УЙТИ НЕЛЬЗЯ ОСТАТЬСЯ
СНЫ И КОМИКСЫ
Ноябрь так себе месяц. В Таврическом голые черные деревья, в дальнем углу сада крутятся под музыку пустые кару-сельки. А потом и карусельки убрали, а музыка осталась, и под музыку кружились вороны.
Ноябрь был месяц, когда выяснилось, что всё тайное становится явным, и всё, что кажется СЕКРЕТОМ, на самом деле секрет для маленькой такой компании. Иначе говоря, в ноябре о них узнали ВСЕ.
В начале ноября Соне приснился сон – почти такой же, как в ее первый приезд в Москву.
Во сне она снова сидела на первой парте в школьном платьице и волновалась, словно не выучила урок.
– Что там у нас дальше по сюжету? – строго спросил Толстой.
– Можно мне? – Соня привычно подняла руку. – Дальше по сюжету скачки. Именно там, на скачках, Анна не сумела скрыть своего волнения при падении одного из ездоков…
– Правильно, – довольно кивнул Толстой, – молодец, Николаева Соня, помнишь наизусть.
– И Анна наконец призналась мужу: да, да, я его любовница, и я беременна… – Соня вздрогнула. – О господи, как страшно!
– Страшно, – сказал Толстой. – Садись, четыре тебе, Николаева Соня.
Соня села и заплакала. Ну почему, почему четыре?! Она же все выучила…
Соня проснулась и в полудреме принялась придумывать, что может произойти с современным человеком вместо скачек. Ралли? Или нет, пусть скачки. Все скачут, а Вронский забыл лошадь и поскакал пешком по гаревой дорожке. Или он приехал за Анной и упал в прихожей… Упал, сломал мизинец, прикусил язык…
ЧТО у Сони в голове? ПОЧЕМУ она придумывает комиксы? Наверное, беременность так на нее подействовала.
Окончательно проснувшись, она подумала всерьез – что может произойти, чтобы все как-то решилось? БЕЗ нее? Чтобы проснуться, и уже все было – она по-прежнему жена своего мужа и ждет ребенка. Или – проснуться, а рядом с ней Князев. А Алексея Юрьевича НЕТ.
…Без Брони в огромной квартире на Таврической было так тихо, что Соня начала бояться тишины. И что-то странное случилось с ее трусливым организмом – наверное, она вдруг увидела все заново, как будто отряхнулась. Отряхнулась и помирилась с мужем. Не показывающий своего удовлетворения, но втайне довольный Головин не захотел вглядываться в то, что не имело смысла разглядывать, и все вернулось на круги своя. Соня снова должна была давать отчет, где и почему она задерживается, заходить в кабинет с кефиром и, уплывая глазами, сидеть тихонечко напротив монотонно бубнящего себе под нос Головина.
Кстати, Алексею Юрьевичу Соня о своей беременности не сказала. Просто не сказала… как-то к случаю не пришлось… О чем она думала, эта Соня? Что одним прекрасным вечером Алексей Юрьевич придет домой, а там – ах, ребенок! Аист принес, скажет Соня. А он кивнет и уйдет в кабинет.
Бедная Соня. Неужели такая большая девочка могла надеяться, что все как-нибудь устроится, – как попавшая в беду восьмиклассница?..
Эта суббота была задумана как праздник. Под предлогом подготовки выставки в Петергофе Соня была свободна весь день, с утра и до шести вечера, и Князев приехал рано утром и уже в половине десятого ждал Соню напротив дома, в Таврическом саду. Соня считала Таврический вполне безопасным местом – Алексею Юрьевичу не придет в голову прогуливаться по дорожкам, а охраннику с его камерой слежения не пришло бы в голову разглядывать парочки посреди деревьев и кустов.
Праздник начался с домработницы тети Оли.
– Послушай историю про меня в молодости, – тетя Оля придержала Соню за рукав в прихожей.
Соня была на плохом счету у своей прислуги. От любой прислуги невозможно скрыть, что между хозяевами нет, как кокетливо выражалась тетя Оля, интима, а уж от тети Оли тем более, – она безошибочно регистрировала малейшее изменение сексуальной активности в атмосфере дома, и если Алексей Юрьевич пропускал свою субботу, знала, и если не пропускал, знала… И погрешность у нее была практически нулевая, как у счетчика Гейгера.
– Тетя Оля! Я на работу опаздываю! – Соня смела локтем вазочку со столика в прихожей, тетя Оля ловко поймала и покрепче уцепилась за Сонин рукав.
– Постой, я быстро расскажу. Я моложе была лет на… в общем, моложе. Был у меня один. И вот, лежу я со своим, вдруг мой входит…
«Свой» – любовник тети Оли в молодости, сообразила Соня, «мой» – ее муж дядя Коля.
– Ну, думаю, все – развод и девичья фамилия. Так вот, мой потом задал мне, конечно, трепку!.. А так простил… И знаешь что сказал? Нет, ты слушай, слушай! – тетя Оля держала Соню железной хваткой. – В жизни, говорит, все бывает. Жизнь, говорит, прожить не поле перейти.
– Тетя Оля… – Соня представила, как Алексей Юрьевич задает ей трепку, а затем важно учит ее уму-разуму: тише едешь, дальше будешь; кто не работает, тот не ест; смеется тот, кто смеется последним…
Тетя Оля все еще придерживала ее за рукав, а Соня все смеялась и смеялась, не могла остановиться.
ПРОЛОГ. КАЖЕТСЯ, ВОДЕВИЛЬ
Князев с Соней немного походили по дорожкам в Таврическом саду, а дальше у них был еще целый день-праздник, до шести часов. Но получился не день, а старинный водевиль. Словно это был не Петербург, а крошечный домик, обитатели которого целый день бестолково мечутся, и все встречают всех, с удивленными лицами восклицая – ох, ну надо же, это вы!..
Соня держалась за руку Князева, потягивалась, вздыхала, уплывала глазами.
– Молодой человек, а вы знаете, что ваша дама беременна, – небрежно сказала Соня.
– Вот и хорошо, – в ту же секунду, без паузы ответил Князев, и в его глазах не промелькнуло ничего неприятного – никакого сомнения, испуга, вопроса, а только одна радостная твердость. Родится ребенок, хорошенький, в чепчике; то есть родится, конечно, не в чепчике… – Вот и хорошо. Теперь ты уйдешь ко мне. Сонечка-Сонечка. Тебе сейчас нужно много спать.
Ему почему-то сразу же захотелось, чтобы она была БЕРЕМЕННАЯ. Теперь он будет любить ее очень осторожно, хотя она была совершенно прежняя тоненькая Соня.
– Мне всегда нужно много спать, очень-очень много… А Соне не хотелось, чтобы она была БЕРЕМЕННАЯ. Она
откуда-то знала, что беременность не будет ей докучать, не будет тошноты, не будет разлапистой походки и отекшего лица, и прибавки в весе не будет. Она нисколько не собиралась делать беременность центром своей жизни, а собиралась, как балерина, всегда быть у станка и всегда на сцене. А в ноябре в Питере все всегда хотят спать, не только беременные!..
– Сонечка, девочка, гуляешь? – Валентина Даниловна в смешной войлочной шляпке-таблетке выросла перед ними неожиданно, как грибок. Она обещала научить домработницу Олю печь кулебяку с картошкой, грибами и мясом, чтобы сначала слой грибов, потом слой картошки, а потом мяса, и теперь шла к дому сына через Таврический сад, сокращала путь. А Князев так и не отпустил Сонину руку.
– Гуляю.
– А я к вам иду… а вы гуляете?.. Ну… гуляйте… погода хорошая, да?
В Питере бывают дни, ужасные даже для осеннего Питера – темные, ватные, когда словно вовсе не рассветает, и это был именно такой день – темный и ватный, словно сидишь внутри плюшевого медведя.
– Погода хорошая, да.
Валентина Даниловна улыбнулась беспомощно и пошла дальше через сад, сокращала путь.
Валентина Даниловна любила Сонечку. Но сына она любила больше, чем Сонечку, поэтому решила: высокий плечистый человек – это Сонечкин коллега по Эрмитажу. Высокий плечистый человек не держал Сонечку за руку, не смотрел на Сонечку влюбленными глазами. Или вообще не было никакого высокого плечистого человека. Совсем плохое у нее стало зрение, чудится, чего нет.
«…Красивый парень, мужественный такой, как в кино… этот… которого не было», – беспокойно подумала она, подходя к дому сына.
ДЕЙСТВИЕ ПЕРВОЕ. НЕТ, НЕ ВОДЕВИЛЬ, ВСЕ-ТАКИ МЕЛОДРАМА…
На этом водевиль закончился, и этот день, день, предназначенный для любви, из водевиля превратился в тяжелый, мучительный кошмар, в путаное тягостное объяснение, в ПРИНЯТИЕ РЕШЕНИЯ.
Князев оставил машину в тупичке за Летним садом, и они с Соней бродили по городу под мелким дождем. Все вокруг было мокрое, грязно-серое и печальное, по-осеннему безысходное, и сами они были мокрые и печальные – полностью сочетались с декорациями. И всюду, во дворе Мраморного дворца, и в Летнем саду, и в Михайловском, на каждой аллее, на каждой мокрой скамейке Князев полуспрашивал-полуутверждал: «Сонечка, ты уйдешь ко мне?..» И в каждом саду, на каждой мокрой скамейке целовал Соню как в последний раз, с нежностью и болью, и говорил ей то, что бессчетное количество раз Соня говорила себе сама. Что их любовь не случай, а судьба. То есть Князев, конечно, выражал свои мысли не так пафосно, попроще, но смысл был именно такой – любовь-судьба.
Сонины каблучки вязли во влажной земле, волосы то свисали мокрыми прядями, то ненадолго высыхали и смешно кудрявились, и Князев, который сам уже дышал питерским простуженным дыханием, каждые пять минут строго хмурился: «Ноги не промочила? А мне кажется, ты носом хлюпаешь…» И опять целовал ее как в последний раз. Им было так горько, что они даже не могли полюбоваться собой, увидеть себя со стороны, – как они кинематографично красивы, бедные влюбленные под питерским дождем, такие несчастные за этой завесой дождя и горечи, как будто они бедные заплаканные детки, как будто мамы увозят их друг от друга по разным городам, странам, мирам, галактикам, навсегда, навечно. Нисколько они не упивались собственным несчастьем, а были просто несчастны, несчастны, несчастны…
И после каждого поцелуя Князев говорил Соне, что их отношения подошли к краю. Что они давно уже не просто любовники. Что им невозможно ЖИТЬ друг без друга. Что если не вместе, тогда – расстаться, не мучить друг друга несбывшимися мечтами. Что они могут быть счастливы, так счастливы, как только бывают люди, которым выпала та самая любовь, которая бывает раз в жизни. А могут сами обречь себя на страшную безлюбовную тоску, навсегда, до смерти, и это будет неправильно, преступно, потому что у человека есть долг перед самим собой – быть счастливым. И перед другими людьми у человека есть такой же долг – быть счастливым. То есть Князев, конечно, выражал свои мысли не так пафосно, попроще, но смысл был именно такой – у них НЕТ иного выхода, нет другой судьбы.
Ну, и все это было правдой, потому что их любовь была… БЫЛА, и капли дождя на ее лице почему-то раз от разу становились все солонее, были совсем соленые, и, уже не понимая, где дождь, а где слезы, Князев опять настойчиво говорил: «Сонечка, как нам дальше жить?.. Сонечка, ты уйдешь ко мне?.. Сонечка, я не могу без тебя, Сонечка… »
Еще совсем недавно слова «уходи ко мне» казались Князеву невозможными. До того, как он побывал в Сонином доме, его мысленно кидало из крайности в крайность: Сонин муж казался ему то не стоящим серьезного отношения «мужем» из анекдота, как у замужних любовниц из прежней жизни, то Мужем, фигурой такой значительной, недоступной, нереальной, что забрать у него Соню было немыслимо. Но у Мужа было нельзя, а у того, кого он увидел, у живого, с твердым неприятным взглядом, оказалось можно.
Этот его визит в роскошную квартиру, не такую, впрочем, роскошную, как ему представлялось, имел совершенно неожиданные последствия – превратил его любовницу Сонечку, питерскую гранд-даму, научного сотрудника Государственного Эрмитажа Софью Головину, из чужой невесомой принцессы во вполне доступную принцессу с милой смешной тетушкой, полноватым ребенком-двоечником, с кастрюльками… и кастрюльки могли быть ДЛЯ НЕГО.
Вся предполагаемая будущая семейная жизнь с Барби была совершенно умозрительной, искусственной, как в кадрах телевизионной рекламы, где ненастоящие люди неведомым способом сделали себе ненастоящего ребенка и втроем улыбались ненастоящими улыбками, наслаждаясь бульоном «Магги» или майонезом «Хозяюшка».
А теперь Князев подробнейшим образом представлял, КАК они будут вместе – он, Соня и пухлощекий мальчик Антоша. ВИДЕЛ, как будет, уходя утром на работу, целовать Соню в затылок – при ребенке не стоит целовать ее в губы, а затем гладить Антошу по голове. Нет, сначала гладить Антошу, чтобы ему не было обидно, а уж потом целовать Соню в затылок…
Они долго кружили по дорожкам Михайловского сада, так долго, что на очередном круге, как Пух и Пятачок, вступили в свои собственные следы, остановились, переглянулись и рассмеялись, и Соня сказала:
– Все, больше не могу… кофе, чай, компот, кисель, борщ, хоть что-нибудь горячее!..
– Прости, я идиот… – сказал Князев и быстро спросил: – Ты меня любишь?
– В некотором роде, – сказала Соня и быстро спросила: – А ты меня?
– Скорее да, чем нет, – сказал Князев. И началось второе действие.
ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ. НЕПОНЯТНО ЧТО, СМЕШЕНИЕ ЖАНРОВ
– Двойной эспрессо, – сказал Князев юной официантке в кафе «Шоколадница» на Караванной.
– А для девушки? – профессионально спросила юная официантка.
– Мне только капуччино, – отозвалась Соня. Князев заглянул в меню:
– Для девушки грибной суп, тарталетку с икрой… две, тарталетку с салатом, шоколадный торт…
– И блинчики с малиной, – застенчиво добавила Соня. У Сони вообще-то был хороший аппетит, удивительно
хороший для ее невесомого узенького тела. В любом кафе, куда они заходили «выпить кофе», она, потупившись, говорила:
– Мне только кофе… и салатик, можно два, а что у вас на горячее?..
Это ее неравнодушие к еде выглядело в глазах Князева особенно трогательным, как будто они с Соней были почти семья, игрушечная семья. У них была игра – он, не спрашивая, заказывал, волнуясь, угадал ли он, чего ей хотелось, а Соня отвечала капризной или радостной гримаской, чаще радостной.
А в последнее время ей непрерывно хотелось тортов, и макарон, и супа, и пирожков, и если она хоть в чем-то согласна была считаться беременной, то лишь в части усиленного питания.
– Тарталетки… две… – мечтательно протянула Соня в спину официантки.
– Соня! Отвлекись на минуту от еды… Я задам тебе очень важный вопрос, – Князев поморщился от собственной пошлой расторопности, но он никак не мог обойтись без этого официального «вопроса». – Не обижайся, но ты должна честно сказать…
– Про блинчики с малиной? – понимающе кивнула Соня. Конечно, она знала, о чем он не решается ее спросить.
Конечно, она думала об этом, а кто бы на ее месте не думал?..
– Ведь мы не дети, и деньги – это важно, – смущенно начал Князев.
Он много зарабатывал, даже по московским меркам много. Глазки, попки, круговая подтяжка, ринопластика – все это кружилось перед ним в бесконечном хороводе и оплачивалось так щедро, что он был бы завидным женихом для любой приличной московской барышни, если, конечно, она не оказалась бы дочерью олигарха.
Они не дети, и деньги – это важно… Поездки, одежда, дорогие подарки, все, что необходимо Соне в смысле привычного жизненного уклада, он легко мог ей предоставить. А если бы не мог, то никогда не произнес бы «уходи ко мне», не стал бы звать ее в рай в шалаше, считая рай в шалаше заведомо обреченным на глупую пошлую неудачу. В их предполагаемой реальной жизни могла быть одна реальная проблема – квартира. Но большую красивую квартиру можно купить и в кредит. Так что вроде бы все складывалось.
Все так. Он МНОГО зарабатывает. Но ведь Соня Головина была не барышня, которую легко осчастливить поездками, ресторанами и дорогими подарками. Она чужая жена, жена преуспевающего человека, богатого… И его, Князева, «МНОГО» совершенно иного порядка, нежели «МАЛО» Головина… Князев не сомневался, что Соня понимает это, но он должен САМ сказать ей об этом. Иначе нечестно.
– Деньги – это очень важно, очень, – подтвердила Соня, щелкнула по пустой сигаретной пачке Князева так, что она отлетела на край стола. И ответила, как положено отличнице, полным ответом: – Хорошо, я честно тебе скажу, что мне нужно в смысле материального обеспечения… Слушай: котлета куриная на обед каждый день – раз…
Усмехнувшись, Князев написал на салфетке «котлета» и деловито спросил:
– На ужин что?
– На ужин? Сырники… – Соня задумалась, и Князев помахал перед ней рукой – очнись. – Да… ну… я не декабристка, особенно что касается котлет. Если бы ты годами писал гениальный роман в подвале… или на чердаке… или даже на диване… и я бы больше никогда в жизни не смогла купить туфли Manolo Blahnik… ужас!.. Так я не играю, – вздохнула Соня. – И если бы я больше никогда в жизни не увидела Рим и Венецию. И Флоренцию. И Пизу. Так я тоже не играю. Знаешь, в Пизе главное не башня эта дурацкая, а одна улочка, там есть один дом со ставенками, так вот, я без него не могу…
– Соня, не уклоняйся, – Князев засмеялся и написал на салфетке «Пиза». – Куриную котлету, сырники и Пизу я тебе гарантирую, что еще?
Официантка принесла тарталетки, и у Сони мгновенно сделалось серьезное лицо.
– Понимаешь, ТАКИЕ деньги, как у моего мужа, – это уже не важно, это уже слишком много, это как два обеда… нет, как сто тысяч обедов. Но ведь ты ДОСТАТОЧНО зарабатываешь. А сто тысяч обедов мне не нужно, понимаешь? Кому-то нужно, а мне нет. Честно. Я девушка интеллигентная, не приверженица перламутровых унитазов. Но это я так, чисто теоретически… – Соня принялась за тарталетки.
Это была правда, Соня была девушка интеллигентная, не приверженица перламутровых унитазов, но существовала и другая правда, простая-препростая, – ее дом, включая перламутровый унитаз, все-все-все, к чему она привыкла, как кошка, было свое, СВОЕ…
– Ты уйдешь ко мне?.. – в который раз произнес свою фразу дня Князев.
Две сидевшие за соседним столиком девушки, хорошенькая и нехорошенькая, завороженно смотрели на Князева, поочередно пихая друг друга – «смотри, какой мужик классный»… Встрепенувшись на подслушанную фразу «ты уйдешь ко мне?» – девушки навострили ушки и синхронно подались вперед. Сидели, наслаждались, смотрели на Соню с Князевым, словно им показывали кино про любовь.
Князев через стол поцеловал Соне руку, прошептал «любимая» и еще что-то непонятное, и девушкам захотелось щелкнуть пультом, чтобы увеличить звук.
– Ты уйдешь ко мне? – погромче повторил Князев.
– Куда? В «ягуар»? – невинно улыбнулась Соня, уплывая глазами.
«Сучка, вот сучка», – переглянулись девушки и зло, до самой мелкой морщинки, рассмотрели Соню – надменное лицо, припухшие глаза, одна морщинка на переносице и две под глазами. А хорошенькая поморщилась, как от зубной боли. У нее в недавнем прошлом случился в точности такой же разговор: она все твердила, как заклинание, «ты уйдешь ко мне, ты уйдешь ко мне?» – а мужчина в ответ невинно улыбался и отводил глаза.
– Лично я бы ему не отказала… – обморочным голосом сказала хорошенькая.
– В чем? – хихикнула нехорошенькая.
– Да ни в чем… ни в чем.
– Я тоже, – мечтательно сказала нехорошенькая.
Пока они перешептывались, Князев рассказывал Соне, какую квартиру они могут снять, а если Соне понравится, то купить, не сразу, но очень скоро.
– Где ты хочешь жить, на Чистых?
– На Чистых?.. – раздумчиво протянула Соня. – На Чистых…
Князев посмотрел на нее несчастными глазами и стал так печален и так невыносимо хорош собой, что девушки за соседним столиком в унисон выдохнули – «а-ах, какая сучка…».
Князев протянул к Соне руку, легко прикоснулся к Сони-ному плоскому животу:
– Сонечка, о чем мы, собственно, говорим? Ты же ждешь ребенка…
Сказал и поморщился от нежности, и девушки за соседним столом тоже поморщились, от обиды. Хорошенькая не так давно делала аборт, и нехорошенькая не так давно делала аборт, и ни ту, ни другую никто не просил, не уговаривал. То есть обеих уговаривали сделать аборт КАК МОЖНО БЫСТРЕЕ, немедленно, сию минуту.
Соня ела, посмеивалась, уплывала глазами, не отвечала «да» и не отвечала «нет», а если и говорила что-нибудь, то лишь одни смешливые глупости.
Князев хмурился, смотрел сердито и обиженно, закуривал и тут же гасил сигарету в пепельнице, и был таким любимым и таким единственным, что Соня внезапно почувствовала, что больше не существует, тает потихоньку от нежности и печали, как снежная баба под мартовским солнцем.
А в первую очередь от нее оттаивают такие важные части тела, как, например, мозг.
И обе девушки за соседним столом тоже растаяли от мгновенной нежности и жалости к Князеву, такому мужественному, такому красивому, и теперь Соня и девушки, все втроем таяли от любви, как три снежные бабы. И все втроем любили Князева, и такие в кафе «Шоколадница» витали флюиды любви, что хорошенькая с нехорошенькой даже почти простили Соню с ее тремя морщинками, одной на переносице и двумя под припухшими глазами.
– Ой, у меня телефон звонит, а я не слышу… – спохватилась Соня. – Да, я слушаю..
– Я твоя мать, – сообщила по телефону Нина Андреевна. – Не отпирайся, я тебя вижу. Ты сидишь ко мне спиной.
Соня обернулась на звук ее голоса.
– Мама! Зачем ты звонишь с соседнего стола?
Нина Андреевна сидела в конце зала с приятным пожилым человеком и нисколько не выглядела виноватой. Тогда и Соня тоже может сидеть с приятным молодым человеком и нисколько не выглядеть виноватой – она ведь просто ела свои блинчики с малиной, и при этом никто не обнимал ее за плечи, не целовал, не держал за руку. Князев удивленно смотрел на женщину напротив – он давно уже ощущал на себе ее напряженный взгляд.
– Это твой любовник, – Нина Андреевна смотрела на Соню и упрямо продолжала говорить в телефон, – он слишком красив, Соня. Мужская красота всегда сопряжена с нарциссизмом, Соня.
– Мама…
– У тебя сублимация, – перебила ее Нина Андреевна, – или, пожалуй, нет, не вполне… Скорее, это у тебя результат амбивалентности по отношению к образу твоего отца…
Результат амбивалентности по отношению к образу отца – что-то очень сложное, но ведь Нина Андреевна не зря непрерывно обучалась на разных курсах. И Соня на миг испытала чувство, знакомое всем родителям, – гордость и одновременно смутную обиду: учили-учили и выучили на свою голову.
– До свидания, мама, – Соня резко встала и направилась к выходу, задев сумкой сразу две чашки на соседнем столе. Вернулась, схватила с тарелки оставшуюся тарталетку с подтаявшим салатом и, не оглядываясь, вышла, а Князев остался платить по счету, в том числе и за разбитые чашки.
Вскоре Князев с Соней уже брели по Караванной под мелким моросящим дождем, а когда дошли наконец до машины, оба внезапно так устали, замерзли и задрожали, словно весь день плакали.
На Фонтанке Князев бросился к Соне, но не как обычно, с нетерпеливым желанием любви, и Соня бросилась к Князеву, но не как обычно, с радостью, что она так ему желанна, а с пронзительной горечью, словно они УЖЕ расстались, и УЖЕ умирали друг без друга, и даже уже почти что умерли.
И этот печальный томительный день все же закончился любовью, вернее, не вполне любовью, а какой-то странной, неуверенной нежностью, как будто они хотели скрыться, спрятаться друг в друге от всех и заплакать. И любовь то ли случилась в полутьме заваленной рюкзаками комнаты, то ли нет. А после стало еще печальнее, словно они хотели друг друга утешить, да не вышло.
Соня отодвинулась от Князева, насколько это было возможно на узком диккенсовском диване, спрятала лицо в подушку, и Князев отодвинулся от Сони, насколько это было возможно, бездумно глядел в потолок, весь в извилистых трещинах и подтеках. Так они лежали молча, а затем Князев, будто передумав сердиться, повернулся к Соне и уткнулся ей в шею.
Что-то случилось с ним странное… Он шептал ей такие стыдные нежные слова, он и представить себе не мог, что способен на такие нежные, такие глупые откровенности, шептал, пока внезапно не обиделся, что она ему не отвечает, и вдруг увидел, что она спит.
Соня спала около часа, так крепко, что не слышала, как звонят ее и его телефоны, а Князев все шептал свои глупости и гладил ее, пока она, так и не проснувшись, не повернулась к нему, и тогда наконец была любовь. И это уже, без сомнения, была любовь, а не беспомощное желание утешить.
И в тот самый счастливый кульминационный момент, когда муж из анекдота обычно приезжает домой из командировки, зазвонил Сонин телефон, – такой уж сегодня был безвкусный день, день, в котором жанры мгновенно и бестолково сменяли друг друга. Водевиль, мелодрама, а затем пошлый анекдот.
ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ. ВСЕ ТО ЖЕ И ПОШЛЫЙ АНЕКДОТ
– Где ты почему не брала трубку ты что не знаешь который час, – тихим бешеным голосом, не разделяя слов, сказал Алексей Юрьевич.
Соня замерла с трубкой в руке. Она почти физически чувствовала, что она все уменьшается и уменьшается, как Алиса в Стране Чудес, пока не стала такой крошечной, что смогла бы уместиться на его ладони, и он мог бы ладонь сжать, и… и все. Постаравшись выровнять дыхание, ответила на самый легкий вопрос:
– Я знаю, который час. Половина восьмого…
– Почему у тебя такой странный голос? Почему ты запыхалась?
– Я еду по набережной… – приподнявшись на локте на диккенсовском диване, сказала Соня. – На чем еду?.. На машине. На какой машине?.. На своей…
Если бы Головин выражал свои эмоции голосом, то из трубки раздался бы дикий львиный рык, и тогда можно было бы обидеться и отключить телефон, а потом что-нибудь соврать… Но Головин молчал.
…КАК это могло случиться, уму непостижимо, но как-то случилось – она ЗАБЫЛА!.. Нина Андреевна с Фрейдом сказали бы, что Соня забыла, потому что ХОТЕЛА забыть. А на самом деле она просто находилась, наплакалась и заснула…
День рождения—вот что она проспала. Юбилей, черт возьми, одного вполне важного чиновника мэрии города на Неве. Хорошего, черт возьми, друга Академии всеобщего образования. Ректор Академии Всеобуч приготовил подарок чиновнику из мэрии – диплом, в котором утверждалось, что чиновник является теперь почетным членом Ученого Совета, почетным доктором, почетным профессором, в общем, почетным Другом.
Что же касается Сони, то в семь часов она собственной персоной должна была быть в Репино. А ее собственная персона лежала на диване на Фонтанке, и от дивана до Репино было сорок минут быстрой езды, если без пробок.
Загородный ресторан «Шаляпин» в Репино, в советские годы универсам-стекляшка, был странным выбором для празднования дня рождения в конце ноября. Именинник не так давно переехал в Репино и расположился в одном из тех огромных затейливой архитектуры особняков, что высятся вдоль дороги, удивляя проезжающих мимо, тех, кому простодушно кажется, что лучше жить на маленькой дачке за лесом, чем у всех на виду. Однако чиновник был очень горд своим новым местом проживания и, считая теперь, что у них в Репино все лучше, чем в городе, и воздух, и погода, и рестораны, пригласил гостей в дачный ресторан «Шаляпин». Сославшись на все ту же выставку, что выручала ее с лета, Соня договорилась с Алексеем Юрьевичем, что приедет попозже сама, вернее, с водителем дядей Колей, и… забыла, заснула, снова забыла…
И вот уже полчаса прибывающие гости вежливо спрашивали Головина, когда же его очаровательная супруга осчастливит их своим присутствием, а Алексей Юрьевич беспокоился, недоумевал и злился на Соню, поставившую его в несвойственное ему положение человека, который врет, что ему известно, где его жена.
– Закажи мне такси, скорей, мне нужно в Репино ехать… – несчастным голосом велела Князеву Соня, пытаясь вползти в черную бархатную юбку. Одеваясь утром, она выбрала черный бархатный костюм, приблизительно вечерний, и подходящий для того, чтобы проходить в нем целый день, – очень узкая юбка и маленький пиджак. Юбка застряла на бедрах, в пиджаке никак не выворачивался рукав, и Соня, обернутая в скрученную юбку, как в набедренную повязку, нервно змеилась в своем черном бархате.
Князев вызвал такси, молча засунул Соню в юбку и пиджак и, уже полностью одетую, в сапогах, усадил к себе на колени, прижал, покачал, как ребенка.
– Тебе же мучительно врать, Соня…
– Нормально, – уплывая глазами, сказала Соня, – нормально мне врать… я вообще люблю приврать, меня хлебом не корми, дай что-нибудь соврать…
– У тебя истерика, солнышко… Уходи ко мне, Сонечка. Ты вообще понимаешь, КАК мы живем?
– Не-а, не понимаю, – протянула Соня, состроив идиотическую гримаску, – у тебя глаза как у Мурзика, когда он лежал в подъезде: как будто он надеется на лучшее во мне.
– Да, и как?..
– Не надейся.
…УЙТИ НЕЛЬЗЯ ОСТАТЬСЯ. Соня столько раз переставляла запятую, столько раз мысленно гоняла свою запятую туда-сюда, что больше уже не могла думать, КАК они живут, а как будто замерла, впала в оцепенение, как некоторые наиболее хитрые Антошины жуки при приближении смертельной опасности.
– У тебя дома плохо, Сонечка…
– Нет, не плохо, – Соня нервно поглядела на часы, – у меня дома хорошо, просто отлично…
Дома все было хорошо, просто отлично, совсем как прежде, если не считать одной мелочи – они так и продолжали спать отдельно. Алексей Юрьевич ожидал Сониного знака, а Соня… Ей очень хотелось немедленно, срочно отыскать в нем что-то очень плохое, решительно невозможное для продолжения брака… Хорошо бы у Головина обнаружилась любовница и пятеро детей, но нет, ничего такого…
Вот что совершенно непонятно – как только Анна полюбила Вронского, она тут же возненавидела мужа. Но она ведь жила с ним до того, и пила чай, и спала с ним, и обсуждала болезни ребенка, так почему, почему?.. Анна удивительно легко нашла в своем муже плохое… НО ОН ЖЕ НЕ ИЗМЕНИЛСЯ! Нечестно.
А в Алексее Юрьевиче ничего не отыскивалось плохого, абсолютно. Во всяком случае, ничего НОВОГО плохого. Головин ничуть, нисколько не изменился, не стал ни лучше, ни хуже оттого, что она полюбила другого. И ни в чем не был виноват перед ней, не считая того, что она очень сильно любила Князева. Но ведь Соня обманывала Алексея Юрьевича, хитрила, боялась – разве всего этого недостаточно, чтобы его немного возненавидеть?.. Ненависть, конечно, сильное слово, но она бывает разная. Сонина была не страстная, а забившаяся в угол, обиженная и беспомощная. Не ненависть, а так, ерунда, просто бессильный оскал глупого звереныша с застрявшей в капкане лапкой, нерассуждающий страх маленького зверька, который, испуганно озираясь по сторонам, ищет – как быть, куда прилепиться, к кому?!
Соня вздрогнула, беспомощно взглянула на Князева – опять звонок.
– Где ты? – раздраженно спросил Головин.
– На выезде из города, в пробке… ой, поехали… – ответила Соня и отключилась. Смешно сказала сама себе «спокойно, спокойно…», затихла в руках Князева, украдкой поцеловала его плечо, испуганно прошептала «нет-нет, что ты… » на его недвусмысленный отклик и, не удержавшись, еще раз поцеловала. Где же такси, где?!
– Антоша… я знаю, что ты думаешь об Антоше… – вопросительно сказал Князев, – но… собаку ему можно купить… я буду стараться!.. Я УЖЕ его люблю, честно…
– Я зна-аю, – протянула Соня, – где же такси?!
…Антоша в перестановке запятой не фигурировал. Алексею Юрьевичу не так уж нужен Антоша, а самому Антоше нужна только Соня. Антоша с Алексеем Юрьевичем ДРУГ ДРУГУ НЕ НУЖНЫ. Она могла не мучиться мыслью, что лишает ребенка отца. Так что Антоша вообще не играл в этой истории самостоятельной роли.
– Ну хорошо, ну допустим… А что я буду в Москве делать? – спросила Соня. – Ариша устроит меня секретаршей в Газпром?..
– Эрмитаж, – догадался Князев, радуясь ее «ну допустим». – Сонечка, но в Москве тоже есть музеи. Ты можешь работать в Третьяковке, в Пушкинском…
– В Третьяковке, в Пушкинском? Кем, лаборантом? – фыркнула Соня и мгновенным движением сунула ему в нос, как фигу, руку с перстнем-печаткой на пальце. – Я, между прочим, храню русскую живопись в Эрмитаже.
– Все как-нибудь устроится, – убежденно сказал Князев, поцеловал Сонин палец, на котором был надет перстень с печаткой, затем запястье. – Не дрожи так…
И снова Соня словно все уменьшалась и уменьшалась, как Алиса в Стране Чудес, пока не стала такой крошечной, что уместилась на его ладони и, уютно устроившись, сказала, как маленькая:
– Знаешь что?.. Я боюсь.
– Я понимаю, тебе страшно решиться переменить жизнь… Но… чего ты боишься, Сонечка, я же с тобой…
Соня улыбнулась, кивнула.
…Никто никого не понимает. Даже в самые лучшие, самые нежные мгновения, когда кажется, что одна душа на двоих, душ все равно две. И один человек говорит про свое одно, а другой про свое другое… Чего она боялась? Всего. Бояться было ее последней попыткой вернуть жизнь в правильное моральное русло, быть хорошей, перед тем как окончательно стать плохой и уйти…
Боялась, что сможет уйти.
Боялась, что всегда просыпаться с Князевым будет слишком большое счастье. Что вообще это будет СЛИШКОМ. Что какое-то за этим слишком счастьем последует наказание…
Боялась, что не решится уйти – никогда. Что ее счастье всегда будет украдкой. Она будет опасаться, что их опять кто-нибудь увидит… И они перестанут ходить по улицам, будут встречаться прямо на Фонтанке, сидеть дома, и вся любовь будет состоять их коротких циклов – страх по дороге туда, страх на пути обратно, к машине. Оглянуться, скользнуть, отъехать, вздохнуть «пронесло». И нельзя сказать, что это будет ужас. Это будет УЖАС, потому что кому нужна такая любовь?
Но уж, во всяком случае, она не боялась того, о чем говорил Князев, – что Алексей Юрьевич закричит, ударит ее, выгонит, что ее тридцать пар туфель будут разноцветной россыпью разбросаны по Таврической улице…
– Соня, такси внизу.
– Да. Я побежала, я позвоню, пока…
Они быстро поцеловались. Соня вышла за дверь, резко обернулась и увидела такое лицо, какое человек никогда не показывает другим, тем более близким, тем более виновникам таких лиц, – лицо, в котором одна лишь боль.
Соня вернулась, обняла Князева, и тут опять зазвонил телефон – как в кино.
– У меня машина сломалась, то есть не совсем сломалась, а что-то тарахтит. Пришлось вернуться домой. И теперь я еду на такси, – невиновато отчиталась Соня и заструилась, пытаясь сбросить с себя свой узкий бархатный костюм, удобный, чтобы весь день ходить под дождем, а потом отправиться в нем в ресторан, и не приспособленный к быстрой любви в прихожей посреди лыж.
Они даже не дошли до комнаты, так и остались в прихожей, и после любви Соня уверенно сказала «да», сказала «Все. Я сегодня останусь у тебя… Ох, то есть у Диккенса!» и сразу стала легкой, как шарик, и воздушно-смешливой, и спокойной, как бывает, когда решение принято, и решение правильное.
Они, все еще обнявшись, стояли в прихожей, когда позвонил Алексей Юрьевич и уже не сердито, озабоченно, спросил:
– Почему у тебя такой голос, ты что, спишь?! Будь внимательна за рулем. Где ты?
– Все в порядке, я уже в Лисьем Носу, – обреченно отозвалась Соня, придерживая плечом падающие на нее диккенсовские лыжи. Выключила телефон, совсем выключила, чтобы он больше не звонил, и подняла к Князеву несчастное злое лицо. – Я же не могу так поступить, как предатель, правда?
Исчезнуть… убежать… Все равно уже все решено, но сегодня я должна.
Как же ей теперь быть? От Лисьего Носа до Репино двадцать минут, если очень медленно ехать… Через двадцать минут она должна быть в ресторане «Шаляпин». А от Фонтанки до Лисьего Носа двадцать минут, если ОЧЕНЬ быстро ехать.
Князев конечно же сам повез Соню в Репино, и в машине она успокоилась, опять стала воздушно-смешливой, легкой, как шарик. Казалось, Князев вел машину очень нежно, но добрались они до Репино за рекордное время – тридцать три минуты. Только один раз чуть не врезались в столб – именно в Лисьем Носу, у моста.
– Соня, зачем вся эта нелепость – исчезнуть, как предатель, убежать? Ты просто испугалась. И ничего ты не решила… Больше никогда не ври мне, – сказал Князев, и они чуть не врезались в столб. Но это была Сонина вина, вместо ответа она поцеловала его – и «ягуар» резко вильнул на обочину. – Не будешь больше врать?
– Буду, – честно ответила Соня.
…На самом деле и боязнь СЛИШКОМ счастья, и Эрмитаж не были самой правдивой правдой. Самой правдивой правдой было то, что другому человеку и в голову бы не пришло.
Ресторан «Шаляпин» как был стекляшкой, так и остался, и, помня о стеклянных стенах, Соня конспиративно вышла из машины Князева на шоссе, за деревьями, метрах в тридцати от парковки. По-шпионски прокралась между деревьями, заторопилась, мелко-мелко побежала в своей узкой, сдерживающей движения юбке, а на парковке замедлила шаг и чинно направилась к ресторану.
Поднимаясь по лестнице, она уткнулась глазами в плакат: «Шаляпин. Концерт в пользу голодающих», взглянула на парковку сквозь стеклянную стену, всю в зеленых рейках, – убедилась, что Князев уехал, и на секунду остановилась на верхней площадке. Стояла смотрела в зал, радовалась новой помпезной жизни бывшего репинского универсама: торжественные скатерти, серые зачехленные стулья, огромный камин посреди зала. Она смотрела на окруженного нарядными парочками Алексея Юрьевича и вспоминала, как когда-то, много лет назад, после долгой лыжной прогулки они с Головиным внизу в стекляшке съели прямо у прилавка триста граммов докторской колбасы, а потом поднялись наверх, и тут ей невероятно, нечеловечески повезло – они купили ей австрийские сапоги… Сапоги были синие замшевые. Головин был в синем спортивном костюме.
Соня сидела за столом рядом с мужем, по левую руку чиновника-юбиляра, кивала знакомым, кому-то вставала навстречу, с кем-то целовалась специальным светским поцелуем в воздух. В углу зала на большом экране показывали слайды: юбиляр в коротких штанишках, юбиляр на институтском выпуске, юбиляр на собственной свадьбе с напряженно торчащей из черного костюма тонкой шеей и невестой в пышной фате. Именинник был подчеркнуто внимателен к Соне, нашептывал: «У вашего супруга огромные перспективы…» Жена чиновника в сером шелке с серой же меховой опушкой была похожа на нарядную крысу, для полного сходства ей не хватало только хвоста.
– Мы с мужем были на приеме, вы даже не представляете, где, – сообщила она Соне.
– Где ты была сегодня, киска? У королевы у английской, – рассеянно пробормотала Соня.
– Откуда вы знаете, что мы были на приеме у английской королевы? – удивилась жена чиновника. Она с удовольствием называла бы Соню «милочка». – Я долго думала, в каком костюме мне идти, и в каких перчатках, и в какой шляпке… и в итоге я была лучше всех!..
– Лучше королевы? – невинно поинтересовалась Соня, боясь расслабиться и назвать Крысу Крысой.
Крыса еще некоторое время беседовала с Соней на тему «я и английская королева», Соня кивала, улыбалась, затем, извинившись, ответила на звонок.
– Сонечка, ты можешь говорить? – спросил Князев. – Я скучаю по тебе, Сон…
Соня услышала странный резкий звук, и связь прервалась.
– О! Авария! – доложила Крыса, мгновенно обернувшаяся к стеклянной стене. – Машину вынесло прямо на парковку!
– Это мне по поводу выставки звонили, – пояснила Соня, удивляясь так быстро приобретенной привычке оправдываться, и повернулась к стеклу, следуя за Крысиным взглядом. Ничего не увидела и, неловко встав из-за стола, пошла через зал, медленно, как во сне.
– Куда это она? – спросила Крыса Алексея Юрьевича, блеснув любопытными глазками.
Медленно, как во сне, Соня спустилась по ступенькам вниз (ступени были неудобные – больше, чем на шаг, на каждом шаге приходилось немного подпрыгивать), как во сне, подумала: «Какой все же странный дизайн – эти зеленые рейки на стеклянной стене», медленно прошла через парковку, и чем яснее она понимала, что это не может быть он, тем быстрее шла. Дойдя до середины парковки, она все еще не смогла ничего разглядеть, но отчего-то совершенно уверилась, что это не может быть он. И, повторяя про себя «это не он, не он, не он», Соня внезапно, словно проснувшись, кинулась вперед.
Это была странная авария, потому что оба водителя уверяли, что виноваты. Водитель «Волги», старый человек с тонким лицом и длинными завязанными в хвост седыми волосами, утверждал, что он превысил скорость, не разглядел «ягуар», и его понесло на скользком асфальте. У водителя «Волги» была разбита правая рука. Водитель «ягуара» говорил, что, выезжая с парковки на шоссе, задумался и не посмотрел налево. В общем, «дорога в момент ДТП была влажной, видимость ограничена, освещение искусственное, виновным в совершении ДТП считаю себя» – так написали оба в объяснении в ГАИ.
«Ягуар» получил боковой удар, от удара стекло вывалилось в салон, повиснув над водительским местом. Князев, которого бросило сначала назад, потом к рулю, затем опять назад, все три раза проехался лицом по краю стекла и теперь стоял, опершись на капот, весь в крови. И уверял, что у него нет никаких претензий к старому человеку с тонким лицом и длинными завязанными в хвост седыми волосами.
Вместо лица у него был сплошной поток крови, и Соня, захлебнувшись от ужаса, бросилась к нему, но, не успев прижаться, стала тихонько оседать вниз, и Князеву пришлось ее подхватить, а старому человеку с тонким лицом пришлось дать понюхать нашатырь – обоим.
– Кровь, – прошептала Соня, – кровь…
– Да ерунда, царапины, – морщась от боли, сказал Князев, – это порезы, неглубокие, от них всегда много крови. И висок рассечен, больше ничего. Успокойся…
Боясь дотронуться до окровавленного лица, Соня гладила Князева по голове и вся была в его крови, словно сама три раза проехалась лицом по стеклу.
– Она от вас уходит, – резко сказал Князев, Соня не поняла, кому.
– Куда уходит? – поинтересовался Алексей Юрьевич. Головин стоял позади, смотрел исподлобья, не узнавая
Князева, и выглядел как дзюдоист перед боем – покачивался на носках, ссутулившись и слегка наклонив голову. Соне на секунду показалось, что за словами Князева последует удар, но Головин проронил почти не разжимая губ:
– Мы, кажется, прежде не встречались…
– Встречались, – ответил Князев. Соне опять показалось, что сейчас последует удар, но Князев сквозь зубы повторил: – Мы встречались.
Мужчины вели себя одинаково, не смотрели друг на друга, смотрели на Соню, словно каждый из них не существовал друг для друга сам по себе, а их взаимодействие было возможно только через нее. Соня замерла между ними, чувствуя себя почтовым ящиком, синим, с прорезью для писем, – наглухо закрытой… Все еще будучи синим почтовым ящиком, она вдруг нервно хихикнула, и муж и Князев взглянули на нее так зло, что ей опять показалось, что за этим последует удар, но на этот раз оба ударят ее.
Сверху, с застекленной площадки, за сценой на парковке наблюдали несколько пар, среди них юбиляр, почетный друг Академии Всеобуч, и довольная, будто получившая дорогой нежданный подарок, супруга юбиляра в сером шелке с серой меховой опушкой.
– Вот что значит иметь жену на десять лет моложе себя, – с поучительной интонацией во всеуслышание заметила супруга юбиляра, жадно разглядывая мужчин на парковке, похожих на мальчишек-первоклассников, выясняющих отношения из-за машинки. А затем, посмотрев на своего мужа, добавила: – А уж на восемнадцать тем более.
Такая точность формулировки означала конкретное обвинение, и чиновник сильно смутился, но сделал вид, что его супруга просто высказывается по теме, и согласно кивнул:
– Конечно, дорогая.
«Вот дура, совсем потеряла голову…» – насмешливо подумала супруга юбиляра. Но… этот герой-любовник, в черных джинсах и распахнутой куртке, – молодой, фактурный, такой по-мужски обаятельный, и не захочешь, а вспомнишь, как сама бежала, раскинув руки, бросалась в объятия, прижималась лицом… Ректор Головин, безусловно, проигрывал ему как мужчина, решила супруга юбиляра, – так, серая мышь в дорогом костюме, очень серьезная серая мышь… Хотя и он выглядел вполне интересным – добившийся успеха элегантный господин в длинном пальто, накинутом на безупречно отглаженный костюм, весь спокойствие и достоинство… В общем, супруге чиновника нравились оба, и муж, ректор Головин, и любовник, неизвестно кто, но очень хорош собой.
– Ваша жена вас не любит, она любит меня, – не вытирая стекающую по лицу кровь, сказал Князев. – Простите.
– Так она к вам уходит? Надеюсь, не прямо тут, на парковке?
Головин взял Соню за руку, повел к машине.
…Откуда, из каких глубин подсознания взялся в ней этот первобытный ужас преступной жены, почему Соня так покорно пошла за своим мужем?..
– Все, теперь все, – на прощание оглянулась Соня, – ты поезжай в Москву, а я завтра к тебе приеду. То есть прилечу. Встретишь меня в Шереметьево…
А откуда, из каких глубин подсознания взялось в Князеве это первобытное чувство: муж – хозяин своей жены, почему он позволил Соне уйти?..
Вот если бы Головин ударил Соню, или закричал, или оскорбил, это было бы мило с его стороны, потому что тогда Князев мог бы забрать ее сразу же, сейчас. Но Алексей Юрьевич так напряженно обдумывал ситуацию, словно его мозг автоматически перешел в аварийный режим, – ну что же делать, если его «рацио» настолько преобладало над эмоциями, что даже закричать он не мог, даже ударить Соню? Для начала ему нужно было определить, что больше – боль унижения или невозможность жить без нее. Логика говорила, что унижение больше, он быстро прикинул – КАК он будет без нее, и получилось, что вполне МОЖНО.
Головин молча довел ее до машины, открыл ей дверь, усадил в машину, и они уехали…
– ГАИ будем вызывать или сами разберемся? – тактично помолчав, спросил человек с тонким лицом.
– Сами разберемся, – пробурчал Князев.
– Может, «скорую» вызвать?.. У вас глубокая височная рана, в больницу бы надо, рану обработать…
– Черт с ней, с височной раной… Давайте я вашу руку посмотрю, я врач… – отрывисто сказал Князев.
– Хирург? Князев кивнул.
– Оно и видно… предпочитаешь хирургическое вмешательство вялотекущему процессу… – сказал человек с тонким лицом. – Ну, ты не переживай так. Она же сказала – завтра.
Ладно, хорошо. Она сказала – завтра.
Князев изо всех сил пнул ногой «ягуар», сел в машину и уткнулся окровавленным лицом в руль, а человек с тонким лицом остался снаружи – подождать, пока он придет в себя, и помочь вынуть разбитое стекло.
Ну вот, получился пошлый анекдот – муж в командировке, любовник в шкафу… Но ведь рано или поздно все любовники прокалываются на таких простых вещах, потому что думают, что если они сами закроют глаза, то никто их не заметит. Потому что сами считают себя безнаказанными невидимками. Пока Соня вежливо поддерживала беседу с супругой юбиляра, Князев переехал из-за деревьев на парковку, сидел в машине, смотрел на Соню сквозь стеклянную стену – она сидела к нему спиной… Потом выехал с парковки на шоссе, позвонил ей, не взглянул налево… в этой истории все закономерно.
Единственное, чего могло не быть, это старой «Волги», но ведь человек с тонким лицом и длинным седым хвостом БЫЛ. Он был художник, акварелист, а то, что он именно в тот день ездил на пленэр, а потом зашел в гости к своей даме в Зеленогор-ске и вечером возвращался в Питер, так что же, он к своей даме не мог зайти? Вот только ехал он быстро… Но если бы он медленно ехал, тогда бы что-нибудь другое произошло, и Головин по-другому узнал бы об измене жены, но непременно узнал.
В квартире стоял странный сладковатый запах. Антоша был не из тех детей, что до подросткового возраста балуются со спичками или в попытке изобрести порох проводят химические опыты в кастрюльке, но все же, что это?.. Соня, не снимая сапог, бросилась к Антоше, заглянула в комнату и улыбнулась – на письменном столе стояли подсвечники с обгоревшими свечами. Что ребенок делал при свечах, как романтически проводил вечер – читал вслух стихи, пел романсы?..
Убедившись, что Антоша спит, она направилась в ванную, не в свою, а в большую, с перламутровым унитазом. На двери в ее ванную комнату со вчерашнего вечера висела оставленная тетей Олей записка: «Душ не работает».
Соня задумчиво разглядывала себя в зеркало – похожа на леопарда, вся в засохших пятнах крови.
– Ну, собственно говоря, я все обдумал… – Алексей Юрьевич вошел в ванную и встал за Сониной спиной, обращаясь к ее отражению в зеркале.
Соня, не поворачиваясь, кивнула.
Алексей Юрьевич уселся на перламутровый унитаз, заговорил о подробностях – когда и как поставить в известность о разводе всех, кого это касается, в каком районе Соня с Антошей будут жить… и как, когда, в какой степени и каким образом он собирается принимать участие в воспитании сына.
Его реакция на сцену в Репино, на измену, на предательство была схожа с реакцией на травму, как в детстве, когда несколько раз ломал руку. Сначала шок и ничего не понимаешь, и ничего не болит, а затем – думать, что нужно сделать, как действовать. Не жалеть себя, не растекаться мыслями, нравится ему или нет стечение обстоятельств, а относиться к боли как к ситуации, требующей разрешения. Тогда боль переносится на удивление легко. И главное – тогда никто не посмеет увидеть, КАК ему больно.
По дороге от Репино до Сестрорецка Головин размышлял, имеются ли в данной ситуации какие-то опции – развестись или простить, забыть, сделать вид, что ничего не было? И Головин решил, что нет, опций не имеется. Простить, забыть, сделать вид, что ничего не было, – невозможно. Существуют законы отношений мужчины и женщины, которые нельзя преступать. Значит, развод. Эта однозначность, полное отсутствие вариантов оказалось самым ошеломляющим, болезненным, словно он неправильно решил задачу, но почему-то задачу не разрешают перерешить… Он совсем запутался, и на светофоре в Сестрорецке ему пришла в голову странная мысль – простить ее. Специально простить, чтобы потом САМОМУ ее бросить, сравнять счет.
От Сестрорецка до Лисьего Носа Головин немного потешил себя мыслями о мести… Мстить, конечно, нерационально, но приятно. Спрятать ее документы, дипломы, тридцать пар туфель тоже спрятать… Жаль, что у его жены, у его БЫВШЕЙ жены не бутик, не салон, не галерея… бутик, салон или галерею можно было бы закрыть, а вот Эрмитаж не закроешь… Мысленно усмехнувшись, Головин принял решение – поддаваться эмоциям непродуктивно, недостойно, да и себе дороже. Только в дешевых ток-шоу обеспеченные мужья решают свои дела нецивилизованно, ползут с кинжалом в зубах… Он не станет.
И при подъезде к Таврической у него уже сложился полный план действий.
– Я все обдумал. Я куплю тебе небольшую квартиру. Далее. Я буду давать деньги для Антоши. Но не бесконтрольно, а по чекам. По чекам на одежду и на все прочее. Включая теннис. Что же касается твоих прав на нашу общую собственность, то я полагаю…
Соня повернулась к нему, взглянула внимательно. Хорошо, что он все обдумал, хорошо, что все так логично – как всегда. Теперь она сможет уйти. Только нужно стать сильнее, чем он. Соня попробовала, как это – стать сильнее, попробовала побороться с ним, чем могла, пустив в ход всякую завалявшуюся мелочь – уплывающий взгляд, близость с другим, обиды, накопившиеся за долгие годы, сына, любящего только ее… Стояла, молча смотрела на мужа, сообщала ему все это взглядом. Попробовала – и победила.
– Как же это? А?.. Я все обдумал, – растерянно повторил Головин и, оглядевшись, взял с полки упаковку прокладок и уткнулся глазами в текст на коробке. Все его силы ушли на то, чтобы достойно справиться, быть на высоте, задавить в себе тонкий жалобный голос, который обиженно спрашивал, за что, почему все это неприличие случилось именно с ним, да еще так гадко, на людях, как будто в романе…
– Не будь смешным… – Соня забрала прокладки.
Алексей Юрьевич послушно перестал быть смешным, и первое, что он сделал, перестав быть смешным, – ударил Соню. Аккуратно, обдуманно, словно выполняя намеченное, беззлобно, но довольно сильно: схватил за волосы, приблизил ее лицо к себе и ударил коротким ударом дзюдоиста, разбил губу. Испачкал манжету ее кровью. Да, вот так вот просто, без затей, как положено, побил неверную жену. Сонина кровь перемешалась на ее лице с кровью Князева.
– Антоша спит, пожалуйста… – тихо сказала она, отступая в глубь ванной, чтобы Антоша ничего не услышал.
Головин тихо – только сжатые губы выдавали его ярость – сказал ей несколько коротких слов, точно обозначив, кто она и что именно она делала со своим любовником, пока он ее содержал.
«Сучка» – это было самое мягкое слово, и этот неожиданно грубый, нехарактерный для него язык испугал Соню гораздо больше, чем соленый вкус крови, все еще текущей из разбитой губы.
Но вот странность – чем больше он был не похож на себя, чем больше он твердил немыслимые, не его слова – «сучка, сучка», тем более виноватой она себя чувствовала и тем нестерпимее жалела мужа. И почему-то вспомнила маленького Антошу – когда она вдруг от него отвлекалась, он немедленно начинал плохо себя вести, чтобы она обратила на него внимание.
То, что Головин сделал дальше, было странно, невероятно: он усадил ее на край ванны, а затем наклонился, снял с нее сапоги, взял из ее рук тапочки и надел на нее. И это испугало ее по-настоящему, до дрожи, до плача.
– Что?.. – прошептала Соня. – Что ты, зачем…
– Не знаю, – деревянным голосом сказал Алексей Юрьевич, – наверное, я… не знаю… я же тебя люблю…
– Нет, нет… – всхлипнула Соня, – нет…
– Хорошо. Давай без лишних эмоций, – сухо отозвался Головин, – я все тебе сказал.
Часа в три ночи – они так и сидели, он на перламутровом троне, она на краю ванны – Алексей Юрьевич перерешил задачу.
И опции открылись: развод означал не силу, а слабость. Развод – это неудача, а неудачи существуют для других, не для него. И другая возможность, второй вариант: поступить так, как ОН считает нужным, не пойти на поводу у другого человека, у ее любовника, не впустить в свою жизнь чужую волю. Не позволить случайным факторам вмешиваться в ЕГО решение задачи, в ЕГО планы. Ведь в его планы не входило отпускать Соню.
– Думай о себе, Соня. Мир устроен так, что счастье одних возможно только при несчастье других, – сдержанно произнес Алексей Юрьевич и неприятно улыбнулся. – Правда, остается вопрос, почему именно я должен быть несчастным?..
Соня не знала, почему именно Головин должен быть несчастным.
…И боязнь СЛИШКОМ счастья, и Эрмитаж не были самой правдивой Сониной правдой. Самой правдивой Сониной правдой было то, что другому человеку и в голову бы не пришло.
А ей вот пришло. Оставить, бросить, исчезнуть навсегда, предать – сама мысль об этом была ей не то чтобы противна, но… в общем, да, противна. Она точно знала, каково это, когда тебя оставили, бросили, предали.
Не то чтобы взрослая Соня всю жизнь носила с собой свой детский ужас и недоумение – за что?.. Не то чтобы она до сих пор размышляла, почему ее папа так и не захотел ее увидеть. Хотя бы разочек. Не то чтобы ее детский страх предательства превратился в невозможность предать самой… Но, в общем, да.
Да, это было именно так. Нина Андреевна с Фрейдом очень обрадовались бы, получив такое практическое подтверждение своей науке. Соня и правда очень боялась предать, бедная маленькая Сонечка…
Бедная Соня, она все прикидывала, все взвешивала на точнейших весах – кто же из них двоих несчастнее? Кто, кто? Любимый, чуть не плачущий от любви Алексей Князев или Алексей Юрьевич Головин, НЕлюбимый, НЕ любящий ее? Кого МОЖНО оставить, бросить, предать? Сравнивать чужое несчастье запутаешься, вот она и запуталась. Вот такая самая правдивая правда и такая глупенькая Соня. Ну что же делать – Соня была довольно сложно устроенная девушка, и у нее было много разных мыслей, а среди множества разных мыслей легко могут найтись такие, которые другим людям покажутся глупенькими…
И к Соне пришло решение, второе за день, но опять единственно возможное – попросить прощения и, если он ее простит, все начать сначала. Без подробностей. К чему причинять ненужную боль? Хватит и той, что уже есть.
Соня попросила прощения и пообещала все начать сначала. Алексей Юрьевич ее не простил: это было бы неправильно и унизительно – простить, но согласился начать сначала.
Был ли это экспромт – про счастье ценой несчастья другого? Был ли Головин случайно, бездумно искренен с Соней, или же эти его слова были всего лишь частью мгновенно родившегося плана, элементом правильного решения задачи, – Алексей Юрьевич и сам не знал… Алексей Юрьевич был ОЧЕНЬ УМНЫЙ ЧЕЛОВЕК и понимал Соню, как очень хорошо, просто отлично выученный материал. А экспромт и есть следствие хорошо выученного материала.
Любил ли он Соню?.. Для этого ему нужно было прежде ответить на вопрос, что такое любовь, а Алексей Юрьевич предпочитал не думать о пустых вещах, а правильно организовать свою жизнь. А этой ночью правильная организация означала примирение и его возвращение в супружескую постель.
…Но отчего-то их примирение этой ночью, торопливое, с закрытыми глазами и сжатыми губами, не примирило их, а, наоборот, еще больше отдалило друг от друга. Словно ярким светом высветилось между ними что-то невозможное.
Алексей Юрьевич сделал Соне больно. От боли она вцепилась зубами в подушку, и, когда все закончилось, на подушке отпечаталась смешная рожица – два мокрых глаза и след от зубов… Такую свою внезапную изнеженность Соня отнесла на счет беременности – пусть она была еще незаметной, но она все же БЫЛА, и беременности были не показаны Сонины рефлекторное нежелание и рефлекторная нелюбовь.
Соня была уверена, что поступила правильно, вот только почему-то лежала с закрытыми глазами, будто она не рядом с мужем, а в другой галактике и между ними много-много световых лет. И почему-то Алексей Юрьевич, не самый тонкий человек на свете, не самый чувствительный, встал потихонечку в своей другой галактике и ушел от Сони в кабинет, без объяснений.
…Алексей Юрьевич был, конечно, не самый тонкий человек на свете, но и не такое тупоголовое существо, чтобы его можно было обмануть отданным ему на десять минут Сони-ным не любящим его телом. А Соня думала, что ТАКОЕ?..
Соня спала одна и видела сон. Смотрела свой сон и плакала.
– Гадко так мучить нас, – неприязненно говорил ей Алексей Юрьевич.
– Гадко, гадко, нельзя отрубать нам хвост по кусочкам, – говорил Князев.
– А почему я? Почему я?! Сами рубите ваши хвосты. Брак – это выбор навсегда. Двое даны друг другу навсегда. Я не могу выбрать… А вдруг я выберу неправильно? У меня может быть десять браков, но хотя бы один должен быть настоящий, то есть навсегда. Иначе я стану плохой.
Во сне они оба любили ее, ничего более трагического не могло быть – они оба любили ее, не физически, а просто любили… А она говорила:
– Ну зачем вам я, полюбите кого-нибудь другого, другие не хуже… А может быть, вы полюбите друг друга?..
Князев полночи просидел в машине под Сониными окнами. Телефон конечно же не отвечал, окна были темны, и часа в три Князев так зло и резко нажал на газ, что на визг тормозов из подъезда высунулся охранник, вдохнул запах паленой резины и подумал: «Нет у этих новых русских ни стыда ни совести». А Князев вылетел с Таврической улицы, а затем и из Питера на максимальной скорости, которую только способен развить «ягуар», когда его хозяин оставляет позади себя унижение под темными окнами, любимую женщину, всех обманутых мужей на свете и от километра к километру твердит: «Завтра, завтра, завтра». Она же сказала, что прилетит завтра.
А назавтра Сонин телефон не отвечал, и все воскресенье Князев провел в Шереметьево. Сидел в нижнем баре, засыпал за столом, бросался к каждому питерскому рейсу, пугая народ своей горячностью в сочетании с разбитым лицом, опять спускался вниз… К концу дня он стал любимым бомжом нижнего бара, а Соня так и не приехала.
Под вечер, когда оставалось еще два рейса из Питера, она наконец позвонила.
– Что случилось?! – крикнул в телефон Князев. – Ты заболела, попала в больницу?..
Соня в ответ тоненько сказала несколько слов, и он стремительно нажал на сброс. Сразу же стер номер ее телефона. Глупо, как будто он не помнил его наизусть.
Нет, не глупо – потом когда-нибудь забудет, и все, нет ее телефона. И больше он никогда ей не позвонит – все. И дома у него, как у любого хирурга, так много алкоголя, что можно открывать Duty Free.
Когда Князев выезжал из аэропорта, позвонила Барби. В клинике она больше не бывала, но иногда позванивала, совершенно невинно, поболтать, узнать, как дела.
– Алешечка, а почему у тебя такой голос? – пропела Барби.
– Голос? Нормальный. В аварию попал. Нет, ничего, порезы.
– Порезы? Ой, я приеду, можно? Я же все-таки врач, почти. И вскоре он уже спал с Барби, просто спал.
…Ничего у него с Барби не вышло. Он и сам не знал, чего хочет – не то быть с ней подольше, стереть ею с себя отпечаток Сониного тела, не то поскорее принять ее как снотворное и заснуть.
Но не получилось ни так ни этак, и бедняжка Барби воззрилась на него с обидой и младенческим удивлением: что же это, она по всем правилам заводила волчок, а прежде безотказный механизм не функционировал!..
– Спи, я понимаю, у тебя был тяжелый день, авария, – мило сказала она, но Князеву отчего-то вдруг стало очень важно пересилить себя, прекратить эти бесплодные мучения, и, снова повернувшись к Барби, он все-таки доказал себе, что никакого тяжелого дня, никакой аварии, НИЧЕГО не было, что ВСЕ В ПОРЯДКЕ. И отвернулся, уткнулся в подушку, как вчера Соня.
Барби повеселела, залепетала что-то по-детски, как всегда после любви. Все-таки она взяла верх над этой питерской черной галкой, этой сучкой, отбирающей чужое. Теперь ее очередь смотреть как обиженный ребенок. Любовь – это война, и каждый за себя – приблизительно так думала Барби.
Проведя пальчиком по лицу Князева, Барби очень удивилась. Он, кажется… не может быть, неужели?..
Барби продолжала лепетать свои детские нежности и думала, растерянно и удивленно, удивительную мысль: неужели женщины ТАК отличаются друг от друга, чтобы ПЛАКАТЬ?.. Странно, ужасно странно…
А Князев лежал и думал: ну что же делать, не стреляться же из-за любви?! Хватит того, что он плакал, взрослый мужик. Хирург, между прочим, прежде оперировал не только глаза и попы, много страшного видел. А что больно ему, так тут все просто: да, больно, но если утром проснуться и ничего не болит, значит, вы умерли. А он жив.
Утром Князев проснулся и только тогда понял, КАК ему больно. Он был жив, даже очень жив, еще как жив.
…А Соне было не больно, как будто она была не жива, ей было НИКАК, как будто ее самой у себя не было.
ИТАЛИЯ
…Но она у себя была.
Соня взяла со стойки образец заполнения декларации, прочитала, фыркнула.
– Смотри, вот представление таможенников о красивой жизни: «Иванов Иван Иванович. Прибыл из Турции. Сколько имеет с собой денег – пятнадцать тысяч долларов, дорожные чеки American express на сумму двенадцать тысяч долларов, девять тысяч евро… Для личного пользования везет куртки кожаные в количестве шести штук, дубленки три штуки, цепочки золотые шесть штук…» Становится радостно за Иван Иваныча, правда? Отлично Иван Иваныч съездил в Турцию!..
В зале ожидания, на стойке багажа, на паспортном контроле – всюду на них оглядывались: красивые, смеются и держатся за руки, как дети.
Декабрь – время путешествий, впрочем, сейчас круглый год – время путешествий, и круглый год полные самолеты.
Рейс «Москва—Рим», прибытие в Рим в десять вечера. В половине одиннадцатого они уже усаживались в такси.
– Отель Genio.
– Тридцать евро, – назвал цену таксист, но, посмотрев на Князева, так очевидно влюбленного и так очевидно не мужа, передумал: – Пятьдесят.
Отель Genio****
Пятиэтажный отель в стиле ренессанс, полностью обновленный, с очаровательной террасой на крыше, откуда открывается незабываемый вид на город и откуда вы сможете любоваться всем центром Рима и его достопримечательностями. Отелю присуща элегантная и изысканная атмосфера. Расположен на одной из знаменитейших площадей города Пьяцца Навона, в нескольких минутах ходьбы от памятников Кас-телло Сан-Анжело и Сан-Петро. В номере ванная комната с душем или ванной, фен, кондиционер, кабельное телевидение, мини-бар, телефон, аппарат для глажки брюк. Все номера звукоизолированы.
– Все хорошо? – беспокойно спросил Князев. – Отелю присуща элегантная и изысканная атмосфера?
– Все отлично. Особенно фен, кондиционер, кабельное телевидение и аппарат для глажки брюк. Жаль, что нет кон-ференц-холла.
– Зачем тебе конференц-холл?
– Ну, я могла бы провести конференцию и сообщить журналистам, что я тебя люблю.
– Можешь крикнуть это с очаровательной террасы на крыше.
– Иес!..
Рим с Князевым отличался от Рима с Головиным, как счастье отличается от здорового питания. Соня с Князевым:
НЕ кидали монеты в фонтан Треви под присмотром индивидуального гида (300 евро в день),
НЕ ходили по музеям Ватикана (200 евро за то, чтобы пройти рядом со своим личным гидом в демонстрации туристов),
НЕ пересчитывали ступени Испанской лестницы,
НЕ услаждали свой слух пением местного тенора в фольклорном ресторане (индивидуальная программа, ОЧЕНЬ дорого),
НЕ делали покупки на виа Систина и виа Грегориана.
Они болтались по дворикам и церквям, по нескольку раз в день заходили в капеллу Караффа посмотреть на фрески Филиппино Липпи, экспериментальным путем определили время, когда можно быть совершенно одним на Пьяцца На-вона, – в четыре утра.
И они НЕ осматривали античный Рим, который во время Сониных прежних визитов будил в ней тоску и странную уверенность, что это и не РАЗВАЛИНЫ вовсе, а просто развалины, которые по итальянской безалаберности забыли прибрать.
Единственным музеем, в который Соня с Князевым забежали, была вилла Боргезе, и они больше получаса просидели в почти пустом зале перед Рафаэлем, пока туда не прибрела русская экскурсия и не остановилась перед не лучшей, на Со-нин взгляд, картиной в этом зале.
– Трагедия Дидоны в том, что она расценивает свою новую любовь как вину, – принялась рассказывать сюжет экскурсовод, – и ее самоубийство – это наказание, которое она сама налагает на себя, потому что не сохранила верности, обещанной праху мужа. По древнеримским обычаям, женщина должна была быть только в одном браке. Пойдемте дальше.
Князев посмотрел беспокойно, но Соня засмеялась:
– Кажется, это называлось – univira, жена одного мужа. Второй брак был ужасным преступлением, это было нарушение и целомудрия, и верности одновременно. Только univira могла входить в храм Богини женской судьбы. А остальные, кто во втором браке, могли, конечно, жить, но считались так себе, барахло.
– Но это же было в Древнем Риме, – глуповато сказал Князев.
– Князев, ты дурачок. Ты что, думал, я расстроюсь, что мне нельзя заходить в храм? – хихикнула Соня. – Его же все равно разрушили. К тому же если уж ссылаться на древние обычаи, то мне больше нравится иудаизм. У иудеев МОЖНО И НУЖНО второй раз выходить замуж, и третий, и четвертый, потому что каждая женщина обязана быть счастливой на земле.
– Здорово. Можно я приму иудаизм?
– Посмотрим, – важно сказала Соня, – а… тогда тебе нужно будет сделать обрезание, я думаю, это немножко обидно в твоем возрасте…
– Для тебя все что угодно.
В парке виллы Боргезе Князев играл в футбол с двумя итальянскими малышами, а Соня болтала с их итальянской мамашей, симпатичной девчонкой лет двадцати. Она не говорила по-английски, а Соня не говорила по-итальянски, но как-то они друг друга понимали.
– Carina, – говорила девчонка-мамаша, и Соня понимала: «Ты милая, давай дружить».
– Я очень его люблю, очень, очень, – говорила Соня, – ты не представляешь, как я счастлива, очень, очень…
—Cbe carino, – девчонка-мамаша подмигивала Соне, намекая на редкие достоинства прекрасного, почти выставочного мужского экземпляра, доставшегося Соне.
– А у меня ребенок от него будет, – шепнула Соня, – я беременна, понимаешь?
—Bambino, – догадалась девчонка, – che betto!
Они болтали, пили соки, принесенные Князевым из соседней палатки, за здоровье всех бамбино, и задружились так, что не смогли распрощаться, и, когда за девчонкой приехал муж, парочка потащила их в гости. Девчонкин муж говорил: «Харашо русо, Джованни русо харашо!..», и Соня с Князевым захотели поговорить по-русски с итальянцем Джованни.
Дома у парочки было все в точности как в итальянском неореализме, – огромная семья, непонятно, кто кому кто, простыни на веревках, паста, вино…
Все долго перекрикивались, ходили к соседям, шныряли туда-сюда под развешенным бельем – искали Джованни, который умеет говорить по-русски. Наконец привели застенчивого светловолосого парня, поставили перед Соней и Князевым.
– Вы говорите по-русски? Или… Do you speak English?—спросил Князев. – Соня, я со школы не говорил по-английски…
– Он тоже, – давясь смехом, сказала Соня. – Может, он финн?
– Русо, Джованни русо, – с гордостью показал девчон-кин муж на светлые волосы парня. – Русо, харашо!
Из Рима они не поехали в Пизу, потому что это было бы уже СЛИШКОМ хорошо, а поехали в Венецию.
Отель Colombina****
Полностью реконструированный небольшой отель расположен недалеко от Пьяцца Сан-Марко, в здании дворца XVIII века, и является единственным в своем роде отелем города – на внутреннем канале, с видом на Мост Вздохов и Дворец Дожей. Из номеров верхних этажей открывается вид на все колокольни Венеции. В гостинице – миниатюрный уютный холл, бар, косметический салон, телевизионный зал, зал для завтраков и зал для деловых встреч. Просторные элегантные номера в венецианском стиле имеют все необходимые удобства. Для молодоженов есть номера с крохотной террасой и исключительным по красоте видом на город.
Сервис – конференц-зал, ресторан, частная пристань.
Венеция с Князевым отличалась от Венеции с Головиным тем, что Соня все время давала обещания.
– Я ТАК хочу тирамису, двойную порцию…
– Я ТАК объелась… – стонала она, выходя из кафе, – честное слово, я больше никогда не буду есть двойную порцию тирамису… Нет, не так. Я больше никогда не буду есть тирамису. Нет, не так. Я вообще больше никогда не буду есть. И еще я больше не буду выдавливать зубную пасту с начала тюбика.
В Венеции Князев с Соней очень сильно любили друг друга. Они никогда еще не были так захвачены страстью и никогда еще не были такими отдельными друг от друга, настолько друг другу НЕ принадлежали, как будто они были масками, Пьеро и Коломбиной на фоне прекрасных декораций. А если Коломбину и мучили горькие мысли, и неотступное беспокойство, и страхи, если в самые острые мгновения счастья боль была тут как тут, колола иголочкой, если она и воображала несчастье ДРУГОГО человека, так к чему Коломбине делиться своей болью с Пьеро – боль можно оставить себе. В общем, в Венеции их немыслимое счастье чуть-чуть окрасилось печалью, не то потому, что Венеция сама печальна, не то потому, что такая сильная страсть естественным образом таила в себе некоторую толику печали. Их путешествие в Италию, неделя от туристического агентства «Атлас», подходила к концу. Из Венеции они улетали в Москву.
Ну, а что же, собственно говоря, произошло, как все устроилось?
Наверное, Соня просто переполнилась горестями, как кувшин водой, и горести вылились через край. Наверное, это уже не была страсть, а была обреченность – никуда ей от него не деться. Наверное, поэтому все получилось совсем просто.
Просто она пошла-пошла и оказалась в Пулково, и села в самолет, и уже из самолета позвонила Князеву и сказала пароль: «Пиза». Позвонила мужу и сказала два всем известных слова: «Ухожу, прости». Можно же расстаться как люди, как цивилизованные люди?.. Головин бросил трубку. Что, неужели нельзя?..
Позвонила завотделом русской культуры и соврала то, что все врут, когда очень нужно. И самое главное, самое трудное – позвонила Валентине Даниловне, с ней единственной она РАЗГОВАРИВАЛА. Спросила:
– Вы же не хотите, чтобы я умерла?
– Нет, не хочу, – осторожно ответила та и забормотала: – Сонечка, девочка, ты хорошо подумала, ведь все… у всех… мало ли что бывает, но Алик, ты знаешь, он же никогда не простит… Антоша… как же я посмотрю ребенку в глаза, Сонечка, девочка…
– Поживите пока с Антошей, спасибо, – сказала Соня и добавила: – Только маме не говорите… Я не хочу, чтобы она вас мучила, я сама ей скажу.
В самолете между Князевым и Соней возникла какая-то едва уловимая неловкость – после счастья Венеции и Рима от них словно все еще ожидалась приподнятость романа, влюбленности, и это сделало Князева чуть более нежным, а Соню чуть более оживленной, чем требовалось для решения предстоящих им мелких практических дел.
МНЕНИЕ СВЕТА: СОНЯ – ДУРА
– Ушла?.. Неужели ушла? Правда, ушла?..
Они прилетели в Москву ранним утром, из аэропорта поехали на Чистые пруды, Князев в клинику – понедельник, рабочий день, а Соня к Арише.
У Ариши сегодня был ПОНЕДЕЛЬНИК. Дома в понедельник у Сони всегда случалась тоска, первая с утра мысль была – сегодня Эрмитаж закрыт. Не то чтобы Соня не могла найти себе места и горестно подвывала под барочными окнами Зимнего дворца, а просто не любила, когда Эрмитаж закрыт, и все тут. Пустой день. А для Ариши понедельник был главный день – ее ток-шоу выходило в эфир по понедельникам.
Ариша с всклокоченными волосами и отекшим со сна лицом варила кофе и, глядя на Соню с презрительной жалостью, как на умственно отсталую, в который раз переспрашивала ее – как умственно отсталую: «Ты что, правда ушла?.. »
– А почему ты едешь в Питер ночным поездом, ты же ночным не любишь? – усаживаясь и сладко закуривая, спросила Ариша.
– Чтобы он мог меня проводить после работы. Ночной – это ужасно, я в поезде вообще не сплю…
– Ничего, не поспишь. Тебе теперь ко многому придется привыкать… – Ариша выкладывала на тарелке фигуры из разных сыров и несладкого печенья и оценивающим взглядом смотрела на свою работу. – Ладно. Поговорим о конкретных атрибутах вашего неземного счастья. Пока что ты ушла к нему в Италию.
Соня пожала плечами. Князев снял квартиру – по соседству с Аришей, в Гусятниковом переулке… А в сумочке у нее лежали два билета в Москву на завтрашний вечер. Две ночи в поезде, сегодня и завтра, а следующую ночь они с Антошей, новые московские жители, будут ночевать уже дома, в Гусят-никовом переулке.
– В среду утром я приеду с Антошей.
Уволиться, забрать Антошу, взять какие-то вещи, на первое время… Самое сложное – решить, как она будет передавать фонд. Передать фонд непросто, тем более так внезапно, ей придется еще не раз съездить в Питер…
– Работа, ребенок, вещи, раздел имущества – все по полной программе, – подытожила Ариша. – Слушай меня. Ты должна сразу же, до развода, требовать половину. Академия, земля в Сочи, квартира, две дачи, счета в банке… что там у вас еще есть?.. И не упирай на мелочи! Мужики всегда притворяются зайчиками и предлагают отдать машину или дачу, а про бизнес молчат, как будто его и нет. Не будь дурой и не играй в благородство – что оттяпаешь при разводе, то у тебя и останется на всю жизнь.
Соня рассеянно кивала. Обращение с ней Ариши переменилось, неуловимо, не сказать, в чем именно, но переменилось. Ариша говорила с ней противным московским голосом – как будто ей каждая минута дорога, как будто она сейчас быстренько научит Соню жизни и побежит. Соня прежде не замечала в Ари-шином с ней обращении ничего постороннего, ничего, кроме теплой непринужденности, заметила только сейчас, когда прежний оттенок почтительного уважения исчез. Теперь Ариша говорила с ней чуть снисходительно, и в этой снисходительности явственно проскальзывало: да-да, дружеские связи не изменились, даже несмотря на то что Соня перестала быть важным гостем и стала НЕВАЖНЫМ, так себе гостем.
– Не кури в меня… – Соня поморщилась, отогнала рукой дым, – меня тошнит от дыма.
– Ой! Ты… – Ариша некрасиво округлила рот. – Не кури?.. Тошнит от дыма? Правда, что ли?.. Ты, ты… ты совсем обалдела, да? Неужели нельзя было подождать? Вы что, со своим Князевым предохраняться не умеете? Ну скажи мне, Анна Каренина хренова, как в двадцать первом веке можно было умудриться попасть в такую историю, КАК?..
Ариша встала, обошла вокруг стола, остановилась, нависая над Соней, неприязненно разглядывая сверху ее расстегнутую на джинсах пуговицу. Если внимательно, с пристрастием, вглядываться в расстегнутую пуговицу, можно было понять, что Соня уже не прежняя тоненькая Соня. Она сама этого не замечала, Князев заметил первым и, смеясь, утверждал, что их ребенок будет послушной девочкой-отличницей – беременность стала заметна за последнюю неделю, словно в Риме и Венеции Соня расслабилась и позволила их девочке расти.
– Ариша… Я его люблю. Звучит как в романе, но в двадцать первом веке это тоже случается, понимаешь?..
– Не-а, – протянула Ариша, – не понимаю… Я понимаю, когда все нормально… Еще понимаю, что любовь не повод для изменения обстоятельств. Твой Князев для Барби неплохой вариант – фактурный, и в профессии помог бы. А для тебя, дорогая Анна Каренина, он шаг в сторону и вниз. Ты хоть понимаешь, кто ты была и кто стала? С социальной точки зрения. А спать с ним ты быстро привыкнешь, еще и надоест.
– А что, по-твоему, повод? – с любопытством спросила Соня. Она не собиралась обсуждать с Аришей всякие глупости, а вот что та считает поводом для изменения обстоятельств, было интересно.
– Лучшее предложение.
У самой Ариши лучшего предложения не было. Месяц назад они все вместе – с Игорем, Сережкой, девочкой Асей и ее родителями, Мариночкой и Владиком, съездили во Флоренцию. И Мариночка наконец-то увидела башню Пальяцца и написала прелестный флорентийский цикл, и Мариночкин сборник уже вышел из печати, и Игорь даже организовал пару рецензий, и Владика недавно взяли на Аришин канал, и теперь он вел Аришино ток-шоу, и Игорь переспал там, во Флоренции, с девочкой Асей.
И теперь все у всех было хорошо – девочка Ася, все такая же молчаливая, светилась загадочным взрослым светом, Игорь был так ласков с Аришей, словно у них начался медовый месяц, только без секса, и у самой Ариши ВСЕ БЫЛО ХОРОШО. Ее роман с Мариночкой заглох не начавшись – Ариша все же была безнадежно гетеросексуальна. Зато ее новый утешительный любовник чрезвычайно удачно вписался в компанию, и вскоре они поедут в Мадрид, все вместе. Аришин любовник хотел посмотреть Гойю в Прадо, и Мариночка собиралась писать испанский цикл в ритме фламенко, а девочке Асе хотелось посмотреть корриду – странная кровожадность в таком юном молчаливом созданье…
– В Мадрид, в Мадрид, – пропела Ариша. – Теперь малышка Ася чувствует себя взрослой и любимой, а я… тоже…
– В Мадрид хорошо. Я люблю Прадо… Испанской живописи очень мало вне Испании, и, кстати, одна из лучших коллекций в мире у нас, в Эрмитаже, я больше всего люблю «Петра и Павла» Эль Греко, помнишь, в углу висит, – Соня все болтала и болтала, забалтывала неловкость, стараясь не смотреть на Аришу, а та, оставшись без присмотра, выглядела все несчастнее и несчастнее.
– А потом или у Сережки все пройдет, или у Игоря. ВСЕ ПРОЙДЕТ, понимаешь? – Ариша так яростно щелкнула зажигалкой, будто хотела поджечь себе нос. Прикурила, взглянула на Соню и тут же погасила сигарету – пепельница была уже полна таких злобных окурков. – Послушай, ты помнишь мою бабушку? И деда?
Соня удивленно кивнула – конечно, она помнила.
Аришин дед был юристом, бабушка была никем, вернее, она никогда не работала, но была очень КЕМ-ТО, не просто бабушкой. Дом, в котором бабушка жила всю жизнь, родилась и жила, был клановый, как будто птицы стаей прилетели. На первом этаже профессор Васька, на втором Любка, декан, на третьем Петька, главный офтальмолог армии. Про главного офтальмолога Петьку была история – он был совсем еще маленький, когда пришли забирать его отца, шел обыск, а Петька лил воду из клизмы в пианино… Бабушка с дедом говорили на птичьем языке – перебрасывались именами, которые они с Аришей встречали в школьном учебнике литературы. Асеев рассказывал бабушке, как они с Маяковским бродили по Крыму, Аксенов обиделся на нее, когда она сказала ему, что его роман списан с «Пропасти во ржи»… У бабушки имелся автограф Блока, хотя Блок не давал автографов, и написанное от руки стихотворение Бродского, правда, может быть, это Рейн, а это совсем другое дело… И Ахматова… В чьих-то воспоминаниях встречалось, что Ахматова в 56-м году была неразборчива в знакомствах. «Неразборчивые знакомства – это я», – гордо говорила бабушка.
Все это было очень питерское, даже, казалось, дореволюционное. Соня с Левкой слушали бабушку, открыв рот, и чувствовали себя в ее обществе не просто Шариковыми в гостиной профессора Преображенского, а Шариковыми, еще не превращенными в людей, – они в то время так не формулировали, потому что не знали, кто это. Но ведь и Шариков не формулировал.
Фамилия бабушки была Полонская. Она писала в анкетах – «из крестьян». «Крестьяне Полонские, что это?» – удивлялась Соня. «Ах, все это никому не интересно, старый воротник, пересыпанный нафталином, из крестьян, и все тут, – утверждала бабушка. Смеялась: – Вот Соня с Левой у нас аристократы, тонкие пальцы, тонкие щиколотки, изящные удлиненные руки и ноги. А посмотрите на Аришу – чистая крестьянка, как будто в поле родилась».
Соня вздохнула:
– Я очень хорошо помню твою бабушку и деда.
– Так вот, бабушка говорила: важно соблюдать приличия, а все остальное НЕ ВАЖНО… Дед раз в месяц так напивался, что даже до своего кабинета не доходил, засыпал на полу посреди гостиной. Храпе-ел!.. И такой был запах, как будто в винный магазин бомба попала… А бабушка говорила: «Дедушка недомогает, прилег отдохнуть». И знаешь что?
– Что?
– Дед ОТДЫХАЛ на полу в гостиной, и никому даже в голову не приходило, что он напился как свинья. – И Ариша добавила, гордо и печально: – Нужно уметь жить, я – умею. И ты бы тоже могла соблюдать приличия и жить как человек, а не разводить роковые страсти из позапрошлого века…
И она опять взялась за телефон.
– Увидимся, целую тебя, солнышко, – сладким голосом попрощалась с кем-то Ариша и бесстрастно сказала в пространство: – Сука.
– Кто, я? – поинтересовалась Соня и быстро засунула ей в рот кусок камамбера. – Вороне Бог послал кусочек сыра…
Несмотря на необыкновенную внешнюю легкость – вроде бы она и не работала вовсе, – Ариша была чрезвычайно четкая. В понедельник утром она всегда на всякий случай звонила гостям вечерней передачи – проверить, не случилось ли у них насморка, и напомнить, что она их ждет в семь вечера в проходной на студии по такому-то адресу недалеко от Курского вокзала. И сейчас, когда ее гостья отказалась от эфира – внезапный насморк, а скорее всего, более интересное приглашение, – Ариша запаниковала.
– Ты, – Ариша вдруг ткнула пальцем в Соню. Она смотрела на Соню, словно хищно пересчитывала что-то на ее лице, и, пересчитав, собиралась съесть. – Да, ты. Пойдешь на ток-шоу… Расскажешь про Эрмитаж… Я сказала, пойдешь – и все тут.
– Я?! – от удивления Соня подавилась печеньем. – На ток-шоу?..
Ариша хихикнула тоненько, пощекотала Соню:
– Это же кабельный канал, кроме обитателей глухих уголков родины, никто тебя не увидит…
– А какая тема?
– Тема? А-а, ерунда, какая разница… так, женский треп для кошек и собак.
…Женский треп для кошек и собак. Мяу, гав?.. Соне нисколько не было любопытно – после того, как она несколько раз побывала с мужем в разных программах, слова «телевидение» и «прямой эфир» не вызывали у нее трепета. Но отказать Арише показалось стыдно – не отнекиваться же ей, как провинциальной дурочке: «Ах, боюсь, ах, робею».
– Спасибо тебе, спасибо, дорогая, – проворковала Ари-ша, – ты меня возродила из пепла.
Соня все же волновалась, но все оказалось гораздо проще и смешнее, и суматошнее, чем она воображала.
Проходная какого-то бывшего завода, долгий двор, в темноте которого они, поеживаясь, спешили под осенним злым ветром, – Ариша гнала Соню по двору, как козу, только что плетью не присвистывала.
– Вот, привела, – Ариша подтолкнула Соню к ведущему.
Соня сначала удивилась его женственной нежности, подумала, что ведущий похож на тушканчика длинной выпуклой спиной и неожиданно круглым при такой худобе задом, а потом уже узнала Владика.
– Мы работаем для человека из леса, – сказал мальчик-ведущий, – вышел из леса на минуточку, посмотрел ток-шоу и назад к костру. Успокойтесь.
– Успокойтесь, я совершенно спокойна, – дрожащим голосом ответила Соня.
– На грим, – велела Ариша и зашептала что-то на ухо Владику, а Соню забрали в гримерную.
В гримерной торопливо мазнули кисточкой по одной щеке, а по другой не успели, потому что кто-то истерически закричал: «В студию!»
В студии гостей рассадили на неудобных ядовито-желтых пуфиках: Соню в центр, по обе стороны от нее двух дам с одинаково жестким выражением на неподвижных, как маски, худых лицах.
– А вы кто? – спросила левая маска правую, перегнувшись через Соню. – Я вас не знаю. Вы тоже из Петербурга? Или из провинции?
– Я?! – обидчиво вскинулась правая маска и обвела взглядом студию с классическим вызовом провинциала: «Москва, ты меня не знаешь, но мы еще посмотрим, кто кого»…
Владик кокетливо повернулся к камере:
– Дорогие телезрители, тема нашего сегодняшнего ток-шоу – «Жены больших мужей». Аплодисменты!.. Сегодня у нас в гостях жены известных, богатых, успешных мужчин. Из понятных соображений мы оставляем в тайне их имена, но зато мы узнаем самое главное – легко ли быть женой богатого влиятельного человека и как эту проблему решают наши гостьи… Аплодисменты!..
– Быть женой – это труд, – неожиданным басом сказала правая маска.
– Лично я стараюсь быть помощницей своего мужа, – вмешалась левая маска.
– Замечательно, спасибо, – с искренней теплотой в голосе отозвался Владик, – ну, а теперь – сюрприз для наших зрителей! Наша гостья из Петербурга расскажет нам о своей личной, реальной, непридуманной истории. Драматической истории! Оказывается, и в наше непростое для женщины время можно предпочесть любовь богатству! Лишиться обеспеченности, уверенности в будущем – всего, о чем мечтают тысячи наших телезрительниц. Выбрать любовь! Расскажите нам, как вы решились выбрать любовь. Просим!
Соня потрясла головой – этого не может быть. Ей снится эта студия, тушканчик Владик, неподвижные злые маски… Во сне Соня хотела встать и уйти, но испугалась споткнуться о разложенные на полу провода, петлять между ними, как трусливый заяц, под насмешливыми взглядами тоже было страшно… Выйти из сна было невозможно, и она представила, что находится в Эрмитаже перед экскурсионной группой. И, как обычно, медленно, четко начала рассказывать экскурсионной группе о взглядах на брак в разных культурах – во Франции к браку всегда относились прагматично, в Испании романтически, а в России брак означал отношения между родами, смешение кровей, поэтому браки определяли главы родов.
Владик разочарованно кивал, злые маски недвижимо смотрели в камеру, Ариша из-за занавеса мелькала недовольным лицом.
– Но вы, лично вы? Вы были женой богатого влиятельного человека, – настаивал Владик, которому очень хотелось разоблачений в эфире. – Что чувствует жена большого мужа, став обычной, простой женщиной?..
Соня все еще старалась представить, что стоит перед группой.
– Но любовь пыталась пробить себе дорогу даже среди строгих обычаев, и в девятнадцатом веке в России появился брак самоходкой или самокруткой.
– Чем-чем? – переспросил Владик, и дамы, словно приподняв маски, заинтересованно повернулись к Соне.
– Самокруткой, то есть сама себя окрутила. Девушка сговаривалась с юношей и уходила к нему в дом, это был ее выбор, по любви. Но если выбор оказывался несчастливым, то обратной дороги не было, она уже не могла вернуться к родителям.
– Как жестоко, – задумчиво пробормотала левая маска.
– Жестоко? Нет, это не была жестокость или осуждение. Девушка должна была нести ответственность за собственный выбор… – сказала Соня, – но ведь мы все несем ответственность за свой выбор, не правда ли?
– Да, да, – с энтузиазмом закивал Владик, – ну, а если все-таки вернуться к вам, ваш муж, ректор Академии всеобщего образования… ох, простите, я, кажется, случайно выдал наш секрет…
– У нас с вами нет общих секретов, – нежно улыбнулась Соня, и на этой высокой ноте ток-шоу закончилось.
– Ариша? – стеснительно спросила Соня, выйдя из студии. Она надеялась, что найдется какое-то объяснение и им не придется ссориться. – Ариша?
– Сонь, ну что здесь такого? – заныла Ариша, пряча глаза. – Ты же ушла от мужа, так? Ты беременна, так? Я просто хотела, чтобы люди узнали, что и в наше время бывает любовь… Чтобы эти дурочки провинциальные не думали, что только деньги важны, чтобы они… воспитывались…
Соня достала пудреницу, взглянула в маленькое зеркало – щеки были заметно разного цвета, как у клоуна.
– Не ври, Ариша. Ты просто решила, что теперь ты можешь себе позволить со мной ВСЕ. И что если я обижусь, то ты ничего ВАЖНОГО не потеряешь. Потому что я больше не петербургская гранд-дама. И ты больше не будешь знакомить меня с министрами?.. Представляешь, я приду к тебе в гости и по привычке сяду рядом с министром, а ты зашипишь мне на ухо: «Что ты тут расселась, ступай на кухню…» Знаешь что, Ариша? Ты уж лучше, как княгиня Бетси, – откажи мне от дома.
– Ты не гранд-дама, а гранд-дура, – Ариша расслабилась, улыбнулась. – Ты же и правда теперь никто, привыкай… то есть я имею в виду… Ну, что ты обижаешься? Соня!..
Соня шла по двору к проходной, зябко куталась в шарф. Она не испытывала обиды, только недоумение – неужели Ариша никогда ее не любила, ЕЕ саму, неужели она существовала для нее только как жена Головина? А вслед за приятной, как легкое дуновение ветерка, снисходительностью к бедной суетной Арише мелькнула глупая мыслишка: а вот возьму и тебе назло выйду замуж за президента, за олигарха, за министра – как-то ты со мной тогда… И вскоре эти мысли сменились радостью – позвонил Князев, он уже ждал ее у проходной. Спросил: «Сонечка, ты блистала, ты звезда?» – и она почти побежала, торопясь и смешно приговаривая на ходу: «Соскучилась, ужасно соскучилась, ужасно… »
У Анны Карениной для счастья было все – любовь, богатство, ребенок. Так почему же она стала морфинисткой, почему была несчастлива? Не хотела быть счастливой? Потому что светское общество ее отвергло? Ну, а Соне ничуть не нужно светское общество. Зачем ей министр? Она – будет счастлива.
СОВСЕМ НЕ БОЛЬНО, ПОЧТИ НЕ БОЛЬНО, НЕ ОЧЕНЬ БОЛЬНО
Петербург встретил Соню сильной метелью с завываниями, а больше ее никто никак не встретил.
У Сони был план – Эрмитаж, домой, на вокзал, но уже на Невском оказалось, что невозможно быть рядом и не увидеть
Антошу, хоть перед школой, на минутку, и, поймав такси, она поехала домой, раздраженно поглядывая на часы и нарочито громко вздыхая, когда таксист останавливался на желтый свет.
Дядя Коля, который ждал Головина в машине у подъезда, не поздоровался с ней, демонстративно не заметил ее, а может быть, ей показалось, потому что она так гордо прошла мимо его машины, что сама с ним не поздоровалась. И, оглянувшись, Соня крикнула: «Дядя Коля, привет!» – и послала воздушный поцелуй. Охранник посмотрел на нее косо, как на чужую, а может быть, и это ей показалось, потому что она уже чувствовала себя чужой, но это было не печально, не грустно, а просто – никак.
– Пожаловала, – шепотом сказала тетя Оля.
Тетя Оля так сердито смотрела на Соню, будто это не она заботилась о ней столько лет, будто это не она в любую, самую жаркую погоду непременно давала Соне зонтик, потому что та легко простужалась, будто Соня преступница, прокравшаяся в дом, будто Алексей Юрьевич был ей дороже… Хотя конечно же Алексей Юрьевич был ей ДОРОЖЕ – ведь платил ей он, а не Соня.
– Иди-иди себе, только тихо, он еще спит… Тихо, говорю, а то разбудишь…
– Как спит?! Почему не разбудили, ему же в школу? – ужаснулась Соня и, обогнув стоящую заслоном на ее пути тетю Олю, помчалась к Антоше.
– Да Алексей Юрьич спит, – буркнула ей вслед тетя Оля, – ты давай скорей, а то он еще проснется, погонит тебя…
Соня, не оборачиваясь, фыркнула и, не оборачиваясь, покрутила пальцем у виска – с ума сошла…
«Не боится… – удивилась про себя тетя Оля, – ну надо же… Хотя, с другой стороны, чего ей бояться, она же тут прописана… »
Антоша, уже одетый, в куртке и шапке, сидя на незасте-ленной кровати, задумчиво всматривался в раскрытый портфель, словно ожидал увидеть в нем что-то совершенно ему неизвестное. Соня подкралась сзади, закрыла ему глаза руками, прижалась, замерла.
Она тормошила его, смеялась, целовала, гладила, отстранившись, разглядывала нежно. Ее взгляд словно проникал ему под кожу, чтобы убедиться, что с ним все в порядке. «Маленький мой, солнышко, котенок, – быстро шептала она, не дожидаясь ответа, спрашивала: – Ты соскучился по мне, как дела, что в школе, куда ты ходил в выходные, что ты ел на завтрак, почему ты опять портфель собираешь утром, ты же все забыл… » – И, не глядя, без разбора запихивала в его портфель тетради и учебники, все, что попадались под руку.
С той же мгновенной скоростью, с которой Антоша был отправлен в школу, Соня, не отвлекаясь на кружившую вокруг нее с «выраженьем на лице» тетю Олю, собралась сама – приняла душ, оделась, взяла ключи и документы… Что еще?
– Что еще? – не обращая внимания на тети-Олино предостережение, громко сказала Соня. – Тетя Оля, у меня такое чувство, что я что-то забыла или потеряла…
– Потеряла. Совесть ты свою потеряла, – мрачно изрекла тетя Оля и тут же, раскаявшись, добавила: – Ну ладно-ладно, не плачь…
Соня будто нечаянно двинула локтем, сбросив с высокого столика горку ключей – от дома, от машины. Взяла с высокого стола на витой ножке вазочку – место было неудобное, она через день разбивала вазочки, а тетя Оля называла ее «очумелые ручки» и упорно ставила новую, – медленно повертела в руке и разжала пальцы. Вазочка полетела на пол. Соня смотрела на тетю Олю – не уплывающим взглядом, а прямо, внимательно.
– Оля. Я-не-желаю-НИЧЕГО-слушать. И поз-вольте-мне-впредь-обойтись-без-ваших-замеча-ний, – отчеканила она тем же тоном, каким Головин когда-то сказал ей «кто здесь хозяин». И скомандовала: – Оля, на ужин бараньи котлеты с зеленым горошком, как Алексей Юрьевич любит. Все.
Тетя Оля так изумилась, что впервые позволила Соне обойтись без своих замечаний. Впервые подумала, что Соня тоже хозяин, то есть хозяйка… и только и сказала, что «да»… А хозяин-то спит как ангел и не знает, что она тут…
Алексей Юрьевич не спал. Он услышал, как пришла Соня, не столько услышал, сколько почувствовал по беспокойной тишине, тщательно охраняемой Олей. Он лежал на диване в кабинете – так и не вернулся в спальню, даже после Сониного отъезда, глядел в потолок и, старательно отгоняя лишние, непродуктивные мысли о жене, обдумывал свои неприятности.
Головин и сам не мог решить, были ли эти неприятности значительными или же затрагивали лишь его самолюбие, и тогда ими можно было бы пренебречь.
Приглашения на пятилетний юбилей Академии всеобщего образования были заблаговременно разосланы всем сорока шести ректорам сорока шести вузов. На приглашения откликнулись три. ТРИ. Из сорока шести. Из всех государственных вузов с ним остались в хороших отношениях всего три, остальные его игнорируют.
Догадаться о причине было нетрудно. Они обвиняли его – не в печати, конечно, а между собой, в кулуарах, в том, что, создавая Академию, он нарушил принципы корпоративной этики.
Не вставая, Алексей Юрьевич сделал несколько дыхательных упражнений, потянулся… Да, возможно, их обвинения справедливы. Пытаясь задавить конкурентов, он действительно утверждал в СМИ, что только ЕГО Академия является университетом двадцать первого века, а в государственных вузах сидят ретрограды, не понимающие тенденций современного образования и законов рынка…
Нельзя сказать, что он не понимал тогда, какие принципы корпоративной этики можно нарушить, а какие нет, просто шел к своей цели, посчитав эту их допотопную этику не стоящей внимания ерундой… Но все это уже вчерашний день, он ДАВНО НАРУШИЛ. Но, оказывается, ретрограды ничего не забыли – до сих пор скрежещут зубами…
Так, и что же? Доходы и престиж Академии от этого не меняются. Юбилей Академии нужно будет провести в другом формате, к примеру как праздник студентов, нет, всей молодежи города. Так что все к лучшему: молодежный праздник – прекрасная рекламная акция.
Что еще?.. Остается вопрос самолюбия. Но что такое осуждение конкурентов, как не признак его успеха? И что вообще есть самолюбие? Ничего не значащая для получения оптимального результата условность.
Алексей Юрьевич поморщился – пора вставать. Представлять домработницу Олю, с жалобным лицом снующую за ним по дому, было неприятно. Сама же Соня больше не была ему ни приятна, ни неприятна – она больше не занимала места в его мыслях, во всяком случае, он очень старался, чтобы она НЕ ЗАНИМАЛА.
Однако привычка анализировать все, в том числе и мотивы собственных поступков, то и дело возвращала Головина к тому постыдному времени. Теперь-то он понимал, что, простив ее, постоянно мысленно отступал на шаг: сначала назвал для себя ее предательство легкомыслием, а затем и вовсе неправильно – ошибкой. За легкомыслие он предполагал ее пожурить, а за ошибку, и вовсе неправильно, – пожалеть. И Головин мысленно корчился от смущения за собственную растерянную глупость: какое-то время он действительно думал, что ее раскаяние и его прощение – это начало, а оказалось – это конец.
Теперь, по здравом размышлении, он оценивал свое тогдашнее поведение правильно, и то, прежнее прощение представлялось ему теперь в точности тем, чем оно и было, – нелогичностью, попыткой прикрыть глаза и вообразить ситуацию такой, как ему хотелось. Стыдно…
Уезжая в Москву, Соня быстро проговорила по телефону, что вернется за Антошей, и Алексей Юрьевич не собирался более выяснять отношения, никакого «ты меня», «я тебя». А все практические вопросы, касающиеся раздела имущества и Антоши, он разрешит с ней через юристов.
Раздела имущества и Антоши… Раздела Антоши – неудачная формулировка, словно Антоша – квартира или дача.
Хотя в его бывшей жене и открылись неизвестные Головину прежде черты, он был уверен, что в отношении сына она не сможет повести себя нечестно, – уж настолько-то он ее знает. Он будет участвовать в воспитании сына столько, сколько найдет нужным… И Алексей Юрьевич мысленно поздравлял себя с тем, что так предусмотрительно не впустил Антошу в свое сердце, как будто предвидел все варианты, как будто заранее знал, что НЕ СТОИТ им по-настоящему дорожить…
Соня громко давала указания в прихожей, затем громко, со вкусом, что-то разбила. Она и сама не знала, что хочет всей этой нарочитой громкостью показать, и кому показать – мужу, себе, тете Оле?.. Выйдя из своего бывшего дома, она на секунду прислонилась к стене, закрыла глаза. Вкус ее смелости был похож на терпкую сладость перезревшей черной рябины – и сладко, и горько, и странно.
БОЛЬНО, ЕЩЕ БОЛЬНЕЕ
Соня купила в кассе Эрмитажа билет – хотела посмотреть, КАК это будет, просто прийти, просто купить билет, просто войти. Как все. Оказалось, ничего – мир не перевернулся, земля не разверзлась, когда Соня прошла сквозь контроль, отвернувшись от служительницы, как чужая. Поднялась по главной лестнице, остановилась на площадке, подняла глаза на плафон Дициани «Боги на Олимпе» и быстро, незаметно перекрестилась.
…Соню впервые привели в Эрмитаж, когда ей было шесть лет, – ее не с кем было оставить дома, и Нина Андреевна взяла ее на экскурсию с группой преподавателей кафедры научного коммунизма Политехнического института. И в Эрмитаже дочь совершенно ее опозорила. Устроила скандал. И вообще повела себя неприлично, как наглая невоспитанная жадюга.
Когда группа поднялась по главной лестнице и остановилась на площадке, Соня рассмотрела розово-желтые стены, статуи и рокайли, всю эту золоченую зеркальную красоту Растрелли, подняла глаза на плафон Дициани «Боги на Олимпе» и вдруг быстро и истово замельтешила руками.
– Что с тобой? – нервно спросила Нина Андреевна, оглядываясь украдкой на коллег с кафедры.
– Красота-то какая, креститься надо, – убежденно заявила Соня, продолжая неумело креститься на красоту, за что Нина Андреевна немедленно ее ущипнула короткими злыми щипками – раз-раз-раз.
– Где, скажите пожалуйста, этот ребенок видел, как крестятся? – фальшивым голосом воскликнула она. И правда, где?.. Вот дурочка, как будто она жила с богомольной старухой, а не с преподавателем научного коммунизма.
– Ты неправильно крестилась, деточка, – задумчиво сказала дама-экскурсовод. У нее было лицо из прошлой жизни, все сведенное к глазам, как на портретах Крамского, – это было видно всем, а на шее у нее висел старый серебряный крестик, и этого никто не видел. Дама так внимательно смотрела на Соню, словно они были одни.
Дальше еще хуже – позор, позор, позорище! В каждом зале Соня останавливалась и мечтательно замирала, затем временно отмирала, чтобы задать идиотские вопросы с аполитичным оттенком:
– А здесь царь жил? На этом троне сидел?
– Это трон эпохи Анны Иоанновны, – отвечала Соне дама-экскурсовод, – трон Петра Первого находится в Петергофе.
– А где царь завтракал?
– Царь угнетал простой народ, – еле сдерживая желание потрясти Соню за шкирку, шептала Нина Андреевна, – царь был плохой, какая нам разница, где он завтракал…
В лоджиях Рафаэля Соня подошла к даме-экскурсоводу и деловито спросила:
– Что мне нужно сделать, чтобы остаться тут жить? Коллеги Нины Андреевны по научному коммунизму снисходительно улыбнулись детской глупости.
– Это все мое! – объяснила им Соня. – Как вы не понимаете. Это все мое!..
– Ишь ты какая жадная, – удивились коллеги Нины Андреевны, – это все не твое, а народное.
– Народное, – подтвердила Нина Андреевна, – повтори – на-род-ное!..
– Мое, – прошептала Соня, – мое…
—Деточка, я вас понимаю, – тихо сказала дама-экскурсовод Соне и легко дотронулась до ее плеча, как будто они были в лоджиях Рафаэля ОДНИ. – Вы вырастете, выучитесь и тогда останетесь тут жить. Раз это все ваше.
Соня смотрела на даму, как Золушка на Фею, когда та подарила ей карету и платье, а дама смотрела на Соню с удивлением: «Как затейливо играет со своими детьми природа… Такая эмоциональная девочка у такой… м-м… жесткой матери».
Дома Соня получила несколько дополнительных щипков и была поставлена в угол по совокупности грехов – за жадность и неумение себя вести в обществе. Пока стояла в углу, вспомнила, что нужно сделать, чтобы сбылось желание, – написала на клочке бумаги: «Хачу жыт вэрметажи», пожевала и съела.
Дама-экскурсовод и Соня встретились спустя много лет, и строгая дама сыграла значительную роль в Сониной судьбе, но Фея конечно же ее не узнала, а Золушка постеснялась напомнить, подумала, что у Феи было много таких Золушек. Хотя на самом деле это не так – немногие Золушки хотели жить в Эрмитаже.
…Жить в Эрмитаже не вышло, вышло выбирать – жить БЕЗ Князева или покупать билет в кассе.
Соня была решительна, Соня была не просто решительна, она была весела, не истерическим весельем, а весельем человека, сделавшего единственно возможный выбор. Она не заглянула в зал Тициана, чтобы беззвучно чмокнуть губами воздух возле «Святого Себастьяна», и не зашла в 213-й зал, чтобы быстро взглянуть на «Святого Иеронима» и «Святого Доминика» и убежать. Она прошла в дирекцию Эрмитажа, в приемной написала заявление об увольнении по собственному желанию, дважды испортив лист. Первый раз Соня озаглавила свое заявление «Гениальному директору Эрмитажа», во второй раз написала «генеральному», но рассеянно подписалась «Соня», как будто просила увольнения у Головина… С третьей попытки все было правильно.
Не обошлось без неожиданностей, вернее без ОДНОЙ неожиданности, одной, но очень обидной: она и представить себе не могла, что все будет так легко, – сочувственные взгляды и никаких уговоров, как будто за ее спиной стоял претендент на ее место. Наверное, Бог ее оберегает, подумала Соня и была не права – это был все-таки не Бог, а сорокалетний кандидат искусствоведения, претендент на ее место, протеже кого-то из начальства. Протеже справедливо считал Соню неплохим специалистом, но себя конечно же лучшим. Когда фонд русской живописи из рук строгой дамы перешел, как наследство, к Соне, он не молчал, а честно выразил свое мнение – до хранителя у Сони нос не дорос.
Так что начальство заявление сразу же подписало и, посмотрев в Сонины мучающиеся глаза, разрешило не отрабатывать положенные две недели, если уж она НИКАК не может. Хранение можно передать быстро – в том, конечно, случае, если не будет возражать отдел. Если уж Головина НИКАК не может… да это и не первый случай, когда фонд сдается под расписку.
Соня сказала «спасибо» и направилась к себе, в хранение, в Заречку. «Заречка» – потому что находится за Зимней канавкой, за речкой, в помещении Зимнего дворца Петра Первого. По дороге передумала, прошла по темному коридору с гобеленами и по Салтыковской лестнице через «Тулу» – часть Русского отдела, где была выставлена тульская сталь.
Поднялась по скрипучей лестнице в библиотеку Николая Второго, прошла в фонд, бывшие бельевые. В комнату для хранения картин идти не хотелось – не то чтобы она боялась расплакаться, но вдруг расплакалась бы?.. Присела на подоконник в кабинетике. Сидела, бездумно смотрела в окно на маленький внутренний дворик.
В хранение заглядывали сотрудники, удивлялись, недоумевали, уговаривали – как же так, Софья Сергеевна, все бросить?.. И выставка почти готова…
Соня и сама думала, что могла бы закончить выставку. Но к их любви примешивалось так много мелочей, бытовых неурядиц… Где им с Антошей жить? Снимать квартиру, пока она не закончит выставку? Рубить по крошечным трусливым кусочкам, снова заставлять Князева сомневаться, мучиться – это уже было бы очень похоже на подлость.
– Погодите, не увольняйтесь, мало ли как сложится, – неожиданно сказала завотделом. – Это же Эрмитаж, а вы… влюбилась-разлюбилась…
ОТКУДА она знала?
Соня легким жестом показала на свой живот как на залог неизбежности.
– Ах, поздравляю вас, очень, очень… – засуетилась завотделом и, значительно понизив голос, впервые за долгие годы задала вопрос не о работе: – И что, уже шевелится? А как вы себя чувствуете?
– Очень хорошо, – улыбнулась Соня, – просто отлично. Она и правда отлично себя чувствовала, вернее, вообще не
чувствовала себя беременной, ни малейших неудобств, ничего.
К выходу Соня пошла через Восточный коридор. Мимоходом взглянула через окно на Большой двор и сразу отвернулась. Она любила смотреть во внутренний двор зимой, особенно когда шел снег и скульптуры на крыше светились и словно летели посреди черных облаков, и ей тогда представлялось, будто она принцесса из сказки Андерсена и глядит в волшебный фонарь. А простым посетителям, как она теперь, нечего смотреть во внутренний двор и представлять себе всякие глупости. Кто-то кашлянул у нее за плечом.
– Э-э, простите… Печать, – мягко сказал кандидат искусствоведения, протеже начальства, – печать хранителя забыли…
– Я не забыла, вот же она, – удивилась Соня, потрогав висевшую на груди печать, и тут же спохватилась: – Ах да, конечно… Извините… я просто задумалась.
Она сняла цепочку с печатью, протянула кандидату искусствоведения, а когда тот хотел взять печать, рефлекторно сжала печать в ладони, словно в детской игре, и, смутившись, усмехнулась – ну вот, как дурочка…
Выйдя на Дворцовую, Соня прошла к атлантам и у шестого атланта выбросила бэйдж «научный сотрудник Государственного Эрмитажа Софья Сергеевна Головина» – зачем он ей в Москве? Зато у нее осталось кольцо хранителя, серебряное кольцо с литиком, то, что, как в сказке, перед смертью подарила ей строгая дама. Кольцо было никому, кроме нее, не нужно, хранители давно уже такими кольцами не пользуются. В Москве Соня сможет сколько угодно любоваться на античный профиль.
И Соня Головина улыбнулась печально и счастливо, подумав, что уже завтра, в Гусятниковом переулке, они впервые будут не любовниками, не Анной с Вронским, а будут СЕМЬЯ – ведь в соседней комнате будет спать Антоша.
Соня легко бегала по квартире, складывала вещи. Анто-шина сумка уже собранная стояла в прихожей.
– Что-то на первое время набралось ужасно много, – пробурчала Соня, ткнув ногой огромную сумку, из которой торчали красная куртка от спортивного костюма и теннисная ракетка.
Она вытащила ракетку, мельком, без сожаления подумав, что с теннисом в Москве придется погодить, пришла к Антоше, села напротив него и смущенно потупилась, собираясь начать классический разговор на тему «ты все поймешь, когда вырастешь».
– Знаешь, что я понял? – спросил Антоша довольно важно. – Что плохим быть значительно лучше, чем хорошим.
ЛУЧШЕ БЫТЬ ПЛОХИМ – так считал Антоша, теоретически. Лучше – в смысле самому себе лучше, выгоднее. Плохие гораздо большего в жизни успеха добиваются, чем хорошие. И вот еще почему лучше быть плохим: если ты плохой, тебя никто не обидит. Плохой сам всех обидит, или плохому любые обиды нипочем. И еще плохому лучше, потому что он никого не жалеет и не расстраивается.
– Но ты же САМ хороший, – нежно возразила Соня, – когда ты был маленький, ты плакал, если в сказках кому-то было плохо или если на даче мышка в мышеловку попала. А это никуда не девается – если человек в детстве хороший, то он и дальше хороший.
– Ну что же делать, – по-взрослому печально сказал Антоша, – тогда мне не повезло… Зато я от насекомых перешел к животным… Как ты думаешь, Бог специально сделал, чтобы жираф ТАК выглядел, или это у него случайно получилось?
– Да… нет…
– Вот ты сама, неужели ты правда считаешь, что человек со своей душой произошел от обезьяны? А не Бог его создал? И жирафа?
– Многие считают, что Бог – это просто воплощение всего лучшего в человеке.
Когда-то Соня читала маленькому Антоше Библию, разглядывала с ним вместе иллюстрации Доре и в Эрмитаже, водя его от картины к картине, подробно пересказывала библейские сюжеты, но на прямой вопрос, верит ли она в Бога, всегда отвечала как-то застенчиво, словно сама не знала. Да она и не знала.
Соня медлила, пытаясь подобрать слова, и, поняв, что любые слова прозвучат пошло и глупо, застенчивой скороговоркой сказала:
– Антоша, я полюбила одного очень хорошего человека, он врач, живет в Москве, и… Ты его видел, помнишь?.. И мы с тобой теперь тоже будем жить в Москве, хорошо?
– Хорошо, – кивнул Антоша, – ты не бойся, это очень хорошо.
– Почему? – растерянно спросила Соня, не успев удивиться.
– Потому что каждый человек может полюбить, кого хочет.
– Антошечка, тебе кто-нибудь что-нибудь говорил?
– Да. Бабуля.
– Что? – затаив дыхание спросила Соня, притянув Антошу к себе.
– Что если человек любит женщину, то полюбит и чужого ребенка, то есть меня, – вспомнил Антоша, – и что ребенку будет еще лучше, потому что у него будет больше людей, которые его любят. То есть меня. Она права?
– Да, – вздохнула Соня, – да, да… все правильно.
– Знаешь что? Пусть мне лучше будет хуже.
Соня не поняла, уткнулась ему в ямочку на шее, поплыла от родного запаха, все еще сладкого, все еще детства… а когда поняла, то все равно не понимала. ЕЕ РЕБЕНОК, ее Антоша, солнышко, зайчик, мальчик любимый, у них все еще одна душа на двоих…
Ее СОБСТВЕННЫЙ ребенок?..
Соня засмеялась – этого не может быть, потому что этого не может быть никогда!.. Она все смеялась и смеялась, не могла остановиться, и ее смех был похож на короткое рыдание. Почему, почему, ПОЧЕМУ?
– Почему, Антоша? Ты меня разлюбил, Антошечка? – Они так и сидели, прижавшись друг к другу, Соня не могла ни на секунду выпустить его из своих рук. – Мой любимый, мой хороший, ты все-таки осуждаешь меня, да?
– Ты что, – испугался Антоша, – просто… Папа, он такой, как будто ему любовь не полагается… Но он же не виноват, что он такой!.. Пусть у него хотя бы что-то от нас останется, например я. Не сердись. Не сердишься?
Соня еще несколько раз переспрашивала, уточняла, требовала еще подумать… Она не могла поверить, что все это происходит с ней и с Антошей, словно немой статист внезапно стал играть главную роль, словно перед ней был не ее трогательный малыш, а взрослый человек, который предательски обманул ее ожидания. Она все пыталась Антоше объяснить, уговорить, как делала, когда сын был совсем маленьким, и даже вскрикнула что-то грозное и жалкое одновременно, за что потом долго было стыдно…
Но сейчас Соне ничуть не было стыдно. Она не замечала, что Антоша давно уже плачет вместе с ней, объясняла и уговаривала, и замолчала, прижав его к себе, только когда увидела, что Антоша вытирает локтем слезы.
– Ну, конечно, солнышко, конечно, ты останешься с папой, если ты так решил, если ты так хочешь… и я с тобой останусь. Неужели ты мог подумать, что я… что мы с тобой…
И еще раз почти равнодушно, словно смотря на себя со стороны, удивилась – у Антоши, малыша, которому она утыкается в шею и чьим запахом детства дышит, как у всякого человека, есть своя правда, свои решения и своя жизнь.
Анна Каренина мучилась, боялась, что ее сын осудит ее за то, что она бросила его отца, – когда вырастет. Все Антошины слова о том, что папа не виноват, что он такой, – туманное детское философствование… Суть от этого философствования не меняется – ее сын Антоша уже вырос и уже ее осуждает. Все.
В квартире висела удушающая тишина, тянула Соню за собой, как будто тащила в подземную глубину, на дно морское…
Она зачем-то бродила из комнаты в комнату, а потом прилегла на диван в детской, – как будто Антоша мог куда-то исчезнуть, свернулась в клубок, чтобы скоротать тишину.
…Все ли расплачиваются дважды, один раз в реальности, а другой отчаянием в них самих?.. И что делают эти все, если у них вдруг оказывается БОЛЬШЕ боли, чем они могут вынести? И тихо пропела себе в подушку старую детскую песенку:
Влез котик на плотик и поморгал. Хороша песенка И не долга…
Ну, и заснула, конечно.
Когда хмурый Головин пришел домой, в полной уверенности, что у него нет больше ни жены, ни сына, тишина в квартире показалась ему странной. Это была какая-то живая тишина. В прихожей так и осталась большая Сонина сумка и сумка поменьше, Антошина.
Вышла заспанная Соня и спокойно, четко, как младший товарищ старшему, сказала – она ждет ребенка от любимого человека, она собрала вещи – вот, сумка. Антоша хочет остаться дома, с ним. Она не оставит Антошу, ни на день, ни на минуту, ни за что. Она не знает, что ей делать. Пусть решит он.
Антошино желание остаться с ним показалось Головину нелогичным, скорее глуповато-наивным, чем лестным, таким же, как сам Антоша. Что же касается бывшей жены: он цивилизованный человек, а цивилизованные люди не выгоняют беременную женщину ночью на мороз, как в бульварных романах. Но и он вправе рассчитывать на ответную порядочность. Он надеется, что она разрешит эту неловкую ситуацию по возможности быстро и тактично. Так сказал жене Алексей Юрьевич и остался вполне доволен своим благородством.
Наверное, Бог все же присматривал за Соней – он дал ей тяжелую, очень тяжелую беременность, что выяснилось на следующий же день, при утреннем обходе врача отделения акушерства и гинекологии роддома имени Снегирева.
В Снегиревку – так называют этот роддом десятки тысяч родивших и родившихся в Питере – ее отвезли с кровотечением, ночью, по «скорой».
Алексею Юрьевичу пришлось ждать в приемном покое. Нянечка то и дело обращалась к нему «папаша». Папаша!.. И в отделении – на следующий же день он перевел ее в одноместную платную палату – его опять называли «папочка», считая, кто платит, тот и папочка… Головин морщился и производил другие мелкие брезгливые движения лицом, означавшие «я не планировал превращать свою жизнь в мыльную оперу…».