссоре, все это чепуха, шелуха…
Мысли Алексея Юрьевича были короткие и незлые. Женщины более эмоциональны, чем мужчины. Она сказала «сегодня не суббота», но… Не стоит придавать значения тому, что говорится в пылу эмоций. Нужно первым завести разговор о чем-то незначащем. И его благородство уже будет для нее достаточным наказанием за неуместную истерику.
Так они и ехали в аэропорт – молчали и хотели мириться. Головин больше, чем обычно, был похож на робота за рулем, да Соня и сама была как притихший робот, такая она была заторможенная. И ни один из них не произнес ни слова, не взглянул друг на друга, не улыбнулся, и это было странно и страшно, как все, что случается впервые.
В международном аэропорту все было сдержанных цветов – и интерьер, и люди, и чемоданы. Броня со своими зелеными и розовыми пластиковыми кошелками была видна издали – яркая, разноцветная, в подаренной американскими родственниками одежде, вся в люрексе, вся переливалась и блестела.
– Муси-ик, как ты вырос. – Броня поцокала языком и немного потискала бледного от неловкости ректора Академии Всеобуч, как будто он был малыш в коротких штанишках.
Алексей Юрьевич, как всегда, безупречно элегантный, в строгом сером плаще и шарфе на тон темнее, двумя пальцами взял из Брониных рук пластиковые кошелки.
– Со-офа, ты плохо кушаешь. – Броня опять поцокала языком и немного потискала Соню, как будто она была не тоненькая столичная красавица, а провинциальная девочка Софа, недостаточно для своих родственников жирненькая.
Броня и сама словно не вполне выросла – в свои семьдесят пять лет она была вылитый пупс, очаровательный пупс с пухлыми морщинистыми щечками и миндалевидными голубыми глазами. Бронин невообразимый акцент со следами идиша, русского и литовского казался совершенно нереальным, и сама Броня казалась нереальной – вроде бы сейчас таких людей уже нет… Но как же нет, когда вот – Броня.
Стоявший рядом с Броней мальчишка-подросток зачарованно смотрел на Соню и, поймав ее взгляд, сам испугался своей смелости и развязно, по школьной привычке, выпалил:
– Какие тут у нас красавицы ходят!..
– Да ладно вам… – кокетливо хихикнула Броня, поправляя платочек.
По дороге домой Броня делилась новостями о родственниках, Головин молча кривился, а Соня кивала в такт и говорила: «Да что ты, как же так, как интересно». Броня требовала называть ее на «ты» – иначе какие же они родственники.
…Соня все время мысленно спотыкалась об одну фразу. Незначащую, мимолетную фразу, услышав которую она от стыда мгновенно закрыла лицо руками.
«…Стоит кому-то пригрозить, что тебя разлюбят, ты тут же готова унижаться и делать все, что тебе велят… »
Есть вещи, прикосновение к которым мучительно. И особенно болезненно прикосновение близкого человека, перед которым чувствуешь себя совсем уж незащищенным, уязвимым… Алексей Юрьевич Головин мыслит четко и логично. Ему нетрудно вытащить из шкафа чужой скелет, разложить его на ковре, рассмотреть повнимательнее. Определить, что там у Сони больнее болело в детстве и каков же получился результат. Вот он, ее скелетик – маленькая плачущая Соня Николаева, недостаточно хорошая девочка, чтобы папа ее не разлюбил. Недостаточно ценная, не девочка, а так, ерунда. А вот и результат – взрослая Соня Головина старается быть хорошей, будто взятку дает, чтобы ее любили, не предали, не исчезли навсегда.
«…Если ты не будешь хорошей, то никому не будешь нужна… »
Соне было обидно, словно ее изнутри волки ели. Она ласково улыбалась Броне, говорила: «Да что ты, как же так, как интересно» и твердила про себя: «Не хочу, не хочу, не хочу»…
– Мусик, а что ты не спрашиваешь, как там Абраша? – обиженно сказала Броня. – Ему уже исполнилось девяносто три года…
– Как там Абраша? – рассеянно отозвался Головин. Броня удовлетворенно кивнула:
– Абраша лежит на смертном ядре.
– И как он там на ядре?
– Ну, умер, конечно, – важно сказала Броня.
Соня фыркнула и тут же сделала серьезное лицо, а Головин почти улыбнулся – все-таки Броня была единственным человеком в мире, который называл его Мусиком.
…Алексей Юрьевич все время мысленно спотыкался об одну фразу, незначащую, мимолетную, невыносимо обидную. «И никогда не хотела, никогда…»
Она никогда его не хотела? Она никогда его не хотела… Эта сказанная в слезах фраза попеременно казалась ему то правдой, то злой истеричной гадостью, и, главное, это ее безответственное утверждение не подлежало никакому анализу, никакой проверке. Он не мог сравнить ее желание с желанием какой-либо другой женщины – ему не с кем было ее сравнивать, и Головин вдруг сильно на Соню рассердился за собственную беспомощность, подумал: «Не хочу».
Так что теперь уже они оба не хотели мириться. Обида не прошла и не уменьшилась, а, как собачка, за время пути даже смогла подрасти.
Броня пробежалась по всем десяти комнатам и в каждой комнате положила какую-нибудь свою вещицу – кофточку, платочек, а в кабинете Головина бросила на стол расческу.
– Это чтобы мне знать, где у меня что, – пояснила она. – Можно мне чаю и телефон? Я очень быстренько.
– Звони, конечно, – обреченно кивнул Головин.
– Вам нужно с родственниками поболтать, я не буду вам мешать, – мстительно сказала Соня в пространство и ушла спать, а Броня принялась звонить, быстренько, но повсюду – в Америку, в Израиль, сообщать всем родственникам по очереди: «А я в Ленинграде». Алексей Юрьевич чинно сидел рядом с Броней, получал приветы от Брониных родственников и впервые за время своей семейной жизни не смог решить, что ему делать. Идти за Соней в спальню означало пусть бессловесное, но все же извинение. Нет. …Он получал и передавал приветы чужим, никогда не виденным и не слышанным людям и повторял про себя: «Черт тебя принес, черт тебя принес!»
– Мусик? – неодобрительно сказала Броня, увидев, что Алексей Юрьевич направляется в кабинет.
От Брони, с ее привычкой мгновенно ориентироваться в жизни чужих семей, не укрылось, что в доме что-то происходит. Но ведь эти Мусик с Софой даже поссориться как люди не умеют. Вот если бы он ей сказал «дура», а она ему «дурак», а он ей… а потом она ему… а потом уже можно было бы лечь в одну постель – вот это ссора. А так что – ни скандала, ни битья посуды, ни даже рукоприкладства…
– Каждый муж должен спать со своей Софой, – застенчиво опустив глаза, объяснила Броня.
Алексей Юрьевич взглянул на Броню самым своим страшным взглядом, от такого взгляда и у его подчиненных, и у Сони с Антошей холодело и дрожало внутри.
– Броня, – еле слышно сказал он самым своим страшным голосом, дружелюбным с проблесками нетерпеливого бешенства, таким тоном он объяснял всем то, что они не сразу схватывали.
«Ты здесь чужая, чужая и нелепая, и находишься в моем доме исключительно из вежливости, моей. Не твое дело, Броня, отвали, Броня» означал этот взгляд. На такой его взгляд и подчиненные, и Соня с Антошей в ответ словно бы говорили: «Как же мы сами-то не догадались, вот спасибо за науку».
– А что, ваше-то дело еще молодое, – хихикнула Броня. Глупый ангел-спасатель. Совершенно не умел держать
дистанцию.
Прошло несколько дней, затем еще и еще, а Головин с Соней так и не помирились. Отношения их теперь полностью определялись конфигурацией квартиры – в квартире на Таврической можно было, не встречаясь, ходить и ходить по кругу, а на случайный вопрос «ты где?» ответить «я тут» и уйти в другую сторону. И чем дольше они не разговаривали, и чем дольше Алексей Юрьевич спал в кабинете, тем невозможнее было вернуться к прежним отношениям, начать разговаривать – о чем?.. И чем дальше, тем больше Соне казалось странным и неестественным лечь с мужем в одну постель – ЗАЧЕМ?..
Алексей Юрьевич был не прав, подумав про Броню: «Этого нам только не хватало». «Это» оказалось очень кстати. Соня старалась от Брони не отходить. Да от Брони не очень-то отойдешь, Броня одна была как большая шумная семья.
И странно, что именно с этой чужой, из вежливости принятой в доме, внезапно образовалась другая жизнь – в семействе Головиных стало почти смешно, почти тепло, и даже долгий неразговор Алексея Юрьевича и Сони не был ни неловок, ни мучителен, ведь голубоглазый пупс каждый вечер зазывал всех на кухню, наливал всем чай, сам болтал не умолкая – за всех, смеялся, напевал и даже пытался пританцовывать.
Кроме того, теперь они очень вкусно ели. На следующий же день после своего приезда Броня посетила соседние магазины.
– У вас нет человеческого мяса, – неодобрительно сказала Броня, вернувшись домой, – хотя и человеческих овощей тоже нет.
Хитрая Броня не любила мясо и овощи, а любила мучное и сладкое.
Почти каждый вечер Соня и Алексей Юрьевич сталкивались у крошечных пирожков с маком и обсыпанных сахаром булочек.
– А чаю попить? – обиженно тянула Броня, и они садились пить чай. И разговаривали друг с другом через Броню.
– Завтра улетаю в Сочи, – говорил Головин.
– Когда вернешься? – тут же спрашивала Броня. И Соня узнавала, когда ее муж вернется.
– Завтра приду поздно, – говорила Соня.
– Это еще почему? – спрашивала Броня. И Головин узнавал, что его жена завтра вечером дежурит по отделу до восьми часов.
– Я тебе позвоню, чтобы ты не скучала, – обещала Броня, – жди.
– Бронечка, в фонде только местный телефон, а мобильный в некоторых залах не работает…
И Головин принимал к сведению, что в фонде только местный телефон, а мобильный в некоторых залах не работает. Он и не собирался звонить, но все же…
Потом Головин уходил в кабинет, и Броня приносила ему туда кефир, и, кажется, Алексей Юрьевич иногда читал ей какие-то свои тексты. Антоша с Броней пересмеивались и перемигивались, раскладывали пасьянсы и играли в дурака, и, кажется, Броня всегда выигрывала. В общем, Броня одна вела семейную жизнь Головиных, только что не спала с ними в одной постели – с Соней в спальне, а с Алексеем Юрьевичем в кабинете.
Каждый вечер с маньяческим упорством, хитростью и угрозами Броня пыталась уложить Соню и Головина, как полагается мужу и жене, вместе.
– Я его подушечку в спальню перенесу? Ляжешь с ним сегодня в одну постелю?
– Бронечка, сейчас считается, что это, наоборот, плохо для… понимаешь? Считается, что так дольше сохраняется свежесть чувств, понимаешь? – втолковывала Соня. – Сейчас не модно спать вместе, понимаешь? И не лягу я ни в какую твою постелю!..
– Ну, раз ты так со мной, так меня Маркуша тоже зовет… – обижалась Броня, – уеду я от вас… раз у вас все плохо, так я и уеду…
– Нет, не уедешь, – решительно возражала Соня, – не уедешь! Будешь тут сидеть, у нас, поняла? У нас все хорошо, поняла?
Врать Броне было стыдно, нехорошо.
НЕВОЗМОЖНО, НЕМЫСЛИМО, НЕЛЬЗЯ
Октябрь был полон всяческого вранья, мистификации и притворства. Дома они все вместе.
Любовь любовью, но если ты научный сотрудник, то должен быть и научный результат. В октябре ей нужно было сдать статью в «Сообщения Государственного Эрмитажа». Все знают, что всерьез работающий человек всегда может выдать парочку нестыдных статей, иначе говоря, продукт вполне ладный. Неприличный только на взгляд узких специалистов, которые легко разберутся, что это именно продукт, а не научный результат. Соня переиначила свое собственное старое, то, что она прежде писала о придворном художнике Караваке, посолила одним маленьким новым фактом, поперчила новым видением старых фактов, приписала что-то не новое, но малоизвестное, и основная ее мысль в этой статье получилась такая: Каравак – очень хороший малоизученный художник. Соня надеялась, что неузкие специалисты не заметят ее статью, а узкие… Их мнение отошло сейчас для научного сотрудника Софьи Головиной на второй план. Так что с научным результатом Соня кое-как справилась.
Но были и совершенно конкретные дела, в которых никак нельзя было врать, мистифицировать и притворяться. Лето прошло в обычной летней расслабленности, а теперь ей нужно было принимать фонд. Это означало всё-всё проверить, все-все папки с рисунками перебрать и составить базу данных – полный перечень всех картин, в залах, в хранении, на выставках и во дворцах.
На первый взгляд это вроде бы нетрудно. Каждая стена в Эрмитаже была расписана, то есть имелась фотография, по которой можно было посмотреть, где какая картина висит. И во дворцах тоже были фотографии. Но в зале Меншиковс-кого дворца Соня не обнаружила «Портрет генерала Горчакова» кисти неизвестного художника и была в ужасе, в ужасе – ГДЕ КАРТИНА?! Князев ее утешал, как мог. Сказал – может, если портрет написал неизвестный художник, так никто и не поймет, что картины нет?..
– Ты дурачок, – Соня засмеялась сквозь слезы.
Спустя день «Портрет генерала Горчакова» нашелся в фонде, на самой верхней полке стеллажа. Очевидно, дама-хранитель зачем-то сняла портрет, положила в хранение и забыла… Ох!..
Соне было бы гораздо легче, если бы ей пришлось принимать фонд у живого хранителя, то есть у живого человека, то есть если бы строгая дама была жива… Но строгая дама умерла, умерла внезапно, и теперь у Сони каждый день возникало множество вопросов, на которые некому было дать ответ.
– Скажи своему начальству, – посоветовал Князев.
– Ты что, не понимаешь? – удивилась Соня. – Это нельзя, невозможно…
Князев, конечно, понимал – пожаловаться начальству, что строгая дама содержала фонд не в порядке, было нельзя, невозможно. Хотя не в порядке было все.
Для выставки в Петергофе нужно было отобрать картины и рисунки. Составить список, к каждой картине и каждому рисунку написать карточку – что изображено, подробно, размер. Получить разрешение реставраторов, что картины и рисунки можно выносить из Эрмитажа, каждую картину и каждый рисунок. Нужно было сфотографировать картины и рисунки. Нужно было написать статью о выставке или хотя бы буклет…
Теперь они с Князевым встречались по будням – раз в неделю. Соня не могла в субботу, не могла в воскресенье – хоть они и не разговаривали с Алексеем Юрьевичем, исчезнуть в выходной день было немыслимо. Случались дни, когда Соня официально имела право не находиться в Эрмитаже, она и не находилась, в смысле терялась, пропадала… Считалось, что она курсирует между Эрмитажем, Меншиковским дворцом, Петергофом и фондохранилищем в Старой деревне. На самом деле Соня курсировала между Эрмитажем и квартирой Диккенса на Фонтанке или между Меншиковским дворцом и квартирой на Фонтанке, и это всегда было нервно-суетливо и оставляло чувство «все пропало» – она не успевала работать и не успевала любить… А в Старой деревне, куда нужно было полдня добираться по пробкам, она не появилась ни разу…
С Соней в то время происходило странное: она не то чтобы все теряла, как Антоша, а как-то мистически пребывала в другом пространстве. Не находила вещи в тех местах, куда только что положила, к примеру, положила рисунок на стол, и вдруг – рисунка нет… Или сумки, или чашки… Соня расстраивалась, пугалась.
И все путала. Отобрала на выставку портрет Строганова, а в список внесла данные по портрету Петра Первого, – другие размеры, другая датировка. Список вернули с порицанием. Акварель Салтыкова «Выезд персидского посольства на набережную» подписала «Выезд Александра Первого на Дворцовую площадь». Александр Первый у нее получился персом и на слоне… Список вернули со скандалом.
А однажды пришла на работу в понедельник – это было совсем необъяснимо, она же с детства знала, что Эрмитаж в понедельник выходной. Зато счастливо забыла прийти на свое дежурство, то самое, что один раз в месяц, и был небольшой скандальчик с начальством.
Не говоря уж о разбитых вещах. В Эрмитаже она, слава богу, ничего не разбила, хотя попытки были, а дома были разбиты почти все чашки и ВСЕ блюдца – блюдца почему-то особенно попадались ей под руку.
ВРАТЬ ХОРОШО
У Князева тоже было много работы. Глазки, подбородки, носы хорошо оплачивались, и ему приятно было делать женщин красивыми. Но помимо клиники на Чистых прудах у него был еще один операционный день в городской больнице, отчасти из благотворительных целей, отчасти, чтобы не потерять форму, оперировать не только глазки, подбородки, носы. Летом Князев там не бывал, в октябре вернулся.
Видеться стало трудно, не видеться было невозможно, а в эту среду вдруг неизвестно откуда выплыли свободные полдня, и, не думая, он махнул на самолет, удачно просвистев мимо пробок по дороге в Шереметьево. СЮРПРИЗ!..
Но общественную нагрузку, как и супружеский долг, и научный, тоже никто не отменял. В эту среду у Сони был кружок, знаменитый Эрмитажный кружок, в который десятилетиями ходили все дети из хороших питерских семей. То есть, конечно, сначала одни дети ходили, потом они вырастали, и уже другие ходили. Эрмитажный кружок был каждый день, и Сонин день был вторник, а не среда, – Князев прекрасно знал ее расписание. Но в Питере резко похолодало, и Соне пришлось заменить приболевшую даму из античного отдела, которая, в свою очередь, заменяла приболевшую даму из методического отдела, которая… в общем, оказалось, что приболели все, кроме Сони.
Антоша был с ней, потому что Соня ужасно по нему скучала, так скучала, что, если бы могла, носила бы его с собой в сумке, как Кенга своего Крошку Ру, повсюду, – кроме, конечно, квартиры Диккенса на Фонтанке.
Князев позвонил ей около шести – я внизу, я приехал, сюрприз!..
Соня выбежала в вестибюль, простонала – что же делать? Кружок… и Антоша…
– Я сам виноват, я идиот, – сказал Князев таким тоном, словно гордился тем, что он идиот. – С сюрпризами всегда что-нибудь не то: приезжает муж из командировки, а там любовник в шкафу… Сюрприз…
Князев шутил, смеялся, а глаза у него были такие отдельные от смеха и шуток, что Соня сморщилась от жалости к нему, несчастному виноватому идиоту.
– Замолчи… – потребовала она, и Князев замолчал.
– Ну что ты все время молчишь? – возмутилась Соня, и Князев послушно начал шутить и смотреть на нее отдельными от собственных шуток глазами.
– Проводишь нас домой после кружка. Как будто ты мой случайный знакомый…
Дети были первого года обучения, пятиклассники. Пятиклассники начинали с античности.
– Запишите периодизацию, – скороговоркой сказала Соня, сердито думая о том, что могло бы сейчас происходить на Фонтанке, если бы дамы из античного и методического отделов одевались потеплее. – Эгейская культура, гомеровская эпоха, архаическая эпоха, классическая, эллинистический период…
Она быстро прошла с детьми первый зал, архаику. Дети в Эрмитажном кружке всегда были хорошие, и эти были хорошие, чудные дети, особенно ее Антоша и мальчик, очень на вид хитрый, Броня называла таких «хитрован». Антоша и хитрован слушали с такими лицами, что Соня увлеклась и в зале Афины про высокую классику рассказала подробно, а в зале Диониса надолго остановилась у своей любимой Венеры.
– Статуя «Венера». Смотрите, какая она изящная, манерная даже, правда?
Дети кивнули.
– Представляете, ее отрыл крестьянин на своем огороде, – оживленно сказала Соня.
– Где, под Петербургом? – деловито спросил хитрован, по его глазам видно было, что он не прочь приступить к раскопкам у себя на даче.
– В Италии. Потом Римский Папа наложил вето на вывоз статуи из Италии. Но Петру Первому удалось ее купить.
– За сколько? – спросил хитрован.
– Не знаю, – ответила Соня. – Петр Первый поставил Венеру в Летнем саду, потом Екатерина Вторая подарила ее Потемкину…
– Подарила? – усомнился въедливый хитрован. – За что?
– Ну-у… за верную службу, – туманно ответила Соня. – Пойдемте в зал Августа. Знаете, римский император Август был такой осторожный человек, что даже со своей женой разговаривал по заранее составленному конспекту… Она взглянула на часы. – Все, ребятки, время… Зал Юпитера в следующий раз.
В гардеробе к Соне подошел хитрован.
– Что такое «вето»?
– Вето – это когда совершенно точно нельзя, – робко объяснил Антоша.
Соня кивнула хитровану, потянула Антошу к выходу и сразу же увидела Князева. Увидела, встрепенулась счастливо и, смутившись, покосилась на Антошу. Ребенок – это вето. Впутывать ребенка стыдно, ужасно, нельзя… Но… прилететь в Питер, чтобы рассказать в вестибюле Эрмитажа анекдот про любовника в шкафу и тут же улететь обратно в Москву, не менее ужасно, не менее нельзя, – так утешала себя Соня, радостно улыбаясь Князеву.
Они шли по Дворцовой к атлантам.
– Если хотите, можете посчитать атлантов. – Антоша доверчиво поднял голову к Князеву, и у того стало такое напряженное лицо, словно атланты дали ему подержать свою ношу. – Один, два, три… Когда вы увидите шестого атланта, мы окажемся у маминой машины. Мамина машина всегда стоит у шестого атланта.
Сели в «крайслер», Соня за руль, Антоша и Князев на заднее сиденье. Два ее любимых человека.
– Вы не первый раз в Петербурге? – светски поинтересовался обычно не стеснительный со взрослыми Антоша. – Что вам больше всего у нас нравится?
Князев, тоже обычно не стеснительный, напряженно улыбнулся, пробормотал в ответ «Коничков мост», и Антоша удивленно замолчал.
Пришлось Соне оживленно беседовать самой с собой на очень интересную тему – что в Питере осенью всегда идет дождь.
– Может быть, вы к нам зайдете? – выглядывая из щек, спросил вежливый Антоша у дома 38 А по Таврической улице.
– Если мама не возражает… – ответил Князев и посмотрел на Соню так, как он умел, сердито и жалобно одновременно. «Можно мне еще побыть с тобой? Я так тебя люблю. Пожалуйста, Соня» – означал этот взгляд.
Привести Князева домой стыдно, ужасно, нельзя… Но… прилететь в Питер, чтобы помолчать семь минут, за которые они доехали от Дворцовой площади до Таврической улицы, не менее ужасно, – так утешала себя Соня, проходя с Антошей и Князевым мимо охранника.
– Не искуса-ай меня без нужды… – распевала за дверью Броня, она всегда долго возилась с замками.
– Броня, это Алексей, врач из Москвы.
– Здрас-сьте… Вы врач?! – обрадовалась Броня. – По гриппу? А у меня как раз будет грипп.
Броня хихикнула, прикрыла ладошкой рот, театральным шепотом прошипела в сторону Сони «краси-ивый мужчина» и скрылась в глубине квартиры. Хлопнули дверцы шкафа, и спустя минуту Броня вернулась, обмотанная поверх халата Сониным бархатным шарфом от Laura Biagiotti, как повязывают детей поверх шубы.
– Зачем ты вылила на себя полфлакона Coco Chanel? – поморщилась Соня.
– Кто, я? Я случайно об них споткнулась.
– Случайно споткнулась о мои духи, которые лежали в шкафу?
– А? Не искуса-ай меня без нужды, – запела Броня. Она неплохо притворялась то глуховатой, то рассеянной, то еще какой-нибудь, по мере надобности.
Броня принимала гостя, московского врача, по всем правилам, показывала квартиру, уважительно советовалась о здоровье своих американских родственников и напропалую кокетничала, поводя голубыми миндалевидными глазками, как ее учили, – вниз, в угол, на предмет.
– Вы вареники кушаете? – спросила она Князева. – Я имею в виду когда-нибудь?.. Сейчас у меня вареников нет.
Выпили чай с булочками, и Броня достала из кармана халата колоду карт.
– Объясняю, как играть, – подмигнула она. – Открываем верхнюю карту. Девятка – «гав-гав». Десятка – «мяу-мяу». Валет – «мерси, месье». Дама – «пардон, мадам». Кто быстрее крикнет, забирает себе карту. У кого больше карт, тот выиграл.
Броня маленькой лапкой перевернула верхнюю карту в колоде, и Князев с Соней хором тявкнули:
– Гав-гав!
– Какое же это «гав-гав», когда это «мяу-мяу», – снисходительно пожурила их Броня.
Дальше дело пошло лучше, только Антоша немного отставал, и взрослые иногда поддавались, позволяя ему выиграть карту. Все веселились, перекрикивая друг друга, кричали:
– Пардон, мадам! Не жульничай! Гав-гав! Не подглядывай! Мерси, месье! Я первая сказала!..
Соня так смеялась, что даже получила выговор от позвонившей в разгар игры Нины Андреевны.
– Ты что там хрюкаешь?
– Я смеюсь. Играем с Броней в карты… Ой, мяу-мяу!
– И «Мусик» тоже?.. Мяу-мяу?.. – поинтересовалась Нина Андреевна.
– Да, – соврала Соня, – мяукает громче всех.
– Ну-ну… Это в нем местечковые гены прадедушки взыграли, – иронически хмыкнула Нина Андреевна, не зло – она же не антисемитка какая-нибудь, боже упаси. – Соня? Скажи Броне, что на днях я возьму ее в музей.
В прежней жизни Нина Андреевна конечно же была интернационалисткой. И когда разрешили не любить кого захочется, она все равно осталась убежденной интернационалисткой, всех, кого видела по телевизору, жалела, болела душой за всех. Только евреев она не любила – евреев ей жалеть было не за что. Впервые Нина Андреевна задумалась об этом, когда трудилась в паспортной службе. Так что можно сказать, что евреев она не любила по работе.
Они приходили за справками, то есть все приходили, но только евреи за справками для эмиграции. В руках у них были шоколадки, чтобы получить свои справки побыстрее, а в глазах… тоже что-то такое было. Не иначе как радость оттого, что уедут и больше никогда не увидят Нину Андреевну. Нина Андреевна злилась, что они спасаются, уезжают, как будто прежде все они были в одном с ней строю – вместе отражали нападение татар и монголов, шведов и немцев, потом вместе со своим Карлом Марксом сделали Нине Андреевне революцию и сражались с ней плечом к плечу за коммунистические идеалы. А теперь уезжают… А она остается. Нина Андреевна ни за что не опустилась бы до антисемитизма, но… почему они уезжают?!. Пропадать, так всем вместе… Единственное, чем Нина Андреевна могла выразить свой протест, это захлопнуть окошечко пораньше и посильнее.
Заменив Маркса на Фрейда, Нина Андреевна еще раз пошла в бой за евреем, но ее интернационализм окончательно накренился, а затем и вовсе пропал. Превратился в неприязнь, раздражение, поджатые губы. И список ее претензий был немалый – Маркс, комиссары, уехавшие в эмиграцию квартиросъемщики, банкиры, олигархи… а теперь еще и Броня… Не родственница, а генетический изъян какой-то, даже не умеет правильно говорить по-русски!
Броня была так нелепа в своем убеждении, будто все, и в том числе Нина Андреевна, – ее родня, что Нина Андреевна даже испытывала жалость к этой ничейной родственнице, такой безоблачно доверчивой, уверенной, что все ей рады, и такой всем ненужной. Глупенькая Броня так подробно-сердечно расспрашивала, так наивно одаривала ее какой-то яркой птичьей ерундой из своих кошелок, что иногда Нине Андреевне начинало казаться, что Броня ее… любит. Так что теперь Нина Андреевна уже была настоящим антисемитом, потому что, как у всякого антисемита, у нее появился свой любимый еврей – посторонняя старушенция с детским выражением миндалевидных глаз. Она была с Броней подчеркнуто внимательна и любезна. И всякий раз, передавая привет, почему-то обещала отвести Броню в музей, как школьницу, приехавшую в столицу на каникулы.
– Мерси, месье, я первый! – закричал Антоша.
– Нет, я! – закричала Соня, и тут на кухню зашел Алексей Юрьевич, и они моментально замолчали, как будто он поймал их на чем-то постыдном.
Соня очень естественно представила Князева – они с Антошей случайно встретили московского приятеля Ариши и пригласили провести у них пару часов до отъезда.
Мужчины пожали друг другу руки. Князев глядел исподлобья, внимательно. «Я хочу уйти. Хочу, но не могу, – как бы это выглядело? Лучше уж было бы сразу сказать: эй, мужик, я сплю с твоей женой, пришел в твой дом, пока тебя не было, поиграл в „пардон, мадам», а теперь мне пора, всего тебе хорошего. Уйти – гадость, и остаться – гадость» – все это Соня прочитала на лице Князева.
«Я не собирался тратить свое время на несанкционированных гостей, тем более Аришиных приятелей» – а это Соня прочитала на лице мужа.
Она чувствовала себя как в расплывчатом предутреннем сне, когда сознаешь все вокруг, кроме себя самой, и в этом сне ей было возбужденно-весело.
– Как уроки, как алгебра?
– Уроки… – вздыхая, подтвердил Антоша, – алгебра…
– Скажи папе «алгебра не особенно, неважненько», – поучала Броня.
– Не особенно, неважненько, – послушно повторил Антоша заплаканным голосом.
– Неси сюда алгебру и геометрию, быстро, – велел Головин, не желая ни скрыть дурное настроение, ни даже соблюсти вежливость.
Мельком заглянув в мятую тетрадку, Алексей Юрьевич резким коротким движением махнул тетрадкой по Антоши-ному лицу. Вскочила Соня, поднялся Князев, растерянно посмотрел на Соню – что делать?
– Ты даже не хочешь думать!.. Задача решена неправильно!
– Неправильно… Но ведь решена… – пропела Броня. Она подскочила к Антоше, быстро-быстро сунула ему в рот булочку, рукой смахнула с его губ крошки и невинно улыбнулась: – Му-сик! Оставь дитя в покое!
Такая сцена повторялась каждый раз, когда Головин коршуном бросался на Антошу. Что-то Броня такое с ним делала: кружила над Антошей, чуть ли не прятала его от отца… и Алексей Юрьевич как-то отступал – загадка… Возможно, если человека называют Мусиком, это как-то сказывается на его поведении и представлении о себе.
– Уроки – это интимное семейное дело… – сказал Князев. – Мне пора, спасибо.
Ласково улыбнулся Броне, секунду подержал в руке тонкую морщинистую ручку.
– Всего хорошего, – не вставая, без улыбки, кивнул Головин, будто отпускал посетителя из своего кабинета.
Больше никакие уроки Алексей Юрьевич проверять не стал, ушел к себе – да, собственно, он и не собирался проверять уроки, а собирался еще раз как следует все обдумать. Назавтра ему предстояло выступление на Совете ректоров Петербурга, а через неделю в Академии ждали лицензионную комиссию, так что Головину было чем заняться, кроме алгебры и геометрии. Антоше повезло, и Соне тоже повезло.
– Антошечка… Он тебе понравился? – небрежно спросила Соня. – Алексей? Врач из Москвы?
– Да, – серьезно ответил Антоша, – мне нравится, когда у человека есть совесть.
– Совесть? Как странно… Как ты это увидел? А у меня есть? А у папы? – заинтересовалась Соня.
– Не знаю. Я тебя и папу не вижу по-настоящему.
– Какой ты у меня умный, солнышко. Антоша покачал головой:
– Папа считает, я глупый.
– У вас с папой разный ум, – сердито сказала Соня, поцеловала Антошу, и они пошли спать.
– Кефир, – объявила Броня, просунула в дверь кабинета стакан кефира, потом голову, потом бочком просочилась сама, уселась в кресло напротив Головина. – Мусик, я что хочу сказать…
– В учебном плане имеются все дисциплины, соответствующие государственному образовательному стандарту, – рассеянно отозвался Алексей Юрьевич, шурша бумагами. Не то чтобы он интересовался мнением глупой Брони, но ведь он и Сониным мнением не интересовался, просто привык к чужому уху и кефиру. – Но в реальности некоторых дисциплин не было. Это нормально, но теперь нужно все тщательно скорректировать…
– Да, Мусик. Я что хочу с тобой поговорить… Что-то в тебе совсем мало от твоего двоюродного дедушки, Мусик… – робко сказала Броня.
Броня и сама толком не знала, что она хотела сказать… Скорее всего, что двоюродный дедушка Головина из-под Каунаса совсем иначе любил свое дитя, чем Алексей Юрьевич. Скорее всего, печалилась, что мягкость и нежность души его мифических предков из маленького местечка ничуть в Алексее Юрьевиче не проявляются… А ведь он пусть совсем немного, но еврей! Но ничего, ничего от еврейского папы, страстно обожающего своего ребенка, в нем нет, а есть только жестокая требовательность, придирчивость и сухость… Но даже если бы Броня смогла выразить это словами, Алексей Юрьевич удивленно ответил бы: «С ума ты сошла, Броня. Какие предки, какие евреи, Броня? При чем здесь я?»
И правда, какое отношение коренной петербуржец, ректор Академии Всеобуч Алексей Юрьевич Головин имеет к каким-то древним Брониным родственникам, разговаривавшим со своим еврейским богом в крошечной синагоге под Каунасом?.. Никакого.
– Ты бы в цирк с дитем сходил, Мусик… Не хочешь в цирк? …А чего же ты тогда хочешь?
– Я скоро буду академиком, Броня, – потянувшись за столом, похвастался Головин.
Это было его самое сильное желание, самое интимное, любимое – не в цирк пойти, а стать академиком. Из какой-то внутренней неловкости он никогда не говорил об этом с Соней, то есть когда они еще разговаривали. Алексей Юрьевич вообще старался никогда не говорить о том, чего ему страстно хотелось, почему-то для него это означало стать беззащитным. А Броня тем и хороша, что с ней все можно.
На первый взгляд такое страстное желание было странным – зачем ему, с его огромным, бесспорным успехом, это слово – академик?.. Ведь он и научную жизнь давно оставил, и академиков сейчас развелось немало, почти каждый – академик какой-нибудь академии.
В самом начале пути у Головина уже был план – аспирантура, ассистент, и. о. доцента, доцент. Затем – доктор наук, профессор, завкафедрой, ректор, академик. План Головина нарушился в начале 90-х, как и у всей страны, но Головин кафедру не бросил и все-таки докторскую защитил. Однако оставаться доцентом на нищенской зарплате было невозможно, стыдно. Начал он с компьютеров, как все, но не в больших масштабах, а скорее по-домашнему – кто-то едет за границу, привозит компьютер, прибыль космическая, если в процентах, отличная, если в деньгах. И дальше все было успешно, очень успешно. И было бы успешно, но… Но рассчитать долгосрочную схему в бизнесе невозможно, бизнес сегодня есть, а завтра нет, и не все от него зависит. Сколько людей за эти годы исчезло, а ведь все они думали, что вместе со своими деньгами были навсегда. Именно это «не все от него зависит», нестабильность, невозможность планировать далеко вперед категорически не подходили Головину, он был бегун на длинные размеченные дистанции, стайер, а не спринтер. Побродив по вариантам, Алексей Юрьевич со счастливой уверенностью в правильности выбранного пути вернулся к образованию уже как к бизнесу. И к прежнему плану – профессор, ректор, АКАДЕМИК… За эти годы доктор физико-математических наук Головин многому научился – понимать, кого для какой цели можно использовать, никого не приближать к себе. А теперь вот – неужели для того, чтобы похвастаться, у него есть только незваная Броня, неизвестно чья родственница?..
– Академик Головин, – задумчиво обратился сам к себе Алексей Юрьевич. – …Но не так-то все просто, Броня, есть у меня кое-какие проблемы…
– Ты бы отдохнул, Мусик, все же в цирк сходил… – жалостливо покачала головой Броня, – всех-то денег не заработаешь…
– Тут не в деньгах дело, – почти улыбнулся Алексей Юрьевич и повторил про себя: «Академик Головин».
Поднимаясь по трапу самолета, Князев принял решение – расстаться. Больше никогда не видеть Соню. Решил, уселся на свое место и стал ждать, когда все пройдет – унижение, неловкость, и беспомощность, и злость, ВСЕ пройдет, и ему наконец станет хорошо или хотя бы немного легче.
Но унижение, неловкость, и беспомощность, и злость, все это почему-то не уходило, металось вместе с Князевым в ночном небе, и не было ему никакого облегчения – пока. Наверное, ближе к Москве станет легче. Ближе к Москве, дальше от Питера.
Утром, когда он уже ехал из аэропорта по Москве, зазвонил телефон.
– Мерси, месье, – вместо приветствия сказала Соня.
– Пардон, мадам, – счастливо улыбнулся Князев, начисто забыв о ночных мыслях. – Сонечка-Сонечка. У тебя чудная Броня и чудный ребенок.
…Какой он, Сонечкин ребенок?.. Непростой мальчик, трогательный, нервный. Как только отец вошел, у него губы задрожали, руки забегали по столу… Соня – понятно, она не замечает того, чего не хочет… Но ее монстр-муж неужели не понимает, не видит наконец?.. Он, конечно, хирург, а не невропатолог, но это же хрестоматийно: такие дети, инфантильные, нежные, медленные, полноватые, они более чувствительны, более интуитивны, чем сверстники, но… скажем так, развиваются не по той схеме, что другие… Каково же такому бело-розовому зефиру жить с этим монстром, с отцом, который все время пытается вписать его в равносторонний треугольник?.. Жаль ребенка и Сонечку жаль.
Так думал Князев, напрочь забыв свое решение расстаться. И отчего-то к его любви к Соне примешивалась теперь нелепая, бесполезная нежность к чужому мальчику.
Вечером Соня пришла с работы, а никто ее не встретил – ни романсом не встретил, ни запахом духов, ничем.
Торжественная, принаряженная, как в именины, Броня сидела в гостиной.
– Софа? Знаешь что? – быстро-быстро спросила Броня. – Этот… ну, твоя симпатия… Я не знаю, кто он, но он аферист.
– Бронечка? Ты заболела, плохо спала?
– Софа… – Броня крутила в руке ремешок от Сониной юбки и смотрела строго, как будто собиралась Соню выпороть. – Софа, я тебя ругать не стану, а сказать – скажу. Ты, Софа, преступник.
Соня удивленно хмыкнула.
– Да. Ты преступник. Твои шуры-муры отравляют мне старость.
Интересно, сколько раз Броня повторяла эти слова своим легкомысленным родственницам по всему миру?
– Но это совсем не то, что ты говоришь… – Соне было невыразимо приятно поговорить о своей любви, хотя бы с Броней, хотя бы в шутку, ни в чем не признаваясь. – Ну, может быть, я ему нравлюсь…
—Ах, ты ему нравишься?! – едко передразнила Броня. – Ну не зна-аю… Со мной почему-то ничего такого не происходит.
В преданной Броне боролись обида за Алексея Юрьевича, такого невзрачного в сравнении с мужественным Князевым, и честность, но честность не победила.
– Он у тебя некрасивый, наш Мусик лучше, – запальчиво сказала она.
– Лучше, – кротко кивнула Соня.
Подумав, Броня выдвинула последний аргумент:
– Он у тебя не еврей.
– Я и сама у себя не еврей, – ответила Соня. – А ваш Мусик тоже не еврей.
Она в тот вечер ни разу не посмотрела на Князева, ни слова неосторожного не сказала, ни жеста не сделала… очень старалась, чтобы воздух между ними не дрожал. КАК
Броня поняла? Колдунья, ведьма, бабка-ежка костяная ножка…
– Софа?.. Ты дождешься, что я похудею от твоих выкрутасов… – пригрозила Броня.
– Броня?.. Ты все-все придумала…
Исчезла Броня так же внезапно, как приехала, улетела, как Мэри Поппинс, когда переменился ветер…
– Софа, дай мне домашний адрес своей электронной почты… – потребовала она, провожая Соню на работу. – Мало ли что, напишешь мне… И знаешь, что я тебе скажу… Ты, Софа, солидная дама, так что не теряй голову. А то еще принесешь в подоле…
– Броня! – ужаснулась Соня. – В каком подоле?.. Пока, до вечера!
Проводив Соню, Броня забежала в ванную Алексея Юрьевича. Стучаться Броня не признавала, потому что если стучаться – какие же это родственники.
– Ты брейся, Мусик, а мне нужен билет в Нью-Йорк на сейчас, – деловито сказала она, присев на перламутровый унитаз. – В крайней мере на сегодня… У меня вчера Марик отравился рыбой.
– Так, отравился, и что же? – Алексей Юрьевич задумчиво рассматривал в зеркало чисто выбритое лицо.
– Я ему сказала – срочно телеграфируй желудок после рыбы.
– Так, сказала, и что же?
– Ты знаешь, сколько Марику лет?
Марику было лет триста, поэтому через час билет принесли домой.
Головин уже собирался уходить, проверял в прихожей мелочи, Броня суетилась тут же, подавала бумажник, очки, ключи, попутно вытаскивала в прихожую свои птичьи кошелки.
– Мусик, ты слышал про Сару и Авраама? – спросила Броня, поправляя Головину шарф.
– Что такое с ними?.. Они тоже отравились?
– Наоборот, у них не было детей. И к ним пришли три ангела и сказали: будет ребенок. Авраам был уже древненький, и вот – все-таки родил Исаака.
– А хочешь, я тебе куплю квартиру в Питере? – спросил Головин.
– Да, хочу! Или нет, не хочу!.. Когда же мне жить? У меня Марик.. – вздохнула Броня. – Знаешь что, Мусик.. тебе нужно родить Исаака. То есть Девочку тоже можно.
– Я не беременная, – рассеянно ответил Алексей Юрьевич. – Будешь пролетать над нашим континентом, милости просим.
Водитель дядя Коля повез Броню с ее розовыми и зелеными кошелками в аэропорт. Вечером Соня пришла с работы – вовремя и с любимым Брониным шоколадным тортиком, а Брони уже не было. Все-таки она вылитая Мэри Поппинс, раскрыла свой зонтик и была такова…
И как теперь жить?..
* * *
…Алексей Юрьевич – нет, а Соня – да.
Взрослая, умная Соня Головина попалась, как дурная девчонка-восьмиклассница. Во всяком случае, об этом ей сообщил тест – две голубые полоски.
– А я еще родинки удаляю, – в пространство произнес врач, надевая перчатки.
Врач был совсем еще мальчик и не казался Соне высшим существом в белом халате, она просто очень стеснялась лежать перед ним в кресле. Она и сама не знала, почему не обратилась к своему доктору, а долго, словно заметая следы, ездила по дальнему району, пока не наткнулась на вывеску «Медицинский центр» со странной дополнительной, мелкими буквами, надписью: «Гинекология».
– Пришлось освоить смежную специальность. Знаете, сколько я получаю? А я, между прочим, кандидат наук. А в частной клинике вообще надбавки за степень нет. Тут только вот что плохо – родинку удалишь один раз и на всю жизнь. Пациент ушел без родинки – и все, не вернется… У вас, кстати, родинок нет?
– Нет, – сквозь зубы сказала Соня, чувствуя, как от мучительного стыда полыхает лицо.
– А вот беременность есть…
– Но… как же? – приподнялась Соня, задохнувшись от детского страха, – что она наделала!.. – Этого не может быть…
– Очень даже может, – снимая перчатки, ответил мальчик, – ни одно, даже самое верное средство не дает ста процентов безопасности, два процента остаются всегда. Если у вас были длительные монотонные отношения, а потом вмешался новый партнер, то беременность практически гарантирована. У вас один партнер?
– Что?.. Три-четыре, не больше, – надменно улыбнулась Соня.
«Три-четыре партнера – вот сучка… » – возмущенно подумал мальчик, а вслух сказал:
– Приходите к нам делать мини-аборт.
«Один партнер, два партнера, три партнера», – машинально бормотала про себя Соня, словно пересчитывая варианты. На самом же деле вариантов не было. Исходя из простых арифметических действий, ее муж никак не мог быть отцом ее ребенка.
Соня уже почти два месяца счастливо была только любовницей, а женой своего мужа не была. Не то чтобы она избегала исполнять свой супружеский долг, а супружеский долг с возмущенными криками гонялся следом за ней по дому, нет, просто после сентябрьской поездки в Москву в ее супружеской жизни появилась та самая обычная, самая тривиальная щелка – устала, голова болит, – она в нее и забилась. Ну а потом они уже поссорились…
Так что никаких шансов для пошленького предусмотрительного расчета у Сони не было – доктор физико-математических наук Головин легко мог посчитать до девяти.
Скорее всего, Соня и не захотела бы обмануть Алексея Юрьевича… хотя мысли об этом были. Что поделаешь, бывают же некрасивые маленькие мысли… у всех бывают или почти у всех, особенно если хочется забиться в угол, зажмурить глаза и еще для верности прикрыть лицо руками…
«Приходите к нам делать мини-аборт»…
…Мини-аборт, макси-аборт, просто аборт… Соня не думала о том, что у шестинедельного малыша уже формируется мозг, и он уже полностью человечек, и религиозных соображений у нее тоже не было. При слове «аборт» к горлу подступала невыносимая тошнота, это было как будто убить себя или Антошу, как будто броситься под поезд. Ну… у каждого свои взгляды, у нее такие. Соня вообще-то была склонна придумывать себе разные идеи, оправдания, долго-долго крутить в уме любую неудобную ситуацию, пока неудобная ситуация не становилась удобной, мягкой, плавной, прозрачной, как леденец. Но здесь крутить было нечего. Соня Головина нисколько не претендовала на то, чтобы быть героиней романа, но что же делать, если при слове «аборт» ее тошнило.
Беременность все упрощала, все распутывала, запутывала все…
А Анна Каренина сделала бы аборт, если бы могла. Она любила свою любовь, а ребенок ей был лишний… Соня тоже сделала бы аборт, если бы могла. Но она не могла – при слове «аборт» ее тошнило.