КНИГА ВОСЬМАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Феликс побежал в сад, Вильгельм с великой радостью поспешил за ним, все кругом казалось по-новому пленительным в свете сияющего утра, и Вильгельм переживал блаженнейшие минуты. Феликс был новичок в этом прекрасном и вольном мире, а его отец сам не очень-то смыслил в предметах, о которых настойчиво по нескольку раз спрашивал малыш. Под конец они прибегли к помощи садовника, чтобы тот объяснил им, как называются и для чего употребляются разные растения; Вильгельм смотрел на природу новым взглядом — любопытство и любознательность ребенка впервые показали ему, как был он безразличен ко всему, что находилось вне его, как мало по-настоящему видел и знал. Этот день, самый отрадный в его жизни, как будто положил начало его собственному образованию; он чувствовал необходимость учиться, меж тем как призван был учить.
Ярно и аббат больше не показывались; они появились лишь к вечеру и привели с собой какого-то гостя. Вильгельм поспешил ему навстречу в изумлении, не веря своим глазам, — это был Вернер, который тоже на миг остолбенел при виде его. Они обнялись очень нежно, и оба не могли скрыть, что нашли друг в друге немалые перемены. Вернер утверждал, что Вильгельм вырос, окреп, выровнялся, приобрел лоск и приветливость в обхождении.
— Правда, я не чувствую прежнего твоего простосердечия, — добавил он.
— Оно, конечно, вернется, как только мы опомнимся от неожиданности, — ответил Вильгельм.
Однако сам Вернер произвел на Вильгельма куда менее выгодное впечатление. Бедняга явно был не на подъеме, а в упадке. Он сильно исхудал, острые черты лица еще истончились, нос стал длиннее, лоб и темя облысели, голос звучал резче, пронзительнее и крикливее; впалая грудь, выступающие вперед плечи и бескровные щеки выдавали в нем работящего ипохондрика.
У Вильгельма достало деликатности весьма сдержанно отозваться о столь разительной перемене, тем паче что Вернер дал волю дружеским восторгам.
— Право же, — восклицал он, — пускай ты попусту растратил время и, как я подозреваю, ничем не разжился, все же такой молодчик, каким ты стал, может и должен устроить свое счастье. Только, смотри, не промотай и не потеряй его снова; с эдакой наружностью как не высватать богатую и красивую наследницу!
— Ты верен себе! — заметил Вильгельм. — Не успел после долгой разлуки встретить друга, как уже видишь в нем товар, предмет торговли, на котором можно нажиться.
Ярно и аббат как будто совсем не удивились этой встрече и предоставили друзьям вволю распространяться о прошлом и настоящем. Вернер со всех сторон оглядывал друга, поворачивал его туда и сюда, так что тот даже засмущался.
— Нет, нет! — восклицал он. — Такого мне еще не доводилось видеть, и все же я уверен, что не ошибаюсь. Глаза у тебя стали глубже, лоб шире, нос тоньше, а рот привлекательнее. Гляньте-ка, какая у него стать! Как все ладно и складно! До чего же полезно бить баклуши! А я-то, горемыка, — он посмотрел на себя в зеркало, — не наживи я за это время изрядную сумму денег, вовсе ничем бы не был хорош.
Вернер не получил последнего письма Вильгельма: их контора и была тем торговым домом, совместно с коим Лотарио намеревался купить земельные угодья. Именно это дело и привело Вернера сюда. Он никак не ожидал столкнуться здесь с Вильгельмом. Явился судейский чиновник, были показаны бумаги, и Вернер счел условия сходными.
— По всей видимости, вы желаете добра этому молодому человеку, — заявил он, — так постарайтесь, чтобы наша доля не была урезана. От моего друга зависит стать владельцем имения и вложить в него часть своего состояния.
Ярно и аббат заверили, что нет нужды напоминать им об этом. Едва все было оговорено в общих чертах, как Вернер пожелал сыграть в ломбер, и Ярно с аббатом не замедлили составить ему партию; он, видите ли, так пристрастился к картам, что вечер был ему не в радость без игры.
Оказавшись после ужина наедине, друзья наперебой выспрашивали друг у друга обо всем, что им хотелось узнать.
Вильгельм не уставал твердить, как он доволен своим положением и какое для него счастье вступить в круг столь замечательных людей. А Вернер на это только качал головой и говорил:
— Верить следует только лишь тому, что видишь собственными глазами! Не один угодливый приятель заверял меня, что ты живешь с неким молодым распутником из дворян, водишь к нему актерок, помогаешь транжирить денежки и портишь ему отношения со всей роднен.
— Мне было бы обидно за себя и за этих славных людей, что о нас судят так превратно, — отвечал Вильгельм. — Но на своем актерском поприще я привык к любым кривотолкам. В самом деле, как могут люди составить себе правильное мнение о наших поступках, когда те предстают перед ними без связи, урывками, в самой небольшой своей доле, ибо добро и зло творится втайне и наружу выходит лишь самое несущественное. Актеров и актрис — тех ставят на подмостки, со всех сторон зажигают свет, все действие проворачивается в считанные часы, однако даже тут мало кто способен разобраться в происходящем.
Дальше пошли расспросы о семье, о «друзьях юности, о родном городе. Вернер спешил сообщить, какие произошли перемены, что осталось по-прежнему, что случилось нового.
— Женщины в доме живут, весело и беспечно, — говорил он, — в деньгах нехватки нет. Половину времени они наряжаются, вторую половину — щеголяют своими нарядами перед другими. Хозяйством занимаются не больше, чем надобно. Малыши мои растут смышлеными ребятишками. Я уж мысленно вижу, как они сидят, строчат и считают, бегают, хлопочут, промышляют; когда приспеет время, каждый получит самостоятельное дело, а что до нашего состояния — тут тебе только глядеть да радоваться. Когда все будет улажено с земельными угодьями, мы сразу же поедем вместе домой, — по всей видимости, ты способен не без толка заняться обычными человеческими делами. Спасибо твоим новым друзьям, что они натолкнули тебя на верный путь. Право же, я, дурак, сейчас только понимаю, как люблю тебя, — гляжу и не могу наглядеться, до чего же у тебя здоровый и хороший вид. Совсем не то, что на портрете, который ты как-то прислал своей сестре. Из-за него дома разгорелся настоящий спор. Мамаша и дочка находили, что молодой кавалер очень даже мил — открытая шея, грудь наполовину обнажена, сборчатый воротник, волосы по плечи, круглая шляпа, короткий камзольчик, длинные панталоны болтаются на ногах. А я доказывал, что такой наряд впору Гансвурсту. Вот сейчас ты на человека похож, не хватает только косы, в которую не мешает заплести волосы, иначе тебя, чего доброго, примут в дороге за еврея и потребуют уплатить пошлины и подорожную.
Тем временем в комнату проник Феликс и, видя, что на него не обращают внимания, улегся на софу и уснул.
— Что это за козявка? — спросил Вернер.
У Вильгельма в ту минуту не хватило духу сказать правду да и не хотелось поведать эту все же двусмысленную историю человеку, донельзя недоверчивому от природы.
Вся компания отправилась обозреть угодья, прежде чем заключить сделку. Вильгельм не отпускал от себя Феликса и ради мальчика чистосердечно радовался будущим владениям. Мальчик бросал алчные взгляды на созревавшие вишни и ягоды, напоминая ему о поре собственного отрочества и о многообразной отцовской обязанности заблаговременно готовить, добывать и сберегать для своих детей источники довольства. С каким вниманием осматривал он питомники и постройки, как горячо желал восстановить заброшенное и обновить разрушенное! Отныне он не смотрел на мир глазами перелетной птицы, в жилище уже не видел наскоро сложенный из веток шалаш, который засохнет, прежде чем его покинут. Все, что он замыслил насадить, должно произрасти для мальчика, а все, что он восстановит, должно быть рассчитано на много поколений. В этом смысле годы его учения пришли к концу, с чувством отцовства он обрел и все добродетели гражданина. Он сознавал это, и радость его не знала себе равных.
— О, сколь излишни строгости морали, — восклицал он, — раз природа любовно воспитывает нас такими, как нам надлежит быть. И сколь же нелепы требования бюргерского общества, которое сперва сбивает нас с толку и направляет по ложному пути, а затем требует от нас больше, нежели сама природа! Плохо то воспитание, которое разрушает действеннейшие средства воспитания подлинного и напоминает нам о конце, вместо того чтобы одарять нас счастьем еще на пути к нему!
Хотя он в жизни на многое насмотрелся, — лишь наблюдая ребенка, он вполне уяснил себе человеческую природу. Театр, как и мир, представлялся ему кучкой высыпанных игральных костей, где каждая кость показывает на верхней грани раз больше, раз меньше очков, но вместе они так или иначе составляют значительный итог. А здесь, в ребенке, он, можно сказать, видел отдельную игральную кость, на разных гранях которой глубоко врезаны достоинства и недостатки человеческой натуры.
В мальчике день ото дня росла потребность различать предметы между собой. Узнав однажды, что у каждого из них есть название, он желал услышать, как называются они все; считая, что отец знает все на свете, он донимал его вопросами, тем самым принуждая знакомиться с такими предметами, каким обычно тот уделял мало внимания. Так же рано обнаружилось в малыше врожденное стремление познать начало и конец всего сущего. Когда он спрашивал, откуда берется ветер и куда девается огонь, отец впервые живо ощутил свое невежество; ему захотелось узнать, до каких пределов дозволено проникать человеческой мысли и в чем есть у него надежда дать со временем отчет себе и другим. Наблюдая, как мальчик вспыхивает от ярости, когда при нем обижают какое-нибудь живое существо, отец искренне радовался, ибо видел в этом признак отзывчивой души. Мальчуган яростно набросился на кухарку, зарезавшую нескольких голубей. Впрочем, восторженное умиление Вильгельма поблекло, когда он увидел, как мальчик безжалостно убивает лягушек и обрывает крылья у бабочек. Эта черта напомнила ему многих людей, которые представляются крайне справедливыми, когда их не обуревают страсти и они спокойно наблюдают чужие поступки.
Приятное сознание, что мальчик оказывает неподдельно благотворное воздействие на его жизнь, чуть было не поколебалось, когда Вильгельм заметил, что на самом деле скорее мальчик воспитывает его, нежели он мальчика. Он не мог порицать сына, не будучи способен что-то указывать ему, и после смерти Аврелии тот сам был себе указчик и успел вернуться к тем дурным привычкам, которые она так старалась искоренить. Мальчуган опять уже не закрывал за собой дверей, опять не желал есть из своей тарелки и был в восторге, когда ему не запрещали брать кушанье прямо с блюда, оставлять нетронутым полный стакан и пить из бутылки. Зато он бывал очень мил, когда усаживался с книжкой в уголок и пресерьезно заявлял:
— Посмотрим, что тут за ученость! — хотя совсем еще не умел и не желал разбирать буквы.
А стоило Вильгельму вспомнить, как мало он до сих пор сделал для ребенка и как мало способен сделать, в нем поднималась щемящая тревога, грозившая перевесить все его счастье.
«Неужто мы, мужчины, родились такими себялюбцами, что не можем заботиться ни о ком, кроме собственной персоны? — мысленно вопрошал он себя. — Ведь я сейчас так поступаю с мальчиком, как раньше поступал с Миньоной. Я привязал к себе милую малютку, услаждался ее присутствием и при этом был к ней непростительнейшим образом невнимателен. Что сделал я для ее образования, к которому она страстно рвалась? Ровно ничего. Я предоставил ее самой себе и всем случайностям, каким она могла подвергнуться в обществе необразованных людей. А неужто сердце ни разу не приказало тебе хоть немножко подумать о мальчике, который запал тебе в душу, прежде чем стать таким для тебя дорогим? Теперь уже не время расточительно тратить и свои и чужие годы; соберись с силами и подумай-ка, что́ обязан ты сделать для себя и для милых созданий, которых так прочно спаяли с тобой природа и привязанность».
Этот монолог был, собственно, предисловием к признанию, что он уже подумал, позаботился, поискал и принял решение; дольше он не мог таиться от себя. После частых и бесплодных приступов тоски по Мариане ему стало ясно, что мальчику нужна мать и лучше, чем в Терезе, ее ни в ком не обрести. Он успел хорошо узнать эту превосходную женщину. Такой супруге и помощнице можно без колебаний вверить себя и своих близких. Ее возвышенная любовь к Лотарио не смущала его. По прихоти судьбы они были разлучены навеки. Тереза считала себя свободной и о замужестве говорила, правда, равнодушно, но как о чем-то вполне естественном.
После длительных размышлений он решил рассказать ей о себе все, что знал сам. Пускай поймет его, как он понимает ее. И вот он начал продумывать свою собственную историю: она показалась ему так бедна событиями, и каждое признание, в общем, так мало говорило в его пользу, что у него не раз было поползновение отступиться от своего намерения. Наконец он надумал потребовать, чтобы Ярно добыл ему из башни свиток его годов учения.
— Просьба ко времени, — сказал Ярно; и Вильгельм получил свиток.
Страшная минута наступает для человека благородного, когда он доходит до убеждения, что ему надо познать самого себя. Перелом в жизни — тот же кризис, а разве кризис не болезнь? С какой неохотой подходим мы после болезни к зеркалу! Мы чувствуем себя лучше, а видим только следы миновавшего недуга. Однако Вильгельм был достаточно к тому подготовлен, сами обстоятельства красноречиво взывали к нему, друзья не слишком его щадили, и, хотя развернул он свиток с лихорадочной торопливостью, по мере чтения он успокаивался. Летопись его жизни была составлена в крупных и резких чертах; ни отдельные события, ни преходящие впечатления не отвлекали его, дружелюбные замечания общего характера служили указующим перстом, не унижая его; впервые перед ним предстал его образ, увиденный извне, но не второе «я», как в зеркале, а другое «я», как на портрете; правда, некоторых своих черт мы не узнаем, зато радуемся, что мыслящий ум постарался так нас постичь, а большой талант — так запечатлеть, что сохранился образ того, каким мы были, и ему суждено пережить нас самих.
Воскресив в памяти с помощью манускрипта все обстоятельства своей жизни, Вильгельм начал писать свою биографию для Терезы и чуть ли не стыдился, что ее высоким добродетелям не может противопоставить ничего такого, что бы свидетельствовало о полезной деятельности. Насколько пространно было его сочинение, настолько кратким постарался он быть в письме к ней: он просил ее дружбы и, если возможно, ее любви. Он предлагал ей свою руку и просил не медлить с решением.
После некоторых внутренних колебаний, не обсудить ли сперва столь важное дело с друзьями, с Ярно и с аббатом, он предпочел промолчать. Решимость его была слишком тверда, а дело слишком важно, чтобы подвергать их суждению даже самого мудрого, самого хорошего человека; мало того, он самолично доставил письмо на ближайшую почту. Быть может, ему неприятно было думать, что во многих обстоятельствах жизни, когда он полагал, что поступает скрытно и свободно, на самом деле за ним наблюдали, его даже направляли, как недвусмысленно было написано в свитке, и он желал хотя бы в этом случае прямо говорить от сердца сердцу Терезы и своей участью быть обязанным ее решению и приговору, а потому не счел зазорным обойтись без своих стражей и соглядатаев, хотя бы в таком важном вопросе.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Едва было отправлено письмо, как воротился Лотарио. Все радовались, что подготовка важных сделок окончена и вскоре они будут заключены, а Вильгельм с нетерпением ждал, как же многие нити частью завяжутся заново, частью порвутся вовсе и как определятся его виды на будущее. Лотарио приветливо поздоровался со всеми, он вполне оправился, был добр и весел, как и положено человеку, который знает, что делать, и беспрепятственно может делать то, что хочет.
Вильгельм не в силах был ответить ему столь же сердечным приветом.
«Ведь это друг, возлюбленный, жених Терезы, а ты пытаешься занять его место, — невольно думал он. — Уж не надеешься ли ты когда-нибудь избыть, изгнать из памяти это сознание?»
Не будь письмо отправлено, он, пожалуй, не осмелился бы послать его. По счастью, жребий был уже брошен, Тереза, может статься, уже решилась, и счастливая развязка скрывалась только за дымкой расстояния. Скоро решится, выиграл он или проиграл. Он пытался успокоить себя такими рассуждениями, однако сердце у него билось лихорадочно. Ему трудно было сосредоточиться на важной сделке, от которой в известной мере зависела судьба всего его состояния. Ах! сколь ничтожным представляется человеку в минуты страстного волнения все, что его окружает, все, что ему принадлежит!
К его счастью, у Лотарио был широкий взгляд на дело, а у Вернера легкомысленный. При всей своей жажде наживы он простодушно радовался прекрасному поместью, которое достанется ему, или, скорее, его другу. У Лотарио же были совсем иные соображения.
— Меня не столько радовало бы само приобретение, — сказал он, — сколько его законность.
— Боже правый! — вскричал Вернер. — Уж мы ли не действовали по закону!
— Не вполне! — возразил Лотарио.
— Да ведь мы же выложили наличные денежки.
— Да, конечно, — признал Лотарио. — Быть может, вы сочтете излишней щепетильностью то, что я вам сейчас скажу. Мне приобретение представляется вполне законным и чистым, лишь когда с него вносится положенная доля государству.
— Как? Вы предпочли бы, чтобы свободно приобретенные угодья подлежали обложению? — изумился Вернер.
— В известном смысле — да! — пояснил Лотарио. — Ибо уравнение со всеми прочими владениями само собой обеспечивает надежность приобретения. В наше время, когда многие понятия становятся шаткими, что главным образом побуждает крестьянина считать владения дворянина менее законными, нежели его собственные? Лишь то, что сам дворянин не обременен налогами, которые лежат бременем на нем, на крестьянине.
— А как же будет с процентами на наш капитал? — спросил Вернер.
— Никак не хуже, если против небольшой регулярной подати государство избавит нас от мудрований ленного права и позволит нам по своей воле распоряжаться нашими поместьями, чтобы мы не обязаны были сохранять их такими громадами, а могли бы более равными долями делить их между нашими детьми и таким образом вовлекать всех в живую, независимую деятельность, вместо того чтобы оставлять в наследство ограниченные и ограничивающие привилегии, для пользования коими нам вечно приходится взывать к теням предков. Насколько счастливее были бы и мужчины и женщины, если бы могли независимым взглядом осмотреться вокруг и по собственному выбору возвысить достойную девушку или хорошего юношу, не считаясь ни с какими другими соображениями. Государство имело бы больше граждан, может быть, даже лучших, чем ныне, и не терпело бы столь часто недостатка в хороших головах и руках.
— Уверяю вас, я в жизни не думал о государстве, — сказал Вернер, — все подати, пошлины и налоги я уплачивал потому, что так уж заведено.
— Ну, я еще рассчитываю сделать из вас хорошего патриота, — заявил Лотарио. — Как хорош лишь тот отец, который за столом сперва раздает кушанье детям, так хорош лишь тот гражданин, что прежде всех других расходов уделяет положенную долю государству.
Эти общие соображения были отнюдь не в ущерб, а даже на пользу личным их делам. Когда они почти совсем уже столковались, Лотарио сказал Вильгельму:
— А теперь я должен послать вас в такое место, где вы будете нужнее, чем здесь: моя сестра просит вас не мешкая приехать к ней; бедняжка Миньона чахнет на глазах, и вся надежда, что ваше присутствие еще может приостановить недуг. Сестра послала это письмецо мне вдогонку, из чего видно, какое значение она этому придает.
Лотарио протянул записку Вильгельму, который слушал его с большим замешательством, а теперь, узнав по беглым карандашным строкам, руку графини, совсем растерялся и не знал, что отвечать.
— Возьмите с собой Феликса, — посоветовал Лотарио, — детям будет веселее вместе. Отправляться вам надо завтра поутру; экипаж сестры, в котором приехали мои люди, задержался здесь, лошадей я вам дам до полдороги, а дальше возьмете почтовых. Счастливого вам пути, очень кланяйтесь от меня моей сестре. Скажите, что я скоро ее навещу и пускай готовится принять еще гостей. Друг нашего дядюшки, маркиз Чиприани, направляется сюда. Он надеялся застать старика в живых, они хотели вместе повспоминать старину и усладить себя общей им любовью к искусству. Маркиз много моложе дяди и преимущественно ему обязан своим образованием; мы должны всячески постараться хотя бы отчасти восполнить пустоту, которую он почувствует, а успешнее всего это сделать, собрав большое общество.
Лотарио удалился с аббатом в свой кабинет, Ярно еще раньше уехал верхом. Вильгельм поспешил к себе в комнату, — у него не было никого, кому бы довериться, никого, кто помог бы ему уклониться от шага, который так его страшил. Явился юный слуга и поторопил его со сборами; им надо было еще ночью погрузить и увязать поклажу, с тем чтобы на рассвете тронуться в путь. Вильгельм не знал, что ему делать.
«Только бы выбраться из этого дома, — решил он наконец, — дорогой можно обдумать, как быть, во всяком случае, надо остановиться на полпути и послать сюда гонца, написавши то, что трудно высказать, а там будь что будет!»
Невзирая на такое решение, он провел бессонную ночь; только вид сладко спавшего Феликса несколько ободрял его.
«Ах, кому ведомо, какие испытания ждут меня впереди, сому ведомо, долго ли не перестанут меня мучить содеянные ошибки, часто ли будут терпеть крах мои добрые и разумные намерения! Но вот это мое сокровище сохрани мне, жалостливая или безжалостная судьба! Если же этой лучшей части коего «я» суждено погибнуть раньше меня, этому сердцу быть оторвану от моего сердца, тогда прощай разум и рассудок, прощай всякая бережность и осторожность, исчезни инстинкт самосохранения! Пропади все, чем мы разнимся от животного. И ежели не дозволено добровольно кончать печальный свой век, тогда пусть преждевременное слабоумие помрачит сознание раньше, чем смерть, навсегда разрушив его, нашлет нескончаемую ночь!»
Он схватил мальчика в объятия, целовал его, прижимал к себе и орошал обильными слезами. Ребенок проснулся; его ясные глаза и ласковый взгляд тронули отца до глубины души.
«Что предстоит мне испытать, когда я представлю тебя несчастной красавице графине, когда она прижмет тебя к своей груди, жестоко раненной твоим отцом! — восклицал он. — Как страшно мне, что бедняжка с криком оттолкнет тебя, едва твое прикосновение пробудит ее подлинную или мнимую боль!»
Кучер не дал ему времени размышлять и решать далее, принудив до рассвета сесть в экипаж; он потеплее укутал своего Феликса, потому что утро было холодное, но ясное, и ребенок впервые в своей жизни увидел, как восходит солнце. Его изумление при виде первого огненного луча и все нарастающей мощи света, его восторги и забавные возгласы восхитили отца и помогли заглянуть в детскую душу, над которой солнце встает и плывет, как над чистым тихим озером.
В небольшом городке кучер выпряг лошадей и поскакал обратно. Вильгельм тотчас взял комнату и стал обдумывать, оставаться ли здесь или ехать дальше. В таких колебаниях он отважился достать записочку, которую не дерзал развернуть вторично; она содержала следующие слова: «Пришли мне своего молодого друга, да смотри, поскорее. За последние два дня Миньоне стало еще хуже. Хоть и по грустному поводу, я буду рада познакомиться с ним».
В первый раз Вильгельм не заметил последних слов. Они испугали его, и он сразу же решил не ехать дальше. «Как? — мысленно восклицал он. — Лотарио знал все обстоятельства и не пожелал открыть ей мое имя? Она не ждет скрепя сердце знакомца, с которым предпочла бы не встречаться, она ждет кого-то незнакомого, и вдруг вхожу я! Отсюда вижу, как она отшатнется, как покраснеет! Нет, я не в силах пережить эту сцену».
Тут как раз вывели и впрягли лошадей, Вильгельм твердо решил распаковать вещи и остаться здесь, Он был вне себя от волнения. Услыхав, как поднимается по лестнице служанка сказать ему, что все готово, он стал наскоро придумывать причину, вынуждавшую его задержаться, и рассеянным взглядом остановился на записке, которую держал в руке.
— Господи! Что это? — вскричал он. — Это вовсе не рука графини, это рука амазонки!
Вошла служанка, позвала его вниз и увела с собой Феликса.
— Неужели это возможно? — восклицал он. — Неужели это правда? Что мне делать? Остаться, выждать и выяснить? Или мчаться туда? Мчаться навстречу развязке? Как! Быть на пути к ней и медлить? Нынче вечером ты можешь ее увидеть и по доброй воле заточишь себя в темницу? Это ее рука, да, да, ее! Ее рука зовет тебя, ее экипаж запряжен, чтобы везти тебя к ней. Вот она, разгадка: у Лотарио две сестры. Он знает о моих отношениях с одной, а чем я обязан второй, ему неизвестно. Не знает и она, что раненый бродяга, обязанный ей если не жизнью, то здоровьем, с таким незаслуженным радушием был принят в доме ее брата.
Феликс уже качался на подушках экипажа и кричал снизу:
— Папенька, иди! Ну, иди же! Посмотри, какие красивые облака! И какие они яркие!
— Иду, иду! — крикнул Вильгельм, сбегая с лестницы. — Все чудеса небес, каким ты, милое дитя, не успел надивиться, ничего не стоят рядом с видением, которого я жду.
Сидя в экипаже, он мысленно сопоставлял все обстоятельства. «Итак, эта Наталия — еще и подруга Терезы! Какое открытие, какие надежды, какие возможности! Удивительное дело — боязнь услышать что-нибудь об одной сестре едва не скрыла от меня существования другой!» С великой радостью смотрел он на своего Феликса, надеясь, что они вместе будут встречены наилучшим образом.
Надвинулся вечер, солнце зашло, дорога была не из лучших, возница ехал медленно, Феликс уснул, а в душе нашего друга вставали новые сомнения и заботы.
«Какие безумные мечты владеют тобой, — одергивал он себя, — спорное сходство почерков сразу же успокаивает тебя и дает повод сочинять самые что ни на есть фантастические сказки!»
Он снова достал записочку, и в свете сумерек ему померещилось, что это почерк графини; глаза отказывались в отдельных чертах усмотреть то, что сердце открыло ему в целом.
«Значит, лошади влекут тебя навстречу ужасающей сцене! Может статься, через несколько часов они уже повезут тебя обратно. Хоть бы застать ее одну! Вдруг там окажется и ее супруг, а чего доброго, и баронесса!
Какую я найду в ней перемену? Устою ли я на ногах при виде ее?»
Лишь слабый луч надежды, что его ждет встреча с прекрасной амазонкой, временами пробивался сквозь пелену мрачных дум. Наступила ночь, когда экипаж прогрохотал по дворовым плитам и остановился. Слуга с восковым факелом вышел из пышного портала и по широким ступеням спустился к самому экипажу.
— Вас давно уже дожидаются, — заявил он, откидывая фартук.
Выйдя из экипажа, Вильгельм взял на руки спящего Феликса, а первый слуга крикнул второму, стоявшему со светильником в дверях:
— Проводи барина прямо к баронессе!
Молнией мелькнула в голове Вильгельма мысль:
— Какое счастье! Случайно или намеренно баронесса здесь! Первой я увижу ее! Графиня, должно быть, легла уже спать. Духи благие, помогите, чтобы эти тяжкие мгновений миновали без позора.
Он вошел в дом и очутился в таком торжественном, по его восприятию, в таком священном месте, в какое никогда еще не вступал. Прямо перед ним висячий фонарь ярко освещал широкую, пологую лестницу, наверху у поворота разделявшуюся на два крыла. Мраморные статуи и бюсты стояли на пьедесталах и в нишах; некоторые из них показались ему знакомыми. Впечатления юности не изглаживаются вплоть до мельчайших штрихов. Он узнал музу из дедовской коллекции, но не по ее облику и художественной ценности, а по реставрированной руке и восстановленным частям одеяния. Казалось, он попал в сказочный мир. Ему стало тяжело нести Феликса; он замешкался на лестнице и опустился на колени, будто для того, чтобы поудобнее держать ребенка. На самом деле ему нужно было перевести дух. Он едва мог подняться. Освещавший дорогу слуга хотел взять у него мальчика, но Вильгельм не решался расстаться с сыном.
Затем он вошел в аванзалу и, к вящему своему удивлению, увидел на стене хорошо знакомую картину, изображавшую больного царского сына. Он едва успел взглянуть на нее, как лакей провел его через две комнаты в кабинет. Там за абажуром, бросавшим тень на ее лицо, сидела женщина и читала.
«Ах, хоть бы это была она!» — подумал он в этот решительный миг. Он опустил на пол ребенка, который как будто проснулся, а сам собрался приблизиться к даме, но мальчик повалился наземь, еще не очнувшись, тогда дама встала и пошла навстречу Вильгельму. То была амазонка. В неудержимом порыве он бросился перед ней на колени, восклицая: «Это она!» С беспредельным восторгом схватил он и поцеловал ее руку. Мальчик лежал между ними обоими на ковре и сладко спал.
Феликса положили на софу, Наталия села около него, а Вильгельму указала на кресло, стоявшее рядом. Она предложила ему подкрепиться, от чего он отказался, все еще стараясь увериться, что это она, и вновь вглядеться в ее затененные абажуром черты и вновь их узнать. Она обрисовала ему общие симптомы болезни Миньоны: девочку постоянно снедают какие-то глубокие переживания, а при ее крайней возбудимости, которую она скрывает, как может, с ней случаются такие жестокие и опасные спазмы в сердце, что этот наиважнейший жизненный орган при неожиданных потрясениях вдруг останавливается и в груди бедняжки совсем не чувствуется целительного биения жизни. Как только грозный припадок проходит, сила природы дает о себе знать частым пульсом и угрожает теперь избыточностью в работе сердца, как раньше пугала ее недостаточностью.
Вильгельм припомнил, что был свидетелем такого припадка, а Наталия сослалась на врача, который подробнее поговорит с ним об этом и обстоятельнее изложит причину, по которой решено было вызвать друга и благодетеля девочки.
— Вы найдете в ней разительную перемену, — продолжала Наталия, — она носит теперь женское платье, которое раньше внушало ей такое отвращение.
— Как вы этого добились? — спросил Вильгельм.
— Хотя это и было желательно, добились мы этого по чистой случайности. Послушайте, как обстояло дело. Быть может, вам известно, что у меня постоянно живет несколько девочек-подростков; они растут при мне, и я стараюсь направить их помыслы на путь истины и добра. Из моих уст они слышат лишь то, что сама я почитаю правильным, однако я не могу и не хочу препятствовать тому, чтобы другие внушили им понятия, которые слывут заблуждениями и предрассудками. Когда девочки приступают ко мне за объяснениями, я по силе возможности пытаюсь в каком-то пункте связать эти чуждые, неуместные понятия с понятиями правильными и тем самым сделать их если не полезными, то, на худой конец, безвредными. За последнее время мои девочки наслушались от крестьянских ребят рассказов про ангелов, про рождественского деда, про младенца Христа, которые в свой срок являются во плоти, награждают хороших деток, а плохих наказывают. Девочки заподозрили, что это, верно, переодетые люди, я не стала их разуверять и, не пускаясь в долгие объяснения, при первом же случае решила устроить для них подобное представление. Оказалось, что близится день рождения двух сестер-двойняшек, которые всегда вели себя примерно; я пообещала, что на сей раз придет ангел и принесет им подарочки, которые они заслужили. Они с нетерпением ждали такого гостя. Для этой роли я выбрала Миньону, и в назначенный день ее премило нарядили в длинное легкое белое одеяние. Грудь была перехвачена золотым поясом, в волосах сияла такая же диадема. Сперва я думала обойтись без крыльев, но наряжавшие ее женщины настаивали на двух золотых крылах, на которых хотели показать свое искусство. Так, с лилией в одной руке и корзиночкой в другой, чудесное видение вступило в круг девочек, поразив даже меня.
— Это явился ангел, — сказала я.
Дети сперва даже отшатнулись, потом закричали хором: «Да это Миньона!» — однако не решились подойти ближе к чудесному явлению.
— Вот вам подарки, — сказала Миньона и протянула корзиночку. Ее окружили, ее оглядывали, ощупывали, расспрашивали:
— Ты ангел? — спросил один ребенок.
— Я бы хотела им быть, — отвечала Миньона.
— Почему ты держишь лилию?
— Будь мое сердце так же чисто и открыто, я была бы счастлива.
— А откуда у тебя крылья? Дай-ка взглянуть!
— Они покамест заменяют другие, более прекрасные, еще не расправленные крылья.
Так многозначительно отвечала она на каждый пустой, простодушный вопрос.
Когда любопытство малолетнего общества было удовлетворено, а впечатление от чудесного образа понемножку притупилось, с Миньоны хотели снять воздушный наряд. Она воспротивилась, взяла в руки лютню, уселась вот на этот высокий секретер и с несказанным очарованием пропела песню:
Я покрасуюсь в платье белом,
Покамест сроки не пришли,
Покамест я к другим пределам
Под землю не ушла с земли.
Свою недолгую отсрочку
Я там спокойно пролежу
И сброшу эту оболочку,
Венок и пояс развяжу.
И, встав, глазами мир окину,
Где силам неба все равно,
Ты женщина или мужчина,
Но тело все просветлено.
Беспечно дни мои бежали,
Но оставлял следы их бег.
Теперь, состарясь от печали,
Хочу помолодеть навек.
— Я сразу же положила оставить ей это одеяние, — закончила Наталия, — и сшить еще несколько в таком же роде. В них она теперь и ходит, отчего, как мне кажется, весь ее облик приобрел совсем другое выражение.
Час был поздний, и Наталия отпустила своего гостя, который не без опасения расстался с ней. «Замужем она или нет?» — думал он. От малейшего шороха он поминутно пугался, что сейчас отворится дверь и пожалует ее супруг. Слуга, проводивший его в отведенную ему комнату, удалился скорее, чем он собрался с духом задать такой вопрос. Тревога долго не давала ему заснуть, и он без конца сопоставлял образ амазонки с образом этой новой своей приятельницы. Ему пока что не удавалось слить их воедино; тот образ был, в сущности, рожден им, а этот как будто намеревался переродить его самого.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
На другое утро, пока все кругом было тихо и спокойно, он отправился осмотреться в доме. Это был совершеннейший, прекраснейший, благороднейший образец архитектурного искусства, какой ему когда-либо доводилось видеть.
«Право же, истинное искусство подобно хорошему обществу, — мысленно восклицал он, — оно наиприятнейшим образом дает нам познать ту меру, по которой и для которой построен наш внутренний мир». Неизъяснимо приятное впечатление произвели на него статуи и бюсты из собрания его деда. В нетерпении поспешил он к той картине, что изображала больного царского сына, и она, как и в детстве, пленила и умилила его. Слуга отворил перед ним двери ряда других покоев: он увидел и библиотеку, и естественно-историческую коллекцию, и физический кабинет и ощутил себя совершенно несведущим во всех этих предметах. Тем временем проснулся Феликс и побежал за ним следом, а он был озабочен мыслью, как и когда дойдет до него письмо Терезы; он боялся увидеть Миньону, а отчасти и Наталию. Как непохоже было нынешнее состояние его духа на те мгновения, когда он запечатывал письмо к Терезе и радостно, всей душой, отдавался столь благородному созданию.
Наталия послала пригласить его к завтраку. Он вошел в комнату, где несколько опрятно одетых девочек, на вид не старше десяти лет, накрывали на стол, а особа пожилого возраста расставляла всевозможные напитки.
Вильгельм внимательно вгляделся в картину, висевшую над диваном; он вынужден был признать в ней портрет Наталии, нимало его не удовлетворивший. Вошла Наталия, и сходство исчезло окончательно. Несколько примирил его лишь орденский крест на груди портрета и такой же точно на груди Наталии.
— Я разглядывал этот портрет, — обратился он к ней, — и диву давался, до какой степени живописец может быть правдивым и лживым одновременно. В целом портрет весьма схож с вами, но ни черты, ни выражение совсем не ваши.
— Скорее нужно дивиться большому сходству, — возразила Наталия. — Портрет-то вовсе не мой, а тетушки, которая напоминала меня даже в преклонных летах, когда я была еще ребенком. Она изображена примерно в моем возрасте, и по первому взгляду ее всегда принимают за меня. Вам надо бы знать эту превосходную женщину. Я многим обязана ей. Слабое здоровье, пожалуй, чрезмерная сосредоточенность на себе самой и при этом болезненно развитое нравственное и религиозное чувство помешали ей стать для мира тем, чем она могла стать при иных обстоятельствах. Она была светочем, который светил лишь немногим близким, а мне в особенности.
— Может ли быть, — начал Вильгельм, задумавшись на миг и сопоставив многие пришедшие ему на ум обстоятельства, — может ли быть, чтобы та прекрасная, высокая душа, чьи заветные признания стали известны и мне, оказалась вашей тетушкой?
— Вы читали ее рукопись? — спросила Наталия.
— Да, — ответил Вильгельм, — читал с величайшим волнением и не без влияния на всю мою жизнь. В этом манускрипте особенно поразила меня, я бы сказал, безупречная чистота бытия не только ее самой, но и всех, кто ее окружал, самостоятельность ее натуры и неприятие всего, что не было созвучно ее благородному, любвеобильному душевному строю.
— Значит, вы относитесь к этой прекрасной душе правильнее и, смею сказать, справедливее, нежели многие другие, тоже имевшие случай познакомиться с ее рукописью. Каждый образованный человек знает, как трудно ему бороться с некоторого рода грубостью в себе и в других, как дорого ему дается его образование и как много он в иных случаях думает о себе, забывая, чем обязан другим. Нередко хороший человек упрекает себя в неделикатности поведения; однако если прекрасная душа развивает в себе чрезмерную деликатность, чрезмерную совестливость, если, скажем так, она себя переразвивает, свет не знает к ней ни снисхождения, ни пощады. Тем не менее люди такого рода во внешней жизни для нас то же, что идеалы в жизни внутренней, — образцы, которым мы должны бы не подражать, а следовать. Над чистоплотностью голландок принято смеяться, но была бы моя подруга Тереза тем, что она есть, если бы подобный идеал домоводства не стоял перед ее взором?
— Значит, в подруге Терезы я вижу ту самую Наталию, которой дарила свою привязанность ее достойнейшая родственница, ту Наталию, что с юных лет была так сострадательна, так полна любви и участия! Только такая кровь могла породить такую натуру! Что за картина открывается передо мной, когда я единым взглядом охватываю ваших предков и весь круг, к которому вы принадлежите!
— Да! — подтвердила Наталия. — В известном смысле вы не могли узнать нас лучше, как через рукопись нашей тетушки. Правда, будучи привязана ко мне, она слишком расхваливала меня ребенком. Когда говорят о ребенке, обычно имеют в виду не его, а возложенные на него надежды.
Тем временем Вильгельм успел сообразить, что теперь он осведомлен о происхождении и о ранней юности Лотарио; красавица графиня предстала перед ним девочкой с тетушкиными жемчугами вокруг шеи; в свое время и он касался этих жемчугов, когда ее нежные прелестные уста склонились к его устам; он попытался другими мыслями вытеснить эти сладостные воспоминания, стал перебирать знакомства, которые доставила ему та рукопись.
— Так я нахожусь в доме почтеннейшего дядюшки! — вскричал он. — Это не дом, это храм, и вы его достойная жрица, а то и само божество; у меня до конца дней не изгладится впечатление вчерашнего вечера, когда передо мной предстали произведения искусства, знакомые с самого детства. Мне припомнились скорбящие мраморные изваяния из песни Миньоны; но этим изваяниям нечего было горевать обо мне, они с величайшей строгостью взирали на меня, смыкая детские мои годы непосредственно с этим мгновением. Эти старинные наши семейные сокровища, усладу жизни моего деда, я нахожу здесь среди других столь многих отменных творений искусства, и я, кого природа сделала любимцем этого доброго старика, я, недостойный, тоже обретаюсь здесь, боже правый, в какой связи и в каком обществе!
Девочки одна за другой покинули комнату, чтобы приняться за свои мелкие обязанности. Вильгельм, оставшись наедине с Наталией, должен был подробнее объяснить ей свои последние слова. Открытие, что значительная часть собранных здесь творений искусства принадлежала его деду, настроило обоих на веселый, общительный лад. Благодаря манускрипту Вильгельм освоился в этом доме, а теперь он как бы вновь обрел свою наследственную долю. Он выразил желание увидеть Миньону; новая приятельница просила его потерпеть, пока воротится врач, которого вызвали к соседям. Нетрудно было догадаться, что это был тот самый деятельный человечек, уже знакомый нам и упоминавшийся также в «Признаниях прекрасной души».
— Коль скоро я нахожусь в кругу вашей семьи, — предположил Вильгельм, — значит, и аббат, упомянутый в манускрипте, — одно лицо с тем странным загадочным человеком, которого по ходу удивительнейших событий я повстречал в доме вашего брата? Не откажите подробнее поведать мне о нем.
— О нем можно рассказать многое; лучше всего я осведомлена о его воздействии на наше воспитание. Он был убежден, по крайней мере, некоторое время, что воспитывать надо с оглядкой на природные склонности. Как он мыслит сейчас, мне неизвестно. Он утверждал: деятельность — первое и главное для человека, и без склонности, без врожденного тяготения к ней делать ничего нельзя. «Люди признают, — имел он обыкновение говорить, — что поэтом рождаются, это же признается и для других видов искусства, потому что иначе нельзя и потому что таким проявлениям человеческой натуры трудновато подражать с мало-мальски заметным успехом, но если приглядеться внимательнее, окажется, что всякая, даже скромная, способность нам врождена, а неопределенных способностей не бывает вовсе. Но наше непоследовательное, беспорядочное воспитание порождает в человеке неуверенность, возбуждает желания, вместо того чтобы поощрять склонности и вместо того чтобы развивать врожденные способности, направляет старания на предметы, зачастую несогласные с нашей природой, которая силится освоить их. Подросток, юноша, которому случается плутать на своем собственном пути, более мне по душе, нежели люди, твердо шагающие по пути, чуждому им. Если первые самостоятельно или под чьим-то водительством отыщут верный, то есть согласный с их природой путь, они уже больше не сойдут с него, меж тем как вторым грозит ежеминутная опасность сбросить чуждое иго и предаться безудержному своевольству».
— Как странно, что этот удивительный человек принял участие и во мне и, как видно, если не направлял меня по-своему, то некоторое время укреплял в моих заблуждениях, — сказал Вильгельм. — Теперь мне остается лишь терпеливо ждать, чем он оправдается в том, что совместно с другими лицами, прямо сказать, дурачил меня.
— Я-то не вправе жаловаться на его причуды, если можно назвать их таковыми, — сказала Наталия, — мне они принесли больше пользы, чем остальным детям. Да и не знаю, мог ли мой брат Лотарио получить лучшее образование; пожалуй, только такую натуру, как милая моя сестрица графиня, следовало воспитать по-иному, внушить ей больше серьезности и силы воли. А что получится из брата Фридриха, далее вообразить себе трудно; боюсь, как бы не пал он жертвой подобных педагогических экспериментов.
— У вас есть еще один брат? — спросил Вильгельм.
— Да, — ответила Наталия, — и притом очень веселый и ветреный по натуре; а так как никто не мешал ему слоняться по свету, не знаю, что выйдет из этого вертопраха. Я давно уже его не видела. Меня успокаивает только одно: аббат и члены их общества всегда знают, где он находится и чем занимается.
Вильгельм собрался было расспросить Наталию, каково ее отношение к столь парадоксальным взглядам, и получить от нее сведения о таинственном сообществе, но тут явился лекарь и, поздоровавшись, сразу же заговорил о состояния Миньоны.
Наталия взяла за руку Феликса, сказав, что хочет отвести его к Миньоне и подготовить девочку к встрече с ее другом.
Когда Вильгельм и врач остались наедине, последний продолжал свой рассказ:
— Я должен сообщить вам нечто неожиданное, чего вы даже не подозреваете. Наталия дала нам возможность откровенно поговорить о том, что я, правда, узнал от нее же, но столь открыто обсуждать в ее присутствии счел бы неуместным. Странности характера бедной девочки, о которой идет речь, почти полностью проистекают от глубокой тоски — страстное желание увидеть свою родину и видеть вас, мой друг, рискну сказать, пожалуй, единственное, что есть в ней земного; то и другое брезжит ей где-то в неоглядной дали, то и другое представляется недосягаемым этой удивительной душе. Родилась она, по-видимому, в окрестностях Милана и в самом раннем детстве была уведена от родителей труппой канатных плясунов. Поточнее узнать у нее ничего не удается, отчасти потому, что она была слишком мала и не могла запомнить ни имена, ни местность, а главное, потому, что она дала себе клятву никому на свете не говорить, кто она и откуда родом. Тем людям, которые нашли ее, когда она заблудилась, она подробнейшим образом описала, где живет, умоляя проводить ее домой, но они тем поспешней увели ее с собой, а ночью, на постоялом дворе, думая, что ребенок уснул, шутили по поводу удачной добычи и уверяли, что она не найдет дороги домой. На бедняжку напало страшное отчаяние, и тут ей явилась божья матерь и обещала взять ее под свою защиту. Тогда девочка дала себе нерушимую клятву впредь никому не верить, не рассказывать о себе, жить и умереть, уповая на неусыпное божественное попечение. Даже то, что я вам рассказываю, она поведала Наталии не так вразумительно, наша достойная приятельница вывела все это из обрывочных фраз, из песен и детски опрометчивых обмолвок, которые выдают то, что им надлежало бы утаить.
Теперь для Вильгельма стали понятны многие песни и слова бедной девочки. Он настойчиво просил своего друга лекаря ничего не скрывать от него из услышанных им песен и признаний этого удивительного существа.
— Тогда приготовьтесь услышать неожиданнейшее признание, — отвечал врач, — рассказ о событии, к которому, сами того не помня, в большой мере причастны вы. Боюсь я, что это событие оказалось решающим для жизни и смерти бедного создания.
— Говорите же, — воскликнул Вильгельм. — Я сгораю от нетерпения.
— Помните, в ночь после премьеры «Гамлета» вас посетила таинственная незнакомка? — спросил врач.
— Еще бы, конечно, помню, — смущенно произнес Вильгельм. — Но я не ожидал, что мне именно сейчас напомнят об этом.
— А вы знаете, кто это был?
— Нет! Вы пугаете меня! Не Миньона же? Так кто? Говорите!
— Мне это неизвестно.
— Значит, не Миньона?
— Нет, конечно, не она. Но Миньона тоже пробиралась к вам и, забившись в угол, с ужасом наблюдала, что ее опередила соперница.
— Соперница! — вскричал Вильгельм. — Договаривайте же! Вы окончательно сводите меня с ума!
— Благодарите судьбу, что можете сразу узнать об этом от меня, — сказал врач. — Мы с Наталией, хоть и причастны к этому весьма отдаленно, и то совсем извелись, пока дознались, откуда проистекает смятение бедной девочки, которой мы хотели помочь. Легкомысленная болтовня Филины и других девиц и вдобавок игривая песенка той же Филины натолкнули ее на соблазнительную мысль провести ночь у возлюбленного в блаженном состоянии душевной близости, — больше ничего она, разумеется, и представить себе не умела. Чувство к вам уже прочно завладело ее сердцем, у вас в объятиях бедная девочка уже не раз отдыхала от разных своих горестей и лишь такое счастье мечтала испытать во всей его полноте. Она все собиралась по-дружески попросить вас об этом, но затаенный трепет удерживал ее. Наконец от веселого ужина и выпитого в избытке вина у нее прибыло мужества, и она отважилась прокрасться к вам в ту ночь. Она побежала вперед, чтобы спрятаться в незапертой комнате, но, поднявшись по лестнице, услышала какой-то шорох; она спряталась и увидела, что к вам в комнату шмыгнула белая женская фигура. Вскоре пришли вы, и она услышала, как задвигают засов. Миньона терпела невыразимую муку, жестокие терзания страстной ревности смешивались с неведомыми ей дотоле порывами неосознанного вожделения, беспощадно сотрясая незрелый организм подростка. Сперва сердце у нее колотилось от нетерпеливого ожидания, теперь же оно вдруг стало замирать и свинцовой тяжестью навалилось на грудь; она не могла вздохнуть, не знала, что делать; услышав звуки арфы, она бросилась на чердак к старику и всю ночь корчилась в судорогах у его ног.
Врач сделал паузу, по Вильгельм не проронил ни слова, и он продолжал:
— Наталия уверяла меня, что ничем в жизни не была так испугана и потрясена, как состоянием девочки во время ее рассказа; наша благородная приятельница не могла себе даже простить, что наводящими вопросами выманила эти признания и, напомнив бедной девочке прошедшее, с такой жестокостью дала новый толчок ее мучениям. «Дойдя до этого места в своем рассказе, — так говорила мне Наталия, — или, вернее, в своих ответах на мои вопросы, все более настойчивые, бедняжка у меня на глазах вдруг упала на пол и, прижав руку к груди, стала жаловаться, что боли той ужасной ночи возвратились снова. Она, как червь, извивалась по земле, и мне пришлось собрать все свое самообладание, чтобы припомнить и применить те средства, какие, по моему опыту, приносят в подобных случаях облегчение духу и телу».
— Вы ставите меня в ужасное положение! — вскричал Вильгельм. — Именно в ту минуту, когда мне предстоит увидеть милую мою девочку, вы так живо даете мне почувствовать, сколь много я перед нею виноват. Раз я скоро ее увижу, зачем вы отнимаете у меня мужество спокойно встретиться с ней? И, признаться, я не понимаю, чем при таком состоянии ее духа может помочь мое присутствие? Вы, как врач, полагаете, что эта двойная тоска настолько подорвала ее организм, чтобы стать угрозой для жизни. Тогда зачем же мне своим присутствием возобновлять ее страдания и, быть может, ускорить ее конец?
— Друг мой, — отвечал врач, — в тех случаях, когда мы бессильны помочь, долг наш — облегчить страдания, а насколько присутствие любимого предмета способно ослабить губительную силу воображения и обратить тоску в безмятежное созерцание, тому я могу привести разительнейшие примеры. Главное — помнить меру и цель! Ибо присутствие возлюбленного может и наново разжечь гаснущую страсть. Повидайте бедную девочку, будьте с ней ласковы, а дальше мы выждем и поглядим, что из этого получится.
Тут воротилась Наталия и потребовала, чтобы Вильгельм пошел с ней к Миньоне.
— По-моему, она вполне счастлива, что Феликс с нею, и, надеюсь, хорошо встретит своего друга.
Вильгельм послушался не без внутреннего сопротивления; он был потрясен тем, что услышал, и опасался драматической сцены. Когда он вошел, случилось совсем обратное.
Миньона в длинном белом женском платье, с кудрявой копной частью подвязанных темных волос сидела, держа на коленях Феликса, и прижимала его к груди; она была точно бесплотный дух, а мальчик — воплощенная жизнь, — казалось, это земля в объятиях небес.
Миньона с улыбкой протянула руку Вильгельму и сказала:
— Спасибо тебе, что ты вернул мне ребенка. Его бог весть как похитили у меня, и я с тех пор не жила. Пока душе моей что-то надобно на земле, пускай он заполняет пустоту.
Спокойствие, с каким Миньона приняла своего друга, порадовало всех.
Врач потребовал, чтобы Вильгельм навещал ее как можно чаще, дабы поддержать в ней телесное и душевное равновесие. Сам он уехал, обещав скоро вернуться.
Теперь Вильгельм мог наблюдать Наталию в ее привычном кругу: ничего лучше нельзя было желать, как жить подле нее. Своим присутствием она оказывала благотворнейшее действие на девушек и женщин различного возраста, которые либо жили у нее в доме, либо наведывались к ней по-соседски.
— Не правда ли, жизнь ваша всегда текла очень равномерно? — однажды спросил ее Вильгельм. — То, как ваша тетушка описывает вас ребенком, если я не ошибаюсь, можно отнести к вам и теперь. Чувствуется, что вы никогда не заблуждались, никогда не бывали вынуждены отступить хотя бы на шаг.
— Этим я обязана дяде и аббату, — ответила Наталия, — они правильно понимали мои особенности. Не помню, чтобы с детских лет какое-либо чувство владело мною сильнее, нежели живой отклик на людские нужды, которые я видела повсюду, и непреодолимая потребность их удовлетворять.
Глаза мои как бы самой природой назначены были обнаруживать повсюду и дитя, еще не стоящее на ножках, и старца, уже неспособного держаться на ногах, и желание богатой семьи иметь детей, и невозможность для бедняков прокормить своих ребятишек, и затаенную потребность иметь в руках ремесло, и мечту о таланте, и задатки к сотне мелких полезных способностей. Я видела то, к чему никто не привлекал моего внимания, а я словно затем и была рождена, чтобы это видеть. Многие люди крайне восприимчивы к красотам неодушевленной природы, на меня же они не оказывали действия, еще меньше, пожалуй, пленяли меня красоты искусства. Приятней всего мне было и остается по сей день, встретив в мире утрату или нужду, тотчас мысленно найти облегчение, замену, помощь.
При виде нищего в лохмотьях, я вспоминала, сколько лишней одежды висит в шкафах моих домашних, и при виде детей, что чахли без присмотра и заботы, мне приходила на ум та или иная женщина, которая томится от скуки, живя в холе и богатстве; при виде того, как большая семья ютится в тесной каморке, я думала, что их следовало бы переселить в огромные хоромы богатых домов и дворцов. Этот взгляд на жизнь сложился у меня вполне естественно, а не в итоге всяких умствований, недаром я еще ребенком придумывала невесть что и своими несуразными требованиями не расставила людей в затруднительное положение. Была у меня еще одна особенность: очень нескоро и с большим трудом согласилась я признать деньги средством удовлетворения всяких нужд; все свои благодеяния я оказывала натурой и знаю, что частенько становилась предметом насмешек. Один только аббат как будто понимал меня, он во всем шел мне навстречу. Он открыл мне глаза на самое себя, на мои желания и стремления и учил меня разумно осуществлять их.
— Значит, воспитывая свой маленький женский мирок, вы руководствуетесь принципами этих странных людей? — спросил Вильгельм. — Вы тоже предоставляете каждой натуре развиваться самостоятельно? Позволяете своим питомицам искать и заблуждаться, совершать ошибки, счастливо достигать цели или, на свое несчастье, сбиваться с пути?
— Нет, такой способ поведения с людьми в корне противоречил бы моему образу мыслей, — возразила Наталия. — Кто не помогает в нужде сразу, тот, на мой взгляд, не помогает вовсе, кто не подает совета сразу, тот не советует вовсе. Столь же насущным представляется мне преподавать и внушать детям известные правила. Я даже готова утверждать, что лучше заблуждаться по правилам, нежели кидаться из стороны в сторону по прихоти своей натуры; и как я погляжу на людей, мне кажется, в каждом из них всегда остается пробел, который может быть заполнен только лишь строго выраженным правилом.
— Итак, ваш образ действий решительно отличен от того, какого придерживаются наши друзья? — спросил Вильгельм.
— Да, — отвечала Наталия. — Отсюда лишний раз можете судить о необычайной терпимости этих людей — они не только ничем не хотят мешать мне на моем пути, именно потому, что это мой путь, но даже наоборот, идут мне навстречу во всем, чего бы я ни пожелала.
Обстоятельный рассказ о том, как обращалась Наталия со своими питомицами, мы отложим до другого случая.
Миньона часто желала быть в обществе со всеми, и ей уступали тем охотнее, что она постепенно вновь привыкала к Вильгельму, открывала для него свое сердце и вообще становилась веселее и жизнерадостнее. Быстро уставая на прогулках, она любила опираться на его руку.
— Миньона уже больше не прыгает и не лазает, — говаривала она, — и все же ей хочется разгуливать по горним высям, шагать с крыши на крышу, с дерева на дерево. Как мне завидно смотреть на птиц, особливо когда они вьют себе такие складные и уютные гнезда!
Вскоре у Миньоны вошло в привычку звать своего друга в сад. А когда он бывал занят или куда-то пропадал, Феликсу приходилось его заменять, и если в иные минуты девочка как будто отрешалась от всего земного, то в другие она особенно крепко держалась за отца и сына, словно превыше всего боялась разлуки с ними.
Наталия была явно озабочена.
— Мы надеялись, что от вашего присутствия вновь откроется ее доверчивое сердечко, — сказала она, — а теперь не знаю, правильно ли мы поступили.
Она замолчала, как будто выжидая, что ответит Вильгельм. А ему вдруг пришло в голову, что при существующих обстоятельствах Миньону глубоко оскорбит его союз с Терезой; но в своей неуверенности он не решался заговорить об этом намерении, не думая, что Наталии оно известно.
Также недостало ему душевного равновесия, чтобы поддержать беседу, когда его благородная приятельница, заговорив о своей сестре, принялась хвалить ее отменные качества и сожалеть о ее плачевном состоянии. Он был немало смущен, когда Наталия ему объявила, что вскоре графиня приедет сюда.
— У ее супруга одна мечта, — пояснила она, — заменить в общине скончавшегося графа, своими заботами и трудами укрепляя и развивая это замечательное начинание. Он едет сюда вместе с женой, чтобы проститься с нами; затем он посетит различные места, где обосновалась община; по всему видимому, он встречает к себе такое отношение, как ему желательно, и чуть ли не отваживается предпринять с моей бедной сестрицей путешествие в Америку, дабы вполне уподобиться своему предшественнику, а поскольку он почти уверен, что может почитаться святым, его, чего доброго, манит снискать в конце концов ореол мученика.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Часто за это время разговор заходил о фрейлейн Терезе, часто ее поминали мимоходом, и почти всякий раз Вильгельм собирался признаться своей новой приятельнице, что он предложил этой превосходной женщине свою руку и сердце. Какое-то безотчетное чувство удерживало его; он колебался до тех пор, пока Наталия не сказала ему с обычной своей пленительной скромной и светлой улыбкой:
— Итак, приходится мне в конце концов нарушить молчание и насильно вторгнуться в ваше доверие! Почему вы, друг мой, скрываете от меня столь важное для вас обстоятельство, которое и мне далеко не безразлично? Вы сделали предложение моей подруге; мне дано право вмешаться в это дело. Вот мое полномочие! Вот письмо, которое она шлет вам через меня!
— Письмо от Терезы! — вскричал он.
— Да, сударь! И судьба ваша решилась счастливо. Позвольте мне поздравить вас и мою подругу.
Вильгельм замолчал и уставился в одну точку. Наталия посмотрела на него и увидела, как он побледнел.
— Ваша радость так велика, что она принимает обличив страха и отнимает у вас дар речи, — продолжала она. — В моем участии не менее сердечности оттого, что я еще способна говорить. Надеюсь, вы будете мне благодарны, ибо, смею признаться, я оказала немалое влияние на решение Терезы; она спросила моего совета, а вы, точно по волшебству, оказались как раз здесь, и мне удалось счастливо разрешить те немногие сомнения, что еще оставались у моей подруги. Нарочные носились от нее ко мне и обратно. И вот оно — решение! Вот она — развязка. А теперь прочитайте все ее письма, ясным, открытым взором загляните в прекрасную душу своей невесты.
Вильгельм развернул письмо, которое она протянула ему незапечатанным, и прочел следующие ласковые слова:
«Я ваша, такая, как я есть, какой вы меня знаете. Я зову вас своим, таким, как вы есть и каким я вас знаю. С тем, что супружество изменит в нас самих и в наших отношениях, нам помогут справиться разум, бодрость духа и добрая воля. Нас с вами соединяет не страсть, а склонность и доверие, а посему мы рискуем меньше, нежели тысячи других. Вы, конечно, простите меня, если я с душевной теплотой вспомню своего старого друга; я же, в свой черед, по-матерински прижму к груди вашего сына. Пожелаете вы сейчас же разделить со мной мое маленькое жилище, так считайте себя в нем господином и повелителем, а тем временем будет совершена купчая на поместье. Мне бы хотелось, чтобы никакие новшества не вводились там без меня, дабы я сразу могла показать, что заслуживаю вашего доверия. Будьте благополучны, милый, милый мой друг, возлюбленный жених, дорогой мой муж! Тереза с радостным упованием прижимает вас к своей груди. Моя подруга скажет вам больше, скажет вам все».
От этого письмеца Вильгельму так живо представилась вновь Тереза, что он вполне овладел собой. Во время чтения различные чувства стремительно сменялись в его душе. С ужасом уловил он в сердце следы увлечения Наталией; он бранил себя, клеймил всякую подобную мысль как безрассудство, рисовал себе Терезу во всем ее совершенстве, вновь перечитывал ее послание и повеселел или, вернее, настолько взял себя в руки, что мог казаться веселым. Наталия отдала ему письма, которыми обменивалась с Терезой. Приводим кое-какие выдержки из них.
По-своему изобразив своего жениха, Тереза писала далее:
«Таким я представляю себе человека, который предлагает мне свою руку. Как он сам думает о себе, ты узнаешь со временем из тех записей, в коих он вполне откровенно характеризует себя; я не сомневаюсь, что буду счастлива».
«Что до звания, то тебе известно, какого я всегда была мнения на этот предмет. Некоторые люди крайне чувствительны к несоответствию внешнего положения и не желают с ним мириться. Я никого не хочу убеждать, равно как и сама хочу поступать по собственному убеждению. Я не собираюсь подавать пример, ибо сама следую чужому примеру. Меня пугают лишь внутренние несоответствия, когда сосуд не отвечает своему содержанию. Много блеска и мало радости, богатство и скаредность, знатность и грубость, молодость и педантство, чувство и притворство — вот несоответствия, которые способны меня доконать, как бы ни обзывал и ни оценивал их свет».
«В своей надежде, что мы подойдем друг другу, я опираюсь преимущественно на его сходство, милая Наталия, с тобой, кого я безмерно ценю и почитаю. Вас роднит благородное влечение и стремление к совершенству, в силу коего мы сами творим добро, полагая, что обретаем его извне. Сколько раз я порицала тебя втайне за то, что ты иначе, чем я, отнеслась к тому или другому человеку, иначе поступила в том или другом случае, а в итоге по большей части оказывалось, что права была ты. Ты говорила: «Принимая людей такими, как они есть, мы делаем их только хуже; относясь к ним так, будто они таковы, какими им надлежит быть, — мы приводим их к тому, к чему их следует привести». Я прекрасно знаю, что не способна так думать и поступать. Разумение, порядок, послушание, приказ — это мое дело. Я хорошо запомнила слова Ярно: «Тереза муштрует своих питомиц, а Наталия своих воспитывает». Однажды он даже дошел до того, что отказался признать за мной три прекраснейших качества: веру, надежду и любовь. «Взамен веры, — говорил он, — она обладает разумением, взамен любви — постоянством, а взамен надежды — уверенностью». Сама я должна сознаться, прежде чем узнать тебя, выше всего ставила зоркость и проницательность, лишь твое присутствие переубедило, возродило и победило меня, и твоей прекрасной, возвышенной душе я охотно уступаю первенство. И друг мой мне дорог по той же причине. Его биография — это вечное и безуспешное искание, но движет им не искание как таковое, а искание на диво простодушное, он надеется получить извне то, что может исходить лишь от него самого. Итак, дорогая, мне и на сей раз одна только польза от моей зоркости — я знаю своего супруга лучше, нежели он знает самого себя, и тем более его уважаю. Я вижу его, но при всем своем разумении не могу провидеть, что он способен сделать. Когда я думаю о нем, его образ неизменно сливается с твоим, и я не знаю, чем заслужила близость таких двух людей. Но я заслужу ее тем, что буду исполнять свой долг и осуществлять возлагаемые на меня надежды».
«Вспоминаю ли я о Лотарио? Очень живо и ежедневно. В том обществе, которым я мысленно себя окружаю, я ни на миг не могу обойтись без него. О, как я жалею, что этот превосходный человек, которого со мной породнило прегрешение юности, узами крови связан с тобой! Такая женщина, как ты, воистину была бы достойнее его, нежели я. Тебе я могла бы и должна бы уступить его. Будем же для него всем, чем только возможно, пока он не найдет достойной супруги, но и тогда позволь нам быть и остаться вместе».
— Что же мы скажем теперь нашим друзьям? — заговорила Наталия.
— Ваш брат ничего об этом не знает?
— Нет, так же, как и ваши близкие! На сей раз все слажено нами, женщинами. Не знаю, какими вздорными выдумками напичкала ее Лидия, но Тереза, как видно, не доверяет аббату и Ярно. Лидия успела насторожить ее против неких секретных связей и прожектов, о которых я осведомлена в общих чертах, но глубже вникать в них не имела поползновения. И вот перед решительным шагом в своей жизни Тереза пожелала услышать только мое мнение. С братом моим они давно договорились лишь известить друг друга о своем браке, не прося никакого совета.
Теперь Наталия написала брату и попросила Вильгельма присовокупить к письму несколько слов. Таково было желание Терезы.
Они уже собрались запечатать конверт, как вдруг им доложили о приезде Ярно. Его приняли как нельзя приветливее, он был в самом игривом и веселом расположении духа и, не утерпев, сразу же объявил:
— Собственно говоря, я приехал затем, чтобы сообщить вам весьма неожиданное, но приятное известие — оно касается нашей Терезы. Вы, прекрасная Наталия, не раз попрекали нас, что нам до всего дело; но сейчас вы увидите, как полезно иметь повсюду своих соглядатаев. Ну-ка, догадайтесь, покажите свою проницательность!
Самодовольный тон, каким он произнес эти слова, лукавый взгляд, каким окинул Вильгельма и Наталию, убедили обоих, что тайна их раскрыта.
Наталия ответила с улыбкой:
— Мы гораздо хитрее, чем вы думаете, и закрепили на бумаге решение загадки еще раньше, чем нам ее задали.
С этими словами она протянула ему письмо к Лотарио, радуясь, что может достойно парировать приготовленный для их посрамления сюрприз. Несколько удивившись, Ярно взял листок, едва пробежал его, остолбенел, выронил письмо из рук, вытаращив глаза, воззрился на обоих с выражением растерянности и даже ужаса, столь непривычным на его лице, и при этом не произнес ни слова.
Вильгельм и Наталия были совсем озадачены. Ярно шагал по комнате взад и вперед.
— Что мне сказать? — вскричал он наконец. — И надо ли сказать? Нет, это не может остаться тайной. Все равно смятения не избежать. Значит, тайна против тайны! Неожиданность против неожиданности! Тереза вовсе не дочь своей матери! Запрет снят; я приехал просить вас, чтобы вы приготовили эту благородную девушку к замужеству с Лотарио.
Ярно увидел изумление обоих друзей, увидел, как они стоят, потупив взоры.
— Такого рода события очень трудно переносить на людях, — начал он. — То, что каждому нужно при этом обдумать, лучше всего обдумывается наедине; я, во всяком случае, прошу часовой передышки.
Он устремился в сад, Вильгельм машинально последовал за ним, но на расстоянии.
По истечении часа они сошлись опять. Первым заговорил Вильгельм:
— Раньше, когда я жил без цели и плана, вел легкую, даже легкомысленную жизнь, дружба, любовь, увлечение и доверие шли мне навстречу с распростертыми объятиями, даже стремились ко мне; теперь же, когда пора принимать жизнь всерьез, фортуна, как видно, намерена отнестись ко мне по-иному. Решение предложить руку Терезе, пожалуй, было первым, что в чистом виде исходило от меня самого. Продуманно строил я свой план с полного одобрения разума, а согласие этой превосходной девушки увенчало все мои надежды. Ныне же волей причудливой судьбы я вынужден опустить протянутую руку. Тереза издалека подает мне свою, а я, как во сне, не могу взять ее, и прекрасный образ покидает меня навеки. Так прощай же, прекрасный образ! Прощайте и вы, образы щедрого блаженства, обступившие его!
Он замолчал на миг, глядя в пространство. Ярно хотел что-то сказать, но Вильгельм перебил его:
— Позвольте мне договорить, ибо сейчас на карту поставлена вся моя судьба. В этот миг мне на помощь приходит впечатление от первой встречи с Лотарио, оставшееся у меня неизменным. Этот человек заслуживает всемерной привязанности и дружбы, а разве мыслима дружба без жертв? Ради него мне нетрудно было обманывать незадачливую девушку, так пусть же ради него у меня хватит силы отказаться от достойнейшей невесты. Ступайте к нему, расскажите эту необычайную историю и передайте ему, на что я готов.
Ярно ответил:
— В подобных случаях я считаю, что главное — не торопиться, и все сладится само собой. Нам не следует ничего предпринимать без согласия Лотарио! Я поеду к нему, а вы спокойно дожидайтесь моего возвращения или его писем.
Он ускакал прочь, оставив обоих друзей в превеликом унынии. У них было вдоволь времени, чтобы со всех сто-«рон обсудить происшедшее и высказать свои мнения. Тут только они спохватились, что приняли на веру удивительное сообщение Ярно, не осведомившись у него о подробностях. Вильгельм чуть было не усомнился во всем; но их растерянность и даже смятение достигли высших пределов, когда назавтра явился гонец от Терезы с нижеследующим неожиданным письмом к Наталии:
«Как это ни странно, я вынуждена отправить вдогонку первому моему письму второе с просьбой срочно прислать ко мне моего жениха. Он должен стать моим супругом, какие бы ни затевались козни с целью отнять его у меня. Передай ему прилагаемое письмо! Только без свидетелей, кто бы они ни были».
Письмо к Вильгельму заключало следующее:
«Что подумаете вы о своей Терезе, если она будет горячо ратовать за союз, казалось бы, решенный лишь по спокойном размышлении? Не задерживаясь, отправляйтесь в путь тотчас по получении письма. Приезжайте же, милый, милый друг, втройне любимый ныне, когда мне грозит потерять вас или хотя бы встретить преграды к обладанию вами».
— Что же делать? — воскликнул Вильгельм, прочитав письмо.
— Никогда еще не случалось, чтобы сердце мое и разум так безмолвствовали, как сейчас, — после раздумия откликнулась Наталия. — Я не знаю, что делать, что вам посоветовать.
— Может ли быть, чтобы сам Лотарио ничего об этом не знал, — гневно воскликнул Вильгельм, — а зная, был, как и мы, игралищем потаенных козней? Что, если Ярно придумал эту басню экспромтом, как только прочел наше письмо? Не сказал бы он нам нечто иное, если бы мы не опередили его? Чего же хотят эти люди? Какие таят намерения? Что за угрозы подразумевает Тереза? Да, нельзя отрицать, Лотарио находится в кругу скрытых влияний и связей, я на себе испытал, сколь деятельны те люди, как в определенном смысле озабочены поведением и судьбой своих избранников, как умеют управлять ими. Конечная цель этих тайных замыслов мне непонятна, но последняя их затея — отнять у меня Терезу — слишком для меня очевидна. С одной стороны, мне, быть может, лишь для видимости рисуют вновь забрезжившее счастье Лотарио, с другой — я вижу, как моя возлюбленная, моя обожаемая невеста призывает меня в свои объятия. Как мне быть? От чего отступиться?
— Потерпите немного, дайте подумать! — сказала Наталия. — В этом странном сплетении событий мне ясно одно: нельзя торопиться, нельзя делать непоправимые шаги. Нелепой басне, хитроумному замыслу надо противопоставить выдержку и рассудительность; скоро мы узнаем — сказали нам правду или ложь. Ежели у моего брата вновь явилась надежда соединиться с Терезой, тогда будет жестокостью отнять у него счастье в ту минуту, когда оно поманило его. Давайте повременим, пока не выяснится, знает ли сам он об этом, верит ли, надеется ли.
К счастью, в подкрепление ее доводов пришло письмо от Лотарио.
«Я не посылаю Ярно назад, — писал он, — одна строка, написанная мною, для тебя убедительнее пространной речи посланца. Я твердо знаю, что Тереза не дочь своей матери, и не могу отказаться от надежды обладать ею, пока она сама не уверится во всем вполне и тогда уже, спокойно поразмыслив, сделает выбор между мною и нашим другом. Исполни мою просьбу, ни на шаг не отпускай его от себя! От этого зависит счастье и даже жизнь твоего брата. Обещаю тебе, что эта неопределенность долго не продлится».
— Видите, как обстоит дело! — ласково обратилась она к Вильгельму. — Дайте мне честное слово, что не вздумаете покинуть этот дом!
— Даю! — вскричал он, протягивая ей руку. — Против вашей воли я из этого дома не уйду. Благодарю господа и моего доброго гения, что на сей раз у меня есть руководитель, и притом такой, как вы.
Наталия описала Терезе весь ход событий, заявила, что не отпустит их друга от себя, и заодно переслала ей письмо Лотарио.
Тереза отвечала:
«Меня крайне удивляет твердая уверенность самого Лотарио, — ведь не стал бы он до такой степени притворствовать перед собственной сестрой. Я огорчена, до крайности огорчена. Лучше мне ничего не говорить. А лучше всего приехать к тебе, только сперва мне нужно пристроить бедняжку Лидию, с которой обходятся так беспощадно. Боюсь, что всех нас обманывают и будут обманывать, пока не запутают окончательно. Будь у нашего друга мое умонастроение, он, невзирая ни на что, улизнул бы от тебя и бросился в объятия своей Терезы, которую тогда никто не отнял бы у него; по боюсь, что его я потеряю, а Лотарио не обрету снова. У Лотарио отнимают Лидию, маня его отдаленной надеждой обладать мною. Не стану распространяться дальше, чтобы не усугубить путаницу. Время покажет, не будут ли пока что настолько расстроены, расшатаны, извращены самые прекрасные отношения, что и после того, как все придет в ясность, ничего не удастся поправить. Если мой друг не ухитрится вырваться, я в ближайшие дни приеду к тебе за ним, чтобы удержать его при себе. Ты удивляешься, каким образом столь пылкая страсть завладела твоей Терезой. Это не страсть, а уверенность, что, коль скоро Лотарио не мог стать моим, этот новый друг составит счастье моей жизни. Скажи ему об этом от имени малыша, который сидел с ним под дубом и радовался его попечению. Скажи от имени Терезы, которая с открытой душой пошла навстречу его предложению. Да, прежняя моя мечта о совместной жизни с Лотарио отодвинулась куда-то далеко, а мечта о том, как я располагала жить с моим новым другом, поныне стоит передо мной. Неужто меня так мало уважают, если думают, что мне легко мигом опять переметнуться от одного к другому?»
— Я полагаюсь на вас, — сказала Наталия, протягивая Вильгельму письмо Терезы. — Вы от меня не сбежите. Подумайте, что счастье моей жизни у вас в руках! Наши существования — мое и брата — так тесно связаны и сплетены между собой, что всякая его боль отзывается у меня, всякая радость составляет мое счастье. Скажу по совести, лишь через него я узнала, что сердце может испытать умиление и восторг, что на свете бывает радость и любовь и такое чувство, которое дает удовлетворение выше всякой меры.
Она остановилась, Вильгельм схватил ее руку и воскликнул:
— Договаривайте же! Настал час полной взаимной доверенности; никогда еще нам не было так нужно по-настоящему узнать друг друга.
— Да, друг мой! — ответила она, улыбнувшись с присущей ей спокойной, ласковой, неподражаемой величавостью. — Пожалуй, с моей стороны ко времени будет вам признаться: все, что книги и люди называют любовью, представлялось мне только лишь сказкой.
— Вы не любили? — воскликнул Вильгельм.
— Никогда или всегда, — отвечала Наталия.