Глава одиннадцатая
Робер отвез меня домой в воскресенье, двадцать шестого июля. Мы ехали через Кудресьё, мимо нашего старого дома в Ла-Пьере, а потом через леса Вибрейе, но на сей раз, хотя мы по дороге разговаривали со встречными людьми, бандитов никто не видел. Они исчезли; как нам говорили, они откатились дальше на юг, к Туру, или на запад, в сторону Ла-Флеш и Анжера, предавая огню и разграблению все, что встречалось им на пути. Впрочем, никто не мог сказать наверняка, чьи земли пострадали, чей дом или имение были разграблены и уничтожены, – все это были только слухи, слухи и слухи, так же, как и всегда.
Когда мы приехали в Шен-Бидо, там все было спокойно. Поселок имел заброшенный вид, словно во время нашего отсутствия завод вообще не работал. Трубы не дымили, склады и сараи были на запоре; окна господского дома закрыты ставнями, никаких признаков жизни. Мы обошли дом сзади и стали стучаться в дверь черного хода, и через некоторое время услышали, как в кухне открылись ставни, и в щелку выглянула мадам Верделе, бледная как смерть. Увидев нас, она вскрикнула, подбежала к двери, открыла ее и бросилась мне на шею, заливаясь слезами.
– Они говорили, что вы больше не вернетесь, – рыдала она, схватив мою руку и крепко сжимая ее. – Что вы останетесь у мадам в Сен-Кристофе, пока не прекратятся беспорядки, возможно, на несколько недель, до самых родов. Слава Пресвятой Деве и всем святым, что с вами все благополучно.
Я вошла в дом и огляделась. Если не считать кухни – владений мадам Верделе, – в доме царила нежилая атмосфера, воздух в комнатах застоялся и было душно; судя по виду большой гостиной – это была самая главная комната в доме, – на креслах никто не сидел с самого нашего отъезда.
– Кто вам сказал, что я не вернусь? – спросила я.
– Мсье Мишель и мсье Франсуа. В тот день, когда вы уехали, они велели мне закрыть ставни и запереть двери на случай, если нападут разбойники. К счастью, у меня было достаточно еды, так что мне хватило. Они оставили несколько человек охранять стекловарню, но женщинам тоже было велено запереться и сидеть дома, по крайней мере не высовывать носа за ворота завода.
Я взглянула на Робера. Лицо его оставалось бесстрастным, но он стал ходить по комнате, открывать окна и ставни, так что в комнату ворвались свет и свежий воздух.
– Теперь все это кончилось, – сказал он. – Разбойники отошли на юг. Нас они больше не будут беспокоить.
Я, однако, не была в этом уверена. Разбойников я больше не боялась, я боялась чего-то худшего, но не могла этого объяснить мадам Верделе.
– А где теперь мсье Мишель и мсье Франсуа? – спросила я.
– Не знаю, мамзель Софи, – ответила она. – Всю эту неделю они были в лесах, патрулировали дороги вместе с другими мужчинами. Наши сторожа говорили, что возле Ферт-Бернара и еще дальше на запад, в Боннетабле, были настоящие сражения, так может быть, наши люди тоже там сражались. Никто этого не знает.
Она снова готова была заплакать, и я отвела ее в кухню, успокоила и помогла готовить для нас еду. А потом, вспомнив свой долг и подумав о том, что сделала бы на моем месте матушка, я с тяжелым сердцем отправилась через заводской двор к жилищам рабочих, чтобы навестить их семьи.
Некоторые женщины видели, как мы приехали, и теперь высыпали из своих домишек, такие же испуганные и всполошенные, как мадам Верделе, чтобы поздороваться со мной. Единственное, что я могла сделать, это повторить успокоительные слова Робера: разбойники разбежались, самое скверное уже позади и из Ле-Мана мы добрались благополучно, не встретив по дороге никаких препятствий.
– Если опасность миновала, почему не возвращаются наши мужчины? – спросила одна из них.
Все остальные подхватили:
– Где наши мужья? Что они делают?
Я не могла ответить на эти вопросы. Я могла только сказать, что они все еще патрулируют в лесах или, возможно, помогают Гражданской милиции в Ферт-Бернаре, если там действительно идут сражения.
Мадам Делаланд, жена одного из наших старших мастеров, стояла и смотрела на меня, скрестив руки на груди.
– Это правда, – спросила она, – что в Баллоне убили двух предателей?
– О предателях я ничего не знаю, – осторожно ответила я. – В четверг были убиты двое почтенных граждан Ле-Мана. Больше я ничего сказать не могу.
– Скупщики зерна, – отрезала она, – аристократы, так им и надо. Это из-за них мы голодали всю зиму. Их надо не просто убивать, а рвать на куски, всех до одного.
Эти слова были встречены всеобщим одобрением, женщины переговаривались, качали головами, а одна из них выкрикнула, что муж перед уходом рассказал ей о заговоре: аристократы по всей стране сговорились убить всех бедных людей. Об этом говорит весь Париж, а теперь дошло и до нас.
Вот почему мсье Бюссон Шалуар и мсье Дюваль отправились сражаться с аристократами.
– Верно, – сказала мадам Делаланд. – Мой Андре говорил мне то же самое. Но король на нашей стороне, и герцог Орлеанский тоже, и они обещали, что теперь все будет принадлежать народу, а у аристократов не будет ничего. Если мы захотим, то можем отобрать у них замки и особняки.
Эта идея показалась мне столь же маловероятной, как и слух о появлении в наших краях шести тысяч разбойников или убийство всех бедняков во Франции.
– Скоро мы узнаем правду о том, что действительно происходит в Париже, – сказала я. – А пока, независимо от того, вернулись наши мужчины или нет, мы прежде всего должны думать об урожае. Хлеба на наших полях созрели, и мы можем начать жатву завтра же. Чем больше мы соберем, тем меньше опасность, что зимой нам снова придется голодать. Женщины одобрительно загудели, и я смогла вернуться домой, положив конец разговорам о том, чтобы сражаться с аристократами или захватывать их имения и замки, что, возможно, встретило бы одобрение Эдме, но мне казалось столь же бессмысленным и неосуществимым, как если бы мы все отправились в Версаль и стали бы просить хлеба у самой королевы.
Когда я вернулась, Робер разговаривал с дозорными, которые, наконец, появились. Они вышли из стекловарни, где, как я полагаю, скорее всего спали. Их было не менее десятка: истопники Мушах и Берье, Дюкло, один из наших гравировщиков, который все равно уже несколько месяцев болел; помощник флюсовщика Казар и другие, простые рабочие и подмастерья.
Печь не топилась, поскольку так распорядился Мишель, и никакой работы на заводе не было. Они понятия не имеют, куда делись остальные мастера и рабочие. Они могут быть либо в Ферт-Бернаре, либо в Отоне. Возможно, они сражаются с разбойниками, а может быть и с аристократами, трудно сказать наверное. Мы с Робером вернулись в дом и сели за ужин, который приготовила нам мадам Верделе.
– Может, ты все-таки знаешь, – спросила я у брата, – где сейчас Франсуа и Мишель?
Робер был слишком занят едой и ответил мне не сразу. Когда он, наконец, это сделал, у него был иронический, насмешливый вид, который я так хорошо знала.
– Нет никаких оснований полагать, что с ними что-нибудь случилось, – ответил он. – Если они действовали по инструкции, то несут охранную службу в лесах, держась в стороне от городов.
– Инструкции? Какие инструкции?
Робер проговорился, и понял это. Он пожал плечами и продолжал есть.
– Правильнее было бы сказать «совет» – поправился он, помолчав минуту. – Все это было решено еще до нашего отъезда в Сен-Кристоф. С разбойниками, наступающими с севера из Парижа, гораздо легче справиться в лесу, – где они могут заблудиться и потерять друг с другом связь, – чем на дорогах.
– Если вообще существуют разбойники, с которыми нужно справляться, – заметила я.
Он налил себе еще вина и посмотрел на меня поверх своего бокала.
– Ты же слышала, что говорили, так же как и мы все, – сказал он. – Разбойников видели в Дрё, в Веллеме, в Шартре. Самое меньшее, что можно было сделать, это предупредить об опасности народ.
Я отодвинула от себя тарелку, вдруг почувствовав тошноту – и от пищи, и от всего, что мне пришлось пережить; вдруг, неизвестно почему, мне снова представилась разнесчастная женщина, которая попала под копыта лошадей возле Сен-Винсентского аббатства, в ушах прозвучал ее пронзительный крик.
– Ты сам привез этот слух из Парижа, когда приехал сюда в дилижансе, – сказала я. – Ты, и никто другой.
Он вытер салфеткой рот и пристально посмотрел на меня.
– Дилижанс, в котором я ехал с Жаком, был не единственным, – сказал он. – В субботу утром, когда мы уезжали, на конечной станции на улице Белле стояло не меньше десятка, они выезжали из столицы по разным направлениям. Там, в конторе дилижансов, только и разговоров было что о разбойниках, которые могут встретиться нам по пути.
– Я тебе не верю, – сказала я. – А в других дилижансах, наверное, тоже были агенты вроде тебя, которым хорошо заплатили, либо герцог Орлеанский, либо Лакло или еще кто-нибудь, чтобы они распространяли эти слухи, вызывая у населения тем самым страх и панику.
Робер улыбнулся. Он снова взял нож и вилку, которые до того положил на стол.
– Дорогая сестренка, – ласково сказал он, – путешествие настолько тебя утомило, что ты сама не знаешь, что говоришь. Мне кажется, тебе нужно лечь в постель и как следует выспаться. Сон рассеет все твои страхи.
– Я никуда не пойду, пока ты не скажешь мне всей правды, – отвечала я. – По какой такой инструкции Франсуа и Мишель собрали рабочих и повели их в лес?
Он ничего не ответил. Я смотрела на него, пока он доедал то, что у него было на тарелке, а потом мы молча сидели за столом. Было тихо, кроме тиканья больших старых часов на комоде не было слышно ни одного звука, и это заставило меня мысленно вернуться назад, во времена нашего детства в Ла-Пьере, когда во главе стола сидел отец, напротив него мать, справа три брата, а слева мы с Эдме, ожидая, когда отец позволит нам разговаривать.
– Даже если бы я признал – чего я не делаю, – что мне заплатили, как ты говоришь, за то, чтобы я распространял слухи, вызывающие волнения в народе, ты совершенно не способна была бы понять смысла и причины этих действий. Ни одна женщина на это не способна.
– Продолжай, – сказала я ему.
Он встал и принялся мерить шагами комнату. Было такое впечатление, что в его душе происходит борьба, что он пытается выпустить на свободу что-то, что слишком долго, с самого юного возраста копилось у него в душе и не находило выхода.
– Всю свою жизнь, – начал он говорить, – я стремился вырваться отсюда. О нет, не из Шен-Бидо, не из какой-то конкретной стекловарни – в конце концов, когда я был здесь управляющим, то делал все, что хотел, – но вообще из этого окружения, из замкнутого пространства стекловарни, любой стекловарни. Один только раз, в Ружемоне, мне казалось, что мне это удалось. Помнишь, как вы с отцом и матушкой приезжали туда к нам в гости? Это был день моего торжества, мне казалось, что для меня нет ничего недоступного. А потом наступил крах, после этого были и другие неудачи. Ты, конечно, скажешь, так же как сказал бы наш отец, что виноват только я один; но я не могу с этим согласиться. В моих неудачах виновато прежде всего общество, а потом уже я сам. Кевремон Деламот в Вильнёв-Сен-Жорж, Комон и другие, например маркиз де Виши, который обещал мне тридцать тысяч ливров и не исполнил своего обещания, – вот кто помешал мне добиться успеха, вот почему я этого не сделал, по крайней мере пока.
Он перестал шагать, остановился и стоял, глядя на меня через стол.
– А теперь настало время, когда я могу отомстить за все, – продолжал он. – Впрочем, месть это слишком сильное слово. Скажем так: встретиться наконец на равных. То, что произошло в последние месяцы, начиная с мая, и в особенности в последние недели, коренным образом изменило все общество. Я не могу тебе сказать, да и никто не может, что несет с собой будущее, куда теперь подует ветер. Но для человека, который хочет использовать благоприятный момент и знает, как это сделать, – а таких как я у нас сотни и тысячи – час настал. Мне безразлично, так же как и всем остальным, таким как я, какие произойдут катаклизмы. Если мы можем извлечь из них пользу, все остальное не имеет ровно никакого значения.
Снова, как в тот день, когда мы ехали в Сен-Кристоф, он выглядел молодым: было ясно, что ему сорок лет, однако в его лице появилось и другое: он походил на человека, который поставил на кон все, что у него было, решив рискнуть напоследок, а там – будь что будет. Но если он проиграет, он уж позаботится о том, чтобы вместе с ним пострадали и другие.
– Неужели на тебя так подействовала смерть Кэти? – спросила я его.
– Оставь Кэти в покое. Эти воспоминания давно умерли и похоронены.
В этот момент брат вдруг показался мне таким одиноким, таким ранимым. Мне стало безумно жаль его, захотелось подойти к нему и обнять, но он внезапно рассмеялся, снова надев свою маску легкомыслия и веселости.
– До чего мы стали серьезными! – воскликнул он. – Вместо того чтобы радоваться – ведь в мире с каждым днем становится все интереснее, разве не так? Вот посмотришь, что у нас будет через несколько месяцев. Иди-ка ты лучше спать, Софи.
Это было предупреждение: не следовало давать волю чувствам, и я это поняла. Я поцеловала его и пошла наверх спать, а на следующее утро мы оба поднялись ни свет ни заря и отправились со всеми вместе в поля. Робер, сняв сюртук и засучив рукава, подбирал колосья, складывал снопы в скирды, словно всю жизнь только этим и занимался, смеялся и шутил, отбросив в сторону свой важный вид и обычную манерность. Мне трудно было следовать его примеру, поскольку у нас до сих пор не было никаких сведений о Франсуа и Мишеле, за весь этот долгий день мы не встретили ни одного чужого человека и не слышали никаких новостей.
В тот вечер я рано отправилась спать, так же как и Робер, ведь оба мы страшно устали после целого дня работы в поле. Я проснулась среди ночи, где-то между тремя и четырьмя, когда в комнату только-только начинают заползать бледные предрассветные сумерки. Меня разбудил какой-то звук, какое-то движение. Я не могла определить, что это было, однако инстинкт подсказал: они вернулись.
Я встала с постели и пошла в бывшую комнату Пьера, откуда был виден заводской двор перед стекловарней; все они были там, человек тридцать-сорок, они двигались словно призраки в сером сумеречном свете и говорили шепотом, как если бы до сих пор находились в лесу, в засаде, подстерегая противника. Иногда вдруг слышался смех – так смеются мальчишки, когда им удается кого-то провести. Задняя дверь стекловарни была открыта, и они сновали взад-вперед с тяжелыми мешками на плечах.
Я слышала шаги Робера в коридоре рядом с комнатой Пьера, слышала, как он спустился по лестнице, значит, он тоже проснулся; через минуту он отпер входную дверь и вышел во двор. Тут я вернулась назад к себе в комнату, в наивной уверенности, что через минуту-другую ко мне придет Франсуа, страшно обеспокоенный тем, как я себя чувствую и что со мной происходит. Я намеревалась встретить его достаточно холодно, чтобы ему стало стыдно. Однако прошло полчаса, а он все не являлся.
Но потом беспокойство и волнение победили мою гордость, и я, накинув капот, подошла к лестнице послушать, что происходит. Из большой гостиной слышались голоса; очень громко, как всегда, когда он волновался, говорил Мишель, потом засмеялся Робер. Я спустилась вниз и открыла дверь.
Первое, что я увидела, был Франсуа, который лежал на полу на подушках. Робер и Мишель сидели рядом с ним в креслах, у Мишеля на голове была повязка. Я сразу же подбежала к мужу и опустилась возле него на колени, чтобы посмотреть, куда он ранен. Глаза у него были закрыты, но я не заметила ни следов крови, ни повязки.
– Что случилось? Куда он ранен? – спросила я у братьев. К моему великому удивлению и негодованию они не проявляли ни малейшего беспокойства, и Робер, посмотрев на Мишеля, состроил насмешливую гримасу.
– Н-ничего не случилось, – сказал Мишель. – П-просто он пьян, вот и все.
Я снова посмотрела на мужа. Никогда, за все время, что мы были знакомы, не видела я его в таком состоянии, однако поняла, что они правы, как только почувствовала его дыхание: от него разило спиртным. Франсуа был мертвецки пьян.
– Пусть лежит, – сказал Робер. – Ничего страшного, он скоро проспится.
Потом я обратила внимание на стол, который они оттащили к стене; он был завален разнообразными предметами, начиная от съестного и кончая домашними вещами. На обитом атласом стуле валялся огромный окорок, мешки с мукой были завернуты в парчовые портьеры, столовое серебро валялось рядом с брусками соли и банками с маринадами и вареньем.
Они смотрели на меня и ждали, что я скажу. Я знала, что если подождать, Мишель не выдержит и заговорит сам.
– Ну и что? – сказал он. – Что ты на это скажешь?
Я подошла к столу и потрогала портьеры. Мне вспомнились очень похожие, те, что висели в большом зале в Ла-Пьере.
– Что тут говорить? – в свою очередь спросила я. – Не в лесу же вы все это нашли, верно? Вот и все. Если вы решили закрыть завод и добывать себе пропитание подобным образом, это ваше дело, а не мое. Но в следующий раз, когда вам вздумается сражаться с разбойниками, моего мужа оставьте в покое.
Я повернулась, чтобы снова подняться к себе в комнату, но меня остановил Мишель.
– Н-не обманывай себя, Софи, – сказал он. – Уверяю тебя, Франсуа совсем не нужно было уговаривать. А то, что ты видишь здесь на столе, это сущая ерунда. Все наши склады и сараи забиты доверху. Могу сказать тебе только одно: ни я, ни Франсуа не намерены терпеть то, что нам пришлось пережить в прошлую зиму. Это уж точно.
– Вам и не придется, – ответила я. – Если то, что говорит Робер, правда, весь мир изменился. За первым же углом вас ожидает рай. А теперь, если это вас не затруднит, перенесите, пожалуйста, Франсуа на кровать. Только не ко мне, а в комнату Пьера.
Я вышла, не посмотрев на них, и когда закрыла дверь к себе в комнату, услышала, как они волочили Франсуа вверх по лестнице. Он отбивался, говорил какие-то глупости, как это обычно делают пьяные, а братья пытались его унять и смеялись при этом.
Я снова легла в постель, наблюдая за тем, как разгорается день, а потом, когда после предутреннего затишья проснулись и зашевелились птицы, услышала, как просыпается вся ферма, расположенная за господским домом: лаяли собаки, мычали коровы, ожидая утренней дойки, – словом все привычные звуки, возвещающие начало очередного летнего дня.
Это было странное чувство: лежать здесь, в матушкиной комнате, в комнате, которую она делила с нашим отцом и которую она уступила мне сразу же после нашей свадьбы, считая, что мы с Франсуа, по-своему, конечно, будем следовать тем же самым путем. И вот теперь, в течение одной ночи – а может быть, это готовилось гораздо дольше, всем тем, что произошло за эти несколько недель, начиная со смерти Кэти и бунтов в Париже, включая страшную долгую зиму, которая затмила все остальное? Теперь (я знала совершенно точно) между сегодняшним днем и всем, что было раньше, лежит огромная пропасть.
Мои братья, муж, даже Эдме, моя маленькая сестренка, принадлежат нынешнему времени, они ожидали его, приветствуя перемены как нечто такое, формированию чего они способствовали, как если бы выдували сосуд из стекла, придавая ему желаемую форму. То, чему их учили с детства, больше не имело для них никакого значения. Все это отошло в прошлое, и с ним было покончено навсегда; значение имело только будущее, оно должно быть иным, во всех отношениях отличаться от известного ранее. Почему же я от них отстаю? Почему у меня не лежит к этому душа? Я думала о зиме, о том, как страдали мы сами и наши рабочие с семьями, и понимала, что имел в виду Мишель, когда говорил, что это никогда не должно повториться; и все-таки во мне все сопротивлялось, когда я думала о том, что он сделал.
Я себя не обманывала. Вещи, которые лежали внизу на столе в большой гостиной, – краденые, они украдены, по всей вероятности, из шато Нуан, где скрывались несчастные серебряник Кюро и его зять, прежде чем их вытащили из дома и поволокли в Баллон навстречу смерти. Чего я не знала и вероятно никогда не узнаю, это принимали ли мой брат и муж участие в расправе над ними.
Я наконец уснула, оттого что все внутри у меня онемело, а когда проснулась, рядом со мной был Франсуа, он умолял простить его, ему было так стыдно за вчерашнее, за то, что он напился, и мне ничего не оставалось – только обнять его и утешить.
Я не собиралась его расспрашивать, но он сам охотно все рассказал, ему, наверное, очень хотелось избавиться от необходимости скрывать что-то от меня. Я угадала правильно: они были в Нуане. Их патруль вышел далеко за пределы установленных для него границ, подгоняемый слухами о заговоре аристократов. Весь район к югу от Мамера, вплоть до самого Баллона и Боннетабля, был охвачен паникой, причем никто толком не знал, что это за слухи, – кто-то им сказал, что в лесу рыщут разбойники, переодетые монахами, – та же старая история, что мы слышали в дороге.
– Когда Мишель услышал про этих вооруженных монахов, которые врываются в деревни и пугают людей, – рассказывал Франсуа, – он просто обезумел. Нам было известно, что кюре Бенар из Нуана – скупщик зерна и что он поехал в Париж за оружием и боеприпасами, чтобы привезти все это в шато и потом использовать против своих же прихожан. Толпа уже ворвалась в дом, они схватили Кюро и его зятя в качестве заложников. Мы за ними не пошли.
– А ты знаешь, что с ними случилось потом? – спросила я.
Франсуа помолчал.
– Да, – сказал он наконец. – Да, мы слышали. Потом, приподнявшись на локте и склонившись надо мной, он сказал:
– Мы не принимали никакого участия в убийстве. Эти люди словно лишились рассудка. Им нужна была жертва. Здесь нельзя винить никого в отдельности, их всех охватило какое-то безумие, словно мгновенно распространившаяся зараза.
Точно такое же безумие охватило толпу возле Сен-Винсентского аббатства, и в результате там под копытами лошадей погибла женщина. В его власти оказалась и моя сестра Эдме, охваченная им, она забыла своего мужа, свой дом.
– Франсуа, – сказала я, – если так пойдет дальше, и начнутся грабежи и убийства, и можно будет отнимать у человека жизнь и имущество, то наступит конец закону и порядку и мы вернемся к варварству. Неужели это и есть построение нового общества, о котором толкует Пьер?
– Это одно из условий достижения цели, – ответил он. – Во всяком случае, так говорит Мишель. Прежде, чем что-нибудь построить, нужно разрушить старое, по крайней мере, расчистить место. Те люди, Софи, которых… которые погибли в Баллоне, они же устраивали заговоры против народа. Они бы, не задумываясь, всех перестреляли, если бы только у них в шато было оружие. Они заслужили смерть, их надо было убить в назидание другим, в качестве примера. Мишель нам все это объяснил, ведь наши люди тоже задавали ему вопросы.
Мишель сказал… Мишель объяснил… Все было, как прежде. Мой муж шел за своим другом, за своим вождем.
– Значит, вы взяли в шато все, что хотели, и вернулись домой? – спросила я.
– Можно сказать и так, – ответил он. – Мишель говорит, что человек, который голодал и мерз целую зиму, имеет право получить за это компенсацию. И люди, конечно, против этого не возражали, как ты можешь себе представить. Четыре ночи подряд мы ночевали в лесу, ожидая, чтобы все успокоилось. Еды и питья, как видишь, у нас было достаточно. Тогда-то я…
– …и напился, чтобы успокоить свою совесть, – закончила я за него.
Потом мы еще немного полежали, не говоря ни слова. В течение этой недели, с того момента как мы расстались, каждый из нас проделал огромный путь, скорее даже не по расстоянию, а по времени. Если это новое общество действительно такое, к нему нелегко будет приспособиться.
– Не будь ко мне слишком суровой, – вдруг сказал он. – Я не знаю, как это случилось. Мы развели костер в лесу, пили и ели, мы с Мишелем все время находились рядом с людьми. Это было очень странное чувство – только мы, все остальное не имело никакого значения, у нас не было мыслей о вчерашнем дне, не думали мы и о завтрашнем. Мишель все повторял: «Это все в прошлом… это все в прошлом… Старое ушло навсегда. Страна принадлежит нам». Я уже говорил тебе, нас охватило безумие…
Потом муж заснул, положив голову на мою согнутую руку, а позднее, когда он снова проснулся и мы оделись и сошли вниз, в гостиной все были чисто и прибрано, стол по-прежнему стоял посередине комнаты, и единственным изменением стало то, что за обедом у нас на столе было великолепное серебро: вилки и ножи с монограммами и серебряная сахарница.
– Интересно, – сказала я мадам Верделе, чтобы испытать ее, – что сказала бы матушка, если бы видела все это.
Мы стояли возле буфета в кухне, рассматривая остальное серебро, аккуратно разложенное и расставленное на полках. Мадам Верделе взяла в руки огромный подсвечник, подышала на него, потерла, чтобы он блестел, и снова поставила на место.
– Она бы сделала то же, что и я, – ответила она. – Приняла бы за благо этот дар и не стала бы задавать вопросов. Как говорит мсье Мишель, человек, который обладает такими сокровищами и морит голодом тех, кто на него работает, заслуживает, чтобы у него все отобрали.
Это удобная философия, но я не была уверена, что отобранным должны воспользоваться мы. Знаю только одно: по мере того как шло время, я начала привыкать к виду серебра с монограммами на нашем столе, а через неделю сама помогала мадам Верделе укорачивать парчовые портьеры, чтобы их можно было повесить у нас в гостиной, где окна не такие высокие, как в шато.
О разбойниках больше разговора не было. Великий Страх, который прокатился по всей Франции после взятия Бастилии, захватил нас тоже, рассеялся и канул в вечность. Рожденная слухами, подхваченная нашими собственными страхами паника возникла мгновенно и так же быстро исчезла, наложив, однако, неизгладимый отпечаток на всю последующую жизнь.
В каждом из нас проснулось что-то, о чем мы и не подозревали: смутные мечты, желания и сомнения, пробужденные к жизни этими самыми слухами, пустили корни и расцвели пышным цветом. Всех изменило это время, никто не остался прежним. Робер, Мишель, Франсуа, Эдме, я сама – все как-то незаметно переменились. Слухи, верные или ложные, раскрыли, обнажили, подняли на поверхность то, что прежде было скрыто, таилось в глубине, – наши страхи и надежды, которые отныне будут составлять часть нашей повседневной жизни.
Единственный из нас, кто радовался от души, кого не тронули, не испортили текущие события, был Пьер. Это он на второй неделе августа рассказал нам о великом решении, принятом в ночь на четвертое Национальным Собранием в Париже. В Ле-Мане эту новость услышали двумя днями раньше, и он воспользовался первой же возможностью для того, чтобы приехать к нам верхом на лошади и сообщить об этом. Виконт де Ноайль, шурин генерала Лафайета, представлявший аристократов, которые придерживались прогрессивных взглядов, выдвинул предложение, адресованное всему Собранию, согласно которому отменяются все феодальные права и все люди объявляются равными, независимо от рождения и положения. Все титулы должны быть отменены, и каждый человек сможет молиться Богу так, как он того пожелает, что же касается привилегий, то они должны быть отменены навечно.
Все члены Собрания поднялись на ноги, как один человек, чтобы приветствовать предложение депутата. Многие плакали. Те депутаты от аристократии, которые разделяли взгляды Ноайля, поднимались один за другим и приносили торжественную клятву, отказываясь от прав, которыми они пользовались на протяжении веков. По словам Пьера, там, в Версале, вдруг случилось чудо: всё Собрание, все, кто там собрались, оказались под влиянием какого-то волшебства – аристократия, духовенство, Третье сословие вдруг слились в одно целое.
– Наступил конец несправедливости и тирании, – говорил Пьер. – Это начало новой Франции.
Я помню, как он стоял в нашей большой гостиной, рассказывая нам эти новости, и вдруг разразился слезами – Пьер, которого я никогда не видела плачущим, он плакал только один раз, ребенком, когда погиб наш котенок, – и через мгновение мы все плакали, смеялись и обнимали друг друга. Из кухни пришла мадам Верделе, пришла ее племянница, которая помогала ей по хозяйству. Мишель выскочил из комнаты и помчался на заводской двор звонить в колокол, чтобы собрать всех рабочих и сообщить им, что отныне он и Франсуа, Робер и Пьер и все они – братья.
– C-старым законам к-конец! – кричал он. – Все люди равны. Всё обновилось и родилось заново.
Ничего подобного мы не испытывали с самого Троицына дня. Мы были счастливы, мы стремились к добру, казалось, что сам Господь возложил свою руку на каждого из нас. Робер, взволнованный, с блестящими от волнения глазами, говорил, что за всем этим стоит герцог Орлеанский, ведь сам виконт де Ноайль никогда бы до этого не додумался.
– Да кроме того, – добавил он мне на ухо, у де Ноайля и отдавать-то нечего, у него ничего нет, и он по уши в долгах. Вот если бы вместе с привилегиями были отменены все долги, тогда действительно наступил бы Золотой век.
Он уже строил планы возвращения в Ле-Ман вместе с Пьером, с тем чтобы на следующий же день сесть в дилижанс, отправляющийся в Париж.
Заводской колокол продолжал звонить, на сей раз, слава богу, это был не набат, а радостный перезвон. Рабочие вместе с женами и детьми потянулись в дом, сначала робко, а потом смелее, мы радостно встречали их, пожимали им руки. Угощения у нас никакого не было, но вином удалось оделить всех, и вскоре детишки, позабыв свою робость, с веселыми криками гонялись друг за другом по заводскому двору.
– Сегодня в-все разрешается, – сказал Мишель. – Власть взрослых отменяется вместе с феодальными правами.
Я видела, как Франсуа посмотрел на него с улыбкой, и в первый раз не ощутила ревности. Перст Божий коснулся и меня тоже.
О неделях, которые за этим последовали, у меня не сохранилось особых воспоминаний. Помню только, что урожай мы убрали благополучно, стекловарня снова заработала, а Эдме приехала ко мне и была со мной, когда родился мой сын двадцать шестого сентября.
Это был прелестный малютка, как говорила Эдме, первый плод революции. Он принес нам добрые вести, и поэтому я назвала его Габриэлем. Он прожил всего две недели… К этому времени наше праздничное настроение уже прошло.