Книга: Собрание сочинений в десяти томах. Том седьмой. Годы учения Вильгельма Мейстера
Назад: КНИГА СЕДЬМАЯ
Дальше: КНИГА ВОСЬМАЯ

ГЛАВА ПЯТАЯ

Вильгельму отвели горенку под крышей: дом был новенький, почти неправдоподобно маленький и весь дышал чистотой и порядком. В Терезе, встретившей его и Лидию у кареты, он не признал своей амазонки; это было совсем иное создание, отличное от нее, как небо от земли: складного сложения, хоть и небольшого роста, она была очень подвижна, а ее голубые, широко раскрытые глаза, казалось, подмечали все вокруг.
Она вошла в комнатку к Вильгельму и спросила, не надобно ли ему чего-нибудь.
— Простите, что я предоставила вам комнату, где еще не выветрился неприятный запах краски; мой домик едва-едва отстроен, и вы обновили эту горенку, предназначенную для гостей. Если бы только вас привел сюда более приятный повод! Бедняжка Лидия не украсит нам жизнь, и вообще будьте снисходительны; кухарка моя уволилась совсем некстати, а работник покалечил себе руку. Придется мне самой управляться со всем, да это и нетрудно наладить, если рассчитывать только на себя, — ни от кого сейчас столько не терпишь, как от прислуга; никто не хочет прислуживать, даже самому себе.
Она поговорила еще о разных предметах и вообще, по-видимому, была словоохотлива. Вильгельм осведомился, каково состояние Лидии и можно ли ему повидать эту милую девушку, дабы испросить у нее прощения.
— В этом вы сейчас не успеете, — заявила Тереза, — прощает, как и утешает, одно лишь время. Слова в обоих случаях имеют мало силы. Лидия не желает вас видеть. «Пускай не показывается мне на глаза, — кричала она, когда я от нее уходила. — Как мне не отчаяться в людях! С таким честным лицом, с таким прямодушным обращением — и вдруг столько коварства!» К Лотарио у нее никаких претензий, недаром он в письме уверяет бедняжку: «Меня убедили друзья, меня вынудили друзья!» К ним Лидия причисляет и вас и клянет вас заодно с остальными.
— Она оказывает мне слишком много чести, ругая меня, — возразил Вильгельм. — Пока что я не смею притязать на дружбу этого превосходного человека и на сей раз играю роль слепого орудия. Не стану хвалиться своим поступком, довольно и того, что я способен был его совершить! Речь шла о здоровье, о жизни человека, которого я ценю более всех, кого знал дотоле. Ах, фрейлейн, что это за человек! И какими людьми он окружен! В их обществе, смею утверждать, я впервые вел настоящую беседу, впервые заветнейший смысл моих слов звучал мне из чужих уст куда содержательнее, полнее и шире; то, что я смутно угадывал, становилось для меня ясным, а что предполагал, то научился видеть. К несчастию, этой усладе сперва препятствовали всякие заботы и причуды, а затем и это неприятное поручение. Я покорно взял его на себя, ибо почитал своим долгом оплатить вступление в круг столь замечательных людей, принеся в жертву свои чувства.
Во время этой речи Тереза очень ласково глядела на своего гостя.
— О, как отрадно слышать собственное мнение из чужих уст! — вскричала она. — Мы по-настоящему утверждаемся в себе, лишь когда другой подтверждает нашу правоту. Я думаю о Лотарио точно так же, как и вы; не каждый отдает ему справедливость. Зато им очарованы все, близко его знающие, и щемящее чувство, которое в моей душе сопутствует мыслям о нем, не мешает мне постоянно вспоминать его.
При этих словах глубокий вздох приподнял ее грудь и в правом глазу блеснула светлая слеза.
— Не считайте меня мягкосердечной и чувствительной. Глаз плачет, а не я. У меня была бородавка на нижнем веке, ее перевязали, и она благополучно отпала, но глаз с тех пор остался слабым, и по малейшему поводу у меня набегает слеза. Вот здесь сидела бородавочка, но следа вы не увидите.
Следа он не увидел, зато, заглянув в глаз, ясный, как кристалл, он точно заглянул на дно ее души.
— Итак, мы произнесли пароль, связующий нас, — сказала она, — а теперь нам надобно как можно скорее полностью узнать друг друга. История человека раскрывает его характер. Я расскажу вам, какова была моя жизнь; подарите меня таким же доверием, дабы мы и вдали остались связаны между собой. Мир так пустынен, ежели представлять себе только горы, реки и города, но когда знаешь, что тут и там есть кто-то, с кем мы единодушны, кто безмолвно сопутствует нам, тогда земной шар становится для нас обитаемым садом.
Она поспешила прочь, обещав скоро пригласить его на прогулку. Ее присутствие подействовало на него весьма благотворно; ему захотелось узнать об ее отношениях с Лотарио. Его позвали, она вышла ему навстречу из своей спальни.
Когда им пришлось спускаться друг за дружкой по узкой и довольно крутой лестнице, она объяснила:
— Все здесь могло быть шире и просторней, если бы я приняла помощь вашего великодушного друга; но чтобы остаться достойной его, я должна сохранить в себе то, чем стала ему так дорога. Где же управитель? — спросила она, донизу спустившись по лестнице. — Не подумайте, будто я настолько богата, чтобы нуждаться в управителе; за своими скромными угодьями я, конечно, могу присмотреть и сама. А это управитель моего нового соседа; он купил великолепное имение, которое я знаю вдоль и поперек; славный старик лежит в подагре, люди его незнакомы со здешними местами, и я охотно взялась им помочь в устройстве.
Они совершили прогулку по полям, лугам и плодовым садам. Тереза наставляла управителя во всем; она могла объяснить ему любую мелочь, а Вильгельм не уставал дивиться ее познаниям, ее опытности и способности указать верное для каждого случая средство. Она нигде не задерживалась, поспешая к самым важным местам, так что с делами было скоро покончено.
— Поклонитесь вашему хозяину, — на прощанье сказала она управителю. — Я навещу его при первой возможности, желаю ему полного выздоровления. А ведь я могла бы хоть сейчас стать владелицей богатого поместья, — с улыбкой добавила она, когда управитель ушел. — Мой славный сосед не прочь бы предложить мне руку.
— Это подагрический-то старец? — вскричал Вильгельм. — Не поверю, чтобы вы в ваши годы могли прийти к подобному решению. Разве что с отчаяния?
— Да у меня и нет такого поползновения, — возразила Тереза. — В довольстве живет всякий, кто умеет управлять тем, чем владеет; от богатства же одна докука, если не знаешь, как им управлять.
Вильгельм высказал удивление по поводу ее хозяйственных познаний.
— Решительная склонность, рано представившийся случай, поощрение извне и непрерывный труд на благородном поприще творят еще и не такие чудеса, — объяснила Тереза. — А когда вы узнаете, что́ подвигло меня на это, вы перестанете удивляться моему якобы необычайному дарованию.
Когда они дошли до дому, она оставила его в своем садике, где он еле мог повернуться, так узки были дорожки и так густо все засажено. Он невольно улыбнулся, возвращаясь через двор, — дрова там были до того аккуратно распилены, расколоты и уложены крест накрест, словно составляли часть здания и должны остаться тут навечно. Чисто вымытая утварь стояла по своим местам, на выкрашенный в красное и белое домик весело было глядеть. Все, что может сделать ремесло, не ведающее роскоши, но работающее на потребность, прочность и радость, как будто соединилось здесь. Обед ему подали в его комнату, и у него было довольно времени для раздумья. Особенное впечатление произвело на него то, что вот он и опять свел знакомство с личностью примечательной, да еще тесно связанной в прошлом с Лотарио. «Вполне натурально, что такой незаурядный человек влечет к себе незаурядные женские души, — мысленно рассуждал он. — Какой широтой воздействия наделены мужественные, исполненные достоинства натуры! Только бы другие при этом не были вовсе обделены! Да, признайся в своем страхе! Ежели когда-нибудь доведется тебе встретить твою амазонку, всем дивам диво, вдруг, наперекор твоим надеждам и мечтам, к вящему твоему посрамлению и унижению, она окажется его невестой».

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Конец дня Вильгельм провел беспокойно и довольно томительно, а под вечер дверь его комнаты растворилась, и с поклоном вошел складный юноша-егерь.
— Не прогуляться ли нам? — спросил юноша.
И в тот же миг Вильгельм по прекрасным голубым глазам узнал Терезу.
— Простите мне этот маскарад, ибо теперь, увы, это всего лишь маскарад, — начала она. — Но я собираюсь рассказать вам о тех временах, когда мне нравилось ходить в такой куртке, и потому хочу возможно живее воскресить у себя в памяти те дни. Пойдемте. Само место, где мы так часто отдыхали после охоты и прогулок, будет способствовать воспоминаниям.
Они вышли, и по дороге Тереза сказала своему спутнику:
— Не годится, чтобы вы только слушали меня — вы и так достаточно знаете обо мне, а я ничего о вас не знаю; расскажите сперва хоть что-нибудь о себе, а я покамест наберусь мужества, чтобы поведать вам свою историю и обстоятельства своей жизни.
— Мне, на беду, только в том и остается признаваться, как громоздились у меня ошибки на ошибки, заблуждения на заблуждения, — отвечал Вильгельм, — а от вас, более чем от кого-либо, желал бы я утаить ту душевную смуту, в которой пребывал и пребываю поныне. Ваш взор и все вас окружающее, ваше существо и поведение говорят мне, что вы вправе быть довольной прошлой своей жизнью, что вы уверенно и последовательно прошли прекрасным, светлым путем, не растрачивая даром времени, и вам не за что себя укорять.
Тереза ответила, улыбнувшись:
— Посмотрим, останетесь ли вы при том же мнении, выслушав мой рассказ.
Они пошли дальше, и среди бесед на разные темы Тереза задала вопрос:
— Вы свободны?
— Полагаю, что да, но не желаю этого, — отвечал он.
— Так! Это говорит о сложном романе и показывает, что и вам есть о чем порассказать.
Под этот разговор они взошли на пригорок и расположились близ большого дуба, бросавшего тень далеко окрест.
— Здесь, под этим немецким деревом, хочу я рассказать вам историю немецкой девушки, — промолвила Тереза, — выслушайте ее терпеливо.
Мой отец был состоятельный дворянин здешней провинции, жизнерадостный, простой, деятельный, порядочный человек, верный друг, отменный хозяин, за которым я знаю один недостаток — потворство женщине, не умевшей его ценить. К сожалению, я вынуждена так отзываться о собственной матери! Она по натуре была полной противоположностью отцу. Взбалмошная, непостоянная, нерадивая хозяйка, она не питала привязанности даже ко мне, единственному своему ребенку; расточительная, но красивая, остроумная, богато одаренная, она была кумиром целого кружка, который сумела собрать вокруг себя. Правда, общество ее если и бывало многочисленным, то ненадолго. Оно состояло главным образом из мужчин, потому что ни одной женщине не было приятно ее соседство, а она и подавно не могла стерпеть успех другой особы женского пола. Я и наружностью и нравом пошла в отца. Как утенка с первых дней тянет к воде, так для меня родной стихией с малолетства были кухня, кладовая, амбары и чердаки. Порядок и чистота в доме, казалось, были еще в пору детских игр моим единственным интересом, единственной целью. Отец радовался этому и старался удовлетворять мои детские устремления посильными и полезными занятиями; мать же меня не любила и ни минуты не скрывала этого.
Я подрастала, и с годами все множились мои труды, все крепли отцовские чувства ко мне. Когда мы оставались одни и вместе ходили по полям, когда я помогала ему проверять счета, для меня было очевидно, как он счастлив. Когда я заглядывала ему в глаза, мне казалось, будто я смотрю в самое себя, ибо глазами я более всего походила на него. Но в присутствии матери взгляд его становился малодушен, утрачивал привычное выражение; мать резко и несправедливо меня бранила, отец мягко вступался за меня, брал мою сторону, по не для того, чтобы защитить меня, а словно бы стараясь лишь оправдать мои добрые качества. Так и наклонностям ее он не ставил препон; в пору ее бурного увлечения сценой был построен театр; в мужчинах всякого возраста и вида, желавших быть ее партнерами, недостатка не ощущалось, зато женщин зачастую не хватало. Вторые роли поручались Лидии, премилой девушке, которая воспитывалась вместе со мной и с самой ранней юности обещала стать прелестной; матерей и тетушек играла пожилая камеристка, меж тем как за собой моя мать оставила всех первых любовниц, героинь и пастушек. Передать вам не могу, как меня смешило, что хорошо знакомые мне люди переряженными взбирались на подмостки и желали казаться не тем, чем были. Я же не видела в них никого иного, как мою мать и Лидию, такого-то барона либо секретаря, хоть они и представлялись принцами, графами, а то и поселянами; я не могла взять в толк, как это они желают меня уверить, будто им весело или грустно, будто они влюблены или равнодушны, щедры или скаредны, когда я точно знаю, что это неправда. Поэтому я редко засиживалась среди зрителей; чтобы не быть праздной, я снимала нагар со свечей, хлопотала об ужине, а на другое утро, пока они спали допоздна, успевала привести в порядок их гардероб, который они накануне пошвыряли как попало.
Матери мои труды, по-видимому, были наруку, но расположения ее я все равно не добилась, она презирала меня, и мне доподлинно известно, что она не раз с горечью повторяла: «Если бы в материнстве можно было так же усомниться, как в отцовстве, вряд ли кто-нибудь счел бы эту чумичку моей дочерью». Я не скрывала, что ее отношение мало-помалу совсем отвратило меня от нее, ее поступки казались мне поступками кого-то чужого, а привыкнув зорким ястребиным глазом наблюдать за челядью, — на чем, к слову сказать, зиждется всякое домоводство, — я, конечно, подметила и отношения матери с ее обществом. Не трудно было увидеть, что не на всех мужчин она смотрит одинаковым взглядом; я пригляделась пристальнее, и вскоре мне стало ясно, — что Лидия была ее наперсницей и при этом случае успела ближе познать ту страсть, которую с юных лет изображала столь часто. Я знала о всех их свиданиях, однако молчала и ничего не говорила отцу, боясь его огорчить; но в конце концов я была к этому вынуждена. Многое невозможно было осуществить, не подкупив челяди, а та начала дерзить мне, спустя рукава выполняла распоряжения моего отца, а моими и вовсе пренебрегала; непорядки, проистекавшие отсюда, были мне несносны; я все открыла, на все пожаловалась отцу.
Он выслушал меня невозмутимо:
— Милое дитя, — с улыбкой сказал он под конец, — я все знаю, успокойся, скрепись и терпи. Ведь я со всем этим мирюсь ради тебя.
Я не успокоилась, я не могла терпеть. В душе я осуждала отца, считала, что нет такой причины, ради которой можно сносить нечто подобное; я требовала порядка и была полна решимости настоять на своем.
У матери было собственное состояние, но транжирила она сверх своих возможностей, отчего, по моим наблюдениям, между родителями случались стычки. Долгое время все оставалось без перемен, пока бурные страсти матери сами не привели к развязке.
Первый любовник скандальным образом изменил ей; дом, родные места, все обстоятельства жизни стали ей постылы. Она попыталась было переехать в другое имение, там ей показалось слишком одиноко; она собралась переселиться в город, но там ей не удалось бы блистать. Не знаю, что произошло между нею и отцом, так или иначе, он на каких-то неизвестных мне условиях разрешил ей вояж на юг Франции.
Мы вздохнули свободно и зажили как в раю; на мой взгляд, отец ничего не потерял, если даже и откупился от ее присутствия внушительной суммой. Лишняя челядь была уволена, и счастье явно благоприятствовало распорядку нашей жизни; несколько лет прошло для нас как нельзя лучше; мы преуспевали во всех своих начинаниях. Но, к несчастию, это блаженное бытие длилось недолго; внезапно отца поразил апоплексический удар, у него отнялась правая сторона и речь стала невнятной. Приходилось угадывать, чего он желает, ибо выговаривал он не те слова, какие держал в уме. Поэтому для меня бывали очень тягостны те минуты, когда он настоятельно хотел остаться со мной наедине; нетерпеливыми жестами требовал он, чтобы все удалились, а когда мы оказывались одни, ему не удавалось выговорить нужное слово. Его раздражение доходило до крайней степени, а мне было мучительно его состояние. Я понимала, что ему нужно поведать мне нечто очень важное именно для меня. Как жаждала я узнать, что же это такое! Обычно я все угадывала по его глазам, но теперь было тщетно пытаться. Даже глаза его ничего уже не говорили. Одно было мне ясно: он ничего не желает, ничего не требует, он стремится лишь открыть мне нечто, чего я, увы, так и не узнала. Удар повторился, он стал немощен и недвижим и умер очень скоро.
Сама не знаю, как засела у меня в голове мысль, что он где-то схоронил клад и предпочитает, чтобы после его смерти клад этот достался мне, а не матери. Я начала поиски еще при его жизни, но ничего не нашла; после его смерти все было опечатано. Я написала матери и предложила, что останусь управлять имением; она это отвергла, и мне пришлось съехать из дому. Тут было обнаружено завещание, по которому она получала во владение и пользование все имущество, я же, по крайней мере при ее жизни, оставалась в полной зависимости от нее. Лишь теперь, казалось мне, я по-настоящему поняла намеки отца и пожалела его за слабость, вынудившую его и после смерти поступить со мной так несправедливо. Некоторые мои друзья утверждали, что это не лучше, чем вовсе лишить меня наследства, и требовали, чтобы я оспорила завещание. Но я слишком чтила память отца и не могла на это решиться.
Я издавна была в добрых отношениях с владелицей крупного поместья, расположенного по соседству. Она охотно приютила меня в своем доме, и я вскоре без дальних слов взяла в руки ее хозяйство. Она вела строго размеренную жизнь и любила порядок во всем, а я исправно помогала ей сражаться с управителем и прислугой. Во мне нет ни скаредности, ни недоброжелательства, но мы, женщины, куда строже любого мужчины смотрим, чтобы ничего не пропадало зря. Малейшая нечестность нам претит; мы хотим, чтобы каждый получал лишь то, на что имеет право.
Я опять была в своей стихии и лишь про себя горевала о смерти отца. Моя покровительница была мною довольна, и только одно маленькое обстоятельство нарушало мой покой. Возвратилась Лидия; у моей матери достало жестокости избавиться от бедной девушки после того, как она была уже в корне развращена, от матери моей она научилась считать своим назначением пыл страстей и привыкла ни в чем не стеснять себя.
Когда она вдруг объявилась снова, моя благодетельница дала приют и ей. В ту пору родные и будущие наследники хозяйки дома часто наезжали к нам позабавиться охотой. С ними иногда являлся и Лотарио; я почти сразу же заметила, как выделяется он среди остальных, но для себя не делала из этого никаких выводов. Он был равно вежлив со всеми, а вскоре его внимание как будто привлекла Лидия.
Я же из-за множества дел редко присоединялась к обществу гостей; в его присутствии я говорила меньше обычного, хотя не стану скрывать, что оживленная беседа всегда была для меня главной усладой жизни. С отцом я любила обсудить все, что бы ни случилось. О чем не поговоришь, того толком и не продумаешь. Никому на свете не внимала я так охотно, как Лотарио, когда он рассказывал о своих странствиях и походах. Мир был ему так ясен, понятен, так открыт, как мне те места, где я хозяйничала. Я внимала не фантастическим похождениям авантюриста, не малоправдоподобным россказням узколобого путешественника, наровящего заслонить своей особой те края, которые пообещался описать; нет, он не рассказывал, он вел нас на место действия; редко случалось мне испытывать столь полноценное удовольствие.
Но самое большое наслаждение доставило мне то, что однажды вечером он говорил о женщинах. Беседа завязалась сама собой после посещения нескольких дам, обитавших по соседству и затеявших избитый разговор о женском образовании. К нашему полу относятся несправедливо, мужчины хотят завладеть высшими ступенями культуры, а нас не подпускать к науке; они требуют, чтобы мы служили им куклами для забавы и домоправительницами.
Лотарио больше отмалчивался, но когда общество стало малочисленней, он открыто выразил свое мнение по этому поводу.
— Удивительное дело! — вскричал он. — Как можно осыпать упреками мужчину, когда он желает предоставить женщине самое высокое место, какое только она способна занимать, — а что может быть выше, чем править домом? Если мужчина ведет изнурительную борьбу с внешними условиями, если на нем лежит обязанность добывать и сберегать состояние, если он даже участвует в управлении государством — все равно он находится в постоянной зависимости от обстоятельств и, можно сказать, ни над чем не властен, хотя и мнит себя властителем, всегда вынужден поступать политично, когда предпочел бы поступать разумно, скрытничает, когда ему хочется быть откровенным, лукавит, когда ему хочется быть правдивым; если он во имя цели, которой никогда не достигнет, ежеминутно жертвует прекраснейшей целью — внутренней гармонией, зато разумная хозяйка по-настоящему властвует в своем дому, давая целой семье возможность всяческой деятельности и всяческое благополучие. В чем высшее счастье человека, как не в осуществлении того, что мы считаем правым и благим, как не в том, чтобы полновластно распоряжаться средствами, ведущими к нашей цели? А где могут и должны быть наши ближайшие цели, как не в своем дому? Где мы ожидаем, где требуем удовлетворения постоянно вновь возникающих, насущных потребностей, как не там, где мы встаем и ложимся, где кухня и кладовая со всякого рода припасами готовы к услугам нашим и наших близких? Сколько регулярных трудов надо приложить, дабы в неуклонной живой последовательности поддерживать этот постоянно возобновляемый порядок. Не многим мужчинам дано неуклонно, подобно небесному светилу, возвращаться на круги своя, быть на посту и днем и ночью, обеспечивать совокупность домашних трудов, сеять и пожинать, хранить и расходовать и проходить весь цикл с неизменным спокойствием, с любовью и пользой. Утверждаясь в домашнем господстве, женщина тем самым делает по-настоящему господином мужчину, которого любит; в силу своей внимательности она приобретает множество знаний, нужных для ее деятельности. Таким образом, она ни от кого не зависит и мужу своему доставляет независимость подлинную, домашнюю, внутреннюю; он видит, что владение его упрочено, приобретения тратятся с пользой, и это дает ему возможность обратить свой ум на предметы более высокие и, если выпадет такое счастье, — стать для государства тем, чем жене его так пристало быть для дома.
После этого Лотарио начал описывать, какую желал бы иметь жену. Я покраснела, ибо он описывал точь-в-точь меня. Мысленно я упивалась своим торжеством, тем более что по всему видимому он подразумевал не меня лично, да, собственно, и не знал меня. Никогда в жизни не испытала я ничего приятнее сознания, что мужчина столь мною уважаемый воздает хвалу не моей особе, а внутренней моей сущности. Какая это была для меня награда, какое ободрение!
Когда все уехали, почтенная моя приятельница с улыбкой сказала мне:
— К сожалению, мужчины часто говорят и думают то, чего не осуществляют, а иначе моей милой Терезе прямо в руки шла бы превосходная партия.
Я обратила ее слова в шутку и добавила, что разумом мужчины не прочь приобрести себе хозяйку, но сердцем и воображением тянутся к другим качествам, а мы — хозяйки — вряд ли можем взять верх над миловидными и завлекательными девицами. Я с умыслом сказала это так, чтобы слышала Лидия, ибо она не скрывала, что Лотарио произвел на нее сильное впечатление; да и он с каждым новым визитом как будто обращал на нее все больше внимания. Она была бедна, незнатного рода и о замужестве с ним не могла и мечтать, но она не знала выше блаженства, чем увлекать и увлекаться самой, я же никогда еще не любила, не любила и теперь; однако, хоть мне и было бесконечно приятно, что столь уважаемый человек дает такую лестную оценку моему характеру, не стану скрывать, что я не вполне была удовлетворена этим. Мне хотелось теперь, чтобы он получше узнал меня, проявил участие ко мне лично. Это желание явилось у меня безо всякой мысли о том, к чему оно может повести.
Главной заслугой перед моей благодетельницей было мое старание привести в порядок принадлежащие к поместьям великолепные лесные угодья. В этих богатейших владениях, стоимость которых с течением времени и по ходу обстоятельств все возрастает, к сожалению, дело велось по старинке, нигде ни намека на план и порядок, всюду одно лишь воровство и хищение. Многие холмы стояли голые, и только на самых старых участках деревья росли равномерно. Я все обошла с опытным лесничим, распорядилась измерить участки, а потом уж рубить, сеять, сажать; и в короткий срок работа пошла полным ходом. Чтобы удобнее было ездить верхом и не быть стесненной в ходьбе, я заказала себе мужской костюм, успевала повсюду и на всех нагоняла страх.
Я прослышала, что молодые люди в компании с Лотарио вновь задумали поохотиться. Впервые в жизни мне пришло на ум покрасоваться, вернее, — зачем возводить на себя напраслину? — предстать в истинном свете перед столь достойным человеком. Я надела мужское платье, через плечо повесила ружье и вместе с нашим егерем отправилась к границе поместья встречать гостей. Они явились. Лотарио узнал меня не сразу; один из племянников моей благодетельницы отрекомендовал меня как умелого лесничего, пошутил над моей молодостью и, продолжая игру, расточал мне похвалы до тех пор, пока Лотарио не признал меня. Племянник, словно по уговору, вошел в мои намерения. Он с признательностью обстоятельно рассказал, сколько пользы я принесла владениям его тетушки, а следственно, и ему.
Лотарио слушал внимательно, сам заговорил со мной, расспрашивал, как обстоят дела в имении и каковы местные условия, а я рада была развернуть перед ним свои познания; экзамен я выдержала отлично, представила на его суд проекты кое-каких усовершенствований; он одобрил их, привел сходные примеры и подкрепил мои доводы, связав их воедино. Удовлетворение мое росло с каждой минутой. Но, на свое счастье, я хотела лишь, чтобы меня узнали, я не хотела, чтобы меня полюбили, ибо, когда мы пришли домой, мне больше, чем прежде, бросилось в глаза, что под вниманием, которое он оказывал Лидии, скрывается непритворное увлечение. Я достигла своей цели, но покоя не обрела; с того дня он показывал мне искреннее уважение и лестное доверие, неизменно заговаривал со мной в обществе, спрашивал моего мнения, особливо же в хозяйственных вопросах, доверял мне так, будто я знаю решительно все. Его интерес ко мне был для меня огромным поощрением; даже когда речь заходила о политической экономии и о финансах страны, он вовлекал меня в разговор, а я в его отсутствие старалась приобрести побольше сведений о нашей провинции и обо всей стране. Это не стоило мне труда, ибо повторяло в крупных масштабах то, что было мне хорошо известно в малых.
С того времени он стал чаще наведываться к нам. Могу смело сказать, что говорили мы с ним обо всем, но, так или иначе, наши разговоры в конце концов, хотя бы косвенно, касались экономических вопросов. Не раз говорили мы о том, как неимоверно много может совершить человек разумным употреблением своих сил, своего времени, своих денег, даже при помощи незначительных с виду средств.
Я не противилась склонности, которая влекла меня к нему, и, увы, слишком скоро почувствовала, сколь сильна и глубока, чиста и непритворна моя любовь, а самой меж тем казалось все бесспорнее, что частые его посещения относятся не ко мне, а к Лидии. Она, по крайней мере, в этом не сомневалась, она взяла меня в поверенные своих тайн, чем я до некоторой степени была утешена. Те доказательства, которые она толковала в свою пользу, были, на мой взгляд, отнюдь не убедительны; ничто не говорило о его намерениях вступить в прочную и длительную связь, но тем яснее была мне решимость пылкой девицы во что бы то ни стало принадлежать ему.
Так обстояли дела, когда хозяйка дома поразила меня неожиданным заявлением:
— Лотарио просит вашей руки и желает, чтобы вы навсегда стали спутницей его жизни. — Она пустилась восхвалять мои качества и закончила тем, что мне всего приятнее было слышать: Лотарио убежден, что нашел во мне ту женщину, о которой так долго мечтал.
Итак, я достигла наивысшего счастья: меня домогался тот, кого я так ценила, подле кого и с кем чаяла полностью, свободно, плодотворно применить врожденную мою склонность и приобретенное опытом искусство; ценность всего моего бытия возросла до бесконечности. Я дала согласие, он явился сам, говорил со мной наедине, взял мою руку, заглянул мне в глаза, обнял меня и запечатлел на моих губах поцелуй. Первый и последний поцелуй. Он объяснил мне свое положение, во что обошелся ему американский поход, какими долгами он обременил свои имения, из-за чего едва не рассорился со своим двоюродным дедом, и как этот достойный старец думает на свой лад помочь ему, женив его на богатой, когда благомыслящему человеку куда нужнее домовитая; при посредстве сестры он надеется переубедить старика. Он изложил мне, как обстоит дело с его состоянием, каковы его планы, его виды на будущее, и попросил моего содействия. Но до согласия деда намерения наши следовало держать в тайне.
Не успел он удалиться, как Лидия стала меня допрашивать, не о ней ли он говорил. Я ответила отрицательно и нагнала на нее скуку рассказами о хозяйственных делах. Она беспокоилась, дулась, а его поведение, когда он явился вновь, не улучшило состояния ее духа.
Однако солнце клонится к закату. Ваше счастье, мой друг! Иначе вам пришлось бы со всеми мельчайшими подробностями выслушать ту историю, которую я всегда рада воскресить в своей памяти. Теперь я постараюсь быть покороче! Мы приблизились к тому периоду, на котором не стоит долго задерживаться.
Лотарио познакомил меня со своей милейшей сестрой, и ей удалось подобающим образом отрекомендовать меня деду; я понравилась старику, он внял нашим пожеланиям, и я воротилась к своей покровительнице с благоприятным известием. Наша помолвка уже не составляла в доме секрета. Слух дошел и до Лидии, она сочла его невероятным. Когда же сомнений уже быть не могло, она вдруг исчезла, и никто не знал, куда она девалась.
Приближался день нашей свадьбы; я давно уже просила Лотарио подарить мне свой портрет, и тут, когда он совсем собрался домой, я напомнила ему данное обещание.
— Вы забыли дать мне оправу, в которую хотите поместить его.
А дело обстояло так: у меня хранился очень мне дорогой подарок близкой моей приятельницы, чей вензель, сплетенный из ее волос, снаружи был покрыт стеклом, а внутри находилась пластинка слоновой кости, на которой предполагалось нарисовать ее портрет, но тут смерть, к несчастью, отняла ее у меня. Любовь Лотарио дала мне счастье в ту пору, когда еще не утихла боль утраты, и я хотела портретом возлюбленного заполнить пробел в подарке подруги.
Я бегу к себе в комнату, достаю шкатулку с драгоценностями и открываю ее в его присутствии; едва заглянув туда, он видит медальон с женским портретом, берет его, внимательно разглядывает и торопливо спрашивает:
— Кого изображает этот портрет?
— Мою мать, — ответила я.
— А я готов был поклясться, что это портрет некоей госпожи де Сент-Альбан, с которой я несколько лет тому назад встретился в Швейцарии! — воскликнул он.
— Это одно и то же лицо, — с улыбкой промолвила я, — значит, вы, сами того не подозревая, свели знакомство со своей тещей. Моя мать путешествует и по сей день пребывает во Франции под романтической фамилией Сент-Альбан.
— Увы мне! Я несчастнейший из смертных! — вскричал он, швырнул портрет в шкатулку и, прикрыв глаза ладонью, поспешил вон из комнаты. Он вскочил на коня, я выбежала на балкон и окликнула его; он оглянулся, махнул рукой, поскакал прочь — и я больше не видела его.

 

Солнце зашло. Тереза, не отрываясь, смотрела на багрянец заката, в ее прекрасных глазах стояли слезы.
Молча коснулась она руки нового своего друга; он участливо поцеловал ее руку, она осушила слезы и поднялась.
— Пойдемте домой! — произнесла она. — Пора позаботиться о наших!
Разговор на обратном пути шел вяло; приближаясь к садовой калитке, они увидели Лидию, сидящую на скамье; она встала, избегая встретиться с ними, и направилась в дом; в руках она держала листок бумаги, при ней были две маленькие девочки.
— Я вижу, она все еще носится с последним своим утешением — письмом от Лотарио, — заметила Тереза. — Возлюбленный обещает ей, что, выздоровев, он тотчас опять возьмет ее к себе, и просит пока спокойно пожить у меня. Она цепляется за эти слова, утешается ими, но его друзья отнюдь не в чести у нее.
Тем временем подошли девочки, поклонились Терезе и доложили ей обо всем, что происходило в доме, пока она отсутствовала.
— Вы видите здесь еще одну сторону моих обязанностей, — пояснила Тереза. — Я заключила союз с милейшей сестрой Лотарио — мы совместно воспитываем нескольких детей — я готовлю расторопных и услужливых домоправительниц, а она занимается теми, которые проявляют более спокойные и утонченные наклонности; впрочем, нам, женщинам, так или иначе положено заботиться о благополучии мужчин и порядке в доме. Когда вы познакомитесь с моей благородной подругой, вам захочется начать новую жизнь: своей красотой и добротой она заслуживает всеобщего поклонения.
Вильгельм не решился сказать, что, к сожалению, уже знает прекрасную графиню и мимолетная близость с нею останется ему вечным укором; он обрадовался, что Тереза не стала продолжать этот разговор, да и дела принудили ее воротиться в дом. Он оказался один, и ему стало очень грустно от сознания, что молодой красавице графине приходится возмещать благотворительностью недостаток личного счастья; он чувствовал, что для нее это лишь потребность отвлечься и заменить радостное наслаждение жизнью надеждой на чужое благополучие. Он почитал Терезу счастливицей оттого, что при такой грустной и неожиданной перемене ей нет надобности меняться самой.
— Сколь счастлив тот, кому не нужно отрекаться от всей своей прошлой жизни, дабы примириться с судьбой! — воскликнул он.
В комнату вошла Тереза и попросила прощения, что вынуждена побеспокоить его.
— Здесь, в стенном шкафу, хранится вся моя библиотека, вернее, те книги, которые я не выбрасываю, а не те, которые берегу, — пояснила она. — Лидия просит какую-нибудь книжку духовного содержания, должно быть, здесь найдутся и такие. Люди, круглый год занятые мирскими делами, воображают, что в тяжелую минуту надо заняться делами духовными; доброта и нравственность для них нечто вроде лекарства, которое принимаешь с отвращением, когда дурно себя почувствуешь. Священнослужитель и духовный наставник для них только лекарь, которого они не знают, как поскорее выдворить из дому; я же, должна признаться, вижу в нравственном начале своего рода диету, которая целебна лишь в том случае, если взять ее за житейское правило и не упускать из виду круглый год.
Они порылись в книгах и нашли несколько так называемых назидательных сочинений.
— Искать поддержки в такого рода книгах Лидию научила моя мать, — сказала Тереза, — та жила романами и театральными драмами, покуда был верен любовник; едва он исчезал, как в силу вступали вновь вот эти книжки. Мне же вообще непостижимо, — продолжала она, — как можно было поверить, что бог говорит с нами через книги и легенды. Тот, кому мир не открывает прямо, какова их взаимная связь, кому сердце не подсказывает, каков его долг перед собой и людьми, тот вряд ли узнает это из книг, которые, собственно говоря, способны лишь давать имена нашим заблуждениям.
Она оставила Вильгельма одного, и он скоротал вечер за просмотром маленькой библиотеки, в самом деле очень пестрой по составу.
Те немногие дни, что Вильгельм провел у Терезы, она оставалась верна себе, в несколько приемов очень подробно рассказав дальнейший ход событий. Она сохранила в памяти каждый день и час, имя и место, мы же вкратце изложим здесь нашим читателям то, что им нужно знать.
Причину поспешного бегства Лотарио, к несчастью, оказалось нетрудно объяснить: он встретился с матерью Терезы во время ее странствий, чары ее привлекли его, она не выказала ему суровости, а теперь эта злополучная мимолетная интрижка не позволила ему связать свою судьбу с женщиной, казалось бы, созданной для него самой природой. Тереза оставалась в беспорочном кругу своих занятий и обязанностей. Выяснилось, что Лидия втайне проживает по соседству. Она была счастлива, когда свадьба расстроилась, хоть и по неизвестным ей причинам, пыталась сблизиться с Лотарио, и он пошел навстречу ее желаниям, казалось, скорее в порыве отчаяния, нежели страсти, необдуманно, неожиданно для самого себя, скорее со скуки, нежели в согласии со своими намерениями.
Тереза отнеслась к этому спокойно, она более не претендовала на него, и, даже будь он ее супругом, у нее, пожалуй, хватило бы мужества помириться с такой связью, лишь бы этим не нарушался порядок, заведенный ею в доме. По крайней мере, она говорила не раз, что женщина, ежели она властной рукой правит домом, может сквозь пальцы смотреть на легкие мужнины амуры и ни минуты не сомневаться, что он вернется к ней.
Мать Терезы успела привести свое состояние в полное расстройство, и расплачиваться за это пришлось дочери, ибо от матери ей мало что досталось; старая дама, покровительница Терезы, умерла, завещав ей скромное именьице и приличный капитал. Тереза сразу же приноровилась к узкому кругу своих забот, Лотарио предложил ей лучшее поместье, посредником выступал Ярно, — она отказалась.
— Я хочу на малом показать, что была бы способна помогать ему в большом, — заявила она, — однако, если случай по моей ли или по чужой вине поставит меня в затруднение, я оговариваю себе право прежде всего, без колебаний, прибегнуть к помощи моего достойного друга.
Целесообразная деятельность менее всего может остаться скрытой и бесполезной для других. Не успела Тереза обосноваться в своем маленьком именьице, как соседи уже начали домогаться ее знакомства и совета, а новый владелец соседних поместий недвусмысленно дал понять, что в ее воле принять его руку и стать наследницей большей части его состояния. Она уже говорила Вильгельму об этом обстоятельстве и не упускала случая пошутить по поводу альянсов и мезальянсов, удачных и неудачных браков.
— Ничто не дает людям столько пищи для пересудов, как брак, который они почитают неравным. Но равные или неравные, очень многие союзы через короткий срок, увы, оборачиваются неудачей. Смешение сословий в браке заслуживает название мезальянса лишь в том смысле, что одна сторона не понимает смысла в прирожденном, привычном, ставшем необходимостью жизненном укладе другой стороны. У различных классов различны и житейские правила, которыми они не могут ни поделиться, ни обменяться друг с другом; вот почему лучше воздержаться от такого рода союзов; однако бывают исключения, и притом исключения весьма удачные. Брак молоденькой девушки с пожилым мужчиной неравен по самой своей сути. И все же такие браки иногда складываются очень счастливо. Для себя я посчитала бы настоящим мезальянсом союз, который вынудил бы меня жить праздно и красоваться в свете; уж лучше бы я отдала руку любому честному арендаторскому сыну из нашей округи.
Вильгельм подумывал воротиться уже к Лотарио и попросил новую свою приятельницу устроить ему прощальное свидание с Лидией. Пылкая девица снизошла к его просьбе, он сказал ей несколько приветливых слов.
— С первоначальной болью я справилась, — сказала она, — Лотарио навеки останется мне дорог; но приятелей его я раскусила, и мне горько сознавать, кем он окружен. Аббат способен по своей прихоти оставить людей в беде и даже навлечь на них беду; врач норовит все сгладить; Ярно человек бездушный, вы же — мягко выражаясь, — бесхарактерный! А будете продолжать в том же духе и служить орудием этим троим, они поручат вам еще не одну экзекуцию. Долгое время — мне это хорошо известно — они едва терпели мое присутствие, тайны их я не разгадала, но заметила, что у них есть какая-то тайна. А иначе к чему эти запертые комнаты? Эти странные переходы? Отчего никому не удается проникнуть в большую башню? Отчего они при первой возможности старались отправить меня в мою комнату? Должна сознаться, навела меня на это открытие ревность, я боялась соперницы, которую они где-то прячут. Теперь я этого не думаю, я убеждена, что Лотарио меня любит, что у него честные намерения; но так же твердо убеждена я, что фальшивые и лживые друзья обманывают его: ежели вы хотите быть полезным и заслужить прощение за то, как вы поступили со мной, — освободите его из рук этих людей. Впрочем, на что я понадеялась! Передайте ему это письмо и устно повторите то, что тут написано: что я буду вечно любить его, что я полагаюсь на его слова.
— Увы! — вскричала она и, рыдая, бросилась на шею Терезы. — Он окружен моими недругами, они постараются уверить его, что я ничем ему не пожертвовала. О! Даже самый лучший человек рад услышать, что он достоин любой жертвы, но отнюдь не обязан быть благодарен за нее.
Прощание Вильгельма с Терезой было куда веселее; она сказала, что желает поскорее вновь увидеть его.
— Вы узнали меня вполне, — заявила она. — Вам хотелось, чтобы говорила я одна, — в следующий раз ваш долг ответить откровенностью на мою откровенность.
На обратном пути у него было достаточно времени, чтобы созерцать мысленным взором этот новый, светлый образ. Какое доверие она внушила ему! Он подумал о Миньоне и Феликсе, о том, как счастливы были бы дети под таким надзором; потом подумал о самом себе и почувствовал, какое блаженство жить близ такого ясного духом человеческого существа.
Когда он подъезжал к замку, ему особо бросилась в глаза башня со множеством переходов и пристроек; он решил при первом же случае расспросить о ней Ярно или аббата.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

Воротясь в замок, Вильгельм застал благородного Лотарио на пути к полному исцелению; врача и аббата не было, один Ярно оставался в доме. Прошло немного времени, и выздоравливающий начал выезжать верхом то один, то с друзьями. В разговоре он был серьезен и любезен, затрагивая поучительные и занимательные вопросы; часто проскальзывали у него следы тонкой чувствительности, хоть он и старался ее скрыть и сам словно осуждал ее, если она проявлялась помимо его воли.
Так как-то раз он был молчалив за ужином, хоть и казался веселым.
— Видно, у вас нынче не обошлось без приключения, — заметил Ярно, — и притом приятного.
— До чего же вы проницательны в отношении друзей! — ответил Лотарио. — Да, у меня было приятное приключение. В другое время оно, пожалуй, меньше пленило бы меня, а нынче я оказался очень восприимчив к нему. Под вечер я проезжал деревнями на той стороне реки, по дороге, хорошо знакомой мне с прежних лет. Телесный недуг расслабил меня более, чем сам я предполагал. Я чувствовал себя умиленным и словно бы народившимся наново от прилива оживающих сил. Все вокруг являлось мне в том свете, в каком виделось когда-то, таким милым, приветливым, пленительным, каким не являлось уже давно. Я сознавал, что это признак слабости, но она была мне отрадна; я ехал не спеша, и мне было понятно, как людям может стать мила болезнь, способствующая сладостным ощущениям. Вы, должно быть, знаете, ради чего так часто езжал я когда-то этой дорогой?
— Помнится, это было маленькое любовное похождение с арендаторской дочкой.
— Пожалуй, можно назвать его большим, — возразил Лотарио, — мы крепко и довольно долго всерьез любили друг друга. Сегодня все случайно так сошлось, чтобы живо напомнить мне первые времена нашей любви. Мальчишки снова стряхивали с деревьев майских жуков, и листва на ясенях распустилась и была так же молода, как в тот день, когда я впервые увидел Маргариту. Давно уже я не видел ее. Она вышла замуж в дальнюю деревню, а тут я случайно услышал, что недели две тому назад она приехала с детьми погостить у своего отца.
— Значит, прогулка была не такой уж случайной?
— Не стану отрицать, что мне хотелось встретить ее, — подтвердил Лотарио. — Проезжая неподалеку от их дома, я увидел, что отец ее сидит на крыльце, а рядом стоит годовалый малыш. Когда я приблизился, из верхнего окна быстро высунулась женская голова, а когда я очутился у самых дверей, кто-то стремглав сбежал по лестнице. Я не сомневался, что это она, и, должен сознаться, мне лестно было думать, что, узнав меня, она спешит мне навстречу. Как же был я пристыжен, когда она выбежала из дверей, схватила ребенка, потому что лошади слишком к нему приблизились, и унесла его в дом. Это было пренеприятное разочарование, и тщеславие мое отчасти утешилось лишь тем, что я на лету уловил, как вспыхнули у нее уши и шея.
Я остановился, заговорил с папашей, а сам косился на окна, не выглянет ли она в какое-нибудь из них, но она так и не показалась, и я поехал дальше. Досаду мою несколько смягчало удивление: хотя я видел ее лицо лишь мельком, мне показалось, что она почти не изменилась, а ведь десять лет — срок немалый! Она даже как будто помолодела, — та же стройность, та же легкая походка, шея чуть ли не тоньше прежнего, щеки так же легко вспыхивают прелестным румянцем, и при этом она мать по меньшей мере шестерых детей. Это видение так гармонировало с окружающим волшебным миром, что я ехал дальше, как будто еще помолодев душой, и свернул у ближнего леса, лишь когда солнце уже клонилось к закату. Павшая роса настойчиво напоминала мне о предписании врача, и было бы благоразумнее повернуть прямо к дому, я же вновь поехал обратно мимо хутора. Я заметил, что по саду, обнесенному легкой изгородью, взад и вперед бродит женская фигура. Узкой тропинкой подскакал я к изгороди и очутился близ той, кого желал встретить.
Хотя вечернее солнце слепило мне глаза, я заметил, что она с чем-то возится у низенького плетня. Мне казалось, что я узнаю свою прежнюю возлюбленную. Подойдя к ней, я остановился не без трепета в сердце. Вытянутые ввысь ветки шиповника, которые колыхал легкий ветерок, заслоняли ее от меня.
Я заговорил с ней, спросил, как ей живется.
— Очень хорошо, — ответила она вполголоса.
Между тем я заметил, что за изгородью рвет цветы ребенок, и воспользовался случаем спросить, где остальные ее дети.
— Это не мой ребенок, — сказала она, — куда мне так рано. — В этот миг я очень ясно увидел сквозь ветки ее лицо к сам не знал, как понять то, что я вижу. Это была и не была моя возлюбленная, помолодевшая и похорошевшая против того, какой я знал ее тому десять лет.
— Так вы не арендаторская дочка? — пробормотал я в растерянности.
— Нет, — отвечала она, — я ее двоюродная сестра.
— Вы лицом точь-в-точь она, — заметил я.
— Это говорят все, кто знал ее десять лет тому назад.
Я продолжал свои расспросы, мне была приятна моя ошибка; хоть я уже и сам обнаружил ее, но не переставал любоваться представшим передо мной живым образом прошлого блаженства. Ребенок тем временем удалился от нее и в поисках цветов направился к пруду. Она попрощалась и побежала за ним.
Я все же успел узнать, что прежняя моя возлюбленная в самом деле живет сейчас у отца, и, едучи обратно, задавался вопросом, сама ли она или сестрица давеча выбежала спасать ребенка от лошадей? Я перебирал в памяти все происшедшее и не скажу, могло бы что-нибудь оказать на меня более отрадное действие. Однако я чувствую себя еще не совсем здоровым, и надо попросить доктора, чтобы он загасил остатки этого возбуждения.
Откровенные признания в милых любовных шалостях обычно подобны рассказам о привидениях: за одним сами собой следуют другие.
В нашей маленькой компании оказалось изрядное количество воспоминаний такого рода; у Лотарио больше всего нашлось что рассказать. Истории Ярно все сплошь имели своеобразный характер, а в чем мог признаться Вильгельм, нам уже известно. Он не переставал побаиваться, что ему напомнят историю с графиней; однако никому она и отдаленно не приходила на ум.
— В самом деле, — говорил Лотарио, — нет в мире ощущения приятнее того, когда после полосы равнодушия сердце открывается для любви к новому предмету, и тем не менее я на всю жизнь отказался бы от этого счастья, если бы судьбе угодно было соединить меня с Терезой. Не век бываешь юношей, и не век следует быть младенцем. Мужчине, знающему свет и понимающему, как в нем жить, чего от него ждать, всего желательнее найти супругу, которая неизменно будет ему в помощь, все для него подготовит, доделает все, чего ему не удалось закончить, чьи труды простираются в разных направлениях, меж тем как мужнин труд идет прямой дорогой. Какой рай виделся мне в союзе с Терезой! Не рай мечтательного счастья, а рай надежной жизни на земле: порядок в счастье, мужество в несчастье, забота обо всем до последней малости, душа, способная увлечься самым великим и без сожаления отречься от него. Да! Я наблюдал у нее задатки тех качеств, которые, достигнув полного развития, восхищают нас в знакомых нам из истории женщинах, всемерно превосходящих любого мужчину ясностью в оценке обстоятельств, находчивостью во всех случаях жизни, решительностью в частностях, на чем, с виду без малейших их стараний, так прочно держится целое. Думаю, вы простите мне, что Тереза похитила меня у Аврелии, — улыбаясь, обратился он к Вильгельму, — с первой я мог надеяться на радостную жизнь, а со второй у меня не было бы ни одной счастливой минуты.
— Не отрицаю, что явился я сюда с сердцем, полным горечи против вас, — ответил Вильгельм, — и намерен был строго осудить ваше отношение к Аврелии.
— Оно и заслуживает осуждения, — признал Лотарио, — мне не следовало принимать чувство дружбы за любовь, не следовало вытеснять уважение, которого она заслуживала, склонностью, которую она не могла ни возбудить, ни поддержать. Увы! Она не была привлекательна, когда увлекалась, а это величайшая беда, какая только может постигнуть женщину.
— Пусть так, — отозвался Вильгельм, — мы порой не властны избежать поступков, достойных порицания, избежать того, чтобы наши помыслы и дела непостижимым образом отклонялись от своего естественного и правильного пути; но есть обязанности, которые никогда нельзя упускать из виду. Да покоится с миром прах подруги! Не укоряя себя, не порицая ее, из сострадания осыплем цветами ее могилу. Но у могилы, где покоится несчастная мать, позвольте спросить вас, почему не позаботитесь вы о ребенке, о своем сыне? Он был бы в радость всякому, а вы, очевидно, совсем пренебрегли им. Может ли быть, чтобы у вас, при ваших чистых и нежных чувствованиях, не проснулось отцовское сердце? За все это время вы ни полсловом не упомянули чудесное создание, о прелести которого можно рассказывать без конца.
— О ком вы говорите? — удивился Лотарио. — Я вас не понимаю.
— О ком же, как не о вашем сыне, о сыне Аврелии, прекрасном ребенке, которому для счастья недостает лишь заботы любящего отца!
— Вы заблуждаетесь, друг мой! — вскричал Лотарио. — У Аврелии не было сына, по крайней мере, от меня. Я понятия не имею ни о каком ребенке, иначе я с радостью взял бы его к себе. Но и так я буду считать, что это маленькое существо завещано мне ею, и охотно займусь его воспитанием. Разве она хоть намеком давала понять, что этот мальчик — ее и мое дитя?
— Не припомню, чтобы ею были сказаны какие-то определенные слова, но это подразумевалось само собой, и я ни на миг в этом не сомневался.
— Я могу дать кое-какие объяснения на этот предмет, — вмешался Ярно, — ребенка привела к Аврелии старуха, которую вам, должно быть, не раз случалось видеть. Аврелия приняла его с энтузиазмом, надеясь, что он своим присутствием смягчит ее горе; он и в самом деле немало развлекал ее.
Вильгельма растревожило это открытие, ему живо представилась милая девочка, Миньона, рядом с красавчиком Феликсом, и он высказал желание извлечь обоих детей из тех условий, в которых они находились.
— Мы это устроим без труда, — обещал Лотарио. — Загадочную девочку мы отдадим Терезе, в лучшие руки она вряд ли могла бы попасть, а что до мальчика, его, думается мне, следует, взять вам самому, ибо то, что даже женщинам не удается до конца развить в нас, довершают дети, когда мы занимаемся ими.
— Вообще, на мой взгляд, вам нужно раз и навсегда отказаться от театра, — вставил Ярно, — что делать, раз у вас нет ни малейшего сценического дарования.
Вильгельм был ошеломлен и еле овладел собой, так уязвили его самолюбие жестокие слова Ярно.
— Если вам удастся убедить меня в этом, — с натянутой улыбкой ответил он, — вы, конечно, окажете мне услугу, хоть и не радостная услуга — отнять у человека его заветную мечту.
— Чем обсуждать этот вопрос, вам, на мой взгляд, следует не мешкая поехать за детьми, — заметил Ярно, — остальное уладится само собой.
— Тут за мной дело не станет, — согласился Вильгельм, — мне самому не терпится узнать что-нибудь новое о судьбе мальчика, да и по девочке я соскучился. Она ведь на свой лад так горячо привязалась ко мне.
Решено было, что он сразу же отправится в путь.
Собрался он на следующий день: лошадь была оседлана, ему оставалось лишь проститься с Лотарио. Когда настал час обеда, все, как обычно, уселись за стол, не дожидаясь хозяина: он пришел с опозданием и присоединился к остальным.
— Бьюсь об заклад, — сказал Ярно. — Сегодня вы опять подвергли испытанию свое чувствительное сердце, не устояв перед соблазном увидеть прежнюю возлюбленную.
— Угадали! — подтвердил Лотарио.
— Расскажите же, как было дело, — потребовал Ярно, — я сгораю от любопытства.
— Не стану отпираться — это приключение не в меру разбередило мое сердце, — сказал Лотарио, — а посему я решил еще раз съездить туда и воочию увидеть особу, чья помолодевшая копия создала мне столь приятную иллюзию. Я слез с коня, не доезжая до дома, и велел отвести лошадей в сторонку, чтобы не потревожить ребятишек, игравших у ворот. Я пошел к дому, и по дороге мне случайно встретилась она. Да, она сама, я узнал ее, хоть она и очень переменилась, располнела и словно бы стала выше ростом. Сквозь степенную повадку еще проглядывала юная грация, а тихая задумчивость пришла на смену былой живости. Голова, которую раньше она носила так легко и гордо, теперь слегка клонилась, и чуть приметные морщины протянулись по лбу.
При виде меня она потупила взгляд, но ни тень румянца не выдала волнения души; я протянул ей руку, она подала свою; я спросил ее о муже, — его здесь не было, спросил о детях, — она подошла к двери и позвала их. Все прибежали гурьбой и обступили ее. Нет зрелища прекраснее, чем мать с ребенком на руках, и зрелища достойнее, чем мать в кругу детей. Я спросил, как зовут ребятишек, лишь бы что-то сказать; она попросила меня войти и дождаться ее отца. Я согласился. Она повела меня в чистую горницу, где почти все было на прежних местах и, как нарочно, красотка двоюродная сестрица, ее копия, сидела на той самой скамеечке за прялкой, где я столько раз такой же юной красавицей заставал свою возлюбленную; маленькая девчушка, сколок с матери, увязалась за нами, и я удивительным образом оказался между прошлым и будущим, точно в апельсиновой роще, где на тесном пространстве соседствуют цветы и плоды. Сестрица вышла за прохладительными напитками, а я подал руку некогда столь любимому созданию, сказав:
— Я от души рад видеть вас вновь.
— Вы очень добры, что говорите мне это, — отвечала она, — могу только вас уверить, что и я рада неизъяснимо. Как часто я желала хотя еще бы раз в жизни увидеть вас. Я желала этого в такие минуты, которые казались мне последними.
Она произнесла это ровным голосом, без внешнего волнения, с той непосредственностью, которая так восхищала меня в ней когда-то. Воротилась сестрица, следом за ней отец, и… предоставляю вам судить, в каком состоянии духа я остался, в каком удалился.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

По дороге в город Вильгельма неотступно преследовали благородные образы женщин, которых он узнал, о которых услышал. Их необычайные и нерадостные судьбы вставали перед ним до боли явственно. «Увы! — мысленно восклицал он. — Бедняжка Мариана! Что еще мне доведется узнать о тебе? А ты, блистательная амазонка, великодушный ангел — хранитель, я стольким тебе обязан, я повсюду надеюсь встретить тебя и, на свою беду, нигде не нахожу, — при каких печальных обстоятельствах ты, быть может, предстанешь мне, если нам когда-нибудь суждено встретиться вновь?»
В городе никого из его знакомых не было дома. Он поспешил в театр, рассчитывая застать актеров на репетиции; там стояла тишина, здание казалось пустым, но одна из ставен была открыта. Поднявшись на сцену, он увидел старую служанку Аврелии, занятую сшиванием холста для новой декорации; света из окна падало здесь не больше, чем требовалось для ее работы. Феликс и Миньона сидели около нее на полу; оба держали в руках книгу. Миньона читала вслух, а Феликс повторял за ней каждое слово, будто он знал буквы, будто тоже умел читать.
Дети вскочили навстречу вновь прибывшему, он нежно обнял их и подвел к старухе.
— Это ты привезла мальчика к Аврелии? — строго спросил он.
Она подняла голову от работы и повернула к нему лицо; он увидел ее на свету и в испуге отступил назад; то была старуха Барбара.
— Где Мариана? — крикнул он.
— Далеко отсюда, — ответила старуха.
— А Феликс?
— Сын этой несчастной, слишком горячо любившей девушки! Дай бог вам никогда не почувствовать, чего вы нам стоили, дай бог, чтобы сокровище, которое я вам вручаю, сделало вас таким счастливым, какими несчастными мы стали из-за него!
Она встала и собралась уйти, Вильгельм удержал ее.
— Я не думаю бежать от вас, — сказала она, — пустите меня, я хочу вам принести документ, который вас обрадует и огорчит.
Она удалилась, а Вильгельм смотрел на мальчика с боязливой радостью; он еще не смел считать его своим.
— Он твой! Твой! — вскричала Миньона, прижигая мальчика к коленам Вильгельма.
Вернулась старуха и протянула ему письмо, сказав:
— Это последние слова Марианы.
— Она умерла! — выкрикнул он.
— Умерла, — сказала старуха. — О, я бы дорого дала, чтобы избавить вас от упреков.
В растерянности и смятении вскрыл Вильгельм письмо. Но едва он прочитал первые слова, его пронизала жгучая боль. Он выронил письмо, упал на дерновую скамью и некоторое время лежал без движения. Миньона хлопотала возле него. А Феликс поднял письмо и до тех пор теребил свою подружку, пока она не уступила, встала возле него на колени и принялась читать ему письмо. Феликс повторял слово за словом, и Вильгельм вынужден был слушать их дважды.
«Если письмо это когда-нибудь достигнет тебя, пожалей тогда свою злосчастную возлюбленную, твоя любовь принесла ей смерть. Мальчик, после рождения которого мне осталось жить считанные дни, — твой ребенок; я умираю верной тебе, хотя бы видимость и говорила против меня. Вместе с тобой ушло все, что привязывало меня к жизни. Я умираю успокоенной, меня уверили, что ребенок здоровый и будет жить. Выслушай старую Барбару, прости ее, будь счастлив и не забывай меня».
Какое горестное и отчасти утешительное своей загадочностью письмо, смысл которого он прочувствовал сполна, когда дети, заикаясь и запинаясь, читали и повторяли его!
— Вот вам! — выкрикнула старуха, не дожидаясь, чтобы он опомнился. — Благодарите небо, что, потеряв такую хорошую девушку, вы получили такого прекрасного ребенка. Ничто не сравнится с вашим отчаянием, когда вы услышите, что бедняжка была до конца верна вам, и сколько она хлебнула горя, и чем только не пожертвовала ради вас!
— Дай мне сразу испить кубок скорби и радости! — вскричал Вильгельм. — Уговори, убеди меня, что она была хорошей девушкой, достойной моего уважения, как и моей любви! А потом уж оставь меня скорбеть об этой невозместимой утрате!
— Сейчас не время! — возразила старуха. — Я занята делом и не желаю, чтобы нас застали вместе. Сохраните в тайне, что Феликс ваша кровь; в труппе меня сжили бы со свету за такое скрытничанье. Миньона нас не выдаст, она девочка добрая и не болтливая.
— Я давно это знала и молчала, — вставила Миньона.
— Каким образом? — изумилась старуха.
— Откуда? — подхватил Вильгельм.
— Дух открыл мне это.
— Где? Когда?
— В пристройке, когда старик вынул нож, я услышала голос: «Позови его отца!» — и подумала о тебе.
— Кто же это крикнул?
— Не знаю, кричало у меня в сердце, в голове, мне было ужас как страшно. Я дрожала, молилась, и тут раздался голос, я поняла его.
Вильгельм обнял ее, поручил ей Феликса и ушел. Лишь под конец заметил он, что она сильно побледнела и похудела с их разлуки. Первой изо всех знакомых он застал мадам Мелина; она по-дружески приветствовала его.
— Ах! Если бы все у нас было так, как вам хотелось! — воскликнула она.
— Я ни минуты не ждал этого, — отвечал Вильгельм. — Сознайтесь, сделано все, чтобы не нуждаться во мне.
— Так почему же вы уехали? — спросила приятельница.
— Чем раньше, тем лучше убедиться в том, как мало нужны мы миру. А какими незаменимыми личностями считаем мы себя! Нам кажется, будто мы одни оживляем тот круг, в котором вращаемся. В наше отсутствие, воображаем мы, замирает все: жизнь, питание, дыхание, но возникающий пробел остается незамечен и быстро восполняется, притом нередко если не чем-то более удачным, то более приятным.
— А огорчение друзей в расчет не принимается?
— Друзья поступают разумно, быстро успокоившись и решив про себя: где ты был и остался, там делай что можешь, действуй, и угождай, и радуйся настоящему!
Расспросив ее подробнее, Вильгельм узнал то, чего и ожидал: опера была на ходу и привлекала к себе все внимание публики. Его роли поделили между собой Лаэрт и Горацио, заслужив такое горячее одобрение зрителей, какого он никогда не знавал.
Вошел Лаэрт, и мадам Мелина встретила его словами:
— Посмотрите-ка на этого счастливца, который собирается стать капиталистом или еще невесть чем!
Обнимая приятеля, Вильгельм на ощупь заметил, какого тонкого сукна на нем кафтан, остальная одежда была проста, но тоже отменного качества.
— Разрешите мне эту загадку! — потребовал Вильгельм.
— Не торопитесь, — отвечал Лаэрт. — Вы успеете узнать, что моя беготня теперь оплачивается. Хозяин большого торгового дома извлекает прибыль из моей непоседливости, моих сведений и знакомств и малую толику барышей уделяет мне. Я дорого бы дал, чтобы попутно приобрести доверие к женщинам, ибо в доме проживает премилая племянница, и я замечаю, что мог бы скоро стать зажиточным человеком.
— Вы, должно быть, еще не знаете, что за это время у нас отпраздновали свадьбу? — спросила мадам Мелина. — Зерло все-таки честь по чести обвенчался с красавицей Эльмирой, потому что ее папенька не желал терпеть их секретную связь.
Так беседовали они о многом, что произошло в его отсутствие, и ему было ясно, что труппа в душе и в мыслях давно уже дала ему отставку.
С нетерпением ждал он старуху, которая назначила свое таинственное посещение на поздний вечер. Она собиралась прийти, когда все кругом будут спать, и требовала не меньших предосторожностей, чем юная девушка, тайком пробирающаяся к возлюбленному. Он тем временем в сотый раз перечитывал письмо Марианы, с неизъяснимым упоением читал слово верность, начертанное ее милой рукой, и с ужасом — возвещение близкой смерти, по-видимому, не страшившей ее.
Уже заполночь что-то зашелестело у полуотворенной двери, и вошла старуха с корзиночкой в руках.
— Я пришла рассказать вам историю наших бед, — начала она, — хоть и жду, что не трону вас своим рассказом, ибо ждали вы меня так нетерпеливо лишь в чаянии насытить свое любопытство, и что теперь, как и тогда, вы замкнетесь в своем холодном себялюбии, а у нас пускай разрывается сердце. Но взгляните! Вот точно так же достала я в тот счастливый вечер бутылку шампанского, поставила на стол три бокала, и, как вы тогда принялись нас морочить и баюкать невинными детскими сказками, я сейчас хочу открыть вам глаза и развеять ваш сон печальной правдой.
Вильгельм не знал, что сказать, когда старуха в самом деле раскупорила бутылку и наполнила три бокала.
— Пейте! — крикнула она, залпом осушив свой бокал. — Пейте, пока не вышел газ! А этот третий бокал пусть пенится нетронутым в память моей несчастной питомицы. Как в тот раз рдели ее губы, когда она чокалась с вами! Увы, теперь они навеки поблекли и застыли!
— Сивилла! Фурия! — выкрикнул Вильгельм, вскочив, и стукнул кулаком по столу, — какой злой дух владеет и управляет тобой? За кого ты меня почитаешь, если думаешь, что бесхитростный рассказ о страданиях и смерти Марианы сам по себе недостаточно больно меня ранит, и, чтобы усугубить пытку, прибегаешь к таким дьявольским уловкам? Если твое неуемное пьянство дошло до того, что попускает тебя бражничать на поминках, так пей и говори! Я всегда гнушался тобой и по сей день не могу поверить в невинность Марианы при виде тебя, ее наперсницы.
— Потише, сударь мой, — одернула его старуха, — вам не вывести меня из терпения. Вы перед нами все еще в большом долгу, а от должников не положено сносить грубости. Но вы правы, самый мой простой рассказ — достаточная для вас кара. Так послушайте же, как боролась и как победила Мариана, чтобы остаться вашей.
— Моей? — вскричал Вильгельм. — Что за басни ты плетешь?
— Не перебивайте меня, — оборвала она, — сперва выслушайте, а потом думайте что хотите, теперь уже все едино. В последний вечер, что вы были у нас, вам, верно, попалась записка и вы захватили ее с собой.
— Мне она попалась только дома; она была засунута в шейный платок, который я взял и спрятал в порыве страстной любви.
— О чем говорилось в записке?
— О надеждах обиженного любовника, что нынешнюю ночь он будет принят лучше, чем вчера. И он не был разочарован, в чем я убедился, увидев собственными глазами, как он на рассвете вышмыгнул из вашего дома.
— Может, вы его и видели; а вот что происходило у нас, как грустна была Мариана и каково мне пришлось в эту ночь, об этом вы узнаете только сейчас. Буду говорить прямо, ни отпираясь, ни оправдываясь, — это я уговорила Мариану отдаться некоему Норбергу; она согласилась, вернее сказать, подчинилась мне с отвращением. Он был богат, казался влюбленным, и я надеялась на его постоянство. Очень скоро ему пришлось уехать, а Мариана познакомилась с вами. Чего только не пришлось мне тут натерпеться! Чего только не предотвращать, с чем только не мириться! «О, хоть месяц еще пощадила бы ты мою невинность, мою юность, — кричала она мне, — я бы нашла себе предмет, достойный любви, я была бы достойна его и, любя, со спокойной совестью, могла бы отдать то, что теперь продала против воли». Она беззаветно отдалась своему чувству, и мне нет надобности спрашивать, были ли вы счастливы.
Я имела неограниченную власть над ее рассудком, потому что знала все способы удовлетворять ее мелкие прихоти, но над сердцем ее я была бессильна; она никогда не соглашалась с тем, что я делала, на что ее толкала, если этому противилось ее сердце; она уступала лишь непреодолимой нужде, а нужда вскоре навалилась на нее тяжким гнетом. В годы ранней юности она ни в чем не знала недостатка. По несчастливому стечению обстоятельств семья ее лишилась состояния, бедняжка же привыкла удовлетворять разные свои потребности, в ребяческую ее душу были заложены добрые понятия, которые только тревожили ее, а помочь мало чем могли. В делах житейских она была совсем не искушена, можно сказать, по-настоящему невинна. Ей в голову не приходило, что можно покупать, не платя, и ничего она так не боялась, как долгов; она куда охотнее давала бы, чем брала. И только безвыходное положение вынудило ее отдаться самой, чтобы заплатить уйму мелких долгов.
— А ты не могла ее спасти? — вскричал Вильгельм.
— Конечно, могла бы ценой голода и нужды, маеты и лишений. А это было вовсе не по мне.
— Гнусная, подлая сводня! Ты пожертвовала бедняжкой, лишь было бы чем залить глотку и напитать свою ненасытную утробу!
— Вам бы лучше угомониться и попридержать язык, — оборвала его старуха. — А браниться ступайте в ваши господские хоромы, там вы найдете матерей, которые не знают покоя, доколе не выдадут своего милого непорочного ангелочка за самого что ни на есть отпетого негодяя, лишь бы он был и самым богатым. Вы увидите, как бедняжка дрожит и трепещет перед такой участью и нигде не находит утешения, покуда опытная подружка не объяснит ей, что супружество дает право как заблагорассудится располагать своим сердцем и своей персоной.
— Молчи! — прикрикнул Вильгельм. — И не считай, что одно преступление можно оправдать другим. Рассказывай и оставь свои замечания.
— Так слушайте, не понося меня! Мариана отдалась вам наперекор моей воле. По крайней мере, в этих шашнях я ни при чем. Норберг воротился, он спешил увидеть Мариану, а она встретила его холодно, с кислой миной и не допустила ни единого поцелуя. Мне потребовалась вся моя сноровка, чтобы оправдать такое поведение. Я дала ему понять, что духовник расшевелил в ней совесть, а совесть, коль скоро она заговорила, надо уважать. Я кое-как выдворила его, пообещав всеми способами содействовать ему. Он был богатый и неотесанный малый, однако не без добродушия и Мариану любил страстно. Он обещал набраться терпения, а я тем усерднее старалась не слишком долго мытарить его. С Марианой я выдержала жестокую баталию, всячески ее уговаривала и, признаюсь, угрозой бросить ее принудила наконец написать любовнику и пригласить его на ночь. Явились вы и случайно прихватили его ответ вместе с платком. Ваш неожиданный приход сильно подвел меня. Не успели вы уйти, как мучительство началось сызнова; Мариана клялась, что не может изменить вам, и дошла до такого исступления, так не помнила себя, что я от души пожалела ее и в конце концов обещала, что и на эту ночь умиротворю Норберга, отправлю его под любым предлогом, я просила ее лечь в постель, но она, как видно, не поверила мне: не стала снимать платье и, наплакавшись, наволновавшись, уснула наконец как была, одетая.
Пришел Норберг; я постаралась его остановить, в самых мрачных красках рисовала ее угрызения, ее раскаяние. Он желал только взглянуть на нее, и я отправилась в спальню ее предупредить; он пошел следом, и мы в одно время очутились у ее кровати. Она проснулась, в ярости вскочила и вырвалась от нас; она заклинала и просила, умоляла, грозила и божилась, что не уступит. По неосторожности она обронила несколько слов о своей подлинной страсти; бедняга Норберг, как видно, истолковал их в духовном смысле. Наконец он покинул ее, и она заперлась на ключ. Я долго не отпускала его, говорила о ее состоянии, о том, что она беременна, и надо щадить бедняжку. Он так возгордился своим отцовством, так обрадовался будущему сыну, что был согласен на все, чего она требовала, и обещал лучше на время уехать, нежели беспокоить свою возлюбленную и вредить ей излишними волнениями. Вот с такими намерениями он незадолго до рассвета убрался от меня, а коль вы, сударь мой, уже стояли на страже, вам для полного блаженства следовало только заглянуть в душу вашего соперника, которого вы почитали таким счастливцем, таким баловнем судьбы, что от одного его появления погрузились в отчаяние.
— Это верно? — спросил Вильгельм.
— Не менее верно, чем то, что я надеюсь снова погрузить вас в бездну отчаяния. Да, вы, конечно, пришли бы в отчаяние, если бы я сумела живо изобразить вам, каково было наше состояние на следующее утро. Какой веселой проснулась она! Как приветливо меня окликнула! Как горячо благодарила! Как ласково прижала меня к своей груди! «Ну вот, — сказала она, с улыбкой подходя к зеркалу, — я снова могу любоваться собой, своей фигурой, ведь я снова принадлежу себе и своему единственному любимому другу. Как сладостно одержать верх! Какое райское блаженство следовать велению сердца! Как я признательна тебе за то, что ты встала на мою защиту, что весь свой разум и весь здравый смысл употребила на сей раз мне во благо. Помоги мне, придумай, как сделать, чтобы я стала вполне счастливой».
Я поддакивала ей, не желая ее раздражать, я поощряла ее надежду, а она ласкала меня как нельзя нежнее. Стоило ей на миг отойти от окна, как она требовала, чтобы я караулила вместо нее. Ведь вы должны были во что бы то ни стало пройти мимо, ведь можно было хотя бы увидеть вас. Так тревожно прошел весь день. Вечером мы уже не сомневались, что вы придете в урочный час. Я ждала вас на лестнице, наконец потеряла терпение и воротилась к ней. Как же я была изумлена, увидя ее одетую офицером, на диво веселую и пленительную. «Разве я не заслужила явиться нынче в мужской одежде? Разве не держалась я молодцом? — спросила она. — Пусть возлюбленный увидит меня такой, как в первый раз, а я с той же нежностью, но с большей свободой, чем тогда, прижму его к сердцу: ведь правда же, я нынче больше принадлежу ему, чем до того, как благородная решимость освободила меня? Однако, — подумав, добавила она, — я еще не одержала полной победы, мне еще надо отважиться на крайний шаг, чтобы стать достойной его, чтобы с уверенностью считать его своим; я должна открыться ему во всем без утайки, и пусть он сам тогда решает — остаться со мной или оттолкнуть меня. Эту сцену я готовлю ему и сама готовлюсь к ней; и если любовь допустит его оттолкнуть меня, я тогда буду опять всецело принадлежать себе и в этой каре почерпну свое утешение, снесу всякое бремя, которое возложит на меня судьба».
С такими помыслами, с такими надеждами, сударь мой, ждала вас эта благородная девушка; вы не пришли. Ах, как описать мне эту муку ожидания и упований! Я доселе вижу тебя перед собой, слышу, с какой любовью, с каким обожанием говорила ты о человеке, чью жестокость еще не успела испытать!
— Милая, добрая Барбара, — воскликнул Вильгельм, схвативши старуху за руку. — Довольно притворствовать и подготовлять меня! Невозмутимый, спокойный, самодовольный тон рассказа выдал тебя. Верни мне Мариану! Она жива, она где-то тут, рядом, не зря ты назначила для своего прихода этот поздний укромный час, не зря подготовляла меня своим завлекательным повествованием. Куда ты ее дела? Куда спрятала? Я верю тебе во всем, я обещаю во всем тебе поверить, только покажи мне ее, верни ее в мои объятия. Тень ее уже мелькнула передо мной, так позволь же мне вновь сжать ее в своих объятиях. Я кинусь перед ней на колени, я буду молить о прощении, я буду восхвалять ее борьбу и победу над собой и над тобой, я приведу к ней моего Феликса. Идем же! Где ты ее скрываешь? Перестань томить неизвестностью ее и меня. Твоя цель достигнута! Где ты ее прячешь? Идем, вот свеча! Я хочу осветить, я хочу увидеть ее пленительный лик!
Он насильно поднял старуху со стула, она тупо смотрела на него, слезы неизбывного горя хлынули у нее из глаз.
— Какое несчастное заблуждение напоследок питает ваши надежды! — воскликнула она. — Да, я укрыла ее, только под землей! Ни свету солнца, ни мерцанию свечи больше не дано озарить ее пленительный лик. Поведите милого Феликса на ее могилу и скажите ему: тут лежит твоя мать, которую отец твой осудил, не выслушав. Дорогое сердечко больше не стучит от нетерпения увидеть вас, и не ждет она в соседней горнице, чем кончится мой рассказ или моя сказка; ее приняла темная горница, куда не последует за ней жених, откуда она не выйдет навстречу возлюбленному.
Старуха упала наземь возле стула и горько зарыдала. На сей раз Вильгельм уверился в том, что Мариана умерла, и скорбь овладела им.
Старуха поднялась.
— Больше мне нечего вам сказать! — выкрикнула она и бросила на стол какой-то сверток. — Прочитайте эти листки — вам вдвойне станет стыдно своей жестокости! Не знаю, можно ли читать их без слез.
Она бесшумно выскользнула вон, а у Вильгельма в эту ночь не хватило духу открыть портфельчик, который он сам подарил Мариане и знал, что она бережно хранила там каждую записочку, полученную от него. На другое утро он пересилил себя, развязал ленту, и из портфеля выпали листочки бумаги, исписанные его собственной рукой; они воскресили в его памяти все события прошлого, от первого радостного дня знакомства до последнего страшного дня разлуки. И с жгучей болью прочитал он пачку записок, обращенных к нему. Их отсылал назад Вернер.

 

«Ни одно из моих писем не попало к тебе. Мои мольбы и заклинанья не достигли тебя; неужто сам ты дал такой жестокий приказ? Неужто я никогда больше тебя не увижу? Попытаюсь еще раз. Молю тебя: приди, о, приди! Я не требую, чтобы ты остался, только бы хоть раз еще прижать тебя к сердцу».

 

«Когда в прежние дни я сидела возле тебя, держала твои руки, заглядывала тебе в глаза и от всего сердца, полного любви и доверия, говорила: «Милый, милый, добрый мой муж!» — тебе так нравилось слушать это и ты хотел, чтобы я все повторяла эти слова; вот я повторяю их еще раз: «Милый, милый, добрый мой муж, будь таким же добрым, как был, приди и не дай мне погибнуть от горя!»

 

«Ты считаешь меня виноватой, я и виновата, но не тал, как ты думаешь. Приди, дай мне последнее утешение, что ты знаешь меня, какая я есть, а там будь что будет».

 

«Не только ради себя, но и ради тебя самого молю я, чтобы ты пришел, я чувствую, какую ты терпишь муку, избегая меня. Приди, чтобы смягчить жестокость расставания! Может быть, больше всего я была достойна тебя как раз в ту минуту, когда ты оттолкнул меня и бросил в бездонную пропасть отчаяния!»

 

«Во имя всего святого, во имя всего, что может тронуть человеческое сердце, взываю я к тебе! Дело идет о душе и о жизни, о двух жизнях, из которых одна должна быть тебе навеки дорога. В своей подозрительности ты и этому не придашь веры, и все же я говорю тебе в смертный свой час: твое дитя я ношу под сердцем. С тех пор как я тебя полюбила, никто другой даже руку не посмел мне пожать. О, почему твоя любовь, твое прямодушие не были от юности моими спутниками!»

 

«Ты не хочешь меня выслушать? Что же, придется мне умолкнуть, но эти письма не должны погибнуть; может быть, им еще суждено воззвать к тебе, когда мои уста уже покроет надгробная пелена и голос твоего раскаяния не достигнет моих ушей. За всю мою печальную жизнь вплоть до последней минуты единственным утешением будет мне, что нет у меня вины перед тобой, хоть я и не смею назвать себя невинной».

 

Вильгельм не мог продолжать — горе захлестнуло его; но еще тягостнее было ему скрывать свои чувства, когда в комнату вошел Лаэрт с кошельком, полным дукатов; он их считал и пересчитывал и уверял Вильгельма, что в мире нет ничего лучше, чем быть на пути к богатству; богатому нет ни в чем помех и препон.
Вильгельм вспомнил свой сон и улыбнулся, но тут же спохватился, с содроганием припомнив, что в том же сновидении Мариана покинула его и последовала за его умершим отцом, а потом оба, точно духи, воспарили над садом.
Лаэрт оторвал его от грустных дум и повел в кофейню, где Вильгельма обступили люди, весьма одобрявшие его как актера; они порадовались встрече с ним, но выразили сожаление, что он, по слухам, намерен покинуть сцену; они так уверенно и разумно говорили о нем, об его игре и даровании, о том, какие надежды возлагали на него, что под конец Вильгельм, расчувствовавшись, воскликнул:
— Как ценно было бы мне ваше участие несколько месяцев тому назад! Как поучительно и как радостно! Ни за что бы я тогда не отрешился так безоговорочно от театра и не дошел бы до того, чтобы разочароваться в публике.
— До этого уж никак нельзя было дойти, — выступая вперед, заявил пожилой мужчина. — Публика многочисленна, подлинное понимание и умение чувствовать встречаются не так редко, как принято думать; только артисту нельзя ждать от публики безоговорочного одобрения всего, что бы он ни создавал, — именно безоговорочное-то недорого стоит, а оговорки господам артистам не по нутру. Я знаю, в жизни, как и в искусстве, прежде чем что-то сделать или создать, надо прислушаться к своему внутреннему голосу; когда же все кончено и завершено, вот тогда следует внимательно выслушать многих и при помощи навыка составить из этих многочисленных голосов полноценное суждение, ибо те, кто мог бы избавить нас от такого труда, предпочитают помалкивать.
— Им не следовало бы так себя вести! — сказал Вильгельм. — Я не раз слышал, как люди сами словом не обмолвятся об удачных произведениях, а при этом скорбят и сетуют, что о них молчат!
— Так поговорим же сегодня всласть! — крикнул какой-то молодой человек. — Если вы с нами отобедаете, мы сквитаем свой долг перед вами, а отчасти и перед милейшей Аврелией.
Вильгельм отклонил приглашение и отправился к мадам Мелина потолковать с ней о детях, которых думал забрать у нее.
Тайна старухи оказалась не в надежных руках. Он не замедлил проговориться, как только увидел красавчика Феликса.
— Дитя мое! Дорогое мое дитя! — воскликнул он, поднял его и прижал к своему сердцу.
— Папа, что ты мне привез? — спросил мальчик. Миньона поглядела на обоих, как бы наказывая им не выдавать себя.
— Что это еще за новость? — удивилась мадам Мелина.
Детей поспешили выдворить, и Вильгельм, не считая себя обязанным блюсти тайну старухи, поведал приятельнице всю историю. Мадам Мелина с улыбкой посмотрела на него.
— Ох, и легковерный же народ мужчины! — воскликнула она. — Как легко навязать им все, что бы ни попалось на их пути; зато в другие разы они не глядят по сторонам и не придают цены ничему, кроме того, что когда-то отметили своей любовной прихотью. — Ей не удалось подавить вздох, и, не будь Вильгельм совершенно слеп, он заметил бы в ее поведении следы так и не изжитой склонности.
Он заговорил с ней о детях, о том, что Феликса думает оставить у себя, а Миньону отправить в деревню. Как ни огорчилась мадам Мелина разлуке сразу с обоими детьми, однако сочла такое решение удачным и даже необходимым. Феликс совсем одичал у нее, а Миньона явно нуждалась в свежем воздухе и других условиях жизни; бедная девочка была слаба здоровьем и никак не могла окрепнуть.
— Не приписывайте легкомыслию мои сомнения в том, действительно ли вы отец ребенка, — продолжала мадам Мелина. — Конечно, старуха не очень-то заслуживает доверия; но кто ради своей выгоды измышляет неправду, тот может разок сказать и правду, коль скоро она покажется ему полезной. Аврелии старуха нашептала, будто Феликс — сын Лотарио, а мы, женщины, отличаемся той особенностью, что горячо привязываемся к детям наших любовников, либо вовсе не зная матери, либо ненавидя ее всей душой.
Тут вприпрыжку вбежал Феликс, и она прижала его к себе с горячностью, ей совсем не свойственной.
Вильгельм поспешил домой и позвал к себе старуху, однако она пообещала прийти только в сумерки; он встретил ее неприветливо и сразу заявил:
— Что может быть постыднее, чем сочинять сказки и враки. Ты уж и прежде натворила этим много зла, а ныне, когда от твоего слова зависит счастье моей жизни, ныне я полон сомнений и не смею заключить в свое объятие дитя, спокойное обладание коим сделало бы меня поистине счастливым. Не могу без ненависти и презрения смотреть на тебя, мерзкая тварь!
— Скажу напрямик, я дольше не в силах терпеть ваше поведение, — ответствовала старуха. — Допустим, он не был бы ваш сын, все равно это самый красивый, самый милый ребенок на свете, и всякий рад бы любой ценой приобрести его. Разве не стоит он того, чтобы вы взяли на себя попечение о нем? А разве я, положив на него столько трудов и забот, не заслужила скромной поддержки на остаток дней? Да, вам, господам, хорошо рассуждать о правде и прямоте, вы бедности не знавали; но горемычной старухе, которая нигде не находит подспорья в самых насущных своих нуждах, которую в трудную минуту никто не поддержит ни участием, ни советом, ни помощью, каково-то ей пробиваться сквозь людскую черствость и бедовать в тиши, — вот о чем много бы можно сказать, только вы не умеете и не желаете слушать. Прочитали вы письма Марианы? Их она писала в ту злосчастную пору. Тщетно пыталась я добраться до нас, напрасно билась, чтобы передать вам эти письма; ваш бесчеловечный зять огородил вас таким заслоном, который я не могла одолеть ни хитростью, ни сметкой, а когда он под конец пригрозил нам с Марианой тюрьмой, мне поневоле пришлось оставить всякую надежду. Разве все это не совпадает с моим рассказом? И разве письмо Норберга не устраняет всякие сомнения?
— Что за письмо? — спросил Вильгельм.
— Неужто вы не нашли его в портфеле?
— Я еще не все прочитал.
— Так дайте мне портфель! Это самый важный документ. Норбергова злополучная записка положила начало роковому недоразумению, пускай же другая, писанная его рукой, распутает узел, пока нить еще не порвана окончательно.
Она достала листок из портфеля, и Вильгельм узнал ненавистную руку, однако овладел собой и прочитал:

 

«Объясни мне, детка, каким манером ты так околдовала меня. Никогда не думал, чтобы даже богиня ухитрилась обратить меня в томного воздыхателя. А ты нет того, чтобы бросаться навстречу с распростертыми объятиями, ты еще отталкиваешь меня; право же, по твоему поведению может показаться, что я тебе постыл. Где это видано, чтобы мне пришлось провести ночь в каморке на сундуке со старухой Барбарой? А моя милашка была всего лишь за двумя дверьми. Это уж совсем из рук вон, скажу я тебе! Я обещал дать тебе время на размышление, обуздать себя, а теперь взбеситься готов из-за каждой потерянной четверти часа. Чем только я не задаривал тебя! Неужто ты еще сомневаешься в моей любви? Чего тебе хочется? Скажи слово, тебе ни в чем не будет отказу. Чтоб поп, который вбил тебе в голову всю эту чушь, онемел и ослеп на месте! И напала же ты на такого! Когда столько найдется других, имеющих снисхождение к молодежи. Так или иначе, говорю тебе, переменись и дай мне ответ в ближайшие дни — мне ведь нужно скоро опять уехать, и ежели ты не будешь опять мила и покладиста, ты меня больше не увидишь…»

 

В этом роде было все пространное письмо; к мучительному удовлетворению Вильгельма, оно без конца возвращалось к одному и тому же предмету, свидетельствуя о правдивости старухиного рассказа. Второе письмо ясно подтверждало, что Мариана не уступила и в дальнейшем, а Вильгельм из этих и других писаний с глубокой скорбью узнал всю историю несчастной девушки вплоть до смертного ее часа.
Старуха мало-помалу усмирила того мужлана, сообщив ему о смерти бедняжки и поддержав в нем уверенность, будто Феликс его сын; он несколько раз посылал ей деньги, которые она оставляла себе, навязав Аврелии попечение о ребенке. На беду, эта тайная пожива скоро кончилась. Норберг вел беспутную жизнь и промотал львиную долю своего состояния, а частые любовные связи остудили его чувство к мнимому первенцу.
Хотя все это звучало вполне правдоподобно и до точности сходилось между собой, Вильгельм еще не решался предаться радости, словно страшась взять подарок из рук злого гения.
— Вашу недоверчивость может излечить только время, — сказала старуха, угадав его душевное состояние. — Считайте ребенка чужим и тем пристальнее приглядывайтесь к нему, изучайте его склонности, его характер, его способности, и ежели вы постепенно не будете узнавать самого себя, значит, у вас плохое зрение. Послушайте меня, будь я мужчиной, никому не удалось бы подсунуть мне чужого ребенка; но, к счастью для нас, женщин, у мужчин в таких случаях менее зоркий глаз.
После всех этих толков Вильгельм договорился со старухой, что Феликса он возьмет к себе, а она отвезет Миньону к Терезе, после чего может жить, где заблагорассудится на небольшую пенсию, которую он ей обещал.
Он велел позвать Миньону, чтобы приготовить ее к предстоящей перемене.
— Мейстер! — взмолилась она. — Оставь меня при себе на радость и на горе.
Он убеждал ее, что она уже не маленькая и надо заняться ее дальнейшим образованием.
— Я и так довольно образованна, чтобы жить и горевать, — возразила она.
Он напомнил ей, что она слаба здоровьем и нуждается в постоянной заботе, в наблюдении сведущего врача.
— Зачем заботиться обо мне, когда и без того забот не оберешься, — говорила она.
Сколько он ни бился, стараясь доказать ей, что покамест не может взять ее к себе, что отвезет ее к людям, у которых часто будет видеться с ней, она пропускала мимо ушей все его доводы.
— Ты не хочешь взять меня к себе? — твердила она. — Тогда уж лучше отправь меня к старому арфисту! Бедный старик так одинок!
Вильгельм старался ей втолковать, что старику живется хорошо.
— Я постоянно тоскую по нем, — сказала девочка.
— А пока он жил с нами, я не замечал, что ты так привязана к нему, — возразил Вильгельм.
— Я боялась его, когда он не спал. Мне было страшно видеть его глаза; зато когда он засыпал, я любила садиться около него, отгоняла мух и не могла на него наглядеться. О, он помог мне в страшные минуты! Никто не знает, как я ему обязана. Знай я дорогу, я сейчас же побежала бы к нему.
Вильгельм пространно объяснил ей все обстоятельства, заключив словами: она девочка разумная, значит, и на сей раз послушается его.
— Разум жесток, сердце добрее! — воскликнула она. — Я пойду, куда ты захочешь. Только оставь мне твоего Феликса!
После долгих уговоров и споров она настояла на своем, и Вильгельм в конце концов решился поручить обоих детей старухе и вместе с ней отправить их к фрейлейн Терезе. Так ему самому было легче, ибо он все еще боялся по-отцовски привязаться к прелестному малышу. Он взял его на руки и принялся носить по комнате; мальчику хотелось дотянуться до зеркала, и Вильгельм, подняв его, стал безотчетно искать сходства между собой и мальчиком. На миг ему показалось, что сходство есть, и он крепко прижал ребенка к своей груди, но тут же, испугавшись, что это самообман, поставил его на пол и отпустил побегать.
— Ах, — вздохнул он, — если бы я признал это бесценное сокровище своим, а потом его отняли бы у меня, я был бы самый несчастный человек на свете.
Дети уехали, и Вильгельм вознамерился распроститься с театром по всей форме, почувствовав, что внутренне уже простился с ним и теперь остается только уйти. Марианы не стало, два его ангела-хранителя удалились, и он мыслями стремился им вслед. Прелестный мальчик чарующим смутным видением витал перед его мысленным взором, ему представлялось, как малыш, держась за руку Терезы, бегает по лесам и полям, как развивается телом и духом на вольном воздухе под надзором вольнолюбивой и веселой спутницы.
Он еще больше стал ценить Терезу с тех пор, как воображал себе ребенка в ее обществе. Даже сидя в театре как зритель, он улыбался, вспоминая ее; он почти дошел до ее умонастроения, — спектакль не создавал ему больше ни малейшей иллюзии.
Зерло и Мелина держали себя с ним весьма учтиво с тех пор, как поняли, что он не притязает на свое прежнее место. Часть публики желала увидеть его на сцене; для него это было бы теперь немыслимо, да и среди актеров этого не желал никто, если не считать мадам Мелина.
Прощаясь с этой своей приятельницей, он расчувствовался и сказал:
— Зачем человек дерзает что-то сулить на будущее, а сам и малого осуществить не в силах, не говоря уже о значительных замыслах? Как мне стыдно вспомнить, чего только я не наобещал всем вам в ту злосчастную ночь, когда мы, ограбленные, больные, изобиженные, израненные, теснились в убогом заезжем дворе. Мужество мое удвоилось от несчастья, и я открыл в себе целый клад благих намерений. Но из всего этого ничего, ровно ничего не получилось! Покидая вас, я чувствую себя вашим должником, и счастье мое, что никто не придал большой цены моему обещанию и ни разу не напомнил мне о нем.
— Не возводите на себя напраслины, — возразила мадам Мелина. — Пускай другие не желают признавать, как много вы сделали для нас, — я-то вполне сознаю это. Наше положение было бы совсем иным, если бы вы не оказались с нами. Наши намерения подобны нашим желаниям: стоит их осуществить, стоит им сбыться, как они перестают быть похожи на себя и нам кажется, что мы ничего не сделали, ничего не достигли.
— Своими дружескими уговорами вам не успокоить мою совесть, я знаю, что навеки остаюсь вашим должником, — заявил Вильгельм.
— Пожалуй, это верно, — признала мадам Мелина, — только не в том смысле, как вы полагаете. Мы считаем для себя позором не исполнить обещания, высказанного нашими устами. Друг мой, хороший человек одним своим присутствием обещает слишком много. Он вызывает доверие, он внушает симпатию, он пробуждает надежды, и все эти чувства не имеют предела, а он, сам того не ведая, становится и остается должником. Прощайте! Если наши внешние обстоятельства сложились столь счастливо под вашим руководством, то во внутреннем моем мире разлука с вами оставит пустоту, которую не так легко будет заполнить.
Перед отъездом из города Вильгельм написал пространное послание Вернеру. Правда, они за это время обменялись несколькими письмами, но, не придя к согласию, в конце концов прекратили переписку. Теперь же Вильгельм сделал шаг к сближению — он решился на то, чего так домогался Вернер; он мог сказать: «Я покидаю театр и завожу связи с людьми, чье общество должно во всех смыслах поощрить меня к положительной и благонадежной деятельности». Далее он спрашивал о своем состоянии и сам теперь удивлялся, что столько времени даже не думал о нем. Он не знал, что людям, сугубо озабоченным внутренним своим развитием, свойственно неглижировать внешними делами. В таком именно положении был Вильгельм; ему, как видно, впервые пришло в голову, что для солидной деятельности не обойтись без обеспечения извне. Он уезжал совсем с иными помыслами, чем в первый раз; перед ним открывались заманчивые виды на будущее, и он надеялся встретить немало радостного на своем пути.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Воротясь в имение Лотарио, он застал там большие перемены. Ярно встретил его известием, что скончался дядюшка и Лотарио поехал вступать во владение отказанными ему поместьями.
— Вы приехали очень кстати, чтобы помочь нам с аббатом, — заявил он. — Лотарио поручил нам сторговать обширные угодья по соседству от нас; дело было затеяно уже давно, а теперь мы как раз вовремя получили деньги и кредит. Нас смущало только, что один посторонний торговый дом тоже имел виды на эти угодья; и вот мы решились, не долго думая, войти с ним в соглашение, вместо того чтобы без нужды и смысла вздувать цену. По всей видимости, мы имеем дело с умным человеком. Сейчас мы заняты сметами и подсчетами; кроме того, надо еще определить с точки зрения финансовой, как делить земли, чтобы каждому досталась выгодная часть.
Перед Вильгельмом разложили планы, затем обозрели поля, строения, луга, и, хотя Ярно и аббат, очевидно, разбирались во всем, Вильгельм предложил привлечь к делу еще и фрейлейн Терезу.
Они провозились с этой работой несколько дней, и Вильгельм едва выкроил время рассказать приятелям о своих приключениях и о своем спорном отцовстве, но те крайне равнодушно и легкомысленно отнеслись к столь важному для него вопросу.
Он не раз замечал, что во время дружеской беседы то ли за столом, то ли на прогулке они вдруг умолкали, давали своим речам другой оборот и тем самым прежде всего показывали, что их между собой связывает многое такое, чего он не должен знать. Он припомнил слова Лидии и придал им тем больше веры, что целое крыло замка оставалось для него недоступным. Он тщетно искал пути и доступа к ряду галерей и особенно к старой башне, которую досконально изучил снаружи.
Однажды вечером Ярно сказал ему:
— Отныне мы с уверенностью можем считать вас своим, а посему несправедливо было бы не посвятить вас глубже в наши тайны. Человеку, едва вступающему в жизнь, хорошо быть о себе высокого мнения, рассчитывать на приобретение всяческих благ и полагать, что его стремлениям нет преград; но, достигнув определенной степени развития, он много выиграет, если научится растворяться в толпе, если научится жить для других и забывать себя, трудясь над тем, что сознает своим долгом. Лишь тут ему дано познать себя самого, ибо только в действии можем мы по-настоящему сравнивать себя с другими. Скоро вам станет известно, что целый мир в миниатюре находится по соседству с вами и что вас хорошо знают в этом малом мире; завтра на рассвете будьте одеты и готовы.
Ярно пришел в назначенный час и повел Вильгельма знакомыми и незнакомыми покоями замка, а потом несколькими галереями, пока они не достигли огромной старинной двери, накрепко обитой железом. Ярно постучался, дверь приотворилась ровно настолько, чтобы мог протиснуться один человек. Ярно втолкнул Вильгельма, а сам за ним не последовал. Вильгельм очутился в темном и тесном помещении; кругом царил мрак, а сделав шаг вперед, он снова натолкнулся на препятствие. Голос, как будто ему знакомый, крикнул: «Войди!» — и тут только он заметил, что пространство, где он находится, по сторонам завешено коврами, а сквозь них пробивается слабый свет. «Войди!» — повторил голос; он приподнял ковер и вошел.
Зала, в которой он оказался, по всему видимому, раньше была капеллой; вместо алтаря на возвышении в несколько ступеней помещался огромный стол, покрытый зеленым ковром, задернутый занавес позади стола, очевидно, закрывал какую-то картину, а по бокам стояли шкафы искусной резной работы с решетками из тонкой проволоки, как бывает в библиотеках, только вместо книг он увидел множество свитков. Зала была безлюдна; восходящее солнце приветливо сияло сквозь цветные стекла окон навстречу Вильгельму.
— Садись! — приказал голос, как будто исходивший из-за алтаря.
Вильгельм сел в тесное креслице у самого входа: другого седалища в зале не было, и ему пришлось удовольствоваться этим. Хотя утреннее солнце и слепило его, кресло нельзя было сдвинуть с места, так что оставалось лишь прикрыть глаза рукой.
Но вот с легким шорохом раздвинулся занавес над алтарем, и внутри пустой рамы обнаружилось темное отверстие.
Из него выступил мужчина в обычной одежде и, поклонившись Вильгельму, обратился к нему:
— Конечно, вы узнаете меня? Конечно, помимо всего прочего, вы желали бы узнать, где находится теперь художественная коллекция вашего деда? Припоминаете вы картину, так пленившую вас? Где же изнывает в тоске больной царский сын?
Вильгельм без труда узнал незнакомца, который в ту достопамятную ночь беседовал с ним в гостинице.
— Быть может, на сей раз нам легче будет столковаться касательно судьбы и натуры?
Вильгельм не успел ответить, как занавес вновь поспешно задвинулся.
«Удивительное дело, — подумал он, — неужто между случайными событиями существует взаимная связь? И то, что мы именуем судьбой, — всего лишь случайность? Где может находиться дедушкина коллекция? И почему в эти торжественные минуты надо напомнить мне о ней?»
Мысли его были прерваны, потому что занавес раздвинулся снова и глазам его предстал человек, в котором он сразу же узнал сельского священника, совершившего прогулку по реке с ним и с его веселой компанией. Он напоминал аббата, но как будто и не был одним с ним лицом. С достойным видом и с улыбкой на устах тот повел такую речь:
— Воспитателю людей должно не ограждать от заблуждений, а направлять заблуждающегося и даже попускать его полной чашей пить свои заблуждения — вот в чем мудрость наставника. Кто лишь отведал заблуждения, тот долго будет привержен ему, будет ему рад, как редкостному счастью, кто же до конца испил чашу, тот неминуемо поймет, что заблуждался, ежели только он в своем уме.
Занавес задвинулся снова, и у Вильгельма было время поразмыслить.
«О каком заблуждении говорил этот человек, — думал он, — как не о том, что всю жизнь преследовало меня, ибо я искал образования там, где его не найдешь; я воображал, что могу развить в себе талант, к которому у меня не было ни малейших задатков!»
Занавес раздвинулся теперь стремительно, в раме показался офицер и проронил как бы мимоходом:
— Научитесь узнавать людей, достойных доверия!
Занавес сомкнулся, и Вильгельму не пришлось ломать голову, дабы признать того самого офицера, что обнимал его в графском парке и по чьей вине Вильгельм заподозрил в Ярно вербовщика. Но каким образом тот попал сюда и кто он такой, — осталось для Вильгельма полнейшей загадкой.
«Ежели столько людей принимали в тебе участие, наблюдали твой жизненный путь и знали, что бы следовало тебе делать, почему они не направляли тебя строже, решительнее? Почему потворствовали твоим забавам, а не отвлекали тебя от них?»
— Не обвиняй нас, — раздался голос. — Ты спасен, ты на пути к цели. Ни в одной своей глупости ты не раскаешься и ни одну не захочешь повторить, — лучший удел не может выпасть человеку.
Занавес разверзся, и во всех своих доспехах в раме явился старый король Датский.
— Я дух твоего отца, — промолвил образ на портрете, — и удаляюсь утешенный, ибо упования мои исполнились для тебя в большей мере, чем дано было мне постичь их. На кручи взбираются лишь обходными тропами, а на равнине от одного места к другому ведут прямые пути. Прощай и вспоминай меня, когда будешь вкушать то, что я тебе уготовал.
Вильгельм был потрясен, ему слышался голос отца, но это был тот и не тот голос; смешение действительности и воспоминания привело его в полнейшее замешательство.
Не успел он опомниться, как появился аббат и встал за зеленым столом.
— Подойдите сюда! — позвал он изумленного друга.
Вильгельм подошел и поднялся по ступеням. На столе лежал небольшой свиток.
— Вот предназначенное вам Наставление, — заявил аббат. — Проникнитесь им, оно содержит мысли первостепенной важности.
Вильгельм взял свиток, развернул его и прочел:
НАСТАВЛЕНИЕ.
Искусство вечно, жизнь коротка, суждение трудно, случай быстротечен. Действовать легко, мыслить трудно, претворять мысль в действие — нелегко. Всякое начало радостно, порог — место ожидания. Мальчик дивится, впечатление руководит им, он учится, играя, суровая правда его пугает. Подражание присуще нам от рождения, но трудно распознать, что достойно подражания. Редко открываем мы прекрасное, еще реже умеем его оценить. Нас манит высота, но не ступени к ней; обратя взор на вершину, мы предпочитаем идти равниной. Преподать художество можно лишь отчасти; художнику оно нужно целиком. Кто научился ему вполовину, постоянно ошибается и много говорит; кто овладел им полностью, тот занят делом, а говорит редко или погодя. У тех нет тайн и нет силы, учение их — точно испеченный хлеб, вкусный и сытный на один день; но муку нельзя сеять, а семена незачем молоть, слова хороши, но они не самое лучшее. Лучшее в словах не выразить. Превыше всего дух, что вдохновляет нас к действию. Действие постигается лишь духом и воспроизводится им. Никто не знает, что делает, поступая как должно. Но недолжное мы всегда сознаем. Кто орудует только знаками, тот педант, ханжа или тупица. Таких великое множество, и вместе им раздолье. Их болтовня отталкивает ученика, а упрямая их посредственность запугивает самых лучших. Учение настоящего творца служит к вразумлению, ибо где недостает слов, там за себя говорит дело. Настоящий ученик научается извлекать неизвестное из известного и тем приближается к мастеру.

 

— Довольно! — крикнул аббат. — Остальное в свое время. А теперь поройтесь по шкафам.
Вильгельм подошел и стал читать надписи на свитках. К своему удивлению, он обнаружил стоявшие в ряд свитки, содержащие годы учения Ярно, а также Лотарио, его самого и еще многих других, чьи имена были ему неизвестны.
— Могу я надеяться, что мне дозволено будет развернуть эти свитки?
— Отныне здесь, в зале, для вас нет ничего запретного.
— Могу я задать один вопрос?
— Разумеется. И вы вправе рассчитывать на исчерпывающий ответ, если дело идет о чем-то, что близко вашему сердцу и должно быть ему близко.
— Так вот! Вы, загадочные и мудрые люди, проникающие взором во многие тайны, можете вы сказать мне, правда ли, что Феликс мой сын?
— Хвала вам за этот вопрос! — вскричал аббат и от радости захлопал в ладоши. — Да, Феликс ваш сын. Клянусь самым священным, что таим мы между собой, Феликс — ваш сын! И его усопшая мать помыслами своими не была недостойна вас. Примите же это милое дитя из наших рук, оглянитесь и позвольте себе быть счастливым!
Услышав за своей спиной шорох, Вильгельм обернулся и увидел детское личико, которое плутовато выглядывало из-за ковров у входа, — это был Феликс. Как только его увидели, мальчик сразу же шаловливо спрятался.
— Иди сюда! — крикнул аббат.
Ребенок вбежал. Отец бросился ему навстречу, схватил его в объятия и прижал к своему сердцу.
— Да, я чувствую — ты мой! — воскликнул он. — Каким небесным даром обязан я своим друзьям! Мальчик мой, как ты очутился здесь именно в эту минуту?
— Не спрашивайте, — приказал аббат, — хвала тебе, юноша. Годы твоего учения миновали — природа оправдала тебя.
Назад: КНИГА СЕДЬМАЯ
Дальше: КНИГА ВОСЬМАЯ