Книга: Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера
Назад: КНИГА ВОСЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

ГЛАВА ПЯТАЯ

Во время этого разговора они бродили взад и вперед по саду, и Наталия срывала необыкновенного вида цветы, которые были совершенно незнакомы Вильгельму, и он спрашивал их названия.
— Вы, верно, не подозреваете, для кого я собираю букет? — сказала Наталия. — Он предназначен моему дядюшке, которого мы сейчас проведаем. Солнце как раз ярко светит в Залу Прошедшего, вот я и спешу повести вас туда, а я никогда не бываю там без тех цветов, которые особенно нравились дяде. Это был удивительный человек, весьма своеобразный в своих восприятиях. К определенным растениям и животным, людям и местностям и даже к некоторым породам камней он питал особое тяготение, иногда трудно объяснимое. «Ежели бы я смолоду не старался побороть себя самого, не стремился к широкому всестороннему развитию своего ума, из меня вышел бы самый ограниченный и пренесносный человек, ибо ничего нет отвратительнее узкой своеобычности интересов у того, от кого следует требовать честной, достойной деятельности». Тем не менее сам он сознавался, что не мог бы жить и дышать, если бы время от времени не давал себе поблажки и не наслаждался вволю тем, что не всегда сам счел бы извинительным и похвальным. «Моя ли вина, — говаривал он, — если мне так и не удалось вполне согласовать свои склонности и свой разум». В подобных случаях он обычно подтрунивал надо мной, говоря: «Наталию можно при жизни причислить к праведникам, ибо природа ее требует лишь того, что желательно и потребно свету».
Тут они как раз вернулись к главному зданию. Широким коридором она провела его к двери, перед которой лежали два гранитных сфинкса. Сама дверь, на египетский лад, слегка суживалась кверху, и ее медные створки приуготовляли к строгому и даже страшному зрелищу. Как же приятна была неожиданность, когда опасение разрешалось чистейшей радостью, ибо посетитель вступал в залу, где искусство и жизнь вытесняли всякую мысль о смерти и могиле. В стенах были сделаны углубления для стоявших там саркофагов, в колоннах между ними имелись ниши, украшенные погребальными урнами и вазами, остальные поверхности стен и свода сплошь были поделены на поля различных размеров, где в обрамлении веселых и пестрых гирлянд, венков и орнаментов помещались веселые и глубокомысленные картины. Отдельные архитектурные детали были облицованы прекрасным мрамором, желтым с красноватым оттенком, голубые полосы удачного химического состава под лазурный камень, радуя глаз в силу контраста, сообщали всему вкупе цельность и связность. Роскошь этого убранства была выдержана в безупречных архитектонических соотношениях, и каждый входящий как бы возносился над самим собой, через гармоническую стройность искусства впервые познавая, что такое человек и чем он может быть.
Напротив двери была изваяна из мрамора статуя почтенного мужа, который покоился на великолепном саркофаге, опершись на подушку. Перед собой он держал свиток и как бы углубился в него с безмолвным вниманием. Свиток был расположен таким образом, чтобы каждый свободно мог прочитать начертанные на нем слова, они гласили: «Помни о жизни!»
Убрав увядший букет, Наталия положила свежий перед изваянием дяди; ибо статуя изображала его, и Вильгельму показалось, что он узнает черты старого вельможи, которого видел тогда в лесу.
— Мы провели здесь немало часов, покуда длилось сооружение залы, — пояснила Наталия. — В последние годы своей жизни дядя привлек к работе искусных живописцев и не знал лучше удовольствия, чем придумывать и подбирать рисунки и картоны для этой росписи.
Вильгельм не мог наглядеться на окружающие его предметы.
— Сколько жизни в этой Зале Прошедшего, — вскричал он, — с тем же основанием можно назвать ее Залой Настоящего и Грядущего. Так все было и так все будет! Преходящи лишь те, что наслаждаются и созерцают. Вот этот образ матери, прижимающей к груди свое дитя, переживет много поколений счастливых матерей. Быть может, через ряд столетий какой-нибудь отец порадуется, глядя на бородатого мужчину, который, откинув степенность, резвится со своим малышом. Во все века в такой же стыдливой позе будет сидеть невеста и, затаив свои желания, будет ждать, чтобы ее утешили и ободрили; так же нетерпеливо будет томиться на пороге жених, прислушиваясь, можно ли ему войти.
Взгляд Вильгельма блуждал по бесчисленным картинам. От присущего ребенку первого радостного стремления не оставлять праздной и упражнять в игре каждую мышцу своего тельца — до спокойной и строгой отрешенности мудреца здесь можно было в стройной и живой последовательности наблюдать, как ни одного своего врожденного влечения и дарования человек не оставляет праздным, из каждого извлекает пользу.
От первого робкого самопознания, когда девушка медлит вынуть кувшин из прозрачной воды, любуясь своим отражением, до тех высоких торжеств, когда короли и народы у алтаря призывают богов в свидетели своих союзов, все здесь было показано убедительно и ярко. Вся твердь земная и весь небесный свод окружали здесь созерцателя, и, помимо мыслей, что внушали эти рукотворные образы, помимо ощущений, которые они вызывали, тут присутствовало еще нечто иное, захватывавшее всего человека целиком. Вильгельм тоже это почувствовал, хоть и безотчетно.
— Что же это такое, что независимо от внутреннего смысла, вне всякого сочувствия к человеческим делам и судьбам так сильно и вместе с тем отрадно действует на меня? — восклицал он. — Оно исходит от всего в целом, оно исходит от каждой частицы, и мне непостижимо первое, и мне не вполне доступно второе! Какое волшебство чудится мне в этих плоскостях, в этих линиях, этой высоте и широте, в этих камнях и красках. Почему даже при поверхностном взгляде так радуют эти образы, просто как украшения? Да, я чувствую, здесь можно пробыть долго, отдохнуть, все охватить взором и ощутить счастье, чувствуя и думая нечто совсем иное, чем го, что видно взору.
Конечно, если бы нам удалось описать, как счастливо было все расположено, как через подобие или противопоставление, однотонность или пестроту все оказывалось на своем месте, все было именно таким, как ему быть определено, все производило вполне отчетливое впечатление совершенства, тогда мы перенесли бы читателя в такое место, которое он не скоро пожелал бы покинуть.
Четыре больших мраморных канделябра стояли в углах залы, четыре поменьше были поставлены посередине вокруг саркофага превосходной работы, по величине могущего вместить юное существо среднего роста.
Наталия остановилась возле этой гробницы и, положив на нее руку, промолвила:
— Мой дорогой дядя питал большое пристрастие к этому творению древности. Он говаривал иногда: «Опадает не только первый цвет, который вы можете схоронить там, наверху, в тесных вместилищах, но и плоды, что висят на ветках и долгое время подают нам радужные надежды, а между тем червь исподтишка готовит им раннюю зрелость и погибель». Боюсь я, — заключила она, — дядино прорицание относилось к милой девочке, которая мало-помалу ускользает от нас и тянется к этому мирному обиталищу.
Когда они собрались уходить, Наталия сказала:
— Вот на что я еще хочу обратить ваше внимание. Посмотрите наверх, на полукруглые отверстия по обе стороны залы! Здесь могут скрытно помещаться хоры певчих, а на медных украшениях под карнизом укрепляются ковры, которые дядя завещал развешивать при каждом погребении. Он не мог жить без музыки. Особливо без пения, но у него была одна странность — он не любил видеть певчих. «Нас развращает театр, где музыка прежде всего споспешествует утехе для глаз, — говаривал он, — она сопровождает движение, а не чувствования. При ораториях и концертах нам всегда мешает вид музыкантов; истинная музыка назначена только для слуха. Хороший голос обобщеннее всего, что можно себе представить, и когда ограниченная особь, от которой он исходит, маячит перед глазами, разрушается непосредственное впечатление от этой обобщенности. Я желаю видеть каждого, с кем говорю, ибо это отдельный человек, чей облик и натура придают разговору цену или обесценивают его; но кто поет, для меня должен быть невидим, его облик не должен ни подкупать, ни обманывать меня. Здесь голос говорит слуху, не душа душе, не многообразный мир глазу, не небо человеку». При исполнении инструментальной музыки он тоже предпочитал, чтобы оркестр был по возможности скрыт, ибо механические усилия и вызванные необходимостью странные ужимки музыкантов рассеивают и смущают слушателя. Поэтому он имел обыкновение внимать музыке, закрыв глаза, дабы все свое существо сосредоточить на чистом наслаждении слуха.
Они уже выходили из залы, когда услыхали стремительный детский топот по коридору и выкрики Феликса:
— Нет, я! Нет, я!
Миньона первая ворвалась в дверь; она запыхалась так, что не могла слова вымолвить, а Феликс еще издалека кричал:
— Маменька Тереза тут!
Как видно, дети бежали взапуски, поспорив, кто первый принесет новость. Миньона лежала в объятиях Наталии, сердце у нее бешено колотилось.
— Гадкая девочка! Ты забыла, что тебе запрещены быстрые движения? — выговаривала ей Наталия. — Видишь, как у тебя бьется сердце!
— Пускай оно разорвется! — с глубоким вздохом произнесла Миньона. — Оно бьется слишком долго.
Не успели все опомниться от растерянности и даже смятения, когда появилась Тереза. Бросившись к Наталии, она обняла и ее, и бедную девочку. Затем обернулась к Вильгельму, посмотрела на него своим ясным взглядом и спросила:
— Как дела, друг мой? Вы не дали сбить себя с толку?
Он сделал шаг по направлению к ней, она кинулась к нему и повисла у него на шее.
— О, моя Тереза! — воскликнул он.
— Мой друг, мой возлюбленный! Мой супруг! Да, я навек твоя! — восклицала она, осыпая его горячими поцелуями.
Феликс теребил ее за платье и кричал:
— Маменька Тереза, я тоже здесь!
Наталия стояла, глядя в пространство; Миньона внезапно схватилась левой рукой за сердце, порывисто вытянула правую руку и с криком замертво упала к ногам Наталии.
Велик был общий испуг: ни биение сердца, ни пульс не прощупывались. Вильгельм взял девочку на руки и поспешно понес наверх. Безжизненное тело свисало у него с плеча. Приход лекаря дал мало утешения: и он, и уже знакомый нам молодой хирург старались тщетно. Вернуть милое создание к жизни не удалось.
Наталия сделала знак Терезе. Та взяла своего друга за руку и увела его из комнаты. Он не произносил ни слова и боялся встретиться с ней взглядом. Так сидели они рядом на той самой софе, где первый раз он застал Наталию. С быстротой молнии проносились у него в мыслях превратности судеб, вернее, он не мыслил, а терпел, как душу ему терзало то, что он не в силах был отогнать. Бывают в жизни минуты, когда события, подобно ткацким челнокам-самолетам, снуют перед нами взад и вперед, неудержимо завершая ту ткань, которой в той или иной степени сами мы заложили и укрепили основу.
— Друг мой! Возлюбленный! — промолвила Тереза, прерывая молчание и беря его за руку. — Нам надо в эту минуту крепко держаться друг друга, как, без сомнения, еще не раз придется в подобных случаях. Такие события в жизни нужно переносить вдвоем. Подумай, друг мой, почувствуй, что ты не одинок, докажи, что ты любишь свою Терезу, для начала приобщив ее своему горю.
Она обняла его и нежно привлекла к себе на грудь; он крепко стиснул ее в объятиях.
— Бедная девочка в тяжелые минуты искала защиты и прибежища у моего непостоянного сердца, — воскликнул Вильгельм. — Так пусть же постоянство твоего сердца будет мне поддержкой в этот страшный час.
Они сидели, крепко обнявшись, он чувствовал, как у его груди бьется ее сердце, но на душе у него было пусто и мертво; лишь образы Миньоны и Наталии, точно тени, витали перед его мысленным взором.
Вошла Наталия.
— Благослови и соедини нас в эту скорбную минуту! — воскликнула Тереза.
Вильгельм спрятал лицо на плече Терезы. На свое счастье, он мог плакать. Он не слышал, как вошла Наталия, не видел ее, лишь при звуке ее голоса слезы сильнее полились у него из глаз.
— Я не стану разобщать то, что связал господь, — с улыбкой промолвила Наталия, — но и соединить вас я не могу, как не могу назвать похвальным, что горе и взаимное влечение, как видно, совсем вытеснили из ваших сердец память о моем брате.
При этих словах Вильгельм вырвался из объятий Терезы.
— Куда вы? — в один голос воскликнули обе женщины.
— Я хочу видеть убитое мною дитя! — выкрикнул он. — Зрелище несчастья менее мучительно, чем мысль о нем, которая впивается в душу. Пойдемте посмотрим на отлетевшего ангела. Ясный лик его покажет нам, что он умиротворен!
Будучи не в силах удержать потрясенного юношу, обе подруги поспешили следом, но добрый врач вышел им навстречу вместе с хирургом и, не позволив приблизиться к опочившей, сказал:
— Воздержитесь от этого горестного созерцания и дозвольте мне в меру моего искусства продлить век останкам этого удивительного существа. На этом дорогом нам создании я хочу немедля применить прекрасное искусство не только бальзамировать тело, но и придать ему видимость жизни. Предвидя ее кончину, я все подготовил и надеюсь преуспеть при содействии моего помощника. Дайте мне несколько дней срока и не пытайтесь вновь увидеть милое дитя, доколе мы не перенесем его в Залу Прошедшего.
В руках у молодого хирурга была та же диковинная сумка с инструментами.
— От кого она досталась ему? — спросил Вильгельм у врача.
— Мне она хорошо знакома, — вставила Наталия. — Он получил ее от своего отца, который перевязывал вас тогда, в лесу.
— Так, значит, я не ошибся, — вскричав Вильгельм, — я сразу же признал ленту! Уступите мне ее! Она первая навела меня на след моей благодетельницы. Сколько радостей и горестей перевидал такой вот неодушевленный предмет. Скольким страданиям была свидетельницей эта лента, а нити ее все еще крепки. Скольких людей провожала она в последний путь, а краски ее еще не поблекли. Она причастна к прекраснейшим мгновениям моей жизни, когда я, израненный, лежал на земле и ваш сердобольный образ явился передо мной, а девочка с окровавленными волосами была полна нежнейшей заботы о моей жизни, мы же оплакиваем ныне ее безвременную смерть.
Друзьям не дали времени поговорить об этих печальных событиях и рассказать фрейлейн Терезе о бедной девочке и вероятной причине ее внезапной смерти, — лакей доложил о приезде посторонних лиц, которые на поверку оказались отнюдь не посторонними.
В комнату вошли Лотарио, Ярно и аббат.
Наталия поспешила навстречу брату; остальные мгновенно смолкли.
Тереза с улыбкой обратилась к Лотарио:
— Вряд ли вы ожидали увидеть меня здесь. Как бы то ни было, нам не стоило встречаться в такую минуту, тем не менее я от души говорю вам — добро пожаловать после столь долгой разлуки.
Протянув ей руку, Лотарио ответил:
— Раз уж нам судьба страдать и отказаться от счастья, пусть хоть это будет в присутствии того, кто нам всего желанней и дороже. Я не смею воздействовать на ваш выбор, а мое мнение о вашем сердце, вашем разуме и здравом смысле по-прежнему настолько высоко, что я охотно вверяю вам судьбу мою и моего друга.
Разговор тотчас же перешел на общие, можно сказать, даже незначительные предметы. Вскоре общество собралось совершить прогулку, разбившись на пары. Наталия пошла с Лотарио, Тереза с аббатом, а Вильгельм остался в замке с Ярно.
Появление трех приятелей в ту минуту, когда тяжкое горе легло на сердце Вильгельма, вместо того чтобы его рассеять, только вызвало в нем раздражение и усугубило гнетущее состояние его духа; он был полон досады и недоверия и не мог, не желал это скрыть, когда Ярно спросил у него, почему он так угрюмо молчалив.
— Мудрено ли? — возмутился Вильгельм, — Лотарио является сюда со своими приспешниками, и трудно поверить, чтобы таинственные силы башни, и без того столь неуемные, не воздействовали на нас именно теперь для достижения через наше посредство невесть какой непонятной цели, связанной с нами же: насколько я успел узнать этих благочестивых мужей, они неизменно питают похвальное намерение разъединять связанное и связывать разъединенное. Что за хитросплетения получаются из этого, навеки остается загадкой для нашего нечестивого взора.
— Вы язвительны с досады, это неплохо, — заметил Ярно, — когда вы окончательно выйдете из себя, будет еще лучше.
— Этого ждать недолго, — заявил Вильгельм, — боюсь, что природное и привитое мне терпение на сей раз решено раздразнить до крайности.
— Покуда станет ясно, к чему приведут наши замыслы, мне, пожалуй, не мешает рассказать вам кое-что о башне, которая, как видно, внушает вам большое недоверие, — сказал Ярно.
— Дело ваше, — ответил Вильгельм, — если вы думаете отвлечь меня этим, но душа моя полна стольких забот, что навряд ли мне удастся уделить должное внимание сим назидательным историям.
— Ваше приятное расположение духа не отпугнет меня от намерения просветить вас на этот предмет. Вы считаете, что я малый смышленый, мне же хочется быть в ваших глазах и честным малым, а главное, на сей раз я только исполняю поручение.
— Лучше бы вы по собственному почину и по доброй воле решили меня просветить, — заявил Вильгельм. — И раз я не могу слушать вас без недоверия, зачем мне вообще выслушивать вас?
— Коль скоро у меня сейчас нет дела важнее, нежели тешить вас сказками, так и у вас, надо думать, найдется время приклонить к ним слух; чтобы вы слушали внимательнее, скажу вам сразу: все виденное вами в башне, собственно, лишь наследие юношеского увлечения, которое поначалу почти всем посвященным внушало самые уважительные чувства, а ныне обычно вызывает лишь усмешку.
— Значит, этими высокими символами и словами попросту играют, — вскричал Вильгельм, — нас торжественно вводят в помещение, вселяющее благоговейный трепет, поражают нас загадочными видениями, вручают нам свитки с премудрыми, замысловатыми изречениями, в которых мы, правда, мало что можем уразуметь, сообщают нам, что доселе мы были только учениками, выдают нам аттестат, хотя мы не стали ни на волос умнее…
— Пергамент при вас? — спросил Ярно. — Он содержит много ценного, ибо те изречения общего характера взяты не с потолка; конечно, они представляются пустыми и темными тому, кто не может связать их с личным опытом. Дайте же мне так называемое Наставление, ежели оно у вас недалеко.
— Еще бы, совсем близко, — отвечал Вильгельм, — такой талисман надо постоянно носить на груди.
— Ну, кто знает, не придет ли время, когда для его содержания найдется место у вас в сердце и в голове, — с улыбкой заметил Ярно.
Ярно заглянул в свиток и пробежал глазами первую его половину.
— Здесь речь идет о развитии художественного вкуса, это пускай обсуждают другие; во второй части говорится о жизни, и тут я более сведущ.
Он начал читать отдельные места, перемежая их соответствующими замечаниями и рассказами.
— Склонность молодежи к тайне, к торжественным действиям и к громким словам чрезвычайно велика и нередко служит признаком незаурядной натуры. В эти годы человека, хоть смутно и неясно, тянет к чему-то, что затронуло и потрясло бы все его существо. Юноша, предчувствуя многое, думает много обрести, познав тайну, и, много вкладывая в тайну, считает, что действовать нужно через тайну. Такое умонастроение аббат поддерживал в одном молодом обществе, частью исходя из своих принципов, частью по склонности и привычке, ибо в свое время был связан с неким обществом, которое многое вершило втайне. Мне такой образ действий был не по душе. Я был старше других, смолоду смотрел окрест ясным взглядом и во всем добивался ясности; превыше всего желал я познать мир, каков он есть, и заразил этой страстью лучших из своих собратьев, так что все наше образование чуть было не пошло по неверному пути — мы подмечали теперь только пороки и ограниченность ближних, а себя мнили безупречными созданиями. Аббат пришел нам на помощь, объяснив, что не следует наблюдать людей, не думая об их развитии. Да и самих себя мы, пожалуй, способны наблюдать и познавать только лишь в деятельности. Он советовал нам сохранить первоначальные формы нашего Общества, вследствие чего в наших собраниях оставались теперь следы прежнего устава, первоначальные мистические веяния сказывались на структуре целого, в дальнейшем символически уподобившегося ремеслу, которое возвысилось до искусства. Отсюда и появились названия учеников, подмастерьев и мастеров. Мы желали смотреть на все своими глазами и создать собственный архив познавания мира; отсюда возникли многочисленные исповеди, которые мы частично писали сами, частично побуждали писать других, из чего затем составлялись «Годы учения». Отнюдь не все люди пекутся о своем развитии; многим требуется лишь своего рода домашнее средство для укрепления здоровья, рецепты, как достичь богатства и всяческого благополучия. Всех, кто не научился мыслить самостоятельно, мы либо дурачили разными мистификациями и фокусами, либо попросту отстраняли. Лишь тех напутствовали мы на свой лад, кто живо чувствовал и ясно сознавал, к чему он рожден, и кто достаточно был искушен, чтобы легко и радостно идти своей дорогой.
— Значит, со мной вы зря поторопились, — заметил Вильгельм, — именно с той минуты мне уже совсем непонятно, что я могу, чего хочу и в чем мой долг!
— Мы неповинны в этом замешательстве, дай бог, чтобы счастливый случай помог нам выйти из него; а пока слушайте: «Тот, в ком многое еще надо развивать, с опозданием познает себя и мир. Мало таких, что богаты умом и способны к действию. Ум расширяет кругозор человека, но парализует волю, действие животворит, но ограничивает».
— Прошу вас, перестаньте читать эти загадочные речения, — перебил Вильгельм. — Они и без того уже совсем запутали меня.
— Тогда я ограничусь рассказом, — согласился Ярно, наполовину скатав свиток и лишь время от времени заглядывая в него. — Лично я меньше всего принес пользы и обществу и людям; я очень плохой учитель, мне невмоготу смотреть на чьи-то беспомощные попытки, я непременно окликну заблудшего, будь он даже лунатик, и тем поставлю его под угрозу тут же сломать шею. В этом вопросе я никак не мог поладить с аббатом; он утверждает, что от ошибок можно излечиться, только ошибаясь. По поводу вас мы тоже часто спорили: вы очень полюбились ему, а привлечь его особое внимание — дело непростое. Вы должны признать, что, где бы мы с вами ни встречались, я всегда говорил вам чистую правду.
— Вы не слишком меня щадили, — ответил Вильгельм, — и, как видно, остались верны своим принципам.
— Что же тут щадить, если разносторонне одаренный молодой человек явно идет по неверному пути? — возразил Ярно.
— Простите, но вы слишком уж сурово отказали мне в каких бы то ни было актерских способностях, — сказал Вильгельм, — однако сознаюсь вам, хоть я и окончательно поставил крест на театре, про себя мне невозможно признать свою полную бездарность.
— А я про себя вывел такое заключение, — подхватил Ярно, — кто умеет играть лишь самого себя, тот не актер. Кто и внутренне и внешне не может перевоплощаться во множество образов, не заслуживает этого звания. Вы, к призеру, превосходно сыграли Гамлета и еще несколько ролей, где ваша натура, ваш облик и настроение минуты благоприятствовали вам. Этого было бы, на худой конец, достаточно для любительского театра и для каждого актера, который не видит для себя иного пути. «Следует опасаться такого таланта, в котором не имеешь надежды достичь совершенства, — продолжал Ярно, заглянув в свиток. — Сколько ни старайся, но в конце концов, полностью осознав все значение мастерства, горько пожалеешь о времени и силах, загубленных на жалкие потуги».
— Бога ради, не читайте! — взмолился Вильгельм. — Говорите, рассказывайте, вразумляйте меня! Значит, аббат помог мне сыграть Гамлета, прислав актера на роль призрака?
— Да, он утверждал, что это единственный способ излечить вас, ежели вы излечимы.
— И потому оставил мне покрывало и заклинал меня бежать?
— Да, он даже надеялся, что представлением «Гамлета» исчерпается весь ваш пыл. После этого вы не пожелаете переступить порог театра — утверждал он; я полагал противное и оказался прав. Мы поспорили с ним в самый вечер представления.
— Вы видели мою игру?
— Ну, разумеется!
— А кто же исполнял роль призрака?
— Этого я не знаю доподлинно, не то сам аббат, не то его брат-близнец, скорее всего последний, он повыше ростом.
— Значит, у вас друг от друга тоже есть тайны?
— У друзей могут и должны быть тайны друг от друга, но один для другого они не составляют тайны.
— У меня полный разброд в мыслях от одного только воспоминания об этой неразберихе. Скажите, что же представляет собой человек, коему я стольким обязан и могу предъявить столько упреков?
— Вот за что мы так ценим его и что дало ему некую власть над всеми нами, — начал Ярно, — за независимый и зоркий взгляд, дарованный ему природой, которым он улавливает все силы, присущие человеку и способные развиваться каждая по-своему. Люди, даже самые лучшие, всегда ограниченны; каждый ценит в себе и в другом лишь определенные качества, и лишь их поощряет, и лишь их развитию способствует. Аббат действует прямо противоположным образом, все его интересует, все радует, все он желает понять, всему помочь.
Но тут мне надо снова заглянуть в свиток! — вставил Ярно. — «Только вся совокупность людей составляет человечество, только все силы, взятые вместе, составляют мир. Между собой они часто приходят в столкновение и стремятся уничтожить друг друга, но природа связует их и воссоздает снова. От неосмысленной животной тяги к ремеслу до высшего проявления одухотворенного искусства, от лепета и радостных возгласов ребенка до великолепного мастерства певца и оратора, от мальчишеских драк до чудовищных средств обороны и захвата государств, от мелкого благоволения и мимолетной влюбленности до пылкой страсти и крепчайших уз, от простейшего ощущения чувственного бытия до тончайшего предчувствия и чаяния духовного существования в отдаленном будущем, — все это и еще немало другого заложено в человеке и ждет своего совершенствования, но не в одном, а и во многих. Каждый задаток важен и требует развития. Если кто-то способствует только прекрасному, а другой — только полезному, они лишь вместе составят человека. Полезное помогает само себе, ибо оно зарождается в гуще народа и никто без него не обходится, прекрасное же требует помощи, ибо немногие творят его, а нуждаются в нем многие».
— Перестаньте! — вскричал Вильгельм. — Я все это уже читал.
— Еще несколько строк, — возразил Ярно, — в них сказывается весь аббат: «Одна сила господствует над другой, но ни одна из них не может создать другую; в каждом задатке заложена только своя сила совершенствования, а понимают это очень немногие из тех людей, что берутся учить и действовать».
— Я тоже этого не понимаю, — признался Вильгельм.
— Обо всем здесь изложенном вы еще не раз услышите от аббата. Итак, постараемся всегда ясно видеть и запоминать, чем мы одарены и что можем в себе развить; постараемся быть справедливыми к людям, ибо мы заслуживаем уважения лишь в той мере, в какой сами способны отдавать должное другим.
— Бога ради, довольно сентенций! Я чувствую по себе — это негодное лекарство для раненого сердца. Лучше скажите мне со всей своей жестокой откровенностью, чего вы от меня ждете и как, каким образом хотите пожертвовать мною?
— Смею вас уверить, что впредь вам придется избавить нас от всяческих подозрений. Ваше дело — обдумывать и выбирать, а наше — быть вам в помощь. Человек не может быть счастлив, доколе его неограниченные стремления сами не поставят себе предела. Опирайтесь не на меня, а на аббата; думайте не о себе, а о том, что вас окружает. Так, например, научитесь видеть превосходные качества Лотарио, видеть, сколь нераздельны между собой его воззрения и труды, сколь упорно он идет вперед, расширяя поле своей деятельности и каждого увлекая за собой. Где бы он ни был, всюду с ним входит целый мир, его присутствие воодушевляет и живит. А взгляните на нашего почтенного лекаря. Это натура прямо противоположная. Если Лотарио своей деятельностью охватывает целое и дальнее, то доктор обращает свой проницательный взор лишь на ближайшие предметы, он скорее способствует деятельности, нежели действует сам; его следует уподобить хорошему хозяину, чьи труды незаметны и кто радеет об одном: чтобы каждый действовал исправно в кругу своих обязанностей. Его знание — это постоянное накопление и расходование. Он получает и раздает по мелочам. Лотарио мог бы, пожалуй, в один день разрушить все, над чем тот трудился годами, но Лотарио также способен, пожалуй, за один день наделить других достаточной силой, чтобы стократно восстановить разрушенное.
— Невеселое занятие думать об очевидных чужих преимуществах в ту минуту, когда никак не поладишь сам с собой, — заметил Вильгельм, — такие размышления подходят человеку спокойному, а не тому, кто обуреваем страстью и сомнениями.
— Спокойно и разумно размышлять нехудо в любое время, и, привыкая думать о чужих преимуществах, мы неприметно ставим на должное место собственные преимущества и тем самым без труда отказываемся от неподходящей нам деятельности, к которой влечет нас фантазия. Постарайтесь очистить душу от всяческих подозрений и опасений! Вот идет аббат, будьте приветливы с ним; скоро вы узнаете, сколь многим еще обязаны ему. Эдакий хитрец! Глядите, как он выступает между Наталией и Терезой; бьюсь об заклад, у него наготове какой-то хитроумный замысел. Он охотно играет роль провидения и любит при случае устраивать свадьбы.
Мудрые и добрые речи Ярно не могли смягчить возбужденно-раздраженное состояние Вильгельма, который счел весьма нетактичным и несвоевременным намек приятеля на такого рода обстоятельства, и хотя с улыбкой, но не без досады ответил:
— Лучше бы любитель устраивать свадьбы предоставил это дело самим любящим.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Все общество сошлось снова, и наши приятели были вынуждены прервать разговор. Вскоре доложили о курьере, желавшем вручить письмо в собственные руки Лотарио; его ввели; это был мужчина крепкий и ловкий на вид, одетый в богатую и красивую ливрею. Вильгельм подумал, что видел его раньше, и не ошибся, — этого самого человека он когда-то посылал вдогонку Филине и мнимой Мариане, но тот так и не воротился. Только было Вильгельм собрался с ним заговорить, как Лотарио, прочитав письмо, строго и даже сердито спросил:
— Как звать твоего господина?
— На этот вопрос я никак не могу ответить, — почтительно произнес курьер, — смею надеяться, в письме сказано все, что потребно; устно мне ничего не велено передавать.
— Допустим, — улыбаясь, заметил Лотарио, — и раз твой господин не побоялся прислать мне такое дурашливое письмо — что ж, прошу его пожаловать.
— Он не преминет прибыть, — с поклоном заявил курьер и удалился.
— Выслушайте это бестолковое и глупое послание, — указал Лотарио. «Поелику изо всех гостей, — пишет незнакомец, — дух веселья — гость наиприятнейший, а поелику при мне он состоит постоянным попутчиком, то для меня нет сомнения, что визит, который я намерен нанести вашей милости, не будет принят неблагожелательно. Напротив того, я лелею надежду доставить полное удовольствие всему сиятельному семейству, а засим вновь удалиться, с чем имею быть, и прочее и прочее, граф Улитконог».
— Фамилия незнакомая, — заметил аббат.
— Возможно, это какой-то викариатный граф, — предположил Ярно.
— Разгадка проста, — вставила Наталия, — готова поспорить, это братец Фридрих; после смерти дядюшки он все грозится навестить нас.
— Угадала, прекрасная и мудрая сестричка, — послышался голос, и в ту же минуту из ближних кустов появился резвый юнец приятной наружности.
Вильгельм так и ахнул.
— Как! — вскричал он. — Наш белокурый плутишка и здесь настиг меня?
Фридрих насторожился, взглянул на Вильгельма и воскликнул в свой черед:
— Право же, я не так бы удивился, если бы знаменитые пирамиды, что столь прочно стоят на земле Египта, или гробница царя Мавзола, которой, по слухам, больше не существует, вдруг очутились бы здесь, в дядюшкином саду, вместо вас, моего старинного друга и многократного благодетеля. Вас я приветствую с особой почтительностью и сердечностью.
Поздоровавшись и перецеловавшись со всеми подряд, он вновь кинулся к Вильгельму, восклицая:
— Смотрите мне, держите в холе этого героя, этого полководца и театрального философа. При первом нашем знакомстве я прескверно причесал его, сознаюсь честно, орудуя железным гребнем, а он потом уберег меня от свирепой порки. Он великодушен, как Сципион, щедр, как Александр; случается, бывает влюблен, но не питает ненависти к соперникам. Он не только благотворил своим врагам, а это считается самой плохой услугой, какую лишь можно придумать, — нет, приятелям, увозящим его возлюбленную, он посылает вслед хороших и верных слуг, дабы не преткнулись они пятой о камень.
В таком роде он молол без остановки, и никто не мог бы пресечь его болтовню, отвечать ему в тон тоже никто не был способен, а потому говорил почти что он один.
— Не удивляйтесь моей необычайной начитанности в творениях духовных и светских сочинителей, скоро вы узнаете, как я постиг всю эту премудрость.
Его пытались расспросить, как он живет, откуда явился; но он так увлекся назидательными изречениями, стародавними сказаниями, что не спешил с вразумительным ответом.
Наталия шепнула Терезе:
— От его балагурства у меня сжимается сердце; готова поклясться, что ему самому совсем не весело.
Не встречая, кроме отдельных ответных шуток Ярно, подобающего отклика своему паясничанью, Фридрих заявил:
— В таком серьезном семействе мне ничего не остается, как посерьезнеть самому, а ввиду того, что при столь затруднительных обстоятельствах бремя моих грехов тяжким гнетом ложится мне на душу, я немедля готов в оных покаяться по совокупности, однако вы, милостивые мои государи и государыни, из сего ни единого слова не узнаете. Исповедь мою услышит один лишь этот вот благородный мой друг, более или менее осведомленный о перипетиях моей жизни, тем паче что он один имеет некоторое право на спрос. Неужто вам не любопытно узнать, как и где? Кто? Когда и почему? — обратился он к Вильгельму. — Как обстоит дело со спряжением греческого глагола philéo, philo и с производными этого прельстительнейшего из глаголов.
С тем он схватил Вильгельма под руку и повлек за собой, обнимая и целуя его на все лады.
Едва придя в комнату Вильгельма, Фридрих обнаружил на подоконнике ножичек с надписью «Помни обо мне».
— Хорошо же вы сберегаете свои сокровища, — заметил он. — Ведь это ножик Филины, который она подарила вам в тот день, когда я так драл вам волосы. Надеюсь, беря его в руки, вы прилежно поминали нашу красавицу, и смею вас заверить, она тоже вас не забыла, и, не вытрави я давно уже из сердца малейший след ревности, меня брала бы зависть при виде вас.
— Не упоминайте больше эту тварь! — отрезал Вильгельм. — Не скрою, я долго не мог избавиться от воспоминания о приятностях ее общества, только и всего.
— Фу! Постыдитесь! — вскричал Фридрих. — Можно ли отрекаться от возлюбленной, а ваша любовь была столь полновластна, что лучше и не пожелаешь. Дня не проходило, чтобы вы не делали ей подарка, а уж если немец дарит, значит, любит. Мне ничего не оставалось, как утащить ее у вас, и красному офицерику это в конце концов удалось.
— Вы были тот офицер, которого мы застали у Филины и с кем она уехала?
— Тот самый, кого вы приняли за Мариану. Мы немало смеялись этой ошибке, — ответил Фридрих.
— Какая жестокость оставить меня при таких подозрениях! — воскликнул Вильгельм.
— И вдобавок тут же взять в услужение курьера, которого вы послали догнать нас, — подхватил Фридрих, — он дельный малый и все это время неотступно находился при нас. А Филину я по-прежнему люблю до безумия. Она меня совершенно околдовала, так что я, можно сказать, уподобился мифологическим персонажам и каждый день боюсь превращения.
— Объясните мне одно — откуда у вас такая обширная ученость? — спросил Вильгельм. — Я не могу надивиться усвоенной вами странной привычке то и дело ссылаться на старинные легенды и сказания.
— Учился я и стал не на шутку учен самым веселым манером, — сказал Фридрих. — Филина ныне со мной, мы сняли у арендатора старинный замок в дворянском поместье, где и ведем превеселую жизнь шаловливых кобальдов. Там мы нашли библиотеку малого объема, но отменного содержания, куда входит Библия in folio, хроника Готфрида, два тома «Theatrum Europaeum», «Acerra philologica», Грифиусовы творения и еще несколько менее фундаментальных трудов. Перебесившись, мы стали временами скучать, взялись за чтение, но не успели оглянуться, как заскучали еще пуще. Наконец Филину осенила блестящая идея разложить все книги на большом столе; усевшись друг против друга, мы стали попеременно читать друг другу только отдельные места из разных книг. Вот это было веселье! Мы будто попали в настоящее хорошее общество, где считается неприличным подолгу задерживаться на одном предмете беседы или чересчур углубляться в него; мы будто очутились в очень оживленном обществе, где один перебивает другого. Так мы развлекаемся регулярно каждый день и мало-помалу становимся до того учены, что сами себе дивимся. Для нас уже нет ничего нового под солнцем, наша премудрость ко всему способна подобрать примеры. Мы всячески разнообразим свою методу обучения. Иногда мы читаем по старым неисправным песочным часам, где песок высыпается в несколько минут. Быстро переворачивает их второй чтец и начинает новую книгу, а едва песок очутится в нижней склянке, как другой принимается бубнить свое, так мы и обучаемся на самый что ни на есть академический лад, с той разницей, что часы занятий у нас короче, а предмет их куда разнообразней.
— Такое ребячество мне вполне понятно, особливо когда сойдется столь игривая парочка, — сказал Вильгельм, — но чтобы эта ветреная парочка так долго была неразлучна — вот чего я никак не могу понять.
— В этом-то все наше счастье и несчастье, — вскричал Фридрих. — Филина не может показываться на люди, да и сама на себя глядеть не может — она в положении. Смешней и уродливей ее никого на свете не сыщешь. Незадолго до моего отъезда она невзначай подошла к зеркалу. «Тьфу ты, черт! — воскликнула она, отворачиваясь. — Вылитая госпожа Мелина! Гаже некуда! Вот уж мерзкая образина!»
— Должен сознаться, что вы оба вместе в качестве отца и матери должны представлять довольно комическое зрелище, — улыбаясь, промолвил Вильгельм.
— Мне как-то уж очень глупо оказаться отцом, — изрек Фридрих. — Она это утверждает, да и по времени как будто сходится. Поначалу меня сильно смущал пресловутый визит, который она нанесла вам после «Гамлета»…
— Какой визит?
— Неужто вы окончательно проспали воспоминание о нем? Обольстительным и осязаемым призраком той ночи, коли вам это еще неизвестно, была Филина. Конечно, эта история для меня не слишком сладкое приданое, но кто не хочет мириться с такими делами, тому нельзя и любить. Отцовство вообще основывается только на убеждении; я убежден, значит — я отец. Как видите, я умею, где надобно, пользоваться логикой. И ежели ребенок, едва появившись на свет, не умрет со смеху, из него выйдет пускай не полезный, зато приятный гражданин мира.
Пока приятели весело болтали о легкомысленных предметах, остальное общество завело серьезный разговор. Не успели Фридрих и Вильгельм удалиться, как аббат, будто невзначай, увел друзей в садовый павильон и, когда все расселись, начал свой доклад.
— Ранее мы кратко заявили, что фрейлейн Тереза не дочь своей матери, — сказал он, — ныне же приспела необходимость объясниться подробно. Вот та история, которую я обязуюсь затем всесторонне доказать и подтвердить.
Первые годы своего супружества госпожа фон ** прожила с мужем в добром согласии; одно лишь удручало супругов: всякий раз, как появлялась надежда на потомство, дети рождались мертвыми; при третьих родах врачи даже пророчили матери смерть, решительно заявив, что четвертых она не переживет. Поневоле пришлось искать какой-то выход; расторгнуть брачный союз они не желали, ибо с точки зрения общепринятых понятий все у них было ладно. Госпожа фон ** стала искать возмещения материнского счастья, которого была лишена, поощряя свои таланты, блистая в свете и теша свое тщеславие. Она спокойно относилась к увлечению мужа особой, которая ведала их хозяйством и обладала красивой наружностью, а также положительным нравом. Госпожа фон ** не замедлила поспособствовать тому, что славная девушка отдалась отцу Терезы, продолжая вести хозяйство и, пожалуй, больше прежнего показывая хозяйке дома услужливость и почтительность.
Некоторое время спустя она забеременела, что навело обоих супругов на одинаковые мысли, хоть и по совершенно разным побуждениям. Господин фон ** желал по закону признать своим дитя своей возлюбленной, а госпожа фон **, досадуя, что по нескромности врача состояние ее здоровья было разглашено среди соседей, рассчитывала через подставного младенца рассеять унизительные толки и своей уступчивостью сохранить главенство в доме, которое, в силу обстоятельств, боялась утратить. Она была более скрытной, нежели ее супруг, и, угадав, о чем он мечтает, не опередила его, но облегчила ему признание. Поставив свои условия, она добилась почти всего, чего требовала; так возникло завещание, где почти не было проявлено заботы о ребенке; старик врач успел умереть, взамен его был приглашен другой — человек молодой, деятельный и сметливый. Его щедро наградили, и он даже мог поставить себе в заслугу старание оспорить и исправить неуместный, поспешный диагноз покойного коллеги. Настоящая мать отнюдь не противилась, все на славу разыграли комедию: Тереза появилась на свет, была признана дочерью своей мачехи, меж тем как настоящая мать пала жертвой подтасовки — она слишком рано поднялась с постели и умерла, оставив неутешным своего почтенного друга.
А госпожа фон ** вполне достигла своей цели — она имела в глазах света премилое дитя, которым кичилась сверх меры, а заодно была избавлена от соперницы, чье положение все же внушало ей зависть и чьего влияния, по меньшей мере в будущем, она втайне опасалась; она осыпала ребенка нежностями, а в интимные минуты умела так расположить к себе супруга живейшим участием к его утрате, что он, можно сказать, всецело, подчинился ей, отдал в ее руки судьбу свою и своего ребенка и лишь незадолго до кончины, и то главным образом через посредство подросшей дочери, стал снова хозяином дома. Вот, прекрасная Тереза, какова тайна, которую отец ваш, заболев, должно быть, жаждал вам открыть. Я же хотел обстоятельно изложить вам все это, пользуясь отсутствием среди нас молодого человека, который, в силу удивительнейшего стечения обстоятельств, стал вашим женихом. Вот бумаги, неопровержимо доказывающие правоту моих слов. Из них вы узнаете также, что я уже давно напал на след этого открытия и лишь теперь мог добиться полной уверенности, а другу моему не смел даже намекнуть на возможность счастья, ибо ему слишком тяжело было бы перенести вторичную утрату надежды. Поймете вы и раздражение Лидии: признаюсь откровенно, я отнюдь не поощрял склонности нашего друга к этой милой девице с тех пор, как вновь мог помышлять о его союзе с Терезой.
Выслушав этот рассказ, никто не промолвил ни слова. Спустя несколько дней женщины возвратили бумаги и более о них не упоминали.
В доме и без того было достаточно способов занять общество, когда все собирались вместе; да и окружающая местность была достаточно привлекательна, чтобы обозревать ее то поодиночке, то в компании, пешком ли, верхом ли или в коляске. При одном из таких случаев Ярно выполнил взятое на себя поручение, показал Вильгельму бумаги, но прямо не потребовал от него никакого решения.
— В тех крайне сложных обстоятельствах, в какие я попал, — заявил Вильгельм, — мне остается лишь повторить вам то, что я сразу же и, конечно, от чистого сердца сказал в присутствии Наталии: Лотарио и его друзья вправе потребовать от меня любых жертв, следственно, я отдаю в ваши руки свои притязания на Терезу, а вы взамен сделаете так, чтобы я получил отставку по всей форме. О, друг мой, чтобы решиться, мне не о чем долго думать, за эти дни я успел почувствовать, что Терезе трудно проявлять хотя бы проблеск той горячности, с какой она сперва встретила меня здесь. Я лишился ее благоволения или, вернее, никогда не пользовался им.
— Столь запутанные случаи надо разрешать без спешки, молча и терпеливо, — заметил Ярно, — а многословие только порождает неловкость и смущение.
— На мой взгляд, именно в этом случае возможно самое спокойное и прямое решение, — возразил Вильгельм. — Меня частенько упрекали за то, что я не в меру склонен к сомнениям и колебаниям; почему же ныне, когда я полон решимости, против меня грешат тем же, что прежде вменяли мне в вину? Уж не потому ли мир так усердно нас воспитывает, чтобы мы почувствовали, сколь мало сам он поддается воспитанию? Так порадуйте меня поскорее, помогите найти выход из щекотливого положения, в которое я угодил с самыми благими намерениями.
Невзирая на его просьбу, он несколько дней ничего не слышал об этом деле, не замечал новых перемен в своих друзьях; разговоры обычно касались общих и безразличных предметов.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Однажды, когда Наталия, Ярно и Вильгельм сидели втроем, Наталия обратилась к Ярно:
— Вы чем-то озабочены — я уже который день это замечаю.
— Я и вправду озабочен, — отвечал ей друг. — Мне предстоит важное дело, оно давно подготовлялось нами, а теперь нужно без отлагательств приступить к нему. Вы в основном осведомлены об этом деле, а при нашем друге я, конечно, могу говорить открыто, ибо он сам волен принять в нем участие или нет. Меня вы уже недолго будете видеть — я намереваюсь плыть в Америку.
— В Америку? — с улыбкой переспросил Вильгельм. — Я не считал, что вы способны на такую авантюру, а тем паче, что вы пожелаете взять меня в спутники!
— Когда вы вполне познакомитесь с нашим замыслом, вы будете отзываться о нем менее пренебрежительно, и, может статься, он увлечет и вас. Выслушайте меня! Надо хоть мало-мальски быть осведомленным в делах политических, дабы приметить, что нас ждут большие перемены: собственность почти нигде не надежна.
— Я не составил себе ясного понятия о делах политических, — вставил Вильгельм, — а недавно всерьез занялся своей собственностью. Пожалуй, мне следовало бы подольше не думать о ней, ибо, как видно, заботы об ее сохранности настраивают человека на ипохондрический лад.
— Дослушайте меня до конца! — потребовал Ярно. — Заботы пристали пожилым, дабы молодежь некоторый срок могла жить беспечно. Равновесие в человеческих делах устанавливается, увы, лишь посредством контрастов. По нынешним временам никак не рекомендуется иметь владения только лишь в одном месте, одним людям доверять свои деньги, а с другой стороны — трудно будет повсеместно надзирать за ними; по этой причине мы нашли иной выход: наша старая башня положит начало компании, которая распространится по всем частям света, и вступить в нее могут представители любой части света. Мы страхуем существование друг друга на тот случай, ежели революция в какой-нибудь стране лишит кого-либо из нас его владений. С этой целью я и направляюсь в Америку, дабы воспользоваться добрыми отношениями, кои завязал там наш друг. Аббат собирается поехать в Россию. А вам, коли вы согласны примкнуть к нашему Обществу, предоставляется выбор либо помогать Лотарио в Германии, либо отправиться со мной. Я полагаю, вам следует выбрать второе, ибо совершить большое путешествие весьма полезно для молодого человека.
Вильгельм собрался с духом и ответил:
— Подобное предложение стоит всемерно обдумать, ибо моим девизом вскоре будет: чем дальше прочь, тем лучше. Надеюсь, вы подробнее познакомите меня со своим прожектом. Быть может, тому виной мое незнание света, но мне кажется, такой союз встретит непреодолимые трудности.
— Трудности в большинстве своем облегчаются тем, что доселе еще нас мало, людей честных, разумных и решительных, связанных неким общим духом, из коего только и может вырасти дух общественный, — ответил Ярно.
Фридрих все время молча слушал, а теперь подал голос:
— Ежели вы меня попросите по-хорошему, я тоже примкну к вам.
Ярно покачал головой.
— Что, собственно, вы имеете против меня? — не сдавался Фридрих. — В новой колонии потребуются молодые колонисты, а их я приведу с собой, и притом превеселых, смею вас уверить. Кроме того, я знаю славную молодую девицу, которая здесь больше не к месту, — милую, прелестную Лидию. Куда бедной крошке деваться со своим горем и злосчастием, коли ей не удастся бросить их в пучину вод и коли хороший человек не пожалеет ее? Я думаю, что вы, друг моей юности, привыкнув утешать покинутых, решитесь и на этот шаг; каждый возьмет под руки свою красотку, и мы последуем за старым приятелем.
Это предложение разозлило Вильгельма. Он ответил с напускным спокойствием:
— Я даже и не знаю, свободна ли она. И будучи вообще незадачлив в сватовстве, я не собираюсь делать новую попытку.
— Братец Фридрих, — вставила Наталия. — Сам поступая легкомысленно, ты склонен считать, что и другие разделяют твое умонастроение. Друг наш достоин женского сердца, которое всецело принадлежало бы ему, а не билось бы подле него чуждыми ему воспоминаниями; только ради столь разумной и чистой натуры, как Тереза, можно присоветовать ему пойти на такой риск!
— Что там риск! — вскричал Фридрих. — В любви всё риск. В беседке ли или перед алтарем, с объятиями или с обручальными кольцами, под стрекот сверчка или под трубы и литавры — риск один, а решает все случай.
— Я всегда замечала, что наши принципы — лишь дополнение к нашему бытию, — заявила Наталия. — Мы куда как охотно облекаем свои недостатки в тогу обязательного закона. Смотри только, на какой путь увлечет тебя красотка, которая так неотразимо тебя пленила и привязала к себе.
— Она сама сейчас на очень хорошем пути, — ответил Фридрих, — на пути к святости. Правда, путь этот окольный, но тем он веселее и вернее; им прошла и Мария Магдалина, и бог весть сколько еще других! Кстати, сестрица, когда речь заходит о любви, тебе бы лучше помолчать. По-моему, ты выйдешь замуж не раньше, чем где-то будет недоставать невесты, и ты с присущим добросердечием поспешишь стать дополнением к чьему-то бытию. А пока что дай нам сторговаться с этим продавцом душ и договориться, каков будет состав путешественников.
— Вы опоздали со своими планами, — заявил Ярно, — судьба Лидии обеспечена.
— Каким образом? — спросил Фридрих.
— Я сам сделал ей предложение, — отвечал Ярно.
— Ну, дружище, и выкинули же вы штуку! — воскликнул Фридрих. — Ежели рассматривать ее как существительное, можно подобрать к ней разные прилагательные, а следственно, ежели рассматривать ее как подлежащее, можно подобрать к ней разные сказуемые.
— Признаться откровенно, — вставила Наталия, — опасное предприятие — завладеть девушкой, когда она доведена до отчаяния любовью к другому.
— Я на это отважился, — ответил Ярно, — при известных условиях она будет моей. И, верьте мне, в мире нет ничего ценнее сердца, способного на любовь и страсть. Неважно, любило ли оно, любит ли еще. Та любовь, которой любят другого, для меня, пожалуй, привлекательнее той, которой мог быть любим я сам. Я вижу силу и мощь прекрасного сердца, и себялюбие не омрачает мне чистоту созерцания.
— Вы уже говорили с Лидией в последние дни? — спросила Наталия.
Ярно кивнул, улыбнувшись. Наталия покачала головой и промолвила, вставая:
— Я, право, отказываюсь руководить вами. Но меня-то вы уж не проведете.
Она собралась удалиться, когда вошел аббат с письмом в руке и сказал, обращаясь к ней:
— Останьтесь! Я получил одно предложение, и ваш совет будет тут весьма кстати. Друг вашего покойного дядюшки, маркиз, которого мы ожидали с некоторых пор, прибудет, на этих днях. Он пишет мне, что оказался менее силен в немецком языке, чем полагал, а посему ему необходим компаньон, в совершенстве владеющий этим языком и наделенный рядом других познаний; намереваясь завязать по преимуществу научные, а не политические знакомства, он крайне нуждается в такого рода переводчике. Я не вижу никого более подходящего для этой роли, нежели наш молодой друг. Он знает язык, обладает обширными сведениями и сам почерпнет немалую пользу из поездки по Германии в таком хорошем обществе и при таких благоприятных обстоятельствах. Кто не знает своего отечества, у того нет мерила для чужих стран. Что вы скажете на это, друзья? Что скажете вы, Наталия?
Никто не нашел, что возразить против этого предложения. Ярно, как видно, не считал помехой даже свой план совместного путешествия в Америку, ибо все равно не собирался ехать немедленно. Наталия промолчала, а Фридрих привел много различных поговорок о пользе путешествий.
Вильгельм был в душе до того возмущен новым предложением, что едва мог скрыть свою досаду. Он с полной очевидностью усмотрел тут сговор возможно скорее избавиться от него, и, что всего обиднее, делалось это вполне открыто, без малейшего старания пощадить его. Вместе с тем подозрения, которые разбудила в нем Лидия, да и собственные впечатления наново ожили в его душе, а естественный тон, каким все было изложено устами Ярно, представился ему искусной игрой.
Он сдержался и ответил:
— Во всяком случае, это приглашение следует трезво продумать.
— Но здесь нужно быстро решиться, — заметил аббат.
— К этому я пока что не готов, — ответил Вильгельм. — Нам лучше дождаться гостя и посмотреть, подойдем ли мы с ним друг другу. Но главное мое условие должно быть оговорено заранее — я хочу повсюду возить с собой моего Феликса.
— Такое условие вряд ли будет принято, — возразил аббат.
— А я не вижу, почему кто бы то ни было имеет право диктовать мне условия! — воскликнул Вильгельм. — И почему я нуждаюсь в обществе какого-то итальянца, чтобы узнать свое отечество?
— Потому что молодому человеку всегда есть смысл состоять при ком-то, — промолвил аббат веско и внушительно.
Почувствовав, что далее он не в силах владеть собой, ибо только присутствие Наталии несколько умиротворяло его, Вильгельм проговорил торопливо:
— Прошу дать мне еще короткий срок на размышление, и смею надеяться, что вскоре станет очевидно, есть ли мне смысл и впредь состоять при ком-то или же сердце и ум безоговорочно повелевают мне вырваться из всяческих пут, грозящих навеки обречь меня на унизительное рабство.
Так говорил он в сильнейшем возбуждении. Только встретив взгляд Наталии, он несколько успокоился, ибо в эту критическую минуту ее прекрасный образ, ее нравственная высота с особой силой поразили его душу.
«Да, — мысленно твердил он, оставшись один, — сознайся, ты любишь ее и чувствуешь вновь, что значит любить всеми силами души. Так я любил Мариану и жестоко в ней ошибался; я любил Филину и поневоле ее презирал. Аврелию я уважал, но не мог ее полюбить; я чтил Терезу, и отеческая любовь приняла облик склонности к ней; а сейчас, когда в твоем сердце все чувствования соединились в единое чувство, долженствующее дать человеку счастье, сейчас ты вынужден бежать! Ах, почему от этого чувства, от этого убеждения неотделима властная жажда обладания? И почему без обладания именно это чувство и эта уверенность убивают всякую иную возможность счастья? Будешь ли ты впредь радоваться солнцу и миру, людям и любым сокровищам? Не будешь ли ты постоянно повторять: «Наталии нет здесь!» И все же, увы, Наталия будет неотступно с тобой. Закроешь ты глаза, и она явится тебе, откроешь их — и она будет парить перед тобой, заслоняя все предметы, подобно видению, что оставляет в глазах ослепительная картина. Разве мимолетный образ амазонки еще прежде не стоял неотступно перед твоим мысленным взором, а ведь ты тогда ее только видел, ты не знал ее. Ныне же, когда ты узнал ее и был так близок к ней, когда она показала тебе столько участия, ныне ее достоинства еще глубже запечатлелись в твоей душе, чем некогда ее образ в твоем сознании. Страшно всегда искать, но куда страшнее найти и быть вынуждену расстаться. Чего мне ждать отныне? Чего доискиваться? В каком краю, в каком городе хранится сокровище, равное этому? Стоит ли странствовать, чтобы всегда находить худшее? Неужто жизнь подобна ристалищу, где надо тот же час поворачивать вспять, едва достигнув предела? Неужто добро и совершенство высится подобно твердой неподвижной цели, от которой надо столь же стремительно скакать прочь на быстрых конях, едва нам покажется, что она достигнута. А между тем всякий, кто льстится на мирские блага, может приобрести их в разных странах света, а то и попросту на базаре или на ярмарке».
— Иди сюда, милый малыш! — крикнул он сыну, прибежавшему в эту минуту. — Будь и навеки останься всем для меня! Ты был мне дан взамен твоей возлюбленной матери, теперь ты должен заменить вторую мать, которую я предназначал тебе, — тебе надлежит восполнить еще больший пробел. Займи мое сердце, займи мой ум своей красотой, своей ласковостью, своей любознательностью и своими дарованиями.
Мальчик был занят новой игрушкой, отец помог ему лучше, правильнее, целесообразнее приспособить ее, но мальчик сразу же потерял к ней интерес.
— Ты истинный человек! Идем, сын мой! Идем, брат мой! Давай вместе, бродя по свету, играть без цели, как умеем!
Решение удалиться, взять с собой ребенка и отвлечься мирскими делами прочно утвердилось в нем. Он написал Вернеру с просьбой о деньгах и кредитных письмах и отправил Фридрихова курьера, строго наказав ему воротиться как можно скорее. Как ни был он раздражен против остальных друзей, отношение его к Наталии сохранилось во всей чистоте. Он поверил ей свое намерение. Она подтвердила, что он может и должен ехать, и хотя наружное равнодушие с ее стороны огорчило его, он был вполне утешен ее приветливостью и ее присутствием. Она назвала города, где ему следовало побывать и где он мог познакомиться кое с кем из ее приятелей и приятельниц. Курьер воротился и привез все, чего требовал Вильгельм, хотя Вернер явно не был доволен его новой авантюрой.
«Мои надежды, что ты образумишься, снова отсрочены на неопределенное время, — писал он, — где это все вы там витаете? И куда девалась та женщина, на чью хозяйственную помощь ты мне подал надежду? Да и прочих друзей что-то не видно; вся деловая канитель свалена на меня и на судейского чиновника. Счастье еще, что он такой же хороший юрист, как я финансист, и что обоим нам не привыкать с чем-то возиться. Прощай, надо простить тебе твои сумасбродства — без них наши дела так бы не процветали в этих краях».
По внешним обстоятельствам ему теперь смело можно было уехать, но душевно он был связан двумя препятствиями. Ему решительно не желали показать тело Миньоны до погребального обряда, который собирался совершить аббат, но к торжеству этому еще не все было готово. Кроме того, врача загадочным письмом вызвал сельский священник. Речь шла о старом арфисте, об участи которого Вильгельм хотел получить более точные сведения.
В таком состоянии он и ночью и днем не знал ни душевного, ни телесного покоя. Когда все погружалось в сон, он без устали бродил по дому. Присутствие знакомых с детства произведений искусства и влекло и отталкивало его. Ни за что из окружающего он не мог ухватиться, ни от чего отвлечься: все напоминало ему обо всем; он обозревал кольцо своей жизни, но, увы, оно лежало перед ним разломанное и, казалось, не сомкнётся уже вовек. Произведения искусства, проданные его отцом, как будто служили знамением того, что и он частью отторгнут от спокойного и надежного владения заманчивыми благами мира, частью лишен их по своей или чужой вине. Он так глубоко погружался в эти странные и печальные думы, что порой самому себе начинал казаться призраком, и хотя воспринимал на ощупь окружающее предметы, все же не мог отрешиться от сомнения, жив ли он, тут ли он.
Лишь жгучая боль, которая пронизывала его минутами при мысли, что он должен кощунственно, но неизбежно бросить все обретенное и вновь дарованное ему, лишь застилавшие глаза слезы возвращали его к сознанию своего бытия. Тщетно приводил он себе на память, сколь счастливо, в сущности, нынешнее его положение.
«Значит, все ни к чему, раз нет того единственного, что челе веку дороже всего!» — мысленно восклицал он.
Аббат сообщил присутствующим о прибытии маркиза.
— Хоть вы, очевидно, намерены уехать вдвоем с сыном, — обратился он к Вильгельму, — все же познакомьтесь с этим человеком: где бы вы с ним ни встретились, в случае чего он может быть вам полезен.
Появился маркиз; это был человек средних лет, статный и привлекательный ломбардец. Юношей он в армии свел знакомство с дядюшкой, который был много старше годами, а затем их связывали деловые интересы; они вместе объездили пол-Италии, и большая часть тех произведений, которые маркиз вновь увидел здесь, были найдены и куплены в его присутствии при памятных ему счастливых обстоятельствах.
Итальянцам, более нежели другим народам, свойственно благоговение перед высотой искусства; каждый из них, чем бы он ни занимался, желает, чтобы его величали художником, мастером, профессором, и уж одна эта претензия на звание показывает, что ему недостаточно быть подражателем или приобретать ремесленные навыки; по его разумению, каждый должен быть способен размышлять над тем, что делает, устанавливать свои правила и уметь разъяснить себе и другим, почему надо действовать так, а не иначе.
Маркиз был растроган созерцанием этой драгоценной коллекции без самого коллекционера и обрадован, что дух друга говорит ему устами его достойных наследников. Они вместе осмотрели все многообразное собрание и с большим удовлетворением убедились, что вполне понимают друг друга. Говорили преимущественно маркиз и аббат; Наталия будто вновь была перенесена в общество дяди и с легкостью воспринимала их мнения и понятия; Вильгельму приходилось все переводить на театральный язык, дабы понять хоть что-либо. Острословие Фридриха удавалось обуздать с великим трудом. Ярно редко присоединялся к остальным.
В ответ на замечание, что прекрасные творения стали редки в нынешний век, маркиз сказал:
— Нелегко в полной мере понять, как воздействуют на художника обстоятельства, да и при величайшей гениальности, при неоспоримом таланте по-прежнему безграничны требования, которые он должен себе ставить, невообразимо усердие, потребное для его развития. Если же обстоятельства оказывают на него мало действия, если он понимает, что угодить миру не так уж трудно, и сам добивается лишь легкой, приятной и покойной видимости, так было бы только удивительно, если бы себялюбие и тяготение к удобствам жизни не удержали его на уровне посредственности; странно было бы, если бы он не предпочел обменивать свой ходкий товар на деньги и похвалы, а избрал правильный путь, который с большей или меньшей вероятностью обрек бы его на мученическое прозябание. Оттого-то художники нашего времени вечно обещают, никогда не исполняя. Они стремятся соблазнить, никогда не удовлетворяя; все у них лишь намечено, а нигде не найдешь ни основы, ни осуществления. Но стоит некоторое время спокойно побродить по художественной галерее и понаблюдать, какие произведения привлекают толпу, какие ее восхищают, какие оставляют равнодушной, — и вы мало радости почерпнете в настоящем и мало надежды на будущее.
— Да, — подтвердил аббат, — таким образом любители искусства и художники воспитывают друг друга; любитель ищет лишь общего неопределенного наслаждения; он хочет, чтобы творение искусства нравилось ему примерно так же, как нравится творение природы; люди полагают, что органы, посредством коих мы наслаждаемся творениями искусства, развились сами собой, как язык и нёбо, и судят о творении искусства, как о кушанье. Им непонятно, что возвыситься до истинного наслаждения искусством можно, лишь обладая совсем особой культурой. Самое трудное, на мой взгляд, это умение обособляться, которому должен научиться человек, если он вообще помышляет о своем развитии; оттого мы так часто сталкиваемся с однобокой культурой, притязающей судить о целом.
— Мне не очень понятен смысл ваших слов, — вставил Ярно, подходя к собеседникам.
— Нелегкое дело вразумительно истолковать их вкратце, — ответил аббат. — Скажу одно, ежели человек претендует на разнообразную деятельность или на разнообразие наслаждений, он должен развить в себе разнообразные органы, как бы независимые друг от друга. Кто хочет творить или наслаждаться во всю полноту человеческой природы, кто хочет включить в такого рода наслаждение все, что находится вне его, тот будет тратить свое время на вечно не удовлетворенное стремление. Трудное дело, хоть и естественное с виду, созерцать прекрасную статую, превосходную картину как таковую, слушать пение ради пения, восторгаться актером в актере, ценить здание его соразмерности и долговечности ради. А вместо этого мы видим, что люди в большинстве своем смотрят на признанные создания искусства, как на мягкую глину. В угоду их вкусам, мнениям и капризам изваянный мрамор должен мигом менять свою форму, крепко сбитое здание должно расшириться или сжаться, картина обязана поучать, спектакль исправлять, и из всего нужно сделать все. На самом же деле люди по большей части аморфны и бессильны придать образ себе и своему существу, вот они и стараются отнять образ у предметов, дабы все обратить в рыхлую, расплывчатую массу, к которой принадлежат они сами. В конце концов они сводят все к пресловутому эффекту, все у них относительно, все и становится относительным, исключая глупость и пошлость, которые забирают абсолютную власть.
— Я понимаю вас, вернее, вижу, как все вами сказанное совпадает с теми принципами, коих вы так крепко держитесь, — заметил Ярно, — однако я не способен так сурово судить горемычное человечество. Правда, я знаю немало таких людей, которые при виде величайших творений искусства и природы первым делом вспоминают свои жалкие нужды и, отправляясь в оперу, берут с собой свою совесть и мораль, созерцая стройную колоннаду, не отрешаются от любви и ненависти, а все прекрасное и великое, что может быть привнесено им извне, умаляют по мере сил, дабы хоть как-то связать его со своей убогой сущностью.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Вечером аббат пригласил обитателей замка на погребение Миньоны. Все общество направилось в Залу Прошедшего, ныне удивительным образом освещенную и украшенную. Стены были почти сверху донизу завешены небесно-голубыми коврами, так что виднелись лишь цоколи и фризы. В четырех канделябрах по углам горели огромные восковые факелы и соответственно меньшие — в четырех малых, окружавших саркофаг посреди залы. Возле него стояли четыре мальчика в небесно-голубых с серебром одеждах и большими опахалами из страусовых перьев словно овевали фигуру, которая покоилась на саркофаге. Все уселись, и два незримых хора сладкозвучно вопросили:

 

«Кого принесли вы в наш мирный приют?»

 

А четверо детей неясными голосами отвечали:

 

«Мы принесли усталую подругу детских игр, пусть среди вас покоится она, доколе не воскресит ее ликующий призыв сестер небесных».
Хор
Привет тебе, первенец юности в нашем кругу! Скорбный тебе наш привет! Ни отрок, ни девушка пусть не стремятся вслед за тобой. Старцам одним подобает охотно, без грусти, вступать в этот тихий покой, и строгий их круг пусть лелеет милое, милое наше дитя!
Назад: КНИГА ВОСЬМАЯ
Дальше: ГЛАВА ДЕВЯТАЯ