Книга: Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера
Назад: ГЛАВА ПЯТАЯ
Дальше: КОММЕНТАРИИ
Мальчики
Увы, как горестно нести ее сюда! Увы, рок ей судил остаться здесь навеки! И мы хотим остаться с нею и плакать, плакать у ее гробницы!
Хор
Взгляните на эти могучие крылья! Взгляните на легкий и светлый покров! Вокруг молодого чела блестит золотая повязка. Взгляните, как ясен и величав ее лик!
Мальчики
Увы, крылья уже не поднимут ее! Легкими волнами не будут струиться покровы! Когда мы венчали розами ее головку, она приветно и нежно смотрела на нас.
Хор
Воззрите ввысь духовными очами! Пускай живет в вас творческая сила, что жизнь над звездами возносит, ибо жизнь и выше и прекраснее всего!
Мальчики
Увы! Мы здесь утратили подругу, она не бродит боле по садам, цветов не собирает на лугу. Плачьте, мы оставляем ее здесь! Плачьте, мы хотим остаться с нею!
Хор
Дети! Воротитесь к жизни! Слезы вам осушит свежий ветер, что играет над извивами ручья. Бегите мрака ночи! День, радость, бытие — удел живых.
Мальчики
Воспрянем и вернемся к жизни! Пусть день дарует радость и работу, а вечер принесет покой и сон ночной вселит в нас силы.
Хор
Дети, к жизни торопитесь воспарить! В светлом одеянии красоты да встретит вас любовь с небесным взором, с венцом бессмертия вокруг главы!

 

Мальчики удалились, аббат поднялся с кресла и встал позади гроба.
— Волеизъявлением человека, соорудившего это тихое жилище, каждому новому пришельцу должен быть оказан торжественный прием, — начал он. — После него, строителя этого дома, создателя этого пристанища, мы принесли сюда молодой чужеземный цветок, и, следовательно, это тесное пространство вмещает ныне две совсем различных жертвы суровой, самовластной и неумолимой богини смерти. Согласно строгим законам вступаем мы в жизнь, сосчитаны дни, кои дают нам созреть для созерцания света, но для продолжительности жизни законов нет. Слабенькая жизненная нить растягивается в непредвиденную длину, а крепчайшую насильственно перерезают поясницы Парки, которая, как видно, любит забавляться противоречиями. Мы мало чем можем помянуть дитя, которое погребаем сейчас. Родителей ее мы не знаем, а годы ее жизни можем определить лишь наугад. Столь глубоко и замкнуто было сердце бедняжки, что нам дано только догадываться об ее сокровенных чувствованиях; все в ней было облечено туманом, все лишено ясности, кроме любви к человеку, который вырвал ее из рук жестокого варвара. Эта нежная привязанность, эта горячая благодарность, казалось, были пламенем, снедавшим соки ее жизни; умение врача не могло спасти эту прекрасную жизнь, дружеская забота оказалась бессильна ее продлить. Но искусство, бессильное удержать отлетающий дух, применило все средства, дабы сохранить тело, оградить его от тления. Бальзамический состав пропитал все сосуды и ныне, заменив кровь, окрашивает преждевременно поблекшие щеки. Подойдите ближе, друзья, и посмотрите на чудо искусства и старания!
Он поднял покров: девочка в своих ангельских одеждах точно почивала, приняв грациозную позу. Все подошли я дивились этому подобию жизни. Только Вильгельм не встал с кресла, не в силах овладеть собой; он не смел осмыслить, что ощущал, каждая мысль грозила разрушить его ощущения.
Из внимания к маркизу речь была произнесена по-французски. Гость подошел вместе с остальными и пристально вглядывался в усопшую. Аббат продолжал:
— Но это замкнутое для людей чуткое сердце было неизменно с благоговением обращено к своему богу. Казалось, в ее натуре заложено смирение и даже склонность к самоуничижению! Свято придерживалась она католической веры, в которой была рождена и воспитана. Часто она кротко выражала желание покоиться в освященной земле, и мы, следуя церковным правилам, освятили это мраморное вместилище и горсть земли, положенную в ее изголовье. Как истово лобызала она в последние свои мгновения образ распятого, множеством точек умело наколотый на ее нежной руке!
Говоря это, аббат обнажил правую руку покойницы, и на белой коже обнаружилось голубоватое распятье, окруженное различными письменами и знаками.
Маркиз низко наклонился над телом и разглядывал эту новую неожиданность.
— О, боже! — воскликнул он и, выпрямившись, воздел руки к небу. — Бедное дитя! Несчастная племянница! Вот где я вновь нашел тебя! Какая горькая отрада, давно уже утратив надежду свидеться с тобой, обрести твое милое возлюбленное тело, которое мы почитали добычей озерных рыб, обрести тебя хотя и мертвой, но неприкосновенной. Я оказался свидетелем твоих похорон, которые прекрасны внешним великолепием и еще прекраснее присутствием хороших людей, кои провожают тебя к месту вечного упокоения. Когда я буду в силах говорить, я выражу им свою благодарность, — добавил он срывающимся голосом.
Слезы помешали ему вымолвить еще хоть слово.
Нажав скрытую пружину, аббат опустил тело в недра мрамора. Четверо юношей, одетых, как были одеты мальчики, выступили из-за ковров и, покрывая гроб массивной, богато украшенной крышкой, запели:
Юноши
Ныне надежно укрыто сокровище наше, образ прекрасный минувшего! В мраморе этом оно почиет нетленным, таким да пребудет оно в ваших сердцах! В жизнь воротитесь скорее, несите с собой святую и строгую правду, ибо лишь правда святая — залог вечной жизни.

 

Незримый хор подхватил последние слова, но никто из присутствующих не внял утешительным словам, каждый был слишком поглощен удивительными открытиями и собственными переживаниями. Аббат и Наталия сопровождали маркиза, а Вильгельма — Тереза и Лотарио; и лишь когда отзвучали песнопения — печали и думы, размышления и любопытство с такой силой вновь обрушились на них, что им страстно захотелось вернуться в ту, другую стихию.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Маркиз избегал говорить о происшедшем, но втайне вел долгие беседы с аббатом. Когда общество собиралось вместе, он часто просил музыки. Его желание спешили исполнить, ибо каждый рад был уклониться от разговоров. Так прошло несколько дней, пока не стало очевидно, что маркиз собирается в дорогу. Однажды он сказал Вильгельму:
— Я не хочу тревожить прах бедной девочки, пускай покоится в том краю, где она любила и страдала, но от друзей ее я требую обещания посетить меня в ее отчизне, там, где бедняжка родилась и росла; они должны увидеть те изваяния и колонны, о которых у нее сохранилось смутное представление.
Я повезу вас в те бухты, где она любила сбирать камушки. Надеюсь, вы, милый юноша, не посмеете уклониться от признательности семейства, столь многим вам обязанного. Завтра я уезжаю. Всю историю я поверил аббату, он передаст ее вам; он был ко мне снисходителен, когда скорбь прерывала мой рассказ, и, как третье лицо, он более связно изложит цепь событий. Ежели вы захотите принять предложение аббата и сопутствовать мне в поездке по Германии — милости прошу! И мальчика своего вам незачем оставлять тут. Стоит ему причинить нам малейшее беспокойство, как мы приведем себе на память ваше попечение о моей бедной племяннице.
В тот же вечер неожиданно пожаловала графиня. Когда она появилась, Вильгельм затрепетал всем телом, а ей, хоть она и была предупреждена, пришлось опереться на сестру, которая поспешила подать ей стул. Как непривычно прост был ее наряд, как изменился ее облик! Вильгельм не смел на нее взглянуть; она приветливо с ним поздоровалась, и несколько общих фраз не могли скрыть ее мысли и ощущения. Маркиз рано отправился спать, остальному же обществу не хотелось расставаться. Аббат достал какую-то рукопись.
— Я сразу же закрепил на бумаге доверенную мне удивительную историю, — сказал он, — меньше всего следует жалеть чернила и перо, записывая подробности примечательных событий.
Графине объяснили, о чем идет речь, и аббат приступил к чтению:
«Хоть я и вдоволь повидал свет, но мало встречал людей, достоинствами могущих сравниться с моим отцом, — так говорил маркиз, — характер у него был благородный и прямой, круг понятий широк и, можно сказать, возвышен; к себе он был строг, во всех его замыслах чувствовалась неуклонная последовательность, во всех действиях — постоянная размеренность. С одной стороны, это помогало общаться с ним и вести дела, с другой же — именно эти качества мешали ему ужиться в мире, ибо он требовал и от государства и от соседей, от детей и челяди соблюдения тех же законов, которые предписал сам себе. Самые умеренные его требования отягчались его строгостью, и никогда не бывал он вполне удовлетворен, потому что все получалось не так, как он задумал. Я наблюдал его в те минуты, когда он сооружал дворец, разбивал сад, приобретал превосходно расположенное новое большое поместье и при этом неизбежно пребывал в мрачной уверенности, что рок судил ему обуздывать себя и терпеть. В поведении своем он проявлял величайшее достоинство, в шутках показывал превосходство своего ума; ему было несносно малейшее порицание; лишь раз за всю мою жизнь видел я, как он потерял над собой власть, — это было, когда он услышал насмешку над каким-то своим начинанием. В таком же духе распоряжался он своими детьми и своим имуществом. Старшего моего брата воспитывали как будущего наследника больших владений; мне было определено духовное поприще, а младшему из нас — военная карьера. Я был живой, пылкой, деятельной, подвижной натурой, ловкой во всякого рода телесных упражнениях. Младший скорее тяготел к мечтательному покою, к наукам, к музыке и поэзии. Лишь после жестокой борьбы, окончательно убедившись, что иной выход невозможен, отец неохотно дозволил нам обменяться призваниями, и хотя видел, сколь довольны мы оба, никак не мог успокоиться и не переставал твердить, что не будет от этого проку. С годами он все более устранялся от людей и под конец жил почти совсем один. Единственное его общество составлял старый приятель, который служил в немецких войсках, потерял в походах жену и привез с собой дочку лет десяти. Он приобрел по соседству приличное имение, навещал моего отца в определенные дни и часы недели, а иногда привозил с собой и дочку. Он ни в чем не прекословил отцу, который под конец вполне свыкся с ним и терпел его как единственного сносного собеседника. Правда, после смерти отца мы обнаружили, что наш старик отменно обеспечил своего знакомца, не терявшего даром времени; тот расширил свои владения, а дочь его могла рассчитывать на хорошее приданое. Девушка выросла редкостной красавицей, старший брат часто подтрунивал надо мной, советуя к ней присвататься.
Тем временем брат Августин, проводя жизнь в монастыре, впал в очень странное состояние; он услаждал себя благочестивой мечтательностью, теми полудуховными, полуфизическими ощущениями, которые то возносили его на небеса, то низвергали в бездну бессилия и бесплодной тоски. При жизни отца ни о каких переменах нельзя было даже помыслить, да и что могли мы пожелать или предложить? После смерти отца брат усердно навещал нас; состояние его духа, вначале столь сильно нас огорчавшее, мало-помалу менялось к лучшему. Как видно, разум одержал верх. Однако, чем крепче уповал он добиться полного исцеления и умиротворения на прямом пути природы, тем настойчивее требовал от нас, чтобы мы разрешили его от обета; он дал нам понять, что имеет виды на соседку нашу, Сперату.
Старший брат, столько выстрадав от суровости отца, не мог остаться равнодушен к душевному состоянию младшего. Мы поговорили с духовником нашей семьи, почтенным старцем, открыли ему двоякие намерения нашего брата и попросили подготовить и ускорить это дело. Против своего обыкновения, он колебался, и, когда брат стал торопить нас, а мы принялись настойчиво упрашивать патера, — он наконец поневоле решился поведать нам необычайную историю.
Оказалось, что Сперата нам сестра, как по отцу, так и по матери; чувственное влечение вновь обуяло старика в те преклонные годы, когда супружеские права обычно сами собой упраздняются; над подобным случаем незадолго до того потешалась вся округа, и отец, не желая, в свой черед, выставлять себя на осмеяние, решил столь же тщательно утаить поздний плод законной любви, как обычно скрывают ранние случайные плоды увлечения. Наша мать тайно разрешилась от бремени. Ребенка отослали в деревню, и старинный друг дома, один только вместе с духовником посвященный в тайну, без долгих уговоров согласился выдать девочку за свою дочь. Духовник только выговорил себе право в случае крайности открыть тайну. Отец умер, хрупкая девочка жила под присмотром одной старухи; мы знали, что пение и музыка уже открыли доступ к ней нашему брату, и он упорно настаивал, чтобы мы разрешили его прежние узы и помогли заключить новые. Нужно было не медля осведомить его, в каком опасном положении он находится. Он посмотрел на нас безумным и презрительным взглядом.
— Приберегите свои нелепые сказки для детей и легковерных глупцов! — вскричал он. — Вам не вырвать из моего сердца Сперату — она моя. Сейчас же отрекитесь от этой дикой фантасмагории, ею меня не запугать. Сперата не сестра мне, а жена!
И он с восторгом описал нам, как эта чудесная девушка вывела его из противоестественного отчуждения от людей и вернула в настоящую жизнь, как, подобно двум голосам, созвучны две их души и как благословляет он свои муки и заблуждения за то, что они доселе держали его вдалеке от всех женщин и теперь он может безраздельно принадлежать пленительнейшей девушке в мире.
Мы ужаснулись этому открытию и, оплакивая его положение, не знали, как нам быть. А он с горячностью твердил, что Сперата носит под сердцем его дитя. Духовник наш сделал все, что повелевал ему долг, и тем только усугубил беду. Брат яростно восстал против отношений природы и религии, нравственных нрав и гражданских законов. Для него не было ничего священнее, чем его отношение к Сперате, ничего достойнее, чем зваться отцом и супругом.
— Это одно согласно с природой! — восклицал он. — Все прочее — предрассудки и домыслы. Разве не было благородных пародов, допускавших брачный союз с сестрой? Не называйте мне ваших богов, — восклицал он, — вы поминаете их лишь для того, чтобы дурачить нас, совращать с пути, начертанного природой, и постыдным насилием возводить в преступление благороднейшие порывы. К величайшему смятению ума, к постыдному надругательству над телом вынуждаете вы ведомую на заклание жертву, которую хороните заживо.
Я вправе поднять голос, ибо выстрадал все — от высочайшей, сладчайшей полноты блаженства до страшных, выжженных пустынь бессилия, одиночества, отрешения и отчаяния, от высочайших предчувствий неземного бытия до полнейшего неверия, неверия в самого себя. Я испил весь этот ужасный осадок на дне кубка, с краев ласкающего вкус, и душа моя была отравлена до самых своих глубин. Ныне, когда милосердная природа исцелила меня величайшим своим даром — любовью, когда на груди пленительной девушки я вновь ощутил, что я существую, что существует она, что мы с ней едины и что из этой живой связи возникнет третья жизнь и улыбнется нам, — тут-то вы выпускаете на волю пламень ваших преисподних, ваших чистилищ, могущий опалить лишь больное воображение, — и противопоставляете его живому, истинному, несокрушимому блаженству чистой любви! Придите к нам, под сень тех кипарисов, что возносят свои строгие вершины к небу. Найдите нас в той роще, где вокруг цветут лимоны и померанцы, где стройный мирт протягивает к нам нежные лепестки, а потом попытайтесь запугать нас своими темными, серыми сетями, сплетенными человеком.
Так он долгое время упрямо отказывался верить нашему рассказу, а под конец, когда мы поклялись, что говорим истинную правду, и сам духовник поддержал нас, брат, не поколебавшись и тут, воскликнул:
— Не спрашивайте эхо ваших монастырских сводов, ваши замшелые пергаменты, ваши путаные измышления и предписания, спросите свое сердце и природу — она вас научит, чего вам страшиться, строжайше перстом своим укажет, что́ ею навеки и нерушимо предано проклятию. Взгляните на лилии — не из одного ли стебля вырастает супруг и супруга? Не соединяет ли их цветок, породивший обоих, а разве лилия не символ невинности и союз брата и сестры у нее неплоден? Природа открыто отринет то, что ей противно; творение, коему быть не должно, не может возникнуть, творение, которое живет не по праву, обречено рано погибнуть. Бесплодие, жалкое прозябание, довременное разрушение — вот недобрые приметы ее суровости. Она карает сразу и прямо. Вот! Оглядитесь и вы тут же увидите, на чем лежит ее запрет и проклятие. И в монастырской тиши, и в шуме света освящены и почтены тысячи поступков, проклятых ею. На вольготную праздность, как и на чрезмерный труд, на избыток и произвол, как и на стеснение и скудость, она взирает ниц печальными очами, она зовет к умеренности, правильны все ее побуждения и спокойны ее действия. Кто страдал, как я, — тот вправе быть свободен. Сперата — моя. Одна лишь смерть отнимет ее у меня. Как мне сохранить ее, как стать счастливым — это уж не ваша забота. А я сейчас же еду к ней, чтобы больше с ней не разлучаться.
Он хотел сесть в лодку, чтобы переправиться к ней; мы удержали его, умоляя не совершать шага, который повлечет за собой ужасные последствия. Пускай подумает, что живет он не в свободном мире своих мыслей и понятий, а в государстве, чьи законы и установления обрели непреложность законов природы. Мы вынуждены были обещать духовнику, что не выпустим брата из глаз, а тем паче из замка, после чего тот удалился, обещав возвратиться через несколько дней. Случилось то, чего мы ожидали; брат наш был силен разумом, но слаб сердцем; в нем ожили прежние религиозные чувства, и мучительные сомнения овладели им. Он провел ужасные два дня и две ночи; духовник снова пришел ему на помощь, но тщетно. Не связанный путами свободный разум оправдывал его, а чувство, вера, все привычные понятия говорили ему, что он преступник.
Однажды утром мы нашли его комнату пустой, на столе лежала записка, в которой он заявлял, что считает себя вправе вырваться на свободу, раз мы насильно держим его в плену; он уходит, он спешит к Сперате и надеется бежать вместе с ней; ежели их попытаются разлучить, он решится на все.
Мы немало испугались, однако духовник просил нас успокоиться. За бедным нашим братом следили зорко; вместо того чтобы переправить его на другой берег, гребцы отвезли его в монастырь. Утомившись сорокачасовым бдением, он заснул, как только челнок принялся качать его при лунном свете, а проснулся, лишь увидев, что находится в руках своих духовных братьев, и опомнился, лишь услышав, как захлопнулась за ним монастырская дверь.
Мы были глубоко потрясены участью брата и приступили с горькими упреками к духовнику; но почтенный старец постарался успокоить нас, пользуясь доводами хирурга, что наша жалость погубила бы несчастного страдальца. Он же, священнослужитель, действовал не по собственному почину, а по приказу епископа и высокого Совета. Их намерения были — избежать публичного соблазна, замять этот прискорбный случай, прикрыв его негласной епитимьей. Сперату решено было пощадить, утаив от нее, что возлюбленный ее приходится ей братом. Ее поручили заботам священника, которому она еще раньше открыла свое положение. Ее беременность и роды удалось скрыть. Она по-матерински радовалась своему младенцу. Как и большинство девушек у нас, она не умела ни писать, ни разбирать писаное и потому внушала патеру, что говорить от нее возлюбленному. А патер, считая, что обязан щадить кормящую мать благочестивой ложью, приносил ей вести от нашего брата, которого не видал в глаза, его именем заклинал быть спокойной, просил думать о себе и о ребенке и вручить в руки божии попечение о будущем.
Сперата была набожна от природы. А положение ее и одиночество усугубляли эту черту, чему способствовал и священник, дабы мало-помалу приготовить ее к вечной разлуке. Едва только дитя отлучили от груди, едва патер почел Сперату достаточно окрепшей телесно, чтобы терпеть душевные муки, как начал устрашающими красками рисовать ей любовную связь с духовным лицом, которую изображал как грех против природы, все равно что кровосмешение, ибо у него явилась странная мысль приравнять силу ее раскаяния к тому, что она испытала бы, узнав истинную суть своего прегрешения. Он наполнил ее душу таким сокрушением и смятением, так возвеличил в ее глазах идею церкви и ее владыки, показал, как страшно для спасения душ человеческих потворствовать провинившимся в подобных случаях и, чего доброго, награждать их законным союзом; он показал ей, сколь целительно во благовремении искупить покаянием подобный грех и стяжать венец блаженства, так что она как бедная грешница добровольно подставила голову под топор и теперь уже слезно молила навеки разлучить ее с возлюбленным. Добившись от нее столь многого, ей дозволили свободно, хоть и под надзором, проживать либо дома, либо в монастыре, по собственному усмотрению.
Девочка ее подрастала и вскоре обнаружила необыкновенное свойство натуры. Она рано стала бегать и двигаться с большим проворством и ловкостью, вскоре начала премило петь и самостоятельно научилась играть на лютне. Только речь давалась ей нелегко, но затруднение происходило не столько от неисправности голосового аппарата, сколько от особенности ее мышления. Несчастная мать с тягостным чувством смотрела на свое дитя; уговоры патера внесли такой сумбур в ее представления, что, не будучи безумной, она находилась в крайне неуравновешенном состоянии. Проступок ее казался ей чем дальше, тем отвратительнее и достойнее кары. Оттого что священник часто уподоблял его кровосмешению, эта мысль так глубоко засела в ней и вызвала такой ужас, словно ей была известна истина. А духовник очень гордился своей выдумкой, хоть и терзал ею сердце бедной женщины. Горестно было смотреть, как мать в любви своей всей душой стремилась радоваться бытию ребенка и при этом боролась со страшной мыслью, что ему не следовало быть. Иногда эти два чувства боролись между собой, иногда ужас побеждал любовь.
Ребенка давно уже взяли у нее и отдали на воспитание хорошим людям, жившим близ озера. Тут-то, пользуясь большей свободой, девочка обнаружила особое пристрастие к лазанию. Ее неудержимо влекло взбираться на верхушки высоких деревьев, бегать по бортам кораблей и подражать самым головоломным фокусам канатных плясунов, изредка навещавших эти места.
Чтобы легче было упражняться, она любила меняться платьем с мальчиками, и, хотя приемные родители считали это крайне неприличным и непозволительным, мы старались, в чем можно, потворствовать ей.
Увлекшись своими необычайными похождениями и кунштюками, она порой забиралась очень далеко, плутала где-то, подолгу отсутствовала, но всегда возвращалась назад. Воротившись, она обычно усаживалась под колоннами одной из соседних вилл; ее теперь уже не искали, ее поджидали. Она, как видно, отдыхала на ступенях портала, потом забегала в большую залу, рассматривала статуи, и, если ее не упрашивали остаться, спешила домой.
В конце концов наши ожидания были обмануты и поблажки наказаны. Девочка однажды не вернулась, и только шляпка ее плавала по воде неподалеку от того места, где горный поток впадает в озеро. По общему мнению, девочка сорвалась, прыгая между скалами, но, сколько ни искали, тела ее не нашли.
Из неосторожной болтовни подруг Сперата скоро узнала о смерти своего ребенка; с виду она оставалась спокойной и веселой и недвусмысленно давала понять, какое это благо, что господь прибрал бедное создание, не попустив ему то ли претерпеть, то ли посеять вокруг еще более жестокие беды.
По этому случаю пошли всякие россказни о наших водах. Толковали, что озеро каждый год требует себе невинное дитя; мертвых тел оно не терпит и рано или поздно выбрасывает их на берег; пусть даже самая мелкая косточка опустилась на дно — все равно она выплывет наверх. Рассказывали, будто одна неутешная мать, чье дитя утонуло в озере, молила господа и его угодников даровать ей хотя бы кости для погребения; и что же, с первой бурей на берег выбросило череп, со второй — скелет, а когда все кости были собраны, она увязала их в платок и понесла в церковь. Но, — о, чудо! — когда она вошла в храм, узел стал делаться все тяжелее, а под конец, когда она положила его на ступени алтаря, ребенок закричал и, всем на диво, выбрался из платка; недоставало только косточки мизинца с правой руки, впрочем, мать, усердно все обыскав, нашла ее под конец, и косточка эта хранится в церкви, как память, среди других реликвий.
Такого рода рассказы западали в душу несчастной матери, поощряя полет ее воображения и усугубляя сердечную тревогу. Она уверила себя, что дитя искупило свою и родительскую вину, что проклятие и кара, тяготевшие на них, отныне окончательно сняты; теперь остается лишь найти кости ребенка, дабы отвезти их в Рим, и тогда дитя, вновь облекшись своей цветущей плотью, восстанет перед всем народом на ступенях большого алтаря в соборе святого Петра. Собственными глазами узрит оно отца и мать, и, убедившись в благоволении господа и святых угодников, папа под громкие клики народа отпустит родителям их грех, простит их и сочетает брачными узами.
Отныне ее взор и внимание были неотступно обращены на озеро и на берег. Когда ночью волны плескались в свете луны, ей чудилось, что каждый искристый гребень выносит на поверхность ее дитя, и кому-нибудь для вида приходилось бежать за ним на берег.
Днем она, не зная устали, бродила по тем местам, где отлогий песчаный берег спускается к озеру, и собирала в корзинку все кости, какие находила; никто не смел сказать ей, что это кости животных; крупные она зарывала в песок, мелкие брала с собой. В этом занятии проходила ее жизнь. Священник, неуклонным исполнением своего долга доведший ее до такого состояния, оберегал теперь ее, как умел. Его стараниями она слыла в округе не блажной, а блаженной; при виде нее люди молитвенно складывали руки, а дети целовали ей руку.
Старой ее приятельнице и провожатой духовник согласился отпустить грех пособничества злополучному союзу лишь на одном условии: чтобы она неотступно сопровождала бедняжку всю дальнейшую жизнь, и та на редкость терпеливо и старательно до конца исполнила свой долг.
Мы между тем не выпускали из виду своего брата; ни врачи, ни духовенство его монастыря не позволяли нам показываться ему, однако, желая убедить нас в том, что живет он на свой лад хорошо, нам дали разрешение когда угодно наблюдать за ним в саду, в монастырских переходах и даже сквозь окошко в потолке его кельи.
После периодов отчаяния и смятения, которые я опускаю, брат впал в странное состояние душевного покоя и телесного беспокойства. Он присаживался, только когда, взяв в руки арфу, играл на ней, чаще всего сопровождая игру пением. Впрочем, он больше находился в движении и всегда был сговорчив и уступчив, ибо все его страсти как бы растворились во всеобъемлющем страхе смерти. Его можно было подвигнуть на что угодно, напугав опасной болезнью или смертью.
Помимо той странности, что он без устали ходил взад и вперед по монастырю и недвусмысленно намекал, насколько приятнее было бы бродить по горам и долам, он еще говорил о видении, которое всегда его пугало. По его словам, когда бы он ни проснулся в ночи, в ногах его кровати неизменно стоит красивый мальчик и грозит ему блестящим ножом. Его переселили в другую келью, однако от твердил, что и там, и в любом закоулке монастыря мальчик подстерегает его. Это непрерывное блуждание становилось все беспокойнее, а потом уж монахи припомнили, что в ту пору он чаще обычного стоял у окна и смотрел на другой берег озера.
Тем временем бедную нашу сестру совсем извела единственная ее забота и одно неизменное занятие, и врач порекомендовал постепенно подмешивать к собранным ею костям косточки детского скелета и тем укрепить ее надежду. Попытка была рискованная, но обещала, по крайней мере, что после того, как все части скелета будут собраны, бедняжку можно будет отвлечь от вечных поисков, посулив ей путешествие в Рим.
Так и сделали; верная спутница неприметно подмешала данные ей кости к найденным, и несказанный восторг охватил бедную страдалицу, когда кости были постепенно собраны и оставалось только определить, каких недостает. С великим тщанием лентами и нитками прикрепила она каждую кость, куда положено, а промежутки заполнила шелками и вышивками, как украшают мощи святых.
Так были соединены все части скелета, не хватало лишь нескольких косточек от конечностей. Однажды утром, когда она еще спала, доктор пришел осведомиться о ее самочувствии, старуха достала священные останки из ларца, стоявшего в спальне, желая показать, чем столь усердно занимается больная. Вскоре оба услышали, как она спрыгнула с постели; подняв платок, она увидела, что ларец пуст. Она бросилась на колени, и вошедшие услышали ее жаркую благодарственную молитву.
— Да! Это правда, — восклицала она, — это был не сон, а явь! Радуйтесь со мной, друзья мои! Я снова видела живой милую, славную мою крошку! Она встала, сбросила покрывало с лица и светом своим озарила горницу; красота ее воссияла, и как ни хотела она, но не могла ступить на землю. Ее, словно пушинку, вознесло ввысь! Она не успела даже протянуть мне руку. Тогда она позвала меня за собой и указала путь, каким мне идти. Я последую за ней, последую скоро, я это чувствую, и мне от этого легко на душе. Скорби как не бывало, и одно лишь созерцание воскресшей из мертвых было мне предвкушением небесного блаженства.
С того часа вся душа ее преисполнилась радостных чаяний, ничто земное не привлекало ее внимания, она почти не вкушала пищи, и дух ее мало-помалу отрешался от телесных уз. В конце концов ее однажды нашли без сознания и без кровинки в лице; она не открывала глаз, она была то, что мы называем мертва.
Молва об ее видении быстро распространилась в народе, а благоговейное чувство, которое она внушала при жизни, по смерти ее не замедлило превратиться в убеждение, что ее должно почитать праведницей и даже святой.
Когда ее собрались хоронить, люди толпами с невообразимым одушевлением стекались ко гробу; каждый хотел коснуться ее руки или, по крайней мере, одежды. В этом страстном порыве многие недужные переставали ощущать терзавшую их боль и, почитая себя исцеленными, во всеуслышание объявляли об этом, славили господа и новую его угодницу.
Духовенству пришлось выставить тело в часовне, люди требовали, чтобы их допустили поклониться усопшей, приток народа был невообразимый. У жителей горных краев и без того особо развито религиозное чувство, а тут они дружно прихлынули из своих долин; молитвы, чудеса и поклонение множились день ото дня. Епископские указы, имевшие целью ограничить, а затем и упразднить этот новый культ, так и не могли быть выполнены; при каждой попытке пресечения народ возмущался и готов был употребить силу против каждого маловера.
— Ведь обитал же святой Боромео среди наших предков, и матери его дано было счастье дожить до того, как он был причислен к лику святых. Ведь воздвигнуто на скале близ Ароны гигантское его изображение, дабы воочию показать нам его духовное величие. Ведь живут еще среди нас его потомки. И ведь обещал господь вновь и вновь творить чудеса среди верующих.
Когда по прошествии нескольких дней тело не обнаружило признаков разложения, а скорее даже побелело и стало как был прозрачным, вера в народе еще окрепла, и среди толпы участились случаи исцеления, которые самый придирчивый наблюдатель не мог ни объяснить, ни счесть прямым обманом. Весь округ волновался, и кто не приходил сам, тот долгое время ни о чем другом не слышал.
В монастыре, где обитал мой брат, как и повсюду, шли толки об этих чудесах, и никто не остерегался говорить о них в его присутствии, ибо обычно ничто его не трогало, а история его жизни никому не была известна. На сей раз он, как видно, расслышал все очень точно и бегство свое скрыл столь искусно, что никто так и не узнал, каким способом он выбрался из монастыря. Впоследствии стало известно, что он переправился на тот берег с несколькими паломниками, а гребцов, не заметивших в нем ничего странного, просил только быть как можно осторожнее, чтобы лодка, чего доброго, не перевернулась. Глубокой ночью добрался он до часовни, где его злосчастная возлюбленная вкушала отдых от своих страданий; малочисленные богомольцы преклоняли колени по углам; в головах гроба сидела старая приятельница усопшей; он подошел к ней, поклонился и спросил, как поживает ее госпожа.
— Вы сами видите, — отвечала та не без смущения.
Он искоса посмотрел на покойницу. После минутного колебания взял ее руку, испугавшись холодного прикосновения, тотчас выпустил ее, тревожно огляделся и сказал старухе:
— Я не могу сейчас остаться при ней, мне предстоит еще очень долгий путь. Но я ворочусь вовремя; скажи ей это, когда она проснется.
Так он ушел; мы не сразу узнали об этом событии, начали доискиваться, куда он девался, но тщетно! Непостижимо, как мог он одолеть горы и долины. Наконец много времени спустя в Граубюндене мы напали на его след, но с большим опозданием, след вновь затерялся.
Мы подозревали, что он направился в Германию, однако война совершенно стерла столь слабые приметы».

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Аббат окончил чтение, все слушали его со слезами. Графиня не отрывала платка от глаз, под конец она встала и вместе с Наталией покинула комнату. Все остальные молчали; тогда заговорил аббат:
— Теперь встает вопрос, допустить ли, чтобы добрейший маркиз уехал, не узнав нашей тайны. Ибо кто может усомниться в том, что Августин и наш арфист — одно лицо? Надо обдумать, как нам поступить, памятуя о несчастном страдальце и обо всей семье. Мой совет не действовать сгоряча, а подождать, какие вести привезет нам врач, возвращение которого мы ожидаем нынче.
Все согласились с аббатом, и он продолжал:
— При этом возникает еще один вопрос, его, пожалуй, следует решить скорее: маркиз безмерно растроган радушием, которое его бедная племянница встретила у нас и особливо у нашего молодого друга. Мне пришлось обстоятельно дважды рассказать ему всю историю, и он выразил живейшую признательность. «Молодой человек отказался ехать со мной, еще не зная, какие отношения нас связывают, — заявил он. — Теперь я уже не чужой ему, чьи привычки и причуды могут его коробить, а свой и даже родной, и ежели раньше сын его, которого он не хотел оставить, был помехой для нашего совместного путешествия, пускай отныне этот мальчуган станет чудесным звеном, еще крепче соединяющим нас. Помимо благодарности, коей я обязан вашему другу, он может быть мне полезен в пути; ежели я привезу его с собой на родину, мой старший брат с радостью примет его. И не должно ему пренебрегать наследством своей питомицы, ибо, по тайному уговору нашего отца с его другом, состояние, завещанное им дочери, переходило к нам, а мы, конечно, не станем отнимать у благодетеля нашей племянницы то, что он заслужил.
Взяв руку Вильгельма, Тереза промолвила:
— Вот мы и вновь убеждаемся на прекрасном примере, что бескорыстное благодеяние влечет за собой наивысшую, прекраснейшую награду. Последуйте нежданному призыву и, оказывая маркизу двойную услугу, спешите посетить ту прекрасную страну, которая не раз влекла к себе ваше воображение и ваше сердце.
— Я всецело предаюсь руководству моих друзей, — ответил Вильгельм, — в нашем мире тщетно отстаивать собственную волю. Я упускаю то, что хотел удержать, а неожиданная награда сама идет ко мне.
Пожав руку Терезы, Вильгельм высвободился от ее пожатия.
— Я всецело предоставляю вам решать мою участь, — обратился он к аббату, — раз мне не надобно расставаться с моим Феликсом, я рад буду ехать куда угодно и делать все, что друзья почтут правильным.
В ответ на это заявление аббат тотчас начертал свой план.
— Пускай маркиз уезжает, — сказал он, — а Вильгельм должен дождаться известия от врача и, после того как мы решим, что делать, пусть едет следом вместе с Феликсом.
Маркизу же он рекомендовал осмотреть покамест достопримечательности города, дабы не задерживаться сборами в путь молодого друга. Маркиз отбыл, многократно повторив свою признательность, веским доказательством коей явились оставленные им дары, украшения, резные камни и расшитые ткани.
Вильгельм совсем уже собрался в дорогу, и теперь никто не знал, как поступить дальше, потому что от врача не было никаких известий и приходилось опасаться, что несчастного арфиста постигла беда, как раз в то время, когда явилась надежда решительно улучшить его положение. Был послан курьер, но едва он уехал, как под вечер прибыл врач с незнакомцем внушительного, строгого и примечательного вида. Никто его не знал. Новоприбывшие некоторое время молчали, наконец незнакомец приблизился к Вильгельму и, протянув ему руку, спросил:
— Неужто вы не узнаете старого друга?
Это был голос арфиста, но от прежнего его облика не осталось ни следа. Он был в обычном дорожном платье, опрятном и пристойном, кудри старательно причесаны, борода исчезла, но более всего изменился он от того, что выразительные его черты утратили отпечаток старости.
Вильгельм обнял его с величайшей радостью; он был представлен всем остальным и вел себя вполне разумно, не подозревая, сколь многое узнали о нем присутствующие незадолго до того.
— Надеюсь, вы будете снисходительны к человеку, с виду взрослому, но после длительного недуга вступающему в мир несмышленым младенцем, — непринужденно заявил он. — Вот этому доброму другу я обязан тем, что вновь могу явиться в человеческом обществе.
Все приветствовали его, а врач сразу же предложил пойти погулять, чтобы пресечь этот разговор, переведя его на безразличные темы.
Когда друзья остались одни, врач сообщил следующее:
— Исцелить этого человека нам помог удивительнейший случай. Мы долго пользовали его нравственно и физически по нашей методе; все шло до известной степени успешно, однако страх смерти не оставлял его, а внять нашим просьбам — пожертвовать бородой и длинной хламидой — он никак не соглашался. Впрочем, он стал принимать больше участия в мирских делах, а понятия его и даже песни заметно приблизились к жизни. Вам известно, каким неожиданным письмом вызвал меня отсюда священник. Я приехал и застал в нашем больном большую перемену: он добровольно расстался с бородой, позволил подстричь свои кудри на общепринятый манер, потребовал себе обычную одежду и как будто сразу стал другим человеком. Нам не терпелось узнать причину такого превращения, но приступить с расспросами к нему самому мы не решались, пока случайно не обнаружилось одно странное обстоятельство. Из домашней аптеки священника исчезла склянка жидкого опия. Мы нашли нужным произвести строжайшее дознание, каждый старался обелить себя, между домочадцами вспыхивали бурные перебранки. Наконец явился этот человек с признанием, что склянка находится у него. Его спросили, не пил ли он из нее, он сказал: «Нет! — И продолжал: — Ей я обязан возвращением разума. В вашей власти отнять у меня этот пузырек и вернуть меня навеки в прежнее состояние. Сознание того, как хорошо, когда смерть кончает земные муки, впервые толкнуло меня на путь исцеления; отсюда выросла мысль окончить их добровольной смертью, и с этим намерением я взял склянку. Возможность вмиг прекратить мои великие страдания придала мне силы терпеть их; и вот с тех пор, как у меня есть этот талисман, близость смерти влечет меня назад к жизни. Не бойтесь, — добавил он, — я не воспользуюсь ядом. Лучше возьмите на себя смелость вы, знатоки человеческого сердца, позвольте мне быть независимым от жизни и тем самым укрепить мою зависимость от жизни».
По зрелом размышлении мы решили более не настаивать, и теперь он носит при себе в закупоренном флакончике этот яд как своеобразное противоядие.
Врачу рассказали обо всем, что обнаружилось за это время, сговорившись хранить глубокое молчание при Августине. Аббат дал себе слово не отпускать его ни на шаг и вести далее по благому пути, на который он вступил.
Между тем Вильгельм должен был вместе с маркизом совершить путешествие по Германии. Если удастся вновь внушить Августину любовь к отечеству, тогда близким его откроют все обстоятельства и Вильгельм привезет его в родной дом.
Вильгельм закончил приготовления к путешествию, и хотя поначалу казалось непонятным, почему Августин обрадовался, услышав о скором отъезде своего старого друга и благодетеля, аббат вскоре обнаружил причину столь странного душевного движения. Августин не мог преодолеть давний страх перед Феликсом и желал, чтобы мальчика поскорее увезли.
Постепенно съехалось такое множество гостей, что их едва удавалось разместить в самом замке и во флигелях, тем более что заблаговременно не были сделаны приготовления к приему такого большого общества. Завтракали и обедали все вместе и старались себя уверить, что живут в приятнейшем согласии, однако же втайне не прочь были оказаться врозь. Тереза выезжала верхом — иногда с Лотарио, но чаще одна; успев свести знакомство со всеми помещиками и помещицами в округе, она придерживалась, надо думать не без основания, того хозяйственного принципа, что с соседями и с соседками надо быть в добром согласии и постоянно оказывать взаимные одолжения. О союзе ее с Лотарио даже и речь не заходила, обеим сестрам было о чем потолковать друг с другом; аббат искал общества арфиста, Фридрих не отходил от Вильгельма, а Феликс сновал всюду, где ему было хорошо.
Во время прогулок общество обычно разбивалось на пары, а когда приходилось быть вместе, все тотчас искали прибежища в музыке, всех связующей, обособляя каждого.
Неожиданно общество увеличилось прибытием графа, который хотел увезти супругу и сказать торжественное прости своей мирской родне. Ярно поспешил встретить его у самой кареты, и когда новоприбывший спросил, что за общество застанет он здесь, на Ярно, как всякий раз при виде графа, напал озорной стих.
— Вы застанете здесь всю знать мира, — ответил он, — итальянских и французских маркизов, лордов и баронов, недоставало только графа.
С тем они поднялись по лестнице, и Вильгельм первым встретился им в аванзале.
— Милорд, я весьма рад столь неожиданно возобновить наше знакомство, — обратился к нему граф на французском языке, вглядевшись в него. — Если я не ошибаюсь, мне случалось видеть вас в свите принца.
— Я имел тогда счастье свидетельствовать свое почтение вашему превосходительству, — отвечал Вильгельм, — однако вы оказываете мне чрезмерную честь, принимая меня за англичанина, и притом высокопоставленного, я немец и…
— …притом весьма достойный молодой человек, — вставил Ярно.
Граф с улыбкой посмотрел на Вильгельма и собрался было что-то ответить, но тут подоспели остальные и радушно приветствовали его. Пришлось извиниться, что нет возможности сразу отвести ему приличную комнату, обещав без промедления приготовить таковую.
— Так, так! — заметил он с улыбкой. — Я вижу, квартирмейстерские обязанности отданы на волю случая. А чего не добьешься предусмотрительностью и распорядительностью! Но, прошу вас, не вздумайте для меня хоть туфель стронуть с места, иначе, я вижу, не оберешься беспорядка. Всем будет неудобно, а ради меня никто не должен терпеть даже час неудобства. Вы были свидетелем, — обратился он к Ярно, — и вы также, мистер, — повернулся он к Вильгельму, — сколько людей я тогда с удобством разместил у себя в замке. Дайте мне список господ и слуг, укажите, как все сейчас расквартированы, я составлю план дислокации, и каждый без особых хлопот получит просторное жилище, да еще останется место для случайно завернувшего к нам гостя.
Ярно тотчас напросился к графу в адъютанты, доставил ему все нужные сведения и, по своему обычаю, потешался над стариком, норовя сбить его с толку. Но граф не замедлил добиться полного торжества. Все гости были размещены, он приказал в его присутствии надписать имена на всех дверях, и, надо признаться, цель была достигнута без особых хлопот и перемен.
Кстати, Ярно изловчился поселить вместе людей, связанных в то время взаимным интересом.
После того как все утряслось, граф сказал Ярно:
— Помогите мне разобраться, кто этот молодой человек, — вы зовете его Мейстер, и он как будто немец.
Ярно промолчал, отлично понимая, что граф принадлежит к тем людям, которые спрашивают, чтобы показать собственную осведомленность. И правда, тот, не дожидаясь ответа, продолжал:
— Вы давеча представили мне его, отменно аттестовав от имени принца. Допустим, его мать была немкой, но поручусь, что отец у него англичанин, и притом знатного рода. Кто подсчитает, сколько английской крови за последние тридцать лет примешалось к немецкой! Я не буду настаивать, мало ли у всех у вас таких семенных тайн, но меня-то уж не проведешь.
Он тут же стал вспоминать множество событий, якобы происшедших с Вильгельмом у него в замке; Ярно снова промолчал, хотя граф совсем запутался, то и дело смешивая Вильгельма с молодым англичанином из свиты принца. Когда-то у бедного старика была превосходная память, и он по сей день хвастался, что может вспомнить мельчайшие события своей юности, и с тем же апломбом выдавал за достоверность нелепицу, смесь былей с небылицами, состряпанную его воображением по вине заметно слабеющей памяти. Впрочем, он стал очень кроток и приветлив, своим присутствием благотворно влияя на общество. Он любил, когда вслух читали назидательные книги, даже затевал салонные игры; сам в них не принимал участия, но усердно ими командовал, а когда люди удивлялись, как он снисходит до этого, объяснял, что человека, удалившегося от важных мирских дел, меньше всего унижает обращение к делам ничтожным.
Во время этих игр Вильгельму не раз случалось пережить минуты смущения и досады: легкомысленный Фридрих пользовался любым случаем, чтобы намекнуть на чувства Вильгельма к Наталии. Как он доискался до этого? Что дало ему это право? Ведь остальные могли подумать, что, проводя с ним много времени, Вильгельм сделал ему столь неосторожное и неуместное признание.
Однажды за игрой царило особо бурное веселье, как вдруг дверь распахнулась и вбежал Августин. Вид его был страшен — лицо бледное, взгляд дикий, он пытался говорить, но язык ему не повиновался. Лотарио и Ярно, заподозрив возврат безумия, бросились к нему, чтобы удержать его.
Сперва глухо и прерывисто, а потом громко и надрывно он принялся выкрикивать:
— Не меня держите! Бегите! Помогите! Спасите ребенка! Феликс отравлен!
Его отпустили, он ринулся в дверь, и все общество в ужасе бросилось вслед за ним. Позвали врача, Августин устремился в комнату аббата, ребенок был там, он испугался и смутился, когда ему еще издали закричали:
— Что ты натворил?
— Папенька, милый! — крикнул Феликс. — Я не пил из бутылки, я пил из стакана, мне очень хотелось пить!
Августин всплеснул руками и с криком: «Он погиб!» — протиснулся сквозь толпу и бросился прочь.
На столе оказался стакан миндального молока, а рядом наполовину пустой графин; явился врач, узнал то, что другим было известно, и с ужасом обнаружил лежащую на столе хорошо знакомую пустую склянку от жидкого опия; он велел принести уксуса и пустил в ход все свое искусство.
Наталия приказала перенести мальчика в другую комнату и с тревогой хлопотала около него. Аббат побежал разыскивать Августина, чтобы добиться от него объяснения. Так же тщетно искал его несчастный отец, а когда воротился, увидел на всех лицах тревогу и озабоченность.
Врач тем временем исследовал миндальное молоко в стакане, где оказалась огромная примесь опия; ребенок лежал в постели, вид у него был совсем больной. Он просил отца, чтобы ему только ничего больше не давали глотать, чтобы его перестали мучить. Лотарио разослал своих слуг и сам ускакал на розыски Августина. Наталия сидела с ребенком, он нашел прибежище у нее на коленях и трогательно просил ее заступничества, просил дать ему кусочек сахара, потому что уксус очень кислый! Врач разрешил дать; ребенок ужасающе возбужден, пусть хоть немного успокоится, сказал он, все, что нужно, сделано, он постарается сделать все, что возможно. Граф как будто нехотя приблизился к ребенку, со строгой и даже торжественной миной возложил на него руки, поднял взор горе и на несколько мгновений замер в этой позе. Лежавший в кресле безутешный Вильгельм вскочил, бросил Наталии исполненный отчаяния взгляд и вышел из комнаты.
Вскоре после него удалился и граф.
— Мне непонятно, как это у ребенка не видно ни малейших признаков тяжелого состояния, — помолчав, промолвил врач. — В каждом выпитом глотке содержалась чудовищная доза опия, а между тем я не нахожу у него более частого пульса, чем можно приписать моим снадобьям и страху, какой вы нагнали на ребенка.
Вскоре явился Ярно с известием, что Августина нашли на чердаке в луже собственной крови, рядом валялась бритва, по-видимому, он перерезал себе горло. Врач бросился туда и столкнулся с людьми, несшими тело вниз по лестнице. Его положили на кровать и тщательно обследовали: разрез затронул дыхательное горло, сильная потеря крови привела к обмороку, однако вскоре стало очевидно, что жизнь в нем не погасла и есть еще надежда. Врач привел тело в надлежащее положение, соединил разрезанные ткани и наложил повязку. Ночь для всех прошла без сна и в тревоге. Ребенок не желал расставаться с Наталией.
Вильгельм сидел перед ней на скамеечке, ноги мальчика покоились у него на коленях, голова и грудь — у нее, — так делили они отрадную ношу и горестные заботы, до рассвета пребывая в неудобной и печальной позе: Наталия протянула руку Вильгельму, они не произносили ни слова, только глядели на ребенка и друг на друга. Лотарио и Ярно сидели на другом конце комнаты и вели между собой очень важный разговор, который мы тут же охотно пересказали бы нашим читателям, не будь мы так озабочены происходящими событиями. Мальчик сладко спал, рано утром проснулся очень веселый, вскочил и потребовал хлеба с маслом.
Едва только Августин несколько оправился, от него попытались добиться хоть каких-нибудь объяснений. Не без труда и лишь постепенно удалось у него выведать, что вследствие пресловутой графской дислокации он попал в одну комнату с аббатом и нашел рукопись, а в ней историю своей жизни; ужас его не знал границ, и тут он окончательно убедился, что дальше жить не может: тотчас же решил он, как всегда, прибегнуть к опию, вылил его в стакан с миндальным молоком и все же, поднося к губам, содрогнулся, отставил стакан, чтобы еще раз пробежаться по саду и посмотреть на божий свет, а воротясь, увидел мальчика, который заново наполнял выпитый им стакан.
Несчастного умоляли успокоиться, он судорожно схватил руку Вильгельма.
— Увы! — говорил он. — Почему я раньше не покинул тебя! Ведь знал же я, что погублю мальчика, а он погубит меня.
— Мальчик жив! — перебил его Вильгельм.
Врач, внимательно слушавший, спросил Августина, весь ли напиток был отравлен.
— Нет — только стакан! — отвечал тот.
— Значит, по счастливому случаю ребенок пил из графина! — воскликнул врач. — Добрый гений отвел его руку от смерти, бывшей наготове.
— Нет, нет! — выкрикнул Вильгельм, закрыв глаза руками. — Как страшно это слушать! Мальчик сказал определенно, что пил не из бутылки, а из стакана. Здоровый вид его обманчив. Он умрет у нас на глазах.
Вильгельм бросился прочь, врач сошел вниз и, лаская мальчика, спросил его:
— Правда ведь, Феликс, ты пил из бутылки, а не из стакана?
Ребенок расплакался.
Доктор шепотом объяснил Наталии, как обстоит дело; она тоже напрасно пыталась выведать у ребенка правду, он только плакал еще пуще, пока не заснул в слезах.
Вильгельм бодрствовал при нем, ночь прошла спокойно. Наутро Августина нашли в постели мертвым; он обманул внимание своих стражей притворным покоем, но, потихоньку распустив повязку, истек кровью. Наталия пошла гулять с ребенком; он был весел, как в самые свои счастливые дни.
— Вот ты добрая! — говорил ей Феликс. — Ты не бранишься, не бьешь меня! Я только тебе скажу, я пил из бутылки! Маменька Аврелия всегда била меня по пальцам, когда я хватался за графин. Папа был такой сердитый, я думал, он меня побьет.
Как на крыльях, летела Наталия к замку. Вильгельм, все еще озабоченный, шел ей навстречу.
— Счастливый отец! — громко крикнула она, подняла ребенка и бросила ему на руки. — Вот тебе твой сын! Он пил из бутылки, непослушание спасло его!
О счастливом исходе рассказали графу, тот слушал с улыбкой затаенной и скромной уверенности, с какой терпят заблуждения хороших людей. Обычно столь догадливый Ярно на сей раз не понимал, чем объяснить такое непоколебимое самодовольство, пока окольными путями не дознался вот до чего: граф убежден, что мальчик в самом деле принял яд, но он молитвой и наложением рук чудесно спас ему жизнь.
Затем он решил тут же уехать и, как всегда, собрался в один миг. При прощании красавица графиня, держа руку сестры, схватила руку Вильгельма, крепким пожатием соединила все четыре руки, быстро повернулась и вспрыгнула в карету.
Такое нагромождение страшных и необычайных событий поневоле изменило общий строй жизни, привело его в полное расстройство, сообщив всему дому какую-то лихорадочную суету. Часы сна и бодрствования, еды, питья и совместного времяпрепровождения сдвинулись и перемешались. Кроме Терезы, все были выбиты из колеи. Мужчины пытались восстановить бодрость духа спиртными напитками и, поднимая себе настроение искусственным путем, лишали себя настоящей веселости и жизнерадостности.
Вильгельм был сам не свой, разнородные чувства раздирали его душу. После всех ужасных неожиданностей, пережитых им, у него не стало сил побороть страсть, всецело завладевшую его сердцем. Феликс был ему возвращен, а он чувствовал себя обездоленным. Кредитные письма от Вернера пришли в срок, все было готово для путешествия, недоставало лишь решимости уехать. Все понуждало его к этому путешествию, он мог предполагать, что Лотарио и Тереза только и ждут его отъезда, чтобы обвенчаться. Ярно, против своего обыкновения, как-то присмирел, словно бы утратил привычную веселость. По счастью, врач в известной степени вывел нашего друга из затруднения, объявив его больным и прописав ему лекарство.
Общество постоянно собиралось по вечерам; Фридрих, присяжный балагур, по своему обычаю, выпив лишнего и овладев разговором, смешил остальных сотнями цитат и проказливых намеков, а нередко и смущал их, позволяя себе думать вслух.
В болезнь своего друга он, как видно, не слишком верил. Однажды, когда все были в сборе, он громко спросил:
— Доктор, как вы называете недуг, который напал на доброго нашего друга? Неужто к нему не подходит ни одно из трех тысяч названий, которыми вы прикрываете свое невежество? Однако в подобных примерах как будто недостатка не было! Такого рода казус имел место не то в египетской, не то в вавилонской истории! — выспренним тоном закончил он.
Присутствующие переглядывались и улыбались.
— Как же звали того царя? — выкрикнул шалун и помедлил одно мгновение. — Если вы не желаете мне помочь, — продолжал он, — я сам приду себе на помощь.
Распахнув дверь, он показал на большую картину, висевшую в аванзале.
— Как зовут того козлобородого в короне, который сокрушается о больном сыне в ногах кровати? Как зовут красотку, которая входит в покой, неся в своем целомудренно-лукавом взоре яд вместе с противоядием! Как зовется тот горе-лекарь, которого осенило лишь в этот миг и он впервые в жизни прописывает дельный рецепт, дает лекарство, излечивающее радикально, притом столь же вкусное, сколь и целительное?
Он еще долго пустословил в том же роде. Остальные по мере сил старались скрыть смущение под принужденной улыбкой. Легкая краска проступила на щеках Наталии, выдавая волнение сердца. На ее счастье, она прогуливалась по комнате вместе с Ярно; приблизясь к двери, она ловко выскользнула вон, несколько раз прошлась по аванзале и удалилась к себе в комнату.
Все молчали. Фридрих принялся приплясывать, напевая:
Будет чудо вам дано!
Что свершилось — свершено,
Что сказалось — верен сказ,
Близок час:
Чудо — вот оно!

Тереза последовала за Наталией, Фридрих подвел врача к картине в аванзале, произнес шутовской дифирамб врачебному искусству и улизнул прочь.
Лотарио все время стоял в оконной амбразуре и, не шевелясь, смотрел в сад. Вильгельм был в ужасающем состоянии. Даже оказавшись наедине с другом, он некоторое время не произносил ни слова: беглым взглядом окидывал он свою жизнь; всмотревшись под конец в нынешнее свое положение, он содрогнулся, вскочил с места и воскликнул:
— Ежели я повинен в том, что творится, что происходит со мной и с вами, тогда покарайте меня! В довершение всех моих бед, лишите меня своей дружбы и пустите безутешным мыкаться по свету, где мне давно бы пора сгинуть. Но ежели вы увидите во мне жертву случайного и жестокого сплетения обстоятельств, из которого я не мог выпутаться, тогда благословите меня в дорогу вашей любовью и дружбой, — долее я не могу мешкать. Настанет час, когда я осмелюсь вам сказать, что произошло во мне за последние дни. Быть может, я потому и наказан, что раньше не разоблачил себя перед вами, потому что я колебался показать себя вам, каков я есть; вы бы мне помогли, вовремя вызволили бы меня. Вновь и вновь открываются у меня глаза на себя самого, но всякий раз слишком поздно, всякий раз понапрасну. Как заслужил я обличительные слова Ярно! Как был уверен, что проникся ими, как надеялся, что они мне помогут завоевать себе новую жизнь. А имел ли я на это силы и право? Напрасно мы, люди, клянем самих себя, клянем свою судьбу. Мы жалки и обречены на жалкое прозябание, и не все ли равно, собственная ли вина, веление ли свыше или случай, добродетель или порок, мудрость или безумие ввергают нас в погибель? Прощайте, больше минуты не пробуду я в доме, где не по своей вине так чудовищно нарушил закон гостеприимства. Болтливость вашего брата непростительна, она доводит мое горе до высшего предела, до отчаяния.
— А что, если, — промолвил Лотарио, беря его руку, — ваш союз с моей сестрой был тем тайным условием, на котором Тереза решила отдать мне свою руку? Вот какое возмещение придумала для вас эта благородная девушка: она поклялась, что только двойной четой, в один день, пойдем мы к алтарю. «Он разумом избрал меня, — сказала она, — а сердцем тянется к Наталии, и мой разум придет на помощь его сердцу». Мы договорились наблюдать за Наталией и за вами, и после того, как мы доверились аббату, он взял с нас слово ни шагу не сделать, чтобы способствовать этому союзу, — пускай все идет своим ходом. Так мы и поступали. Природа взяла свое, а озорник-братец лишь стряхнул созревший плод. Раз уж мы неисповедимыми путями сошлись вместе, не будем вести заурядную жизнь; будем вместе деятельны на достойный лад! Трудно даже вообразить, что может образованный человек сделать для себя и для других, коль скоро не власти ради почувствует потребность опекать многих, побудит их вовремя делать то, что они сами рады бы сделать, и поведет к целям, которые они чаще всего ясно видят перед собой, только идут к ним неверными путями. Заключим же на этом союз! Это не пустая мечта, это мысль вполне осуществимая, и хорошие люди нередко осуществляют ее, хоть и не до конца отдавая себе в том отчет. Живой тому пример — моя сестра Наталия. Навсегда останется недосягаемым образ действий, внушенный природой этой прекрасной душе. Да, она заслуживает чести быть названа так преимущественно перед многими другими, смею сказать, даже перед нашей благородной тетушкой, которая в ту пору, когда наш славный доктор так озаглавил ее рукопись, была прекраснейшей натурой, какую мы только знали в нашем кругу. Тем временем подросла Наталия, и человечество радуется такому явлению.
Он собрался продолжать, но в комнату с громкими возгласами вбежал Фридрих.
— Каких венцов я достоин? Чем вы меня наградите? — восклицал он. — Сплетайте мирты и лавры, плющ, дубовые листья, самые свежие, какие найдете, — столько заслуг вам нужно увенчать в моем лице. Наталия твоя! Я чародей, открывший этот клад!
— Он бредит, и я ухожу, — вымолвил Вильгельм.
— Ты говоришь то, что тебе поручено? — спросил барон, удерживая Вильгельма.
— Я говорю своею волею и властью, — ответил Фридрих, — и божьей милостью, если угодно; такой я был сват, такой я теперь посланец; я подслушивал под дверью, она без утайки открылась аббату.
— Бесстыдник! — произнес Лотарио. — Кто велел тебе подслушивать?
— А кто велит ей запираться? — возразил Фридрих. — Я слышал все в точности. Наталия очень волновалась. В ту ночь, когда, казалось, ребенок так болен, когда он покоился наполовину у нее на коленях, а ты делил с ней милую ношу, в полном отчаянии сидя перед ней, — она дала себе обет, ежели ребенок умрет, признаться тебе в любви и самой предложить свою руку; ныне, когда ребенок жив, зачем ей менять свои намерения? Что обещано в такую минуту, от того потом не отрекаются при любых условиях. Сейчас явится поп, полагая, что принес невесть какую новость.
В комнату вошел аббат.
— Нам все известно! — крикнул ему навстречу Фридрих. — Будьте кратки, ваш приход — чистая формальность, ни для чего другого такие господа и не требуются.
— Он подслушивал, — пояснил барон.
— Какое неприличие! — вскричал аббат.
— Не тяните! — перебил Фридрих. — Какие предстоят церемонии? Их можно перечесть по пальцам. Вы отправитесь путешествовать, приглашение маркиза пришлось всем очень кстати. Как только вы перевалите через Альпы, все уладится наилучшим образом; какую бы причуду вы себе ни позволили, люди будут вам только признательны, вы доставите им развлечение, за которое не надобно платить. Это будет как бы всенародный карнавал; все сословия могут принимать в нем участие.
— Вы успели снискать себе огромную популярность такими народными праздниками, — заметил аббат, — а мне, как видно, нынче не придется вставить слово.
— Если я привираю, так вразумите меня! — заявил Фридрих. — Идемте, идемте живее! Нам не терпится посмотреть на нее и порадоваться.
Лотарио обнял друга и повел его к сестре, она вышла им навстречу вместе с Терезой. Все молчали.
— Медлить ни к чему! — вскричал Фридрих. — За дна дня вы можете собраться в дорогу. Что скажете, мой друг? — обратился он к Вильгельму. — Когда мы с вами свели знакомство, я выпросил у вас пышный букет. Кто бы ожидал, что пройдет время и вы получите из моих рук такой цветок!
— В минуту высочайшего счастья я не хочу вспоминать о тех временах!
— Вам не следует их стыдиться, как людям не надобно стыдиться своего происхождения. Неплохие то были времена, и меня разбирает смех, как я погляжу на тебя; ты напоминаешь мне Саула, сына Кисова, который пошел искать ослиц отца своего и нашел царство.
— Я не знаю цены царству, — ответил Вильгельм, — знаю только, что обрел такое счастье, которого не заслуживаю и которое не променяю ни на что в мире.
Назад: ГЛАВА ПЯТАЯ
Дальше: КОММЕНТАРИИ