Книга: Аппетит
Назад: Третий поворот колеса Фортуны: «Sum sine Regno» – «Я без царства»
Дальше: Пятый поворот колеса Фортуны: «Regnabo» – «Я буду царствовать»

Четвертый поворот колеса Фортуны:
«Regnavi» – «Я царствовал»

38
Рим, декабрь 1476 года
Когда я вернулся из Ассизи, все еще терзаемый болью, без гроша в кармане и без работы, то первым делом продал своего прекрасного неаполитанского мерина. Я поехал от Порта дель Пополо прямиком к лошаднику, у которого его купил. Конечно, я потерял сколько-то денег, но, когда барыга начал заявлять, что это я должен заплатить ему, чтобы сбыть бедную скотину, я вдруг превратился в римлянина, положил руку на меч, а языку дал полную волю. Потом, с уютным мешочком серебра, болтающимся у бедра, я отправился во дворец Сан-Лоренцо ин Дамасо, чтобы попроситься на прежнее место. Но дошел только до задней двери и вдруг заколебался. Хочу ли я снова стать кардинальским диететиком? Не хочу. Ни один атом моего существа не желал этой должности. Так что, пока никто из слуг кардинала меня не заметил, я развернулся, дохромал до своего банка, извлек сбережения, забрал невеликие пожитки у святых братьев и заплатил мальчишке, чтобы тот донес их до постоялого двора средней руки позади Санта-Мария Сопра Минерва.
На следующее утро, довольно рано, я зашел проведать Помпонио Лето, но его дома не оказалось. Тогда я отправился прогуляться на Кампо Вакино. В таких вылазках моим обычным спутником был Проктор, и сейчас казалось странным, что он не болтается где-то рядом или за моей спиной или не перескакивает с колонны на стену без крыши, причем мы оба притворялись, будто я его не вижу. И обедать мне придется одному. Было некое заведение, неподалеку от Театро Марчелло, облюбованное лучшими римскими поварами, – дорогое, но я сказал себе, что начну считать флорины после обеда. Я заказал пайяту, жареную зобную железу теленка, печеных угрей и немного испанских артишоков, потому что стал мерзнуть – и от зимнего воздуха, и от тревоги за свое будущее – и хотел, чтобы их горечь меня согрела. Только я прикончил последний кусочек кремового, жаренного в сухарях зоба и наколол ломоть угря, как кто-то похлопал меня по плечу. Я мгновенно обернулся, почти вскочив на ноги (бедро протестующе вскрикнуло), и обнаружил, что мой кинжал с наколотым на кончик черным цилиндром угря направлен в горло Луиджино, моего заместителя на кухнях Гонзаги. Мы стояли, закаменев, даже не моргая, но тут я увидел, что руки его пусты, он даже не вооружен.
– Угря? – спросил я с вымученной усмешкой.
Луиджино перевел дух и снял рыбу с моего кинжала. Я тяжело опустился на стул, гадая, открылась ли рана на бедре. Хотя струп почти превратился в шрам, один зеленоватый уголок меня беспокоил. Я принялся растирать его, чтобы остановить дергающую боль, дерущую мышцу. Здоровой ногой я вытолкнул из-под стола еще один стул и налил Луиджино кружку превосходного вина. Он поколебался, но потом сел, взял вино, понюхал его и, кажется, расслабился. Он попил, поел и откинулся на спинку стула.
– Это хорошее место, – сказал он, протаскивая гребенку угриного позвоночника между зубов.
Наклонясь вперед, он цапнул трубочку пайяты. Луиджино был таким же римлянином, как сам Тибр, и я не мог не наблюдать за его лицом во время еды.
– Я всегда слышал, что хорошее. – Он облизал губы. – Так и есть. Но дорогущее. – Взял еще кусочек пайяты. – Что ж, доктор, приятно тебя видеть. Прямо-таки утешительно. Однако ты какой-то дерганый, а?
– У меня были некоторые неприятности в паломничестве. И тебе не обязательно звать меня доктором. Я с этим покончил.
– Что стряслось с твоей ногой?
– Паломничество – опасное дело.
– Я мог тебе это сразу сказать. В следующий раз просто иди в собор Святого Петра. Хотя хрен его знает, это тоже довольно опасно.
– Вот уж верно. Но что ты здесь делаешь?
– Ищу тебя.
– Надо же! Тогда это удачное совпадение.
– Не совсем совпадение. Я видел тебя вчера, когда ты подошел к дверям. Сначала подумал, нищий. И ты прошел прямо мимо Пьетро на пути сюда.
– Пьетро?
– Горшки отскребал. – Луиджино приподнял пальцем верхнюю губу. – Теперь повышен в должности: овощи чистит.
– А-а, мальчик с заячьей губой. Не заметил его. Только не говори, что по мне там скучают.
– Скучают? Ну… Ты, наверное, не слышал?
– О чем не слышал? Я в Риме только со вчерашнего дня.
– Маэстро Зохан. – Он помолчал, налил себе еще вина.
– Что – Зохан?
– Упокой Господь его душу. Он умер. В Мантуе.
Я был готов ответить какой-нибудь грубой шуткой, но язык прилип к гортани.
– Квартана, – сказал Луиджино. – Бедный старикан. Но уж никак не сюрприз, да? Одно большое болото эта Мантуя, судя по всему.
– Нет, нет… Маэстро! Мой маэстро!
Я оттолкнул тарелку. Над едой парил образ его коренастой квадратной фигуры – Зохана, которого я увидел в тот первый раз во Флоренции, в отвратительном заднем дворике «Поросенка».
– Он был не так уж стар! Я никогда не видел, чтобы он болел. Ни разу даже не чихнул.
– Всех нас не минует. – Луиджино перекрестился. Потом похлопал по своему дублету и вытащил маленький, аккуратно сложенный кусок пергамента.
– Это прибыло вместе с его высокопреосвященством и дурными вестями. Для тебя.
Я медленно взял пергамент, развернул, ожидая – надеясь – увидеть круглый, почти детский почерк Зохана. Вместо этого там оказалась аккуратная стопка четко выписанных строчек.
Принимая во внимание, что господин, именуемый Зоханом из Феррары, коий, будучи тяжело болен и ожидая последнего обряда соборования, пожелал, чтобы это было записано, и принимая во внимание, что вышеуказанный Зохан из Феррары предал свою душу Господу и Его святой матери Марии, СИЕ ЕСТЬ его желание, чтобы эти указания были изложены на бумаге и переданы господину, именуемому Нино ди Никколайо Латини из города и республики Флоренции, дабы засвидетельствовать:
Что означенный господин, именуемый Нино ди Никколайо Латини, будет отныне и впредь известен, признан и удостоен титула Маэстро и что он получит должность главного повара у его высокопреосвященства кардинала Ф. Гонзаги и таковая должность будет принята, как скоро будет удобно указанному Нино ди Никколайо Латини.
Продиктовано, и так далее и так далее. Несколько подписей свидетелей и клякса красного воска, скрепленная отпечатком кольца моего бывшего нанимателя. Дата – почти двухмесячной давности. Я въезжал в Ассизи, когда Зохан лежал на смертном одре. И внизу наконец-то нечто знакомое: шесть слов, крупные, тонкие и дрожащие, с явным усилием в каждой черточке. Почерк был Зохана.
Благослови тебя Господь, мой Дорогой Сын.
Я последовал за Луиджино в Сан-Лоренцо ин Дамасо, обратно на кухню Зохана. Все работники умолкли, когда я вошел. Они меня ждали. Я посмотрел на знакомые лица, все в этаких масках, которые люди нацепляют, когда не знают, как должны себя чувствовать. Даже Луиджино выглядел напряженным, как встревоженная собака. Он подвел меня к стулу Зохана. На сиденье лежал сверток.
– Маэстро… – сказал Луиджино, – по его завещанию. Это для тебя.
Я сморгнул с глаз соленую пелену и принялся возиться с узлами веревки. В свертке лежал лучший дублет Зохана, роскошная вещь из алого шелка, затканного драконами и виноградными лозами, который подошел бы мне лет в десять. Дублет был обернут вокруг кожаной скатки, которая, развернувшись, открыла ножи маэстро: большой, с широким лезвием, похожий на маленький палаш, с витой рукоятью из слоновой кости; нож тонкий, как длинный стилет; два расширяющихся книзу; и пара изящных ножичков, выглядящих как инструменты хирурга. И в последнем кармане скатки – его ложка. Я долго стоял, медленно вертя ее в руках. А когда оглянулся вокруг, каждый в кухне склонил голову – такое маленькое движение, но этого было достаточно.
Я закатал ножи и ложку обратно, очень аккуратно, и тогда увидел, что на шелке дублета лежит еще один сверток. Открыв его, я обнаружил, что это его книга рецептов – старая-престарая, засаленная, истрепанная и покоробившаяся. Тут я сам склонил голову, чтобы спрятать слезы. А от книги поднимался дух жизни повара: пот, сладкие пряности. Мука и масло. Сало. Вино. Слабый трупный след пролитой крови. И все это покрывал луковый сок, словно тончайшая вуаль.
– Мальчики, – произнес я, когда решил, что уже могу владеть своим голосом, – я теперь главный повар. Мы понимаем друг друга?
– Да, да, – отозвались они, все и каждый: кто-то с бо́льшим энтузиазмом, кто-то с меньшим, но все закивали и согласились.
– Да, маэстро, – поправил их Луиджино.
– Да, маэстро!
Буфетчик Транквилло Грация наблюдал за всем этим из дверей своей кухни. Для него это, конечно, ничего не значило. Мы оба подчинялись стольнику, и, хотя, как главный повар, я теперь стал его начальником, на практике мы никак не вмешивались в работу друг друга и всегда хорошо ладили. Он подошел и протянул руку.
– Ты теперь официально самый тощий повар в Риме, – сказал Транквилло, оглядывая меня с головы до пят. Он-то был, как всегда, весьма упитан. – Ты что, в тюрьме побывал, Нино?
– Он совершал паломничество! – возмутился оскорбленный Луиджино. – Какой-то умбрийский подонок его покромсал.
– Боже мой, Боже мой! – подивился Транквилло, всегда живший в соответствии со своим спокойным именем. – Какая радость, что ты вернулся!
– Ну а ты остаешься? – спросил я Луиджино.
– Конечно, маэстро! Почему мне не остаться?
– Хорошо. Тогда ты мой заместитель, – сообщил я. – Ладно?
– Спасибо, маэстро!
Я чувствовал себя не собой. Все было так, будто я нацепил маэстро Зохана, словно плохо сидящий наряд. Однако же я и вправду стал маэстро.
– Теперь ты работаешь на меня, – сказал я Луиджино. – Не на его высокопреосвященство. Не на стольника. На меня. Не заставляй своего начальника стыдиться.
– Ни в коем случае, маэстро.
– Тогда все как надо.
39
Главным поваром кардинала Гонзаги я прослужил полтора года. Время, проведенное среди утех родного дома, похоже, полностью избавило моего хозяина от нужды в диететике. Он вернулся к прежним привычкам, и знакомые блюда опять пригодились. Я гадал, не случилось ли что-нибудь в Мантуе, не удалось ли Зохану убедить кардинала вернуться к здравому смыслу. Но как бы там ни было, никакого нового диететика не взяли, а кардинал вел себя со мной так, будто никогда не давал мне пробовать свою мочу и не молил проанализировать его задние ветры.
Восемнадцать месяцев я управлял кухней – восемнадцать месяцев тяжелейшего труда, который сначала нужно было освоить, потом удержать мою новую власть и все, что сопутствовало ей. А власть была. Потому что стольник, старый Орацио, сдавал. Его задело хвостом лихорадки, погубившей Зохана, и его волосы побелели, а спина согнулась, словно он был глиняной моделькой в руках неуклюжего ребенка. Кардинал, добрый, сентиментальный человек, держал его только и исключительно за преданность, но его доброта означала, что порой я делал работу и за себя, и за Орацио.
В каком-то смысле это было не так уж трудно, потому что многими из дел стольника главный повар тоже прекрасно может заниматься, в особенности планированием трапез и пиров. Если бы хозяйство кардинала было больше, то работа наверняка свела бы нас обоих в могилу, но при имеющемся раскладе умер только один из нас. Лихорадка Орацио вернулась в конце лета 1476 года. Он погрузился в глубокий сон и не проснулся. Я оплакивал его, потому что полюбил старика, а он со временем преодолел свою неприязнь к моему низкому рождению или, возможно, достаточно усмирил ее, чтобы прятать от меня: я в любом случае оценил его усилия. Шесть недель я трудился и за повара, и за стольника, пока из Мантуи ехал новый. Я знал, выполняя свою работу, оттачивая мастерство и укрепляя власть, что этого для меня хотел мой старый маэстро. Как я жалел, что не могу ему об этом рассказать, и как жалел, что отец не может увидеть, как из его сына наконец-то вышло что-то путное.
Но после Ассизи письма перестали приходить из Флоренции, и сам я их не посылал. Я знал, почему никто не пишет. Очевидно, Бартоло Барони поступил, как я и ожидал: устроил, чтобы меня заочно приговорили к смерти и объявили врагом Флоренции. Каждого, кого поймают на переписке или иных сношениях со мной, назовут предателем. У Тессины теперь наверняка нет никакой свободы. Если я знаю Барони, ей даже не дозволят перо и пергамент.
Я представил ее в безрадостной комнате, молящуюся, читающую благочестивые книги, которые жуткая тетя Маддалена будет доставать для племянницы. Тессина будет ждать, когда умрет Барони. Или, может, это только в моем представлении каждое утро несло возможность того, что старый боров не проснется. Мне не хотелось, чтобы Тессина так проводила свою жизнь. Мне не нравилось то, как она поступала в моем воображении, как становилась холодной и мстительной. Ощущение было такое, будто мой грех, мой акт смертоубийства, запятнал и ее. Так что я принялся представлять ее живой и здоровой, настолько довольной жизнью, насколько возможно, и также поселил в ней маленькую надежду, чтобы она могла поделиться ею со мной.
Могли бы быть и другие письма. Я, конечно, опозорил своего отца и каждый день молился, чтобы он простил меня до того, как один из нас умрет. Но правильным поступком, в соответствии с законами virtù, было не усугублять позора, делая отца соучастником. Для имени Латини сейчас было лучше, чтобы я умер. Я считал, он поймет: он в грош не ставил Барони и знал, что такое любовь. А превыше всего отец чтил virtù. Но тогда горевал ли он по мне? Ведь он для меня был точно так же мертв, и я горевал по нему жестоко.
Мысль о Каренце терзала меня еще острее. Я не мог даже думать, что она страдает из-за меня. Может, отец наплел ей какую-нибудь сказку, но нет, она же должна была слышать все сплетни, а их наверняка ходило множество. Гонфалон Черный Лев должен зудеть обо мне, как бочонок с цикадами. Что до моих друзей, то в каком-то смысле я радовался, что все они такие типичные флорентийцы, практичные и прагматичные. Разумеется, уж они-то не будут мне писать. Они будут знать, что я, как собрат-прагматик, и не стану от них этого ожидать. Сандро сейчас должен быть уже по уши в заказах. Жизнь есть жизнь, а работа есть работа. Я не ожидал, что он станет рисковать, тем более из-за мелкой записанной сплетни. Жизнь продолжалась. Проходили месяцы, и все эти утраты тускнели. Я оплакал всех, как будто чума унесла каждого, кого я любил, и оставила меня одного на пустых улицах. Но даже скорби приходит конец.
На самом деле всему приходит конец. Как только прибыл новый стольник, я понял, что мое время в Сан-Лоренцо ин Дамасо все равно что закончилось. Лодовиго де Луго был настолько мантуанским ингредиентом, насколько возможно было найти, чтобы дополнить наше хозяйство. К несчастью, ингредиентами, которые он напоминал, столь любимыми нашим общим нанимателем, оказались цапля и линь. Мессер Лодовиго был высок, угловат, пучеглаз, толстогуб, а его кожа выглядела мертвенно-бледной от постоянной пленки пота. Словно цапля, он бросался вмешиваться во все чужие дела и, как линь, исследовал любую глубину, пусть илистую и грязную, если предполагал обнаружить нечто способное принести ему хотя бы малейшее преимущество или выгоду. Он возненавидел меня с момента нашей встречи: за возраст, за родной город, за отсутствие титула, или земли, или наследства, а более всего за мою неспособность выказывать какое-либо благоговение перед величием его персоны.
У него были идеи, у нашего нового стольника, – много, много идей о том, как все должно делаться. Нет, не идеи – мраморно-твердые убеждения. Если Орацио вел дела в старомодной, с виду смущенной манере, которая на самом деле была идеально просчитана, чтобы создавать атмосферу дружеской доброй воли вокруг всех развлечений кардинала Гонзаги, то де Луго желал продемонстрировать статус и великолепие имени Гонзага в наивысшей степени. Это означало лицедейства и фиглярства, насквозь фальшивый спектакль, меха и перья, ледяные скульптуры, сахарные соборы. Короче говоря, все должно было услаждать глаз, а не рот. Еда, которую он заказывал и за приготовлением которой надзирал, могла с тем же успехом быть из гипса. Пока на блюде блестел настоящий золотой лист, пока пар вырывался из пасти фаршированного кабана и пока птички вылетали в шумном ужасе из «летучего пирога», все было в порядке.
Половина кардинальских слуг происходила из Мантуи, и в большинстве своем они во всех вопросах стояли на стороне стольника. Однако кухня, до последнего человека, была римской, кроме нас двоих: меня и дворцового закупщика, в чьи обязанности входило делать ежедневные покупки для хозяйства, добиваться лучшей цены на лучшие продукты, и если попадалось что-нибудь особенно редкое или роскошное, приносить это мне, чтобы я как-нибудь его приготовил. В теории, закупщик превосходил меня рангом, хотя я следовал традиции Зохана: сделать так, чтобы он отвечал передо мной, а не наоборот. Все катилось вполне счастливо до прибытия нового стольника. Но в следующий месяц я начал подозревать, что закупщик обманывает хозяина. Что-то не сходилось в моих учетных книгах: я не мог сказать, в чем дело, но как-то не вязалось соотношение качества продуктов, которые мы готовили, и цены, уплаченной за них этим человеком. Он служил у Гонзаги много лет. Звали его Пьетробон; само собой разумеется, он был из мантуанцев.
В тот день я получил расписки за особо дорогой рыбный заказ, хотя рыба, ожидавшая приготовления в холодной кладовой, была в лучшем случае средней, и мне бы пришлось потратить изрядное количество хороших пряностей, чтобы заставить ее казаться свежей. Пьетробон зашел спросить меня, что нам нужно на рынках сегодня. Я выдал ему свой заказ, он задал обычные вопросы. Возможно, я выискивал что-нибудь неладное, а может, мне просто было скучно тем утром (кардинал отбыл в Латерано и собирался обедать и ужинать с Папой), но что-то в голосе или взгляде закупщика показалось мне неправильным. Он вышел со свитой из двух мальчишек, которые несли по две гигантские корзины каждый. Но я не мог избавиться от своих подозрений, как от привкуса гнилого ореха. Так что я тихонько скользнул за ними.
Сначала Пьетробон отправился на рынок у подножия Капитолия. Заказ, выданный мной, был невелик: яйца, телятина, коровье вымя, несколько кур, хорошие травы. Нужно было пополнить запасы муки, и также я попросил его прикинуть, какова может быть цена на сахар на следующей неделе: нам нужно было больше, но из-за нападений сарацин в Эгейском море цены дико скакали то вверх, то вниз. Пьетробон купил яйца: все целые и хорошие. Я знал торговку: честная, и товар у нее всегда свежий. Дальше, к травам. Я бы не выбрал человека, у которого купил их Пьетробон, но в это время года было трудно промахнуться.
Затем я последовал за закупщиком и мальчиками – по-прежнему незамеченный – к Мачел де Корви, где почти потерял их среди резко пахнущих занавесей из оленей и кабанов, говяжьих боков, овец и коз с выкаченными глазами и ужасными ухмылками. Но нет, вот они, разглядывают кур на лотке с прекрасной репутацией. Пьетробон вроде бы затеял серьезный спор с владельцем, а потом вдруг двинулся на окраины рынка. Там он принялся злобно торговаться с жирной узкоглазой селянкой, которая скалилась на него, как будто находила все это весьма забавным. Явно довольный, Пьетробон передал ей несколько монет, а в обмен в корзину мальчика загрузили связку кур. Но они уже были мертвыми, а судя по тому, как женщина их держала, еще и твердыми, как дрова. Ни один повар, готовящий для человека хоть с какой-то претензией на статус, не говоря уже о кардинале, ни за что не купил бы кур, которые уже убиты.
Я сплюнул от ярости, и меня обругал продавец козлятины. Я обругал его в ответ. Я был вне себя: закупщик решил, что может обманывать меня самым очевидным образом – каким любой вонючий мальчишка на побегушках дурит своих начальников. Пьетробон узнавал цену у приличного продавца, потом покупал какую-нибудь вшивую птицу за четверть той цены, а писал высокую и прикарманивал разницу. То же самое он проделал с телятиной: поторговался с продавцом, достойным доверия и известным каждому повару в Риме, а потом купил мясо с тачки, кишащей трупными мухами. Вымя, по крайней мере, было свежим – трудно скрыть тухлое вымя.
Значит, вот как. Он также должен держать за горло одного из моих мальчиков, совать бедняге пару сольдо, чтобы тот ощипывал кур и скрывал признаки разложения. Мальчик также будет резать телятину, а если Луиджино пожалуется – если вообще заметит, потому что я начинал сомневаться в своем заместителе, – во всем обвинят рынки.
Я позволил Пьетробону и его потеющим носильщикам уковылять в направлении Сан-Лоренцо ин Дамасо. Потом пошел и поговорил с птичницей, которая подтвердила, что да, конечно, северный господин всегда покупает у нее, если она в городе.
Затем мне в голову пришла другая мысль. Я пробежался по рынку и вскоре догнал закупщика, который отослал слуг в палаццо, а сам уверенно направился куда-то по забитым толпами улицам. «Ну погоди же, воришка», – подумал я. Я проследил его путь вдоль пустынного берега реки к сомнительному амбару, где пронаблюдал, как он заключил выгодную сделку на муку. А я-то полагал, что мы закупаем муку в амбаре Альтовити, возле Пьяцца Навона.
Однако он не терял времени даром. Теперь он поспешил на юг, к кучке домов неподалеку от зеленого горба горы Тестаччо. Из трубы одного дома поднимался столб дыма – туда-то Пьетробон и шел. Я следовал за ним на безопасном расстоянии, но он был так погружен в собственные аферы, что, пожалуй, не заметил бы даже, если бы я срезал у него кошелек. Он постучал в дверь, она открылась, оттуда шагнула почти голая женщина и встала, уперев руки в крутые бедра. Позади нее из дверей вырывался пар. Пьетробон привел меня в баню.
Я наблюдал, как закупщик глупо ухмыляется и лебезит, словно шаловливая собака, перед этой женщиной, на которой не было ничего, кроме банной простыни, от пота и пара прилипшей к телу. Воображению оставалось мало работы. Темные кудри женщины пристали ко лбу и шее. Ее тяжелые груди заколыхались, когда она поправила простыню, нарочито дернув. Я видел складки на ее выпирающем животе, волосы вокруг вагины и ямочки на заду. Закупщик кланялся, как язычник перед своим идолом. Она ласково взяла его за ухо и затащила внутрь.
Я был в ярости. Ощущая себя святым Михаилом с пылающим мечом, я вернулся в амбар и сам поторговался за муку: она была поразительно дешевая, и когда я ее попробовал, там оказалось достаточно гипса, чтобы оштукатурить мне язык. Затем я протопал обратно в центр города, пока не учуял запаха от рыбного рынка под Портико д’Оттавиа. Треклятый Пьетробон! Обворовывать кардинала, только чтобы макнуть фитиль. Да еще с такой женщиной, как эта, обычной шлюхой из бани. Вот только… Она не так уж плохо выглядит. Немного старовата, но неплоха, совсем неплоха. Меня внезапно посетило видение мокрой простыни, сползающей с розовой кожи ее живота, поднимающийся пар, эти груди, тяжесть…
Мне как будто влепили затрещину по затылку. Пришлось посидеть в портике Санта-Мария ин Космедин, пока я не успокоился – и сверху и снизу. Подумал, не зайти ли исповедаться, но, с другой стороны, в чем тут вообще было признаваться? Я хранил целомудрие с Ассизи – и до Ассизи. После того как Тессина открыла мне свое сердце в письмах, я не желал быть с другой женщиной. И вот он я, полупьян от одного взгляда на грудь какой-то потаскухи. Никуда не годится.
Взяв себя в руки, я решил сделать сегодняшние закупки сам. Я лучше воткнул бы себе в сердце кинжал, чем накормил бы его высокопреосвященство тухлой курицей. Но он всегда радовался рыбе, так что я прошел до Портико д’Оттавиа – посмотреть, что удастся найти. Было недалеко, но пока я шел, все еще бурля от праведного гнева, я не мог не смотреть вокруг. Похоже, в этом году девушки носили очень низкие вырезы. На углу Виа де Черки стоял бордель, и женщины, высовывающиеся из окна, выглядели нежными, как спелая мушмула, готовыми растаять от прикосновения. Все смотрели на всех – размышляя, оценивая, спрашивая.
Толпа на рыбном рынке редела. Было поздновато для покупок, и осталось не так уж много свежего. Я прошел мимо лотков, но ничего не нашел. Более узкая улочка на задах уже начинала вонять. Все потроха и головы поймали приятное тепло весеннего утра и превратили его в нечто гнусное. Чешуя блестками покрывала мои башмаки. Я потыкал форелей и решил, что глаза у них слишком тусклые. Лещи выглядели ярко, но их жабры приобрели грязно-бурый цвет. Были еще карп, линь, щука… Нет, мне не нравился их вид.
Я пошел дальше, вполуха слушая грязную перебранку рыботорговцев. Даже простейший вопрос, самое спокойное утверждение подавалось в виде непристойного предложения или оскорбления. Женщина с седыми прядями в волосах держала в одной руке жирного окуня, а второй тискала собственную грудь. Мужчина, продававший устриц, рассказывал историю, пересыпая свою речь непристойными словечками. Женщина помоложе сидела на ступеньке, расставив колени по бокам бочонка с живыми угрями. Она была поразительно хороша: высокий лоб, сильный подбородок, широкий чувственный рот, большие темные глаза. Намасленные локоны выбивались из-под старого шелкового шарфа, завернутого на манер сарацинского тюрбана. Она увидела, что я пялюсь на нее, и уставилась в ответ. «Угри, – подумал я. – Его высокопреосвященство просил угрей». И, будто услышав, женщина сунула руку в бочонок и вытащила крупную рыбину, раздувающую жабры над большим и указательным пальцем, а толстое, свинцово-серое угриное тело обвилось вокруг голого смуглого предплечья. Женщина усмехнулась, опустила глаза.
– Угрей, а, господин? – шагнул ко мне человек со сломанным передним зубом, в кожаном фартуке, покрытом потеками слизи.
– Сколько?
Он назвал цену, вполне разумную.
– Я возьму корзину, – сказал я.
– И ее возьми, – предложил он.
Я вытаращился на него, не уверенный, что правильно расслышал. Но он указал прямо на женщину:
– Вот ее. Там, на задах. Не пожалеешь.
– Прошу прощения?
– Такой господин, как вы, сам пришел за покупками. Да у вас не денек, а черт знает что, мессер. Я прав? Сделайте его немного лучше. Порадуйте себя. Вы этого достойны.
– Милейший, я…
– Она этого хочет, – прошипел он. – Гляньте на нее. Гляньте, как она этого хочет.
Женщина встала, медленно перекинула ногу через бочонок, посмотрела в него, потом опять на меня и приглашающе усмехнулась. На ее запястье осталась слизь от угря, блеснувшая, когда женщина взяла меня за руку и повела куда-то. И я пошел за ней.
Мы развлекались недолго. В переулке прямо за ее лотком была ниша размером с гроб, где старинная стена не смыкалась вплотную с новым зданием. Мы замешкались – я запутался, а она в мгновение ока выпростала мой член из штанов и ввела в себя, прислонившись спиной к стене. Ее руки сжали мою задницу, я уткнулся лицом ей в шею, слизывая соль. Женщина пахла дешевой амброй: темной, плотной – илом парфюмерной реки. Ее юбка была задрана вверх толстым валиком ворсистой колючей ткани, которая натирала кожу моего голого живота. Женщина была скользкая и гладкая, настойчивая, когда я начал ублажать ее руками. Я желал овладеть ею всей, под струйкой кирпичной пыли, стекающей по спине моего дублета, но понял, когда уже подступило, что никогда не получу больше этого: ее дыхание, вдруг застревающее в горле; ее рука в моих волосах; внезапная вспышка ее золотой сережки на моем языке.
– Я не шлюха, – заявила она, быстро заправляя мой член обратно в штаны. Теперь я прислонился к стене, весь выжатый; холодные ростки сожаления уже проступали во мне, как иней ложится на оконное стекло. – Но если ты не дашь мне скудо, мой брат может… Я не знаю точно, что он может сделать.
Я дал ей монету – недельный доход от любого рыночного лотка. Брат – возможно, он был ей еще и братом – уже упаковал моих угрей, когда я вышел из проулка, стараясь выглядеть собранным и сосредоточенным. Женщина направилась обратно к своему месту, задрала юбку, медленно перекинула ногу над бочонком с угрями, снова повернулась ко мне и подмигнула. Я заплатил за свой извивающийся, перевязанный тростинкой сверток и ушел с рынка так быстро, как позволяли мои нетвердые ноги.
Тем же днем я ускользнул в баню – в то заведение, где мыли и брили Проктора. Я думал, что нужно смыть эту женщину с себя, как будто вода как-то справилась бы и с виной – не за мою душу, но с ощущением, что я себя уронил, – однако, погрузившись в воду, пар над которой тут же смешался с грубым мускусным запахом женщины, я понял, что так расслабленно и спокойно не чувствовал себя уже долгое время.
На следующий день я дождался Пьетробона на ступеньках его любимой бани; куры – неощипанные и начинающие пованивать – лежали возле меня аккуратным рядком. Закупщик остановился за четыре или пять шагов до меня, и где-то с минуту мы смотрели друг на друга. Потом он коротко кивнул, развернулся и направился обратно в город. Я вошел внутрь и быстро помылся – быстро, потому что у меня еще было много работы, но достаточно основательно, чтобы удовлетворить свое любопытство насчет женщины Пьетробона. Больше он ни разу не сказал мне ни слова, а его закупки и мои учетные книги опять стали совпадать.
События этих двух дней – такие приятные и волнующие развлечения – могли бы побудить меня к ненасытному исследованию того, как ублажить свой член. Но Фортуна решила, что этому не бывать. Моя проблема с Пьетробоном, хотя и улаженная самым тихим образом, привела к открытой вражде со стольником. Лодовиго де Луго был мантуанцем, как и закупщик. Я не знал, делился ли Пьетробон утаенными деньгами с де Луго, и поскольку никак не мог это доказать, то оставил эту идею при себе. Возможно, только чистая неприязнь настропалила де Луго против меня, но какой бы ни была причина, все оставшееся время работы в хозяйстве Гонзаги у меня не находилось времени на женщин.
40
Поначалу мессер Лодовиго только распускал передо мною хвост и командовал. Он тыкал мне в лицо своим чином с такой же деликатностью, с какой суют под нос каблук элегантного сапога. При Орацио я привык предлагать что-то для каждого меню, но это было пресечено сразу же. По указаниям, которые стольник приносил мне каждый день, я бы с легкостью мог заключить, что кардинал Гонзага таинственным образом лишился органов вкуса. Хуже того, каждый вечер де Луго проводил нарочито оскорбительную инспекцию, суя свой длинный клюв в каждое блюдо и сосуд, с таким кислым лицом, словно его заставляли обнюхивать вереницу полных ночных горшков.
Даже это было бы переносимо. Вернувшись в Рим, я прекратил пестовать свой гонор, потому что если Зохану и удалось чему-то меня научить, то тому, что довольство хозяина является истинной платой повару, а Гонзага если и не был в восторге от моей еды, то, по крайней мере, ел ее без нареканий. Но де Луго начал настаивать на таких точных подсчетах, требуя отчета по каждому зернышку и листику, что я зачастую горбился над учетными книгами до глубокой ночи, особенно после большого пира. О блюдах, которые мне хотелось готовить, оставалось только мечтать, а жил я на объедках с высокого стола, поскольку хотя мне полагался щедрый рацион свежей пищи – мясо, яйца (и рыба – в Великий пост и по пятницам), хлеб и пять фляг вина, – де Луго и Пьетробон ухитрялись сделать так, что моего пайка всякий раз было не доискаться. Поэтому я питался болотистой пищей Мантуи, да притом вчерашней. Я начал бояться спускаться в кухню по утрам: вдруг сегодня наступит тот день, когда стольник выведет меня из терпения. Но он никогда не переступал границы. Он умел ждать, как цапля.
Конец пришел из-за помолвки. Некий кузен кардинала Гонзаги собирался жениться здесь, в Риме, и его высокопреосвященство давал обрученным роскошный пир. Его планировали несколько недель, но все заказы получил буфетчик Транквилло: два гигантских сахарных льва – символы Гонзаги, мавританский пленник в позолоченных цепях – семьи невесты; сахарные копии собора Святого Петра, Колизея, других римских церквей, собора Мантуи, колонны Траяна, Пантеона, замка Сант-Анджело. Транквилло, всегда любивший выпить, проводил свои дни в каком-то припудренном сахаром горячечном бреду, и это подтверждало мои подозрения: ему достается бóльшая часть моего винного пайка. Что до нас с Луиджино, мы получили бесконечный список того, что требовалось приготовить, но все это оказались блюда, которые мы и так подавали снова и снова: водная дичь, рыба болот и озер, колбасы, рис и тыква – горы тыквы. Это было невыносимо. Луиджино, наделенный умом, склонным к порядку и подчинению, не особенно страдал, но для меня все это было как колесование.
Однажды Транквилло громко болтал о каком-то человеке, которого встретил в таверне прошлым вечером: его хозяин, торговец из Бари, только что вернулся из Индии и приехал в Рим, дабы поведать Папе о своих странствиях. По словам Транквилло, этот человек рассказал о чудесных сокровищах, которые привез его хозяин: статуи из золота и слоновой кости, шелка, пряности, каких никто в христианском мире никогда прежде не видел, и какие-то редкостные лекарства, а среди них некие листья, которые, если их пожевать, пробудят самого бессильного любовника, если… Транквилло поднял сжатый кулак. Если я понимаю, о чем он.
Я понял. В тот день перед обедом де Луго самодовольно вошел в мою кухню, сунул клюв в мои горшки, по своему обычаю, и обнаружил недостатки в блюде из мяса и риса, которое он заказал. Слишком много корицы, слишком много перца. Я что, пытаюсь пробудить у его высокопреосвященства самые низменные гуморы? Пытаюсь разогреть его, как… как… Я смотрел, как он подыскивает метафору, которая не запачкала бы его духовного хозяина чем-то плотским. «Как шлюху?» – чуть не вставил я, но не сделал этого, зато вечером сел и стал продумывать несколько блюд, не входивших в меню стольника.
На следующий день я изобразил легкую болезнь и вышел как бы на консультацию к хирургу. Следуя указаниям Транквилло, я нашел индийского путешественника и избавил его, по заоблачной цене, от чудесных листьев. Когда он спросил, для кого они, я сказал, что покупаю их по поручению мессера Лодовиго де Луго, благородного господина, которому требуется вся возможная помощь. Если достойный мессер понимает, о чем я.
Когда пришел день пира, я постарался, чтобы Луиджино взял выходной. Затем я вызвал трех лучших людей, истинно римских парней, грубых и готовых на все, и познакомил их с моими поправками к меню де Луго. Кухня кардинала была достаточно велика, чтобы человек, проверяющий блюда в одной части, не заметил спрятанные или замаскированные в другой. Честное слово, это было даже слишком просто.
И совершенно по-детски. Возможно, я пытался устроить розыгрыш, но с учетом обстоятельств и средств, имеющихся в моем распоряжении, в сделанном мной не было ни намека на сложность и изощренность. Если какая-то терпеливая душа, читающая это, еще не догадалась, то план был приготовить испрошенные блюда в соответствии с самыми высокими мерками качества, но аранжировать их таким образом, чтобы они являли собою, если можно так выразиться, игривое приглашение к осуществлению брака.
Блюдо из линя и угря было оформлено так, что острые головы угрей с растопыренными жабрами стремились через море изысканного желтого соуса (обжаренные сухарные крошки, красное вино и уксус, еще красное вино, упаренное до состояния дефрутума, длинный перец, «райские зерна», гвоздика, все протерто через сито и подкрашено шафраном) к разинутому рту линя. На другом подносе возлежали жареные куропатки, пронзенные вертелами от клюва до задницы, а вертелы расходились кругом от великолепного петуха, ощипанного, зажаренного и вновь облаченного в собственные перья, хвост и голову с красным гребнем. Все это было собрано на каркасе так, что петух поднимал одну ногу и кукарекал в потолок. Внутри тушки я закрепил маленький серебряный сосуд (одолженный у алхимика, знакомого мне по Академии) с носиком не толще стебелька травы, торчащим из клюва, а под ним – крошечную спиртовку, которую зажег, когда подавальщики уже уносили блюдо. Сосуд был заправлен греческим вином с миндальным молочком, и я рассчитал, что вино закипит примерно тогда, когда блюдо водрузят на стол, и выплеснется из гордого петуха, обдавая насаженных на вертелы куропаток ароматным белым соусом.
Были спелейшие фиги, конечно же лопнувшие, поданные с вареными раками – эти яркие красные ребята столь же пристально интересовались фигами, как угри линем, – а также пирог с рукколой и орешками пинии, щедро приправленный чесноком и гвоздикой. Двусмысленные особенности любимых кардинальских тыкв – уж это вряд ли моя вина – тоже не остались без внимания. Были устрицы, жареные воробьи…
В некотором смысле я действовал как ребенок, украдкой рисующий член на стене общественного туалета. Но хотя задумка была грубовата, я вложил в каждое блюдо столько красоты, сколько смог. Запас специй подвергся разграблению; кухонный бюджет тоже. Я обыграл присущую заказанным блюдам неяркость и сделал насыщеннее каждый цвет, подчеркнул и усилил каждое свойство и ощущение. Все, что я знал об услаждении языка, все, чему научил меня Зохан, ушло в эту трапезу. Но на случай если кто-то не догадается, я заготовил еще одну штуку.
Перед каждым подаваемым блюдом гостям наливали особое вино. Я убедил Доннанцо, виночерпия, что мои индийские листья, которые гордо носили загадочные названия: бетель и каннабис, или ганжика, являются чудесной панацеей с гор Камбея и куплены мной у личного провизора Папы. Этот Камбей хотя бы в Индии? Есть ли там горы? Я понятия не имел, но ведь и Доннанцо тоже.
Я их, конечно же, изучил: бетель был большим, сухим, почти черным листом, пахнущим черным перцем, который в раскрытом виде напоминал формой женские органы – великолепный знак. Каннабис же, напротив, был длинным и зазубренным, как заостренная на концах двухсторонняя пила; он чуть припахивал хмелем. Доннанцо был заинтригован, особенно когда я рассказал ему то, что торговец наплел мне: кроме воздействия на органы размножения (эту подробность я от виночерпия утаил), они служили мощным стимулятором аппетита и помогали раскрытию входа в желудок. И когда я спросил, не кажется ли ему, что они дадут прекрасный настой, скажем, в дорогой мальвазии, которой он, без сомнения, собирается поить гостей, когда те рассядутся, виночерпий согласился. Вот так все и получилось. Моя это была идея или Доннанцо: чтобы вино гостям наливали мальчики в восточных костюмах? Не важно. Все пили до дна и продолжили пить, потому что внесли еду.
Я потерял работу в тот момент, когда петух закукарекал. Я понял, что все удалось, когда Лодовиго де Луго вбежал в кухню, держась за рукоять меча: его прекрасный черный дублет был весь забрызган белым. Увы, его встретил взрыв хохота изо всех углов кухни. Даже Транквилло высунулся из дверей своего закутка. Стольник уже никак не мог исправить еду. Пиршественный зал был набит битком, вина уже выпили много, а готовую следующую перемену блюд уже разложили на подносах.
– Им понравилось вино? – поинтересовался я с безопасного места по другую сторону широкого центрального стола.
У де Луго аж зубы клацали от ярости.
– Ты животное! – взвизгнул он. – Ты скверна! Ты еретик! Ты… ты флорентийская шлюха!
– Разве еда не превосходна? Ароматы и вкусы не изысканны?
– К чертям твои ароматы! Положи хрен на вкусы! Я отдал тебе приказы, приказы, ты меня слышишь? Приказы! И тут эта непристойность… это гнусное извержение…
– Но мы же празднуем помолвку! – запротестовал я, подбираясь поближе к тесаку Зохана, который только что вычистил. – Конечно же, жених и невеста оценят пару небольших намеков на грядущие радости?
Один из вертельщиков взвыл от хохота и заколотил головой о стол. Я думал, Транквилло удар хватит. Но Пьетро, мальчик с заячьей губой, задумчиво подпихнул тесак поближе, чтобы я смог его быстро схватить, – тихо, но недвусмысленно. Смех продолжался, но в кухне вдруг запахло предвкушением чего-то. Капелька слюны поползла по подбородку стольника.
– Ты меня уничтожил, ты…
– О нет! Я не позволю вам поставить себе в заслугу этот шедевральный пир, мессер Лодовиго. Я для этого слишком горд. Им ведь понравилось, благородным гостям? Я думал, вы одобрите петуха. Или вам есть дело только до настоящих? Разумеется, достойная компания из мессеров Пьетробона и Лодовиго подала бы тухлое мясо с гарниром из опарышей в соусе из гипса, так?
– Не знаю, о чем ты говоришь. – Стольник обвел кухню взором цапли, но друзей не нашел. – Ты просто сумасшедший, как все повара, и посему твоя служба здесь закончена.
– Отлично. Пожалуй, учитывая, что у меня здесь больше нет обязанностей, я пойду и выпью за счастливую пару. Кстати, стольник, вы попробовали мальвазию? Ручаюсь, попробовали.
– Покинь этот дом!
– Мальчики, если кто-нибудь из вас девственник, в чем я сомневаюсь, держитесь сегодня подальше от мессера Лодовиго, – посоветовал я. – Насколько я знаю его привычки, он выпил не меньше пинты волшебного вина.
Послышалось хихиканье. Я взял тесак, потянулся за скаткой с ножами, начал собирать вещи. Де Луго стоял целую минуту, чуть раскачиваясь на длинных ногах. Затем пронзил нас всех пылающим взором и вышел. Я повернулся к своим ребятам.
– Луиджино теперь главный повар, – сказал я. – Во всяком случае, пока не назначат какого-нибудь цаплевара с севера. Делайте, что велит Луиджино. Не гадьте ему и не врите. И никогда, никогда не делайте того, что сегодня вечером сделал я: не выставляйте полной задницей себя и своего хозяина. Это моя специальность.
Транквилло пообещал присмотреть за моими вещами, чтобы я не беспокоился. Тогда я и не беспокоился, но через несколько минут, пробираясь сквозь шум и запахи суетливого вечернего Марсова поля, сталкиваясь плечами с чернозубыми подметальщиками улиц, с пустогрудыми старухами, которые спят в руинах и живут на сельдерейных огрызках и ботве репы, найденных среди отбросов, я уже почувствовал себя не так уверенно. Я рассчитывал ощутить некий вкус удовлетворенности, но все было удручающе знакомо. Моя гордыня опять взбрыкнула и сбросила меня в грязь.
Уже совсем поздним вечером, когда полная луна озарила равнину за стенами до самых гор над Тиволи, ноги привели меня на Виминальский холм. Мир уходил вдаль, еще дальше, за море, в Африку, в Индию. Мироздание было таким огромным, а я – таким маленьким. Я уселся на пень старой оливы и завернулся в плащ. Предстояла долгая холодная ночь.
На следующее утро я отправился прямиком в гостиницу позади Санта-Мария Сопра Минерва. У них имелась приличная комната за небольшое количество сольдо, и я снял ее. Их посыльный был отправлен в палаццо Гонзаги со строгим наказом не разговаривать ни с кем, кроме буфетчика. В ожидании, когда принесут мои вещи, если их принесут, потому что заносчивость уж точно не помешает стольнику попытаться их конфисковать, я прикинул свои дальнейшие действия.
Вопрос, который продолжал прогрызать себе путь на передний план моего сознания, был таков: «Повар ли я на самом деле?» Вот он я, на двадцать шестом году моей жизни, и уже профукал не один, а два шанса на милость синьоры Фортуны – шансы, о которых большинство людей едва ли могут мечтать. Моя гордость довела меня до изгнания из Флоренции, а теперь подвела черту под моей жизнью в Риме, потому что здесь меня уж точно больше никто не наймет. Так что дальше?
Конечно же, я подумал о Флоренции. Но что толку? Бартоло Барони по-прежнему был жив. Я слышал достаточно новостей и сплетен из флорентийского квартала, хотя и через вторые руки, потому что не осмеливался показываться там после событий в Ассизи. Барони стал ближе к мессеру Лоренцо, чем когда-либо, насколько я смог понять из подслушанных обрывков разговоров. Однако ничего больше: смерть его сына, здоровье его жены – все это сплетен не стоило.
Людей куда больше интересовала напряженность, растущая между мессером Лоренцо и семейством Пацци. Что-то творилось вокруг архиепископа Пизы, насколько я понял: Папа назначил таковым Франческо Сальвиати, близкого друга Пацци, а мессер Лоренцо пришел в ярость. Мессер Лоренцо и его святейшество не виделись наедине уже некоторое время, а после истории с Имолой Медичи вытесняли Пацци из флорентийской жизни где только могли.
Дальше – хуже. Лоренцо отказал впустить архиепископа Сальвиати в Пизу, но Папа пригрозил отлучить его. Теперь Сальвиати сидел в Пизе, а Папа отозвал у Медичи монополию на квасцы – целое состояние – и передал ее Пацци. Я представлял, каковы должны быть настроения во Флоренции: люди разбиваются на партии, дерутся на пьяццах, покрывают стены ядовитыми картинками и надписями… Совершенно очевидно, сейчас не лучшее время для вражды с Бартоло Барони.
Тогда, может быть, на юг, в Неаполь? Король Ферранте был известен любовью к еде, а это означало, что при его дворе всегда будет нужда в хороших поварах. Или в Милан? Во Францию, как я когда-то собирался? Но ведь все повторится. Я никогда не буду удовлетворен, пока не стану кем-то вроде Зохана. Но даже Зохан иногда восставал против людей, которые ему платили. Мне придется стать самим Господом Богом, прежде чем я удовлетворюсь.
Что ж, я всегда могу рисовать. Я умею это делать: не слишком хорошо, но можно подучиться. Филиппо бы одобрил, разве не так? Я бы мог пялиться на прелестных женщин днями напролет и развлекаться с ними ночью.
Прибыли мои вещи. Люди, которые принесли их, болтали о кардинальском пире.
– О чем это вы? – невинно спросил я одного, отдавая плату.
– Кардинал Гонзага задал пир для своего племянника, или кузена, или еще кого-то там, – рассказал носильщик. – Так вот, я довольно часто видел его высокопреосвященство – издали, конечно, – и он кажется мягким и кротким человеком. Но вчера вечером он задал этому племяннику и его невесте – плоская, как дорожная плита, откуда ни взгляни, – любовный пир, каким сам Нерон бы гордился. – Он перекрестился, упомянув Нерона, как делали многие римляне, боясь, что злобный призрак императора все еще бродит по городу. – Член с яйцами, как настоящие, на столе, так я слышал, и с конца дым и пар идет. И всякие разные штуки, чтобы мужчину и женщину зажечь. Рико говорит, племянник заставил его высокопреосвященство устроить венчание прямо там, чтобы он мог разложить невесту на столе!
– Это мне так Джилио сказал, – буркнул Рико. – Не знаю, правда или нет. Но про член все правда, мессер, клянусь.
Тут появился сам Транквилло, и я отослал носильщиков как можно быстрее.
– Это же неправда? – спросил я.
Мы сидели с кружками дешевого вина, и оба принимали его как лекарство. Транквилло положил промокшие ноги на печь:
– Нет-нет, ничего такого. Никакого раскладывания на столе.
– Слава Богу!
– Только почти, замечу. Когда я вошел с сахарными скульптурами, там была будто клетка с бешеными горностаями. У всех были вот такие большие коровьи глаза… – он выпучил свои и высунул кончик языка из уголка рта, как повешенный, – все выглядели так, будто сейчас друг друга начнут лизать, а не сахар. И все красные и в поту. Вот это был видок, право слово. Нельзя сказать, что они не получали удовольствия. Клянусь, его высокопреосвященство выглядел как жеребец на лугу, полном племенных кобыл. Никогда не видел ничего подобного.
– А сегодня утром?
– У кого-то наверняка похмелье. Проклятый де Луго заперся с его высокопреосвященством, сидят уже час или больше. Горничная сказала, там нехорошо.
– Не мне его жалеть, но в каком-то смысле все равно жалко.
– Какого хрена! Этот ублюдок никогда в жизни не устроил приличного пира. Ему надо быть монахом-проповедником, а не стольником. Он позор для Гонзаги. А с другой стороны, я никогда не видел такой еды, как ты подал вчера вечером. Я любил старого маэстро, но ты, мальчик…
– Это задумывалось как шутка, – промямлил я. – Совсем простая еда, правда.
– Простая? Я попробовал остатков – уцелело всего ничего, – и, Господь Всемогущий, они были прекрасны.
– А что ты пробовал? – невольно спросил я.
– Пару воробьев – обычно и не притронулся бы к ним, конечно. – Транквилло воздел руку со сжатым кулаком и картинно потряс ею. – Великолепно! Что ты в них положил?
– Не помню. Длинный перец, «райские зерна»… Ну, то, что покажет птицу, если ты понимаешь, о чем я. Это нежное мясо, но у него есть свой вкус, и я хотел его почтить.
– Почтить вкус? Ты говоришь как язычник, мальчик мой.
– Но зачем еще быть поваром? Зачем есть что-то, кроме хлеба, если не для того, чтобы ощущать вкус? Иначе в чем смысл, Транквилло?
– Я думал, смысл в том, чтобы платили.
– Так все думают, кроме меня, очевидно. В любом случае я не собираюсь больше никого беспокоить в Риме. Я еду в Неаполь.
– Чертовски хорошая идея! Можешь открыть бордель. «Мантуанский петух».
– Ха! Нет, нет. Я завязал с готовкой. Собираюсь рисовать.
– О Мария с Иисусом! Выпей-ка еще, парень. Так ты что, теперь художник, а?
Но я не успел объясниться: в этот момент в гостиницу вошли двое вооруженных людей. На них красовались изысканные белые с синим ливреи, увы, промокшие насквозь. Еще один человек шел позади – худощавый, в одежде одновременно неприметной и изысканно дорогой. Он встряхнулся, словно кошка, оглядел зал, который все равно был почти пуст, и что-то шепнул солдатам. Я ничуть не удивился, когда он направился прямиком к нашему столу.
– Не является ли один из вас, господа, маэстро Нино? – спросил он.
Его голос был спокоен, мягок, ровен, но этот человек явно привык к полному повиновению.
– Вот он! – выпалил Транквилло, не успел я и рта раскрыть.
– Это так? – спросил человек.
Он произнес это тоном терпеливого священника, но все же при нем были двое солдат.
– Это так, – ответил я, вставая. – Что у вас за дело ко мне?
Я оглядел вооруженных людей, ожидая, что они бросятся и схватят меня, но их больше интересовал винный бочонок, который выкатил хозяин гостиницы.
– Я Доменико Паголини. Вы слышали обо мне?
Я честно ответил, что не слышал. Его это, похоже, не обескуражило.
– Так вы главный повар? Повар и, вероятно, алхимик?
– Я уже сказал: да, это я. Если вы пришли меня арестовать, позвольте, я сначала оплачу здешний счет.
– Арестовать вас? – нахмурился Паголини. – Я произвел такое впечатление? В этом случае я должен извиниться. Я пришел пригласить вас на обед.
– Это очень любезно с вашей стороны, мессер Доменико. Но если вы не поведете меня в замок Сант-Анджело, мне надо уезжать. В обычных обстоятельствах я почел бы за честь отобедать с вами, но обстоятельства…
– О нет! Понимаете, приглашение исходит от человека, который присутствовал вчера на пиру у кардинала Гонзаги.
– Я лучше пойду, – внезапно сообщил Транквилло.
Он встал, быстро расцеловал меня в обе щеки и ушел, бросив последний встревоженный взгляд на солдат, один из которых сейчас постукивал древком пики об пол.
– Прекрати! – велел Паголини.
Солдат вытянулся, явно смутившись.
– Я прошу прощения – безусловно, – если ваш друг, коллега, знакомый, кто бы он ни был, не получил удовольствия от еды, – сказал я. – Пожалуйста, знайте, что я отбирал все ингредиенты лично. Все было свежайшее и здоровое – и вполне обыкновенное.
– Совершенно наоборот. Человек, о котором я говорю, получил большое удовольствие от еды. Просто-таки огромное. Вы пойдете? Он будет разочарован, если вы не придете, и, смею заверить, вы тоже.
Это звучало как угроза, но Паголини никоим образом не угрожал. С другой стороны, его солдаты… Я еще раз перебрал все возможности.
– Если предполагается, что я уеду в Неаполь сразу после этого обеда, – резко ответил я.
– Превосходно. Пойдемте сейчас? Здесь недалеко.
– Очень хорошо. Но вы не сказали, с кем я обедаю.
– Вы правы. Какое упущение с моей стороны! Это человек, которому я служу. Кардинал Родриго де Борджиа. И он очень ждет встречи с вами.
41
Странно вспоминать живого человека, который стал таким знаменитым трупом. Я знаю – все знают – финал, который Фортуна написала для Родриго Борджиа, или Папы Александра VI, в которого он превратился. Мальчишки вызывали у своих сестер корчи и рвоту рассказами о гнусных подробностях, которыми обросла история: пена изо рта, почерневший язык, тлетворные миазмы из задницы мертвеца, нищенский гроб, не способный вместить чудовищную раздувшуюся тушу. Безжалостный конец, слишком мерзкий для жалости, слишком скверный даже для человеческого сострадания. Ведь разве может человек сделаться таким трупом, если только он не накопил разложение внутри себя, словно сочащиеся черным медом соты?
Возможно, это все правда. Так что с того? Смерть – это шутка, в основном сыгранная над живыми: мертвых очень мало заботит, позорят ли они себя. Я ни на минуту не верю, что Родриго Борджиа наслаждался таким процессом своей кончины, но думаю, он бы сполна насладился тем, что последовало за этим. Вряд ли бы он смеялся, потому что это было ему несвойственно. Но если такие вещи, как призраки, существуют на этой земле и если призрак Родриго Борджиа стоял в углу покоев, наблюдая, как его маленький секретарь из Германии уселся на крышку гроба, пытаясь закрыть ее достаточно плотно, чтобы забивать гвозди, пока он качался и подпрыгивал на волнах распадающейся плоти, то Папа, более не заключенный в эту плоть, наверняка кивнул бы спокойно и позволил губам сложиться в бледную, почти незаметную улыбку. «Вот как, – пробормотал бы он. – Как интересно! Очень, очень интересно».
Я не верю в истории о смерти Борджиа. Они основываются на ханжеском предположении, что чрезвычайно недостойному человеку Божественное правосудие отплатило недостойной смертью. Но человек, ожидавший меня в своем кабинете в Ватиканском дворце, казалось, лучился достоинством. Он был высок, куда выше меня. Моя первая мысль, как ни странно, была о том, что сейчас передо мной человек, которого я не хотел бы встретить в команде противника на поле для кальчо. Кардинал, даже в своем бесформенном облачении, обладал телосложением римских воинов, которые продирались сквозь вечность вверх по спирали колонны Траяна. У него были широкие плечи, точеные икры, длинные изящные ладони, одна из которых была подана мне. Я встал на колени и поцеловал большой золотой кардинальский перстень. Кардинал предложил мне стул с прекрасной резьбой и спинкой из красной кожи, тисненной золотом. Я сел на самый краешек. Борджиа заметил, едва уловимо улыбнулся. Любопытно, что это сразу меня успокоило и приободрило. Когда кардинал повернулся поговорить с Паголини и слугой, ожидающим приказов, я уселся на стул полностью и принялся разглядывать человека, пригласившего меня.
Он, должно быть, достиг середины четвертого десятка, но выглядел лет на десять моложе. Его лицо было замечательно гладким, черные волосы совсем чуть-чуть тронула седина. Все грани и углы его лица сохранили резкость и четкость: благородный подбородок, длинный соколиный клюв носа. Глаза были большие, темные, чуть прикрытые тяжелыми веками. Притом что тело кардинала казалось полностью подчиненным его воле, глаза все время двигались, ловя каждое шевеление, каждый момент отвлечения собеседника. Сам он, однако, не отвлекался. Я потом узнал, что до принятия сана Борджиа служил юристом, и мне всегда было интересно, приобрел ли он привычку тщательного изучения, рассмотрения и размышления там, или же она являлась частью его сути. У меня создалось впечатление чрезвычайно сосредоточенного внимания – и сосредоточенного почти полностью на мне.
Слуга вернулся с серебряным кувшином и кубками. В кувшине оказалась изысканная бледная мальвазия, не приправленная пряностями и неразбавленная. Кардинал осторожно отпил глоток и подождал, когда я сделаю то же самое.
– Хороша? – спросил он.
Я понял, что он разговаривает со мной. Его голос был очень глубок и богат интонациями – иностранными, конечно, с хорошо запрятанной резкостью. Сарацины делают густой сироп из кислых гранатов, и о нем я вспоминал всякий раз, когда слышал голос Борджиа: темный, соблазнительный, со внезапно выскакивающей из засады кислинкой.
– Она великолепна, ваше высокопреосвященство, – промямлил я.
– Я никогда не понимал страсти добавлять что-то в вино, – заметил кардинал.
Взгляд полуприкрытых глаз метнулся к моему кубку, потом к своему. Я сделал еще один, очень осторожный глоток, покатал вино по языку, но нет. Только виноград и кружащее голову спиртное дыхание.
– Я придерживаюсь того же мнения, – сообщил я в тишину, которую Борджиа предоставил мне заполнить. – Но, как вы говорите, ваше высокопреосвященство, это просто страсть. Или мода.
– И у нее могут быть такие забавные последствия.
– Что ж… – Я перевел взгляд с Борджиа на Паголини и не увидел ничего, кроме интереса. И все же я очень тщательно подбирал слова. – Я полагаю, обязанность повара – экспериментировать. А новый ингредиент… Это такой соблазн.
– Соблазн. – Борджиа покатал это слово во рту, будто золотой шарик. – Вполне подходящее слово.
– Если ваше высокопреосвященство как-либо пострадали…
– Нет, нет, нет! Мой добрый маэстро, я нашел это все весьма занимательным. Что было в вине? Это ведь было вино, так?
– Бетель и каннабис. Из Индии.
– Хм… И вам были знакомы их свойства?
Я внутренне поморщился. Вот он, скользкий момент. Сразу услужливо выскочила пригоршня бойких ответов, вранья и оправданий, но я знал, так же точно, как все, что я знал вообще: врать человеку, сидящему передо мной, совершенно бесполезно.
– Да, ваше высокопреосвященство.
Последовала длинная пауза. Я чувствовал, как скукоживаюсь внутри своей одежды. Потом кардинал рассмеялся. Это был хороший смех, теплый и музыкальный.
– Я почти не попробовал вашего вина, – сказал он. – Зато хорошо распробовал еду. Превосходна, вся. Горделивый петушок: очень интересно. Очень изобретательно и остроумно. Любопытно, однако, обратил ли кто-нибудь еще на него внимание к тому времени?
Я открыл рот, чтобы ответить, но Борджиа поднял свой кубок, покрутил его туда-сюда. Я заметил бледный отблеск от его поверхности, играющий на лице кардинала.
– Это был самый удачный обручальный пир, – сказал он. – Я ничуть не сомневаюсь, что брак молодого Гонзаги будет счастливым, а его ложе будет…
Он помолчал, взглянул на Паголини.
– Смято, – закончил дворецкий с ничего не выражающим лицом.
– Именно так, – удовлетворенно произнес Борджиа. – Итак, маэстро. Вопрос теперь: что будет с вами?
– Я собираюсь в Неаполь, ваше высокопреосвященство.
– Готовить?
– Думаю, нет. У меня есть желание рисовать.
– Конечно, у вас и должно быть сильное желание, Нино ди Никколайо Латини. Вашим дядей ведь был фра Филиппо Липпи, правда?
– Ваше высокопреосвященство… – Я тяжело сглотнул. – Да.
«Да» на все это. Лучше сознаться сейчас, что бы меня ни ожидало.
– И вы унаследовали его гений? – К счастью, он не дал мне возможности ответить, потому что я бы и не смог. – Нет, по крайней мере, не полностью. Я не стану принижать ваши художественные таланты, маэстро, потому что не имею права, увидев вашу работу. Но мне кажется, что ваша гениальность находится в области ложки, а не кисти. Из вас также может получиться неплохой алхимик, как полагает Паголини. Но опять же повар и так немного подобен алхимику, как и художник. Берет грубую материю и преобразует ее в нечто неизъяснимое.
«Я и вправду алхимический гений, – подумал я. – Умудряюсь снова и снова превращать золото в свинец».
– Ваше высокопреосвященство очень добры, – сказал я вслух, – но я и правда не думаю, что я тот человек, которого вы ищете.
– О, зато я так думаю. Мне нужен стольник, маэстро. Человек со вкусом и аппетитом Лукулла, неподкупностью Цицерона, поэтикой Вергилия и чувственностью…
– Нерона, – закончил Паголини.
– К величайшему моему сожалению, ваше высокопреосвященство, после вчерашнего вечера я сомневаюсь, что пробуду свободным человеком хоть сколько-нибудь долго, если останусь в Риме. Кардинал Гонзага…
– Предоставьте Гонзагу мне, – перебил Борджиа. – Предоставьте все мне.
– Но есть кое-что еще.
– Мы знаем, – сказал Паголини. – Исповеди не требуется.
– Погодите – что вы знаете?
– Все, что необходимо.
– Я бы не осмелился воспользоваться его высокопреосвященством, будто обычным исповедником, как бы это ни помогло моей душе, – сказал я. – Суть в том, что я сделал свой мир очень маленьким и тесным местом, и очень опасным. Раз вы, похоже, все знаете обо мне, вы также слышали, что я сделал в Ассизи?
Оба кивнули. Потом мне много раз приходило в голову, что, если бы я только подтвердил то, что они знали, я бы избавил себя от многих неприятностей.
– Тогда вы знаете, что я определенным образом известен во Флоренции и, вероятно, считаюсь предателем. – (Кардинал сложил пальцы лесенкой и кивнул.) – И к несчастью, ваш дворец всего в нескольких шагах от флорентийского квартала.
– Что ж, сын мой, когда вы последний раз были во Флоренции?
– Почти шесть лет назад.
– Будь любезен, Доменико. – Борджиа подал знак своему дворецкому.
Паголини кивнул, снял серебряный кубок с подноса и поставил на стол, а поднос протер рукавом. Потом с картинным взмахом поставил серебряный диск перед моим лицом, а в нем появилось совершенно незнакомое лицо. Этот мужчина был красив, хотя я заметил, что щеки у него пухловаты, а нижняя челюсть теряет четкость очертаний. Его волосы выглядели так, будто садовник обкромсал их тупыми ножницами, и полоска седины струилась с левого виска, с корявого шрама в форме звезды, чьи лучи тянулись к левому глазу, на лоб и почти в ухо. И в трехдневной щетине на подбородке и верхней губе также виднелись проблески серебра. Зеленые глаза уставились на меня немного вызывающе, немного растерянно.
– Да я старик! – ахнул я.
– Не будете же вы мне рассказывать, что главный повар Гонзаги не имеет в обиходе зеркала? – спросил Борджиа тоном юриста, – по счастью, я, кажется, был сейчас его клиентом, а не противной стороной.
– Я не… В моей профессии, особенно на моей предыдущей службе, в зеркале нет нужды, – рассеянно ответил я, пробегая пальцами по тому месту, где рукоять меча Марко Барони рассекла мне голову до кости. Я куда лучше знал свой шрам на ощупь, чем на вид. – Я видел себя достаточно часто, но по-настоящему не смотрел. – Я наклонился ближе, ущипнул отвисающую кожу на щеке. – Теперь я понимаю почему.
Паголини держал поднос неподвижно, его глаза изучали что-то на потолке.
– Это тот человек, который покинул Флоренцию пять лет назад? – спросил Борджиа.
– Нет. – Я поднял руку, и Паголини вернул поднос на место. – Я не знаю, кто он.
– Что ж, хорошо. Маэстро Нино – это не мессер Нино. Вы примете мое предложение?
– Я не гожусь, ваше высокопреосвященство. Я бунтую против власти. Еда, которую от меня требуют готовить, кажется мне нелепой. Люди говорят, что хотят есть, но на самом деле они желают зрелищ. Мой петух был грязной шуткой, и я о ней сожалею, но если бы это был павлин и изо рта у него вырывалось пламя, это бы назвали гениальным. Гениально – я слышал, как люди это говорят: по поводу слабенькой шутки. Поэтому мне стоило сделать павлина, но о нем я бы тоже пожалел.
– Но вы ведь получали удовольствие, делая петуха. Это было совершенно очевидно. И забавно – чрезвычайно забавно. Я думаю, ваш гнев на себя – только притворство. Вы постарались оскорбить, и я утверждаю, что вы сделали это с удовольствием.
– Господин мой, боюсь, это так. И я за это еще заплачу́.
– Итак, вы презираете трюки и ухищрения ради них самих, но с удовольствием прибегаете к ним в целях насмешки. Вы считаете, что еда должна быть искусством, но по вкусу, а не по виду.
– Она могла бы быть искусством, ваше высокопреосвященство.
– Тогда пусть у нас будет и то и другое. Господь уготовал вам стать великим поваром, маэстро, или, возможно, Фортуна или какое там языческое существо покровительствует кухне. Я же весьма увлекаюсь шутками, но, как и вы, предпочитаю, чтобы в них было чуть больше, скажем так, души и характера. Так что я буду платить вам за то и другое: за вкусы, которыми повелеваете вы, и за трюки, которые потребуются мне. Мы устроим самые вкусные шутки, какие когда-либо видел Рим. Вы примете мое предложение?
Я снова потрогал шрам – след пальца Фортуны. Она опять протягивала руку, вопреки всему. А ей не отказывают.
– Каковы ваши условия? – спросил я.

 

Тем вечером я шел обратно к Санта-Мария Сопра Минерва через флорентийский квартал и ощущал себя странно невидимым. Это было не особенно приятное чувство: бродить среди своих соотечественников, словно призрак, но все же лучше, чем другие возможности. Потому что здесь будет мой дом, с этого дня и впредь. Условия Родриго Борджиа были великолепны. Госпожа Фортуна не только снова взяла меня за руку – она направила ее себе под юбку. Одно только жалованье потрясало воображение. А ведь были и другие привилегии: собственные покои, дров сколько потребуется, три фунта мяса в день плюс каплун, четыре фунта хлеба, вина, сколько сочту необходимым, лучшее из дневных остатков с высокого стола… Это была золотая жила: ведь предполагалось, что я могу продавать бо́льшую часть припасов с черного хода и откладывать деньги. Если Тессина приедет ко мне, я уже и сам буду богатым человеком.
Я остановился у Палаццо делла Канчеллерия, дворца кардинала Борджиа. Теперь, когда даже глухонемой нищий слышал россказни о Борджиа и его гнусности, трудно представить, что я не чувствовал никакой тревоги за свою бессмертную душу, стоя там на улице. Но в те дни репутация Родриго Борджиа говорила о широте души, благородстве, щедрости духа и кошелька – особенно последнего. Кардинал распахивал свой кошель для друзей и нуждающихся. Но если можно было купить какую-нибудь привилегию, он бы выложил все до сольдо. В те дни испанского кардинала любили многие в Риме, а те, кто не любил, все равно боролись за то, чтобы хоть понюхать его денег.
Он также славился, тогда и сейчас, своей любовью к женщинам, но когда я жил в Риме, это был город, в котором промышляли семь тысяч проституток и никто не придавал особого значения любовнице кардинала. Как и все, включая Папу, я знал о госпоже Ваноцце, которая жила во дворце сразу за Сан-Пьетро ин Винколи и только что родила кардиналу сына, второго. Но Борджиа считался хорошим мужем во всех смыслах, какие только возможны для человека, чей брак не может быть освящен матерью-церковью. Нет, в те дни худшее, что можно было сказать о кардинале Борджиа, – он любил танцы, пожалуй, намного сильнее, чем следовало бы кардиналу.
Следует ли мне войти и представиться на кухне? Я обошел вокруг стен, гадая, какой мир могут освещать тусклые огни за окнами, потому что теперь это стал и мой мир. Я нашел служебную дверь, которую охранял тучный старик в засаленной синей с желтым котте. Я объявил, что мне нужно поговорить кое с кем на кухне, и прошел мимо него. Он не сделал попытки меня остановить.
Я привык к кухням в палаццо Гонзаги. Они были великолепны, созданы для того, чтобы удовлетворить все желания величайшего эпикурейца нашего века. Но дворец в Сан-Лоренцо ин Дамасо был старым, а Палаццо делла Канчеллерия стоял всего несколько лет. Кухня, куда я вошел вразвалку, в своей лучшей мясницкой манере, на ногах, которые должны были перестать гнуться за долгие годы таскания туш, была огромна и почти шокирующе современна. Ряд столов с толстыми дубовыми крышками шел посередине до двух гигантских очагов: один со встроенной сбоку хлебной печью и оба со сложными вертельными системами, выглядящими как механизм часов. По одну сторону помещения тянулась длинная цепь печей, семь или восемь под каменной плитой, каждая горела в собственном, покрытом куполом отделении, пламя лизало железные решетки, вделанные в камень. На одних пускали пар медные горшки, на других люди что-то жарили и опаляли. Напротив два каменных желоба на резных ногах стояли бок о бок под рядом бронзовых кранов с выходящими из стены трубками в форме дельфинов. Рядом с ними полки, с которых на железных крюках свисали легионы противней и сковородок; и посудные шкафы, некоторые были открыты и демонстрировали поблескивающие внутренности: кувшины, банки и металлические блюда. С потолка свисали огромные рамы, некоторые служили подставкой котлам, сотейникам, вертелам, лопаткам для выпечки, связкам сушеных трав, фестонам колбас; другие были увешаны металлическими клетками в рост человека, каждая со своим висячим замком – в них запиралось дорогое мясо. Были двери, ведущие в кладовые, в помещение, в котором я предположил буфет, и, без сомнения, в помещения пекарни, пивоварни и прачечной.
Никто меня не замечал. Я прислонился к дверному косяку и принялся наблюдать. Краснолицый человек изучал поднос с пирогами, а парень помоложе смотрел на это, рассеянно грызя ноготь большого пальца. Два мальчика изо всех сил старались закрепить вертел, увешанный фазанами, в механизме над одним очагом, а еще один вытирал какой-то густой красноватый маринад с туши небольшого оленя, которая медленно вращалась над углями во втором очаге. Женщина и девушка стояли бок о бок у желоба, отскребая сковородки, а седовласый мужчина с обвислыми щеками, облокотившийся о стол позади них, пялился на их задницы и потрошил сардин. Кто-то отмерял пряности на ювелирных весах и передавал их другому повару, за которым наблюдал одним глазом толстяк с пирогами. Наконец я предположил, что это сам маэстро.
В воздухе висел ароматный пар от плит, смешанный с дымом огней под ними. Этот пар встречался со вторым столбом, поднимающимся от желобов для мытья, – тяжелым и чуть тухловатым. Под паром бродили знакомые кухонные запахи горячего сала, жарящегося лука, жира и мясного сока, капающего в огонь, перечной пыли, рассыпанной гвоздики, жженого сахара, накрошенной мяты и тимьяна, крови, рыбьих потрохов и мужских подмышек. Я вдыхал их, чувствуя, как специи щиплют мне горло, и меня пробирала дрожь восторга. Мог ли я вправду думать, что сумею отвернуться от всего этого?
Я одобрительно наблюдал, как повар потрогал лезвие своего ножа и достал из посудного шкафа высокий деревянный ящик. Он открыл его – стал виден ряд других ножей, воткнутых лезвием вниз в подставку из похожего на муку известкового порошка – и сунул свой нож между ними. Кто-то уронил яйцо, еще кто-то его витиевато обругал.
Я повернулся и вышел. Снаружи, на мокрой улице, я все еще чувствовал, как пряности тихонько горят в моем горле, а дождь, намочивший мой плащ, снова оживил кухонные запахи. Поблизости была хорошая таверна, а я умирал с голоду.
Назад: Третий поворот колеса Фортуны: «Sum sine Regno» – «Я без царства»
Дальше: Пятый поворот колеса Фортуны: «Regnabo» – «Я буду царствовать»