Глава десятая
Мы пробыли у матушки в Сен-Кристофе понедельник и вторник, а в среду двадцать второго июля, поскольку ни о каких разбойниках в этих краях не было слышно, брат решил не откладывать дальше наше возвращение. Но вместо того чтобы ехать по старому пути, через Шартр и Сен-Кале, мы отправились на запад, в Ле-Ман, чтобы узнать последние новости из Парижа.
– Если выборщики в Ле-Мане образовали комитет с целью сместить муниципальные власти, Пьер обязательно будет с этим связан, в этом можно не сомневаться, – сказал Робер. – А они непременно свяжутся с Парижем. Я считаю, что больше нельзя терять времени, нужно немедленно отправляться.
Мне очень не хотелось уезжать, но я понимала, что выбора у меня нет. Матушка достаточно ясно выразила свою мысль: мне следует возвращаться в Шен-Бидо, ибо это мой долг, и я предпочла бы встретиться с целой бандой разбойников, только бы не заслужить ее неодобрение. За Жака я не беспокоилась, он уже ходил хвостом за матушкой, и ему так не терпелось бежать в поле и помогать убирать хлеб, что он едва мог выдержать несколько минут, чтобы попрощаться со мной и с отцом.
Не знаю, кто охраняет нас на небесах – великий ли Создатель Вселенной, как говорит Пьер, или Пресвятая Дева и все святые, как учила меня матушка, но я всегда думаю, как это счастливо и милосердно, что высшие силы, управляющие нашей жизнью, кто бы они ни были, скрывают от нас наше будущее. Никто из нас не знал, что этому восьмилетнему мальчику исполнится двадцать два года, когда он увидит своего отца в следующий раз, и никто не подозревал, какой горькой и безрадостной будет эта встреча. Что же касается матушки, то она обнимала своего сына в последний раз.
– Ты потерял Кэти, – сказала она ему. – Постарайся удержать то, что у тебя осталось.
– Ничего не осталось, – ответил Робер. – Вот почему я привез к вам своего сына.
Он больше не улыбался и не казался молодым – ему вполне можно было дать его сорок лет. Может быть, его отрешенный вид, равнодушие к другим людям были только ширмой? Никто не знал, как много из того, что составляло его юность, ушло в могилу вместе с Кэти.
– О нем-то я позабочусь, – сказала матушка. – Хотела бы я верить, что о себе ты позаботишься сам.
Мы погрузились в шарабан и выехали из Антиньера, поднявшись вверх по склону на дорогу. Оглянувшись назад, мы увидели, что бабушка и внук стоят, взявшись за руки, рядом и машут нам, и мне показалось, что они олицетворяют собой все, что есть на свете прочного и постоянного в прошлом и будущем, в то время как нашему собственному поколению – Робера и моему – не хватало устойчивости, мы были во власти и милости событий, с которыми порою справиться не могли.
– Мы находимся совсем недалеко от Шериньи, где я родился, – сказал Робер, указывая бичом куда-то направо. – Маркиз де Шербон не оставил наследников. Я забыл спросить у матушки, кто теперь владеет имением.
– На заводе, по-моему, до сих пор хозяйничают наши кузены Ранвуазе, – сказала я ему. – Можно заехать и посмотреть, если хочешь.
Робер покачал головой.
– Нет, – сказал он. – Что прошло, то прошло. Но шато и все, что с ним связано, сохранится у меня в душе до самой смерти.
Он стегнул лошадь, заставив ее бежать быстрее, и я подумала, что до сих пор не знаю, какими чувствами были продиктованы его слова – была ли это зависть или тоска по прошлому, оставался ли шато де Шериньи предметом его вожделений, или же ему хотелось его разрушить и уничтожить.
Мы приехали в Шато-дю-Луар, городок, где была рыночная площадь, и сразу же оказались в гуще самых противоречивых слухов. На площади перед ратушей собралась огромная толпа, и люди кричали: «Да здравствует нация!.. Да здравствует Третье сословие!..» – но как-то смущенно и растерянно, словно эти слова были талисманом, который должен отвести беду.
Был базарный день, и там, должно быть, происходили какие-то беспорядки, поскольку кое-где прилавки были опрокинуты, повсюду бегали куры, которые вырвались на свободу и путались у всех под ногами; женщины плакали, а одна из них, посмелее, чем остальные, грозила кулаком в сторону мужчин, которые бежали по направлению к ратуше.
Наша повозка, чужая в этом городке, сразу же оказалась в центре внимания, нас тут же окружили, спрашивая, какие дела привели нас в город, а один молодчик схватил нашу лошадь за узду и непрерывно дергал, заставляя животное пятиться назад, и при этом кричал нам: «Вы за Третье сословие или нет?»
– Конечно, – отвечал мой брат. – Я родственник одного из депутатов. Отпусти мою лошадь. – И он указал на красно-синюю розетку, которую получил от кучера парижского дилижанса и догадался прикрепить на верхушку повозки.
– Надень ее на шляпу, – кричал этот человек, – так, чтобы всем было ясно!
Мне кажется, что если бы Робер немедленно не послушался, его бы вытащили из шарабана, хотя совершенно неизвестно, понимали ли они, что означает «Третье сословие» и что знаменуют собой красный и синий цвета. Потом нас допросили, требуя, чтобы мы сказали, куда и с какой целью направляемся. Робер ответил на все эти вопросы, но, когда он им сказал, что мы едем в Ле-Ман, кто-то из толпы посоветовал ему повернуть назад и возвращаться в Сен-Кристоф.
– Ле-Ман со всех сторон окружен бандитами, – сообщил этот человек. – В лесах Боннетабля их десять тысяч. Каждый приход, все деревни до самого города получили предупреждение об опасности и готовы обороняться.
– Но мы все-таки рискнем и попробуем проехать, – сказал Робер. – Сегодня вечером я должен там присутствовать на собрании выборщиков.
Слово «выборщики» произвело большое впечатление. Толпа отхлынула, и нам дали возможность проехать. Кто-то крикнул вслед, что, если нам встретится на дороге монах и попросит его подвезти, этого ни в коем случае не следует делать, так как по всей округе бродят разбойники, переодетые монахами. Я снова оказалась во власти прежних страхов, и, когда мы выехали из городка, мне за каждым деревом чудился монах в черной рясе, а на вершине каждого холма – засада.
– А зачем, собственно, разбойникам переодеваться монахами? Какой в этом смысл? – спросила я у брата.
– Большой, – спокойно ответил он. – Человеку в таком обличье открыт доступ повсюду, он может зайти в любой дом, попросить хлеба, прочесть молитву, а потом убить обитателей.
Возможно, что моя беременность – ведь то же самое было и с Кэти три месяца тому назад – сделала меня более чувствительной и обострила мое воображение, но только мне безумно захотелось вернуться назад, к матушке и Жаку. Чем ближе мы подъезжали к Ле-Ману в этот долгий дождливый день, тем более очевидным становилось, что в каждой деревне, в каждом приходе жители находились во власти страха. Деревни, казалось, вымерли; повсюду царила мертвая тишина; двери домов были заперты, а люди, которые подглядывали за нами из окон верхних этажей, казались призраками. Или, наоборот, как это было в Шато-дю-Луар, тревожно звонил колокол, нас немедленно окружали и требовали новостей.
Два или три раза во время пути мы замечали впереди себя на дороге группы людей, на первый взгляд похожих на разбойников, которых мы так опасались, и Робер из предосторожности сворачивал с дороги, чтобы укрыть повозку под деревьями, в надежде, что нас не заметят. Однако нас неизменно обнаруживали, эти люди тут же неслись к нам, окружали, допрашивали, и оказывалось, что это отряды, состоявшие из местных жителей, которые патрулировали по дорогам между деревнями, то есть делали то же самое, что Мишель и Франсуа делали в Шен-Бидо. От каждого такого отряда мы узнавали что-нибудь новое: там дотла сожгли дом, и его обитатели были вынуждены спасаться бегством; город Ферт-Бернар объят пламенем; разбойники в тот день захватили Ле-Ман, а граф д'Артуа вовсе не бежал из страны, а, напротив, наступает во главе двадцатитысячного войска, с тем чтобы опустошить всю Францию.
Когда к вечеру мы въехали в окрестности Ле-Мана, я приготовилась к тому, что город разрушен до основания или что все улицы залиты кровью, – мне представлялось все что угодно, только не царящее там неестественное спокойствие. Не ожидала я и того, что нас без всяких церемоний заставят выйти из нашего шарабана.
При входе в город нас остановили часовые из шартрских драгун, обыскали нас и весь шарабан, а в город позволили пройти только после того, как Робер назвал имя Пьера в качестве нашего поручителя. После этого нам приказали следовать в ратушу и доложить о нашем посещении официальным лицам.
– Наконец-то появилась организация, – шепнул мне на ухо Робер. – Впрочем, иного нельзя было и ожидать от полковника графа де Валанс, личного друга герцога Орлеанского.
Мне не было никакого дела до их полковника. Однако вид солдатских мундиров придал мне уверенности. Разве посмеют разбойники сунуться в Ле-Ман, если за его безопасность отвечают солдаты этого полка?
В центре города было не так спокойно. На улицах толкался народ, всюду царило возбуждение. У большинства на груди или на шляпах были приколоты красно-бело-синие розетки, и красно-голубая эмблема Робера выглядела неуместно.
– Ты отстаешь от моды, – сказала я ему. – Похоже, что герцог Орлеанский пока еще не стал генеральным наместником королевства.
На какое-то мгновение брат мой казался обескураженным, но потом быстро обрел прежний апломб.
– В тот день, когда я уезжал, генерал Лафайет раздавал красно-бело-синие кокарды солдатам Гражданской милиции Парижа, – сказал он. – Эти цвета, несомненно, будут приняты во всей стране с одобрения герцога Орлеанского.
Порядок, который поразил нас у городских ворот, ни в коей мере не распространялся на ратушную площадь. Вооруженные горожане с трехцветными кокардами на шляпах изо всех сил пытались оттеснить толпу, которая не обращала на них никакого внимания. Раздавались неизменные возгласы: «Да здравствует нация… Да здравствует король…» – но ни один человек не кричал: «Да здравствует герцог Орлеанский!»
Мой брат – вероятно, это было весьма благоразумно с его стороны – снял со шляпы вышедшую из моды розетку.
На площади, у самого ее края, стояло еще несколько экипажей, и мы оставили шарабан на попечении одного старика, который отгородил веревкой небольшое пространство и повесил плакатик, на котором было написано: «Для выборщиков Третьего сословия». Важный вид Робера и щедрое вознаграждение, полученное стариком, не оставляли у последнего ни малейшего сомнения в том, что Робер был по меньшей мере депутатом.
С трудом пробившись через толпу, мы оказались наконец в ратуше. Здесь снова были вооруженные горожане из только что образованной милиции, исполненные гордости и сознания собственной значимости, которые провели нас к закрытой двери, где мы ждали минут сорок, а то и больше, вместе с другими людьми, такими же растерянными, как мы сами. Затем дверь отворилась, и мы гуськом прошли мимо длинного стола, за которым сидели разные должностные лица – были ли это члены только что избранного комитета, был ли среди них сам мэр, этого я сказать не могу, – но у всех на шляпах красовались трехцветные красно-бело-синие кокарды. Наши имена, адреса и обстоятельства дела, приведшего нас в Ле-Ман, были записаны и немедленно положены в соответствующую папку, причем замученного человека, который всем этим занимался, гораздо больше беспокоило не то, что Робер прибыл из Парижа и вполне мог оказаться переодетым разбойником, а то, что мы, как выяснилось, не имеем ни малейшего понятия о том, к какому подразделению Гражданской милиции принадлежит наш Пьер.
– Ведь я вам уже сказал, – терпеливо втолковывал ему Робер, – что мы три дня находились в Турени. Мы ничего не знали о том, что в Ле-Мане образована Гражданская милиция.
– Но вы, по крайней мере, знаете, в каком квартале проживает ваш брат? – спросил наконец наш собеседник, глядя на нас подозрительным взглядом.
Мы дали адрес дома, где жил Пьер, а также адрес его конторы, и это еще больше сбило беднягу с толку, поскольку милиция набиралась как из деловых, так и из жилых кварталов, и Пьер мог оказаться одновременно в двух подразделениях. Нам было позволено удалиться лишь после того, как мы получили документ, удостоверяющий, что мы являемся братом и сестрой Пьера Бюссона дю Шарма, принадлежащего к ложе «St. Julien de l'Etroite Union», и это обстоятельство, когда Робер о нем вспомнил, оказало незамедлительное действие на нашего чиновника.
– Связи – это всё, – шепнул мне на ухо Робер, – даже когда город охвачен революцией.
Пока мы были в окружении милиции или находились в ратуше среди должностных лиц, мы были избавлены от слухов, но стоило нам выйти из дверей, как мы снова оказались в самой их гуще. В лесах Боннетабля скрываются многие сотни разбойников. Банды мародеров из Монмирайля терроризируют всю округу от Ферт-Бернара до Ле-Мана. Как только я это услышала, я была готова немедленно ехать домой, несмотря ни на какие опасности, но Робер твердо вел меня через толпу к нашему шарабану, не придавая серьезного значения этому последнему слуху.
– Прежде всего мы с тобой никуда не можем двинуться сегодня ночью, не говоря уже о лошади, – сказал он, – и к тому же Мишель, Франсуа и все остальные там на заводе отлично могут за себя постоять.
Когда мы добрались до дома Пьера возле церкви Сен-Павена, мы обнаружили, что в нем полно народа. Кроме его сыновей, которые нацепили крошечные трехцветные кокарды и во весь голос орали: «Да здравствует нация!» – там жили незадачливые клиенты Пьера, которые приехали к нему за советом и помощью: удалившийся от дел престарелый купец, вдова с дочерью и молодой человек – этот последний не мог найти себе применения и заработать на хлеб, и Пьер взял его в дом в качестве компаньона своих сыновей и платил ему жалованье. Младший сынишка Пьера, голенький, стоял в своей кроватке под трехцветным красно-бело-синим пологом.
Самого Пьера дома не было, он находился на своем посту в подразделении Гражданской милиции, но его жена Мари сразу же проводила меня в детскую – я была счастлива, узнав, что мальчиков перевели в мансарду, – и я мгновенно погрузилась в тяжелый сон, от которого меня разбудили на следующее утро ненавистные звуки набата, доносившиеся от соседней церкви.
Набат… Неужели мы никогда от него не избавимся? Неужели его призывные звуки будут вечно преследовать нас и днем и ночью, только усиливая наши страхи? Я с трудом поднялась с кровати и дотащилась до окна. Внизу бежали люди. Я подошла к двери и окликнула невестку. Ответа не было, только малыш отчаянно ревел в своей кроватке. Я не спеша оделась и спустилась вниз. В доме никого не было, кроме вдовы с дочерью, которые должны были смотреть за ребенком. Все остальные были на улице.
– В городе появились разбойники, в этом нет никакого сомнения, – говорила вдова, качая колыбель, и сама раскачиваясь взад-вперед вместе с ней. – Но мсье Бюссон дю Шарме прогонит их. Он единственный честный человек во всем Ле-Мане.
Поскольку вдова потеряла все, что у нее было, в судебном процессе, который вел Пьер, и он предложил ей свое гостеприимство, разрешив жить у него в доме сколько она пожелает, не было ничего удивительного в том, что она так о нем отзывалась.
Я хотела сварить себе кофе, но мальчики, должно быть, опрокинули банку, потому что зерна были рассыпаны, хлеба я тоже не нашла. Если брат рассчитывал, что его накормят обедом в собственном доме, то напрасно, ибо есть было нечего.
На улицах люди все еще кричали, и по-прежнему звонил колокол. Если это революция, думала я, то без нее вполне можно было бы обойтись. Но потом мне вспомнилась зима, семьи рабочих на нашем заводе – нет, все, что угодно, даже страх, все лучше, чем то, что нам пришлось пережить.
Было уже около полудня, когда вернулись Мари и мальчики. Оказалось, что все волнения произошли оттого, что кто-то увидел, как офицер, командующий артиллерией, распорядился поднять на городскую стену пушку, и тут же разнесся слух, что поскольку он принадлежит к аристократии, то это значит, что пушка будет повернута на город и против народа.
– Теперь каждую телегу или экипаж, въезжающие в город, осматривают в поисках спрятанного оружия, – взволнованно сообщила моя невестка. – Крестьянам, которые приехали из деревень, приходится вываливать свою кладь на землю, и они теперь бунтуют на рыночной площади; беспорядки от этого только увеличиваются.
– Все это не имеет никакого значения, – отозвалась вдова. – Ваш муж быстро прекратит подобные безобразия.
Она, очевидно, была такой же оптимисткой, как и Пьер, который, судя по словам моей невестки, ничего не мог знать о том, что происходит в городе, поскольку его пост находился в подземной часовне собора, которую ему было велено охранять. Робер не появлялся, и о нем ничего не было слышно, но меня это нисколько не удивило, после того как я узнала от одного из мальчиков, что он собирался поговорить с кем-нибудь из официальных представителей властей, которые находились в ратуше. Мой старший брат, верный себе, считал, что его долг – держать руку на пульсе города…
Мари принялась готовить для всех нас еду из того, что удалось добыть на развороченном рынке, но поскольку мой братец Пьер требовал, чтобы члены семьи и все остальные, живущие в доме, питались сырыми овощами и воздерживались от мяса, эти приготовления не заняли особенно много времени.
После этого мы все сидели дома, дожидаясь мужчин, – я вообще решила не высовывать носа на улицу, пока не прекратятся волнения на рынке, – а мальчики играли в чехарду со своим юным наставником, которому следовало бы их чему-нибудь поучить; я нянчила младенца, невестка спала, а вдова рассказывала мне историю своего судебного процесса со всеми подробностями.
Было уже больше пяти часов, когда вернулись мои братья, они пришли вместе, Пьер – во всем своем великолепии, с мушкетом за плечами и трехцветной кокардой на шляпе. Робер тоже надел кокарду цветов нации. Вид у обоих был серьезный.
– Какие новости? Что происходит?
Эти слова вырвались непроизвольно, они были у всех на устах, даже у вдовы.
– Возле Баллона зверски убиты двое жителей Ле-Мана, – сказал Робер. (Баллон – деревушка примерно в пяти лье от города.) – Разбойников в этом винить нельзя, – добавил он. – Их убили негодяи из соседнего прихода. К нам только что прискакали гонцы с этой вестью.
Пьер подошел ко мне, чтобы поцеловать – ведь мы с ним еще не виделись со времени нашего приезда, – и подтвердил то, что сообщил Робер.
– Это был серебряных дел мастер по имени Кюро, самый богатый человек в Ле-Мане, – рассказал он. – Все его ненавидели и подозревали, что он занимается скупкой зерна. И тем не менее это – убийство, и его никак нельзя оправдать. Последние два дня Кюро скрывался в шато Нуан, к северу от Мамера, а сегодня рано утром в дом ворвалась банда разъяренных крестьян, которые заставили его вместе с зятем – тот из Монтессонов, а его брат – депутат, это его карету давеча скинули в реку, – возвратиться с ними в Баллон. Там они зарубили несчастного Кюро топором, Монтессона застрелили, отрубили обоим головы и, надев их на пики, маршировали так по всему городу. Это уже не слухи. Один из гонцов видел все это собственными глазами.
Моя невестка, обычно такая выдержанная и спокойная, сильно побледнела. Баллон находится всего в нескольких милях от ее родного Боннетабля, где ее отец занимается торговлей зерном.
– Я знаю, о чем ты думаешь, – сказал Пьер, обнимая Мари за плечи. – Твоего отца никто не обвиняет в скупке зерна… во всяком случае пока. И кроме того, известно, что он верный патриот. Во всяком случае, можно надеяться, что, как только эта новость распространится, каждый приход в нашей округе организует свой отряд милиции, который и будет поддерживать законный порядок. Беда у нас со священниками. Ни на одного из них нельзя положиться: вместо того чтобы сохранять присутствие духа в минуту опасности, они носятся из прихода в приход, поднимают тревогу и будоражат людей.
Я подошла к невестке и взяла ее за руку. Я ничего не знала об убитых людях, была с ними незнакома, однако то обстоятельство, что с ними так жестоко расправились, причем вовсе не бандиты, а местные крестьяне из близлежащей деревни, делало их гибель просто ужасной. Я подумала о наших рабочих на стеклозаводе, о Дюроше и других, которые в ту ночь отправились на дорогу, чтобы отбить обоз с зерном. Неужели и Дюроше, ослепленный ненавистью и злобой, тоже способен совершить убийство?
– Ты говоришь, что это злодеяние совершили крестьяне? – спросила я у Пьера. – Если у них не было работы, если они голодали, то чего они добились этим убийством?
– Они хотели отплатить за свои страдания, – ответил Пьер, – за месяцы, годы, за целые столетия угнетения. Напрасно ты качаешь головой, Софи, это правда. Но дело в том, что такого рода кровопролитие бессмысленно, этому надо положить конец, а преступники должны быть наказаны. Иначе наступит анархия.
Он пошел на кухню, чтобы поужинать фруктами и сырыми овощами, которые приготовила для него жена, однако мальчики уже успели там побывать, и ему ничего не осталось. Я вспомнила нашего отца, подумала о том, что сказал бы он, если бы кто-нибудь из его сыновей посмел дотронуться до обеда, оставленного для него в кухне к тому времени, когда он придет после смены. Пьер, однако, остался к этому равнодушен.
– Мальчики растут, – сказал он, – а я нет. К тому же, оставаясь голодным, я, может быть, пойму, что пришлось испытать этим беднягам, прежде чем страдания довели их до убийства.
– Кстати сказать, эти бедняги, которых ты так жалеешь, вовсе не были голодны и отнюдь не доведены до отчаяния, – заметил Робер. – Я узнал это непосредственно от одного из чиновников в ратуше, а тот разговаривал с гонцом. Двое убийц это слуги, один из них, весьма упитанный субъект, служил у твоего коллеги, нотариуса из Рене. Их извиняет только то, что их подстрекали к убийству бродяги, которые скрываются в лесах.
В ту ночь мы отправились спать, продолжая обсуждать это событие, а утром мальчики, которые уже побывали на улице, несмотря на запрет матери, сообщили, что в городе ни о чем другом не говорят. Караул возле ратуши удвоили, и не потому, что боялись бандитов, которых, как говорили, разогнали, а потому, что окрестные крестьяне угрожали всякому хорошо одетому человеку, обвиняя его в том, что он принадлежит к аристократии.
Сыновья Пьера, которых отец приучил ходить босиком, с хохотом рассказывали нам, что они забавлялись, бегая за каждой каретой с криком: «À mort… à mort…» – и что их едва за это не арестовали добровольцы Гражданской милиции.
Сам Пьер и Робер, конечно, тоже находились в городе. Пьер был в карауле, а Робер, насколько мне известно, снова наводил какие-то справки в ратуше. Я набралась храбрости и вышла из дома, чтобы навестить Эдме, взяв с собой в качестве эскорта мальчиков. Однако в этот день, двадцать четвертого февраля, толпы на улицах были еще гуще, чем в среду, в день нашего приезда, и, несмотря на то что повсюду можно было встретить вооруженных представителей милиции, беспорядка было еще больше. Национальные кокарды, которые леманцы старшего поколения носили скорее для безопасности, чем по каким-либо другим причинам (я была счастлива, что на моей собственной шляпке тоже красовался трехцветный значок), на шляпах молодых казались символом вызова и неповиновения. Группы молодежи, человек по двадцать, разгуливали по улицам с шестами, увитыми трехцветными лентами, и, увидев какого-нибудь смирного прохожего – пожилого человека или женщину вроде меня, – с дикими криками бросались к нам, размахивая знаменами, и допрашивали: «Вы за Третье сословие? Вы за нацию?»
Когда мы добрались до Сен-Винсентского аббатства, возле которого жили Эдме с мужем, я с тревогой обнаружила еще более густую толпу, окружавшую стены и здания монастыря. Те, кто посмелее, взобрались на стены и, подбадриваемые снизу, размахивали палками и знаменами и кричали: «Долой скупщиков! Долой тех, кто заставляет народ голодать!»
Несколько милиционеров, поставленных охранять двери аббатства, стояли словно истуканы, неспособные даже воспользоваться своими мушкетами.
– Вы знаете, что сейчас будет? – спросил Эмиль, старший из сыновей Пьера. – Они опрокинут милицию и ворвутся в аббатство.
Я была согласна с Эмилем и повернула назад, чтобы как можно скорее выбраться из давки. Мальчишки, маленькие и юркие, могли, нагнув голову, пронырнуть под руками или даже проползти между ногами у взрослых – таким образом они быстро оказались вне толпы, теснившей нас сзади, меня же подхватила и понесла с собой волна, которая устремилась к аббатству, я оказалась беспомощной и бессильной, просто частичкой людского потока.
Тут я в полной мере осознала, что испытывает каждая беременная женщина при таком скоплении народа: безумный страх, что ее сомнут и раздавят. Меня сдавили со всех сторон, плотно прижав к соседям. Некоторые из них, так же как и я, присоединились к толпе просто как зрители, из любопытства; но в большинстве своем она состояла из обозленных людей, враждебно настроенных по отношению к монахам, обитателям аббатства. Вполне возможно, что те же самые чувства они питали бы (знай только, где он находится) и к мужу Эдме, мсье Помару, сборщику податей и налогов для аббатства.
Толпа – и я вместе с ней – стояла под стенами аббатства, то подступая к ним, то снова откатываясь, и я знала, что если потеряю сознание, – а я была недалека от этого, – то мне конец: я упаду, и меня затопчут.
– Мы его оттуда вытащим, – кричал кто-то впереди меня, – вытащим и расправимся с ним, так же как расправились с его дружками в Баллоне.
Я не знала, кого они имеют в виду, самого ли настоятеля или моего зятя, ибо снова и снова повторялись слова «скупщики хлеба» и «торговцы голодом». Я вспомнила также, что те несчастные, которых зарубили в Баллоне, были не аристократы, а буржуа, которые вызвали всеобщую ненависть своим богатством, и что убили их не голодающие крестьяне, а обычные люди, совсем как те, что окружали меня сейчас, только они временно потеряли человеческий облик, превратившись в дьяволов.
Я чувствовала, как ненависть, подобно приливу, поднимается и рвется из сотен глоток, и те, кто прежде был настроен достаточно мирно, тоже ею заразились. Одна супружеская пара, которая пять минут тому назад спокойно шла к аббатству, так же как и я со своими племянниками, теперь потрясала кулаками, лица супругов были искажены, и они в ярости вопили: «Скупщики!.. Вытащите их оттуда и подайте нам!.. Скупщики!..»
А потом, когда толпа снова всколыхнулась и притиснула нас к монастырю, раздался крик:
– Драгуны!.. Здесь драгуны!..
Послышался топот приближающихся всадников и резкий голос офицера, подающего команду. Через минуту они были среди нас, все бросились врассыпную, и меня спасло только то, что между мной и приближающимися лошадьми совершенно случайно оказалась плотная фигура какого-то мужчины. Он каким-то образом оттеснил меня в безопасное место, но я чувствовала запах лошадиного пота и видела поднятую саблю драгуна, надвигавшегося на людей, а женщина, которая только что выкрикивала какие-то угрозы впереди меня, упала на землю вниз лицом. Я никогда не забуду, как дико она закричала, как пронзительно заржала лошадь, поднявшись на дыбы, и как потом копыта опустились ей на голову.
Люди расступились, оставив драгун в середине, и я увидела у себя на платье кровь, кровь этой несчастной. Я пошла, с трудом передвигая ноги, плохо соображая, куда иду, к дверям дома Эдме, совсем рядом с аббатством, постучала и не получила никакого ответа. Я продолжала стучать, звать и плакать, и наконец наверху, в верхнем этаже, открылось окно и показалось лицо мужчины, белое от страха. Он смотрел на меня, не узнавая. Это был мой зять, мсье Помар, он сразу же снова закрыл окно, оставив меня колотиться в дверь.
Вопли толпы, крики драгун, звон у меня в ушах – все это слилось в единый звук, а потом вдруг наступила темнота, и я упала на пороге дома Эдме и не почувствовала, как спустя какое-то время чьи-то руки подняли меня и внесли в дом.
Открыв глаза, я обнаружила, что лежу на узкой кровати в маленькой гостиной – я узнала, это была гостиная сестры, – а перед кроватью на коленях стоит Эдме. Вид у нее был престранный: платье покрыто пылью и разорвано, лицо грязное, а волосы растрепаны; но еще более странно было то, что через плечо у нее была повязана трехцветная лента. Интуиция подсказала мне, что это означает: она тоже была в толпе, только не просто как посторонний свидетель… Я закрыла глаза.
– Да, это правда. – Сказала Эдме, словно прочитав мои мысли. – Я была там, я была одной из них. Ты этого не поймешь, не поймешь этого порыва. Ты не патриотка.
Я не понимала ничего, кроме того, что я женщина, которой скоро рожать, что я ношу ребенка и он может родиться мертвым, как ребенок Кэти, и что я сама едва избежала смерти, потому что попала в самую гущу орущей толпы, которая сама не понимает, что происходит и зачем она кричит.
– Твой муж, Эдме, – сказала я. – Это о нем они кричат?
Сестра презрительно рассмеялась.
– Он думает, что о нем, – ответила она. – Потому и заперся наверху и не хотел тебя впускать. Слава богу, что я нашла тебя и заставила его спуститься и помочь мне внести тебя в дом. Но теперь уж конец. У нас с ним все кончено.
– Что ты хочешь этим сказать?
Эдме поднялась с колен и стояла в изножье кровати, скрестив на груди руки, и я подумала, что она вдруг из девушки превратилась во взрослую женщину, – женщину, которая считает себя вправе судить своего мужа, хотя он старше ее на двадцать пять лет.
– У меня есть доказательства – в последние месяцы я окончательно в этом убедилась, – что он составил себе состояние, присваивая определенный процент пошлин и налогов. Год тому назад это было мне безразлично, но теперь – нет. За последние три месяца мир изменился. Я не хочу, чтобы на меня показывали пальцем как на жену сборщика налогов, вот почему я была с ними. Я возвращалась домой и попала в толпу, не могла выбраться. И я этому рада, мое место с ними, с народом, а не здесь, в этом доме, где живут чьей-то милостью и под чьим-то покровительством.
Она с отвращением огляделась вокруг, и я задала себе вопрос: чем вызвано это отвращение в большей степени, порывом ли патриотизма или же тем, что ее муж – старик.
– А что было бы, если бы они сломали дверь и ворвались в дом? – спросила я. – Что бы ты тогда стала делать?
Сестра уклонилась от ответа, совершенно так же, как это сделал бы Робер.
– Толпа, и я вместе с ней, хотела попасть в аббатство, – ответила она. – Разве ты не слышала, как выкрикивали имя Бенара?
– Бенара? – повторила я.
– Кюре из Ноана, это приход возле Баллона, где вчера прятались скупщики зерна, – объяснила она. – Ты, наверное, слышала, что их убили, – впрочем, так им и надо. Этот кюре, который вместе с ними обманывал людей, узнав, что случилось с Кюро и Монтессоном, бежал сюда, к своим друзьям монахам. Ну что же, сегодня драгуны спасли ему жизнь, но мы до него еще доберемся.
Год тому назад Эдме, моя легкомысленная, хотя и ученая сестричка, была невестой, так же как и я, и ее голова была занята исключительно приданым и тем, как она будет выглядеть в обществе почтенных буржуа. А теперь она была революционеркой, еще более ярой, чем Пьер, она собиралась уйти от мужа из-за того, что не одобряла его занятия, и желала смерти сельскому священнику, с которым даже не была знакома…
Внезапно на ее лице появилось озабоченное выражение, и она подозрительно взглянула на меня.
– Я еще не спросила, что ты делаешь в Ле-Мане.
Я коротко рассказала Эдме о том, что в прошлую субботу у нас появились Робер с Жаком, что мы ездили в Сен-Кристоф, а сейчас живем у Пьера, ожидая возможности вернуться в Шен-Бидо. Лицо Эдме прояснилось.
– Начиная с четырнадцатого июля ни о ком нельзя сказать наверняка, патриот он или шпион, – сказала она. – Даже родственники, члены одной и той же семьи, лгут друг другу. Я рада, что Робер – один из нас; из того, что было известно о его жизни в Париже, можно было сделать и другое, противоположное заключение. Как хорошо, что за Мишеля и твоего мужа можно не беспокоиться. После вчерашнего дня ни того, ни другого нельзя обвинить в том, что они предатели нации.
Я оставалась в постели, ощутив вдруг, как я ужасно устала и измучена, и едва слышала, что она говорит. Вскоре раздался стук в дверь. Это пришли Робер и Пьер, которым испуганные мальчики сообщили о том, какой опасности я подвергалась. Муж Эдме оставался наверху, и хотя я слышала, как эти трое, шепотом переговариваясь между собой, несколько раз упомянули его имя, ни один из братьев не поднялся наверх, чтобы с ним поговорить.
На улице возле дома ожидал фиакр, и когда я достаточно оправилась и уже в состоянии была двигаться, они помогли мне дойти до экипажа и мы поехали к Пьеру, потому что я предпочитала находиться там, несмотря на шум и беспорядок, а не здесь, у Эдме, где царила атмосфера злобы и подозрительности.
Братья не задавали мне никаких вопросов. Они так перепугались, представив себе, что со мной могло произойти в этой толпе, что решили не утомлять меня расспросами, и как только мы благополучно добрались до дома Пьера, я сразу же поднялась в детскую и легла.
Лежа в постели, я еще раз мысленно представила себе все жуткие события этого дня, то, как я чудом избежала смерти. Меня охватила острая тоска по своему дому, по мужу. Я гадала, дома ли Франсуа и Мишель или в дозоре, и вдруг, словно молния, в мозгу сверкнули слова Эдме: «После вчерашнего никому не придет в голову упрекнуть их в предательстве».
Вчера, значит, двадцать третьего июля, это тот самый день, когда в Беллоне были убиты серебряных дел мастер Кюро и его зять Монтессон, а тех, кого обвиняли в убийстве, если верить последним слухам, полученным в ратуше, науськивали бродяги из леса. Из какого леса? Тут только я вспомнила сообщение, одно из многих, которые мы услышали в среду, в день нашего приезда, что бандитов разогнали, но что всю округу от Ферт-Бернара до Ле-Мана терроризируют мародеры из лесов Монмирайля.