«Несколько дней из жизни И. И. Обломова» (1979)
Мы попытались рассмотреть образ Обломова с этической точки зрения. Из школьной программы известно, что он лентяй, лежебока, крепостник, дитя русского имперского «застоя» XIX века… Мы не полемизировали с этими прописными истинами, мы просто пытались понять: почему же, несмотря на эти истины, нам так симпатичен и близок этот лентяй и крепостник?
И возникала масса интересных наблюдений… Обломов не кидается в «свет», чтобы ухватить жирный кусок материальных благ, титулов, чинов и так далее. Он – человек совестливый…
«Обломов» – одна из тех книг в русской литературе, которые всегда современны. И тем более важно прочесть ее современно кинематографически, ибо привычное нам по школьным хрестоматиям толкование романа сегодня, как мне кажется, изрядно устарело. Естественно, по-прежнему сохраняют свое значение слова Добролюбова насчет Обломова и «обломовщины», но они были продиктованы конкретной социально-политической ситуацией, которая давно уже стала достоянием прошлого. С тех пор все изменилось – у нас иные проблемы, иные социальные отношения, и сам роман не может не прочитываться по-иному.
Так что желание снимать «Обломова», как это было и в случае с «Неоконченной пьесой для механического пианино», возникло в известной мере из полемических соображений. Наш взгляд на роман до сих пор вызывает неодобрение иных преподавателей литературы и литературоведов, но что поделаешь? Есть ли смысл сегодня возвращаться к разговору об «обломовщине», которая давно и справедливо осуждена, и все, что можно сказать о ней, уже сказано? Потому-то нам хотелось подойти к существу романа с несколько иной стороны, повести разговор не об опасности «обломовщины», а об опасности, если можно так выразиться, «штольцевщины», о прагматизме, вытесняющем, пожирающем в человеческой душе духовность.
Обломов – человек созерцательного склада, Штольц – само воплощение активности. Мы вовсе не хотим закрывать глаза на бездеятельность Обломова, оправдывать его лень. Но есть в этом человеке и черты чрезвычайно привлекательные: цельность его натуры, внутренняя чистота, органическое ощущение корней, связывающих его с родной землей, и, наконец, тот простой и удивительный факт, что никогда за всю свою жизнь он никому не сделал зла. И всех этих достоинств Обломова никак не лишить.
Да, конечно, он помещик, эксплуататор, но нельзя его винить в этом. Это данность. Таким он родился, таково было общее устройство жизни, и другого он себе представить не мог. В конце концов, и Штольц тоже был помещиком, тоже жил за счет труда простого народа и никак не стеснялся пользоваться благами и преимуществами своего положения. Впрочем, совсем не поэтому нет смысла видеть в Штольце позитивную, благодетельную силу: дескать, придут сотни тысяч Штольцев и преобразят лицо России. Если поверить самому Гончарову, эмоционально поверить тому, что он пишет, то от подобной иллюзии неизбежно придется отказаться.
Олег Табаков в роли Ильи Ильича Обломова и Юрий Богатырев в роли Андрея Ивановича Штольца
Вообще, большая литература в этом романе начинается там, где мы соприкасаемся с самим Обломовым, с его жизнью и ощущениями, снами, бытом, с ленивым, сонным и рабски преданным ему Захаром, со всем тем, что действительно душевно близко и дорого автору. Все же прочее – взаимоотношение между Штольцем и Обломовым, Штольцем и Ольгой – в известной мере больше публицистика, чем литература. И сами образы выписаны с гораздо меньшим тщанием, и чувствуется механическая расстановка фигур в тех ситуациях романа, где они участвуют. В общем, совсем не этим образам отдана авторская любовь.
Характерный пример, показывающий действительное отношение автора к своим героям. У вдовы Пшеницыной, на которой женился Обломов, было трое детей: один от Обломова – Андрюша, названный так в честь Штольца, и двое от первого брака. После смерти Обломова Штольц взял к себе на воспитание только одного Андрюшу, не посчитав необходимым позаботиться об остальных, хотя и к ним Обломов относился как к родным своим детям. То есть благородство Штольца укладывается в строго дозированные мерки – благородство «от сих до сих». Это чисто буржуазное отношение к порядочности, когда порядочность подменяется добропорядочностью, а благородный поступок совершается не по внутренней потребности, а лишь из желания не уронить себя в глазах людей, при этом не причиняя ущерба собственному благополучию.
Если смоделировать подобную ситуацию в обратном порядке, то Обломов никогда бы не поступил так, как Штольц. Он взял бы к себе всех детей, не делая между ними различий. И такой поступок был бы внутренне для него органичен, он шел бы от душевной потребности Ильи Ильича, а не от каких-либо привходящих соображений.
Конечно, все эти дорогие писателю черты Обломова совсем не делают его героем, образцом для подражания, провозвестником новых человеческих отношений. Обломов остается все равно Обломовым со всеми своими недостатками. Но недостатки не должны заслонять от нас его достоинств. Это образ многомерный, и любая попытка втиснуть его в ложе предвзятой схемы вольно или невольно ведет к обеднению смысла романа.
Работая над картиной, мы старались быть максимально лаконичными в стилистике – показывали на экране лишь то, что действительно необходимо. У нас нет ни массовок, ни фоновых фигур, призванных детально воссоздать ветвящийся и сложный мир России XIX века – дам в кринолинах, прохожих, случайных возков, проносящихся по петербургским улицам.
Мы сознательно хотели, чтобы «Обломов» был очень литературным фильмом. Обычно кинематографисты боятся этих слов – литература, литературность. Но мне кажется, что кинороман и должен быть литературен, ему вовсе не противопоказан замечательный авторский текст, который звучит за кадром во многих сценах нашего фильма, причем он очень подробен и обстоятелен. Закадровое дикторское чтение даже сопровождается у нас шорохом перелистываемых страниц. Мы не боялись, что кому-то наш фильм покажется излишне приверженным гончаровской прозе. Напротив, мы стремились быть максимально близкими к ткани романа, это совсем не исключает кинематографичности.
Рабочий момент съемок
Очень часто нас за эту картину ругали, в качестве аргументов ссылаясь на совершенно другие законы, нежели те, по которым она сделана. А оценивать художественное произведение, как постулировал еще Александр Пушкин, можно только по его собственным законам.
Скажем, классики русской критической мысли рассматривали гончаровского «Обломова» преимущественно с точки зрения социальной. А в нашу задачу входило взглянуть на это произведение с точки зрения нравственной. В наш прагматический век, когда все мы очень порционно отмеряем свои добро и порядочность, соизмеряя то и другое с собственным удобством, нам казалось, что Штольц – ярчайший представитель прагматического века. Потому что это человек, который думает о том, как жить. Где и как отдыхать, что полезно, что вредно.
Обломов – человек, который думает о том, зачем жить. Со всей его ленью, сегодня так забавляющей нас, это человек, который мучается вечными русскими вопросами, и это лишает его сил. У него действительно нет сил бороться. И если бы он не был крепостником, он бы просто умер с голоду, не сумел бы бороться за свое существование.
Но от этого вопрос «зачем жить?» не становится менее актуальным и серьезным как для него, так и для всех нас.
Возможно, Гончаров хотел, чтобы читатель любил Штольца, а сам любил Обломова. По сути, в русской классической прозе достаточно одного этого романа, чтобы понять, что такое Россия…
Сегодня Обломов и Штольц разошлись, но, я уверен, они сойдутся вновь завтра. Сто пятьдесят лет назад русское общество жило как Обломов, беспечно мечтая о том, чтобы стать обществом Штольцев, предполагая в этом спасение России. Прошло полтора века, Штольцев стало много, а счастья не прибавилось. И теперь уже Штольцы ищут Обломовых. Они еще сойдутся, если всерьез захотят добра своему Отечеству. И найдут ответ на вопрос: «Зачем и как жить».
Андрей Алексеевич Попов в «Обломове»
«А кто сыграет Захара?..» Я заранее представлял его – дремучим, похожим на старого пса в репьях.
Один мой бывший однокурсник, работавший на картине ассистентом, вдруг сказал: «Попов Андрей Алексеевич». Я говорю: «Ты что, обалдел? Захара – Попов? Он генералов играет, министров, ученых, секретарей обкомов… Какой он Захар?» А он говорит: «Поверь мне, он тоскует, предложи…»
К тому моменту Андрей Алексеевич сыграл много самых разноплановых ролей в театре, но в кино, как правило, он исполнял только очень представительных мужчин. За ним как бы закрепилось такое амплуа умного партийного руководителя. Все разнообразие его киноролей заключалось в том, что на разных съемочных площадках он пересаживался из «Волги» в «Чайку», а из «Чайки» в «ЗИЛ». Он часто снимался в Кремле. Трудно было представить себе, чтобы актер его ранга так легко согласился играть острохарактерную, комедийную, почти буффонадную роль. Но в том-то и было величие этого артиста: он бесконечно тосковал по веселому и дерзкому, живому – всему тому, что он умел и любил.
К сожалению, мало кто смог разглядеть в нем этот дар. Собственно, и я бы никогда об этом не подумал, если бы не Сережа Артамонов, мой однокурсник по Щукинскому училищу, о котором я уже здесь говорил. Дело в том, что Сережа работал какое-то время в Театре Советской Армии и хорошо был знаком с Андреем Алексеевичем.
Большего дива, чем эта его жажда играть, я не встречал. Тем не менее я всячески подчеркивал, что нам это нужно больше, чем ему. Обхаживал его всячески…
Когда он впервые вошел к нам на студию – высокий, представительный, вся группа оробела. Вошел Народный артист СССР, известнейший в стране человек, потрясающий артист, вхожий в кабинеты советских чиновников самого высокого ранга.
Мы поговорили. Он был очень скромен, спокоен, разглядывал меня. Спросил, не шучу ли я, предлагая ему такую роль. Чтобы сразу отвести от себя все подозрения в молодой хулиганской наглости, я сразу открыл карты: «Сам бы я, конечно, не додумался, но вот мой друг, режиссер театра вашего, Сергей Артамонов, сказал, что вам это может быть интересно».
К тому времени он уже прочел сценарий, и, судя по всему, он ему понравился. Мы пошли в гримерную. Вообще, предлагать Попову делать пробы – сама по себе вещь чреватая. Но, так как это была роль острая, характерная, непривычная в кино для Попова, все-таки мы решили попробовать и костюм, и грим, и все остальное. Как-то «примерить» Захара на него.
Мне не хотелось, честно говоря, просить его что-то сыграть. Я и так знал, что он отыграет все, как надо. Но одно дело – внешний образ, а другое – насколько совпадает этот образ с тем, что у актера внутри.
Поэтому я придумал одну хитрую уловку.
Мы сделали Попову грим самый примитивный, с лысиной, с косматыми бровями, бакенбардами. Дали ему две страницы текста. Я посадил его за стол перед камерой. Перед ним лежал текст, и какое-то время он «сам с собой» репетировал, готовясь играть перед камерой.
Проходит пятнадцать минут, полчаса, сорок минут – мы не снимаем. Кажется, он уже выучил две эти странички наизусть, начинает уставать от бессмысленного ожидания, раздражаться. А мы – ссылаясь то на поправки по свету, то на смену объектива, то на исправления грима… – не снимаем и не снимаем.
Я, как только мог, тянул время. Но Паша стоял безотлучно у камеры, я был рядом с ним. При этом мы делали вид, что чем-то таким производственным заняты…
Постепенно Попов начал оседать. Ему скучно. И жарко. Он облокотился на руки и только глазами провожал тех, кто ходил мимо, практически не шевелясь… Я шепчу оператору Паше Лебешеву: «Включай камеру».
Измученный нами Попов стал засыпать. Прикроет глаза – разлепит. И в очередной раз, когда кто-то шел мимо, он вдруг сделал так: «Гр-р-ррр…»
Я говорю: «Стоп! Все! Вот он – старый пес Захар!»
Конечно же, большой актер способен сыграть все, что угодно. Но этой уловкой я добился того, что состояние Попова-человека максимально совпало с состоянием Попова-актера, необходимым ему в данной роли!
Андрей Алексеевич Попов в роли Захара
Ему оставалось лишь запомнить это состояние и в ключевой сцене картины его воспроизвести! Не «изображать» характер, не произносить слова, которыми по некоему замыслу должен быть выражен этот характер, а существовать внутри характера – вот это действительно дорогого стоит.
И с этого момента мы начали работать. Я никогда в жизни не видел такого безукоризненно профессионального человека. Дело даже не в профессии, это великий был артист! Вся его роль была переписана в тетрадку каллиграфическим почерком. Там же были отмечены окончания фраз партнеров, после которых нужно было вступать. Карандашами разных цветов подчеркнуты заметки, относящиеся к разным «краскам» роли… Его записная книжечка была потрясающим путеводителем по роли. Удивительно! Это при том, что съемки были сопряжены с беспокойными и очень некомфортными переездами. Мы снимали в Петербурге, а Попов с Табаковым должны были постоянно мотаться в Москву на спектакли. Сколько же ночей провели они этой зимой в поездах!
Где-то в середине съемок они мне признались, что по утрам понимают, в какой город сейчас прибыли, только по звукам музыки за окнами поезда: либо это «Вечному городу» – стало быть, они в Ленинграде, либо «Москва моя…».
Но дисциплина и потрясающая неприхотливость Попова были примером для всех. И я очень счастлив, что Господь меня свел с этим великим человеком.
Завершу свой рассказ об Андрее Попове еще одной занятной историей.
В определенный момент нашей работы над ролью Захара я вдруг понял, что Попова необходимо побрить наголо. А Попов мне: «Нет, наголо не могу». Я: «Как же так, Андрей Алексеевич?» – «Не-не, не могу, у меня спектакль!» Я его мучил-мучил, почти каждый день звонил ему. Он в ответ уже взмолился: «Сергеич, дорогой! Я готов, я буду, люблю, моя мечта жизни!.. Но наголо не могу!»
И вот я прихожу к нему домой. Зима, я – естественно – в шапке. Жена открывает, он сидит в кабинете, кроссворд разгадывает. Захожу к нему: «Андрей Алексеич, ну хотите, я на колени встану?» Он говорит: «Милый, нет». Я говорю: «А теперь?» Снимаю шапку – я бритый наголо. Говорю: «Я побрил всю мужскую часть группы, чтобы вам не было одиноко. Если вы теперь откажетесь, что они со мной сделают? Скажете «нет», я еще и женщин побрею!» И он согласился. Правда, «ну, ты и сволочь» – сказал…
И он так отыграл!..
Вообще, ставить «Обломова» предложил мне Олег Табаков. Это было очень неожиданное предложение, причем разрушившее на какое-то время наши отношения с Калягиным. (Ведь после «Механического пианино» Калягин и предположить не мог, что Обломова будет играть кто-то другой.)
Сам Олег Павлович Табаков как человек – удивительный синтез обломовской лени, созерцательности с абсолютно гипертрофированным «штольцизмом». По деловым качествам, по решению организационных вопросов, будь то вопросы квартиры, помещения для театра, зарплаты ли, выбивания каких-то площадей вокруг МХАТа, которые должны стать коммерческим подспорьем для театра, – это сущий Штольц.
Работать же с Олегом просто замечательно. Он – настоящий, великий русский артист. Хотя со временем, снимаясь в картинах не лучшего качества, он кое-где и пользовался наработанными штампами, тем более что режиссеров, его снимавших, это не просто устраивало, а приводило в неистовое восхищение.
Но есть вещи, которые только Табаков умеет делать, как никто другой. Эта невероятная, детская совершенно, пронзительная искренность, так просиявшая уже в первой его картине «Шумный день».