Пятый поворот колеса Фортуны:
«Regnabo» – «Я буду царствовать»
47
Когда я проскользнул обратно в свои комнаты, пьяный все так же орал внизу, выкрикивая имена великих людей, восторгаясь грядущим убийством – или уже совершенным. Мне не было дела ни до кого из них: Сальвиати, Пацци, Медичи – до этого уж меньше всех, наверное. Все, что я слышал, – имя Тессины на этих мерзких, пузырящихся слюной губах.
Не разбудив храпящую женщину в своей кровати, я оделся как следует: в серую котту, дублет и штаны, натянул дорожные сапоги. Это заняло много времени. Возня с каждой ленточкой и кружавчиком казалась задачей, посильной только для маэстро Брунеллески, но в конце концов все получилось. Я сунул несколько пар исподнего и лучший дублет в кожаную сумку, с которой ездил в Ассизи. Ножи Зохана и его деревянная ложка в скатке; мои ножи. Книга рецептов Зохана и мои собственные заляпанные жиром поспешные заметки. Потом я достал рисунки Сандро из старого деревянного алтарца; Богоматерь убрал в сумку, Тессину завернул в несколько листов жесткого пергамента из письменного стола и спрятал под дублет. Под половицей, приподнятой мною месяцы назад, прятался мешок с золотом и серебром: там я хранил свое жалованье. У меня никогда не было времени сколько-нибудь заметно его потратить, и мешок оказался куда тяжелее, чем я ожидал. Я оглянулся на женщину.
– Просыпайся, – сказал я, мягко тряся ее. Она открыла мутные глаза. – Одевайся.
– Ты же не вышвырнешь меня на улицу? – проскрипела она. – Сейчас чертова середина ночи!
– Тебе нельзя здесь оставаться.
Женщина протерла сонные глаза, моргнула, увидела, что я одет, а с пояса свисают меч и кинжал. Это ей, очевидно, все объяснило. Без единого слова она скатилась с кровати и начала натягивать тунику и чулки. Когда она застегнула длинный неприметный плащ дешевой брошью, я порылся в сумке и вытащил добрую горсть монет. Пять дукатов – больше моего заработка за пять месяцев – и еще немного серебра и меди. Я взял женщину за запястье и высыпал деньги в ее ладонь:
– Возвращайся в Веллетри.
– Не будь идиотом, – ответила она, глядя на деньги широко раскрытыми глазами.
– Или еще куда-нибудь. Просто перестань заниматься этим.
– Я буду делать, что захочу.
– Да уж конечно.
Я повесил кошелек на шею, надел дорожный плащ и вышел из комнаты. Женщина последовала за мной, встревоженно озираясь. Как я и надеялся, все, кто не спал, собрались на кухне и разговаривали с графом Риарио. Мы выскользнули через дверь для слуг, мимо храпящего стражника, на улицу. Платная конюшня находилась к северу от нас, ближе к Пьяцца дель Пополо. Я взял ладони женщины в свои и крепко сжал их.
– Извини, – сказал я. – Мне очень, очень жаль.
Потом я бросился бежать. Я не остановился посмотреть, куда пойдет она: на восток, обратно в Монти к хозяину – может, в какое-то место получше, а может, и похуже. Я просто бежал, сумка колотила меня по спине, меч бряцал. А потом я скакал. В какой-то момент после восхода я остановил лошадь. Я оглянулся, но Рим уже утонул в дымке, и я увидел только пустые поля и цветущие деревья: розовый багряник и белый миндаль.
Я проехал еще немного, но тряский бег лошади приводил мои внутренности в расстройство. Нужно что-нибудь принять от этого, немного настойки мака… Я порылся в сумке, будто видя ее в первый раз. Ничего. Ни настоек, ни листьев, ни склянок с порошком. Я думал, что взял их. Должен был! Но где же они? Я рылся снова и снова. Ничего. Даже вина нет. Как я мог уехать без вина? Без каннабиса? Как, во имя Божие, я собирался доехать до Флоренции без орехов кола? Мой желудок екнул, и я остановил лошадь, соскользнул на землю и, перегнувшись пополам, принялся блевать в пыльные кусты шалфея у дороги.
Там я и стоял на коленях, пока лошадь не сунула мягкий влажный нос мне в ухо и не начала меня толкать, мягко, но настойчиво. К тому времени, как мне удалось взобраться в седло, я будто уткнулся носом в стену с яркой фреской. Пейзаж вокруг: деревья, развалины хижин, грачи – все было очень яркое и пульсирующее цветом, но совершенно плоское и нереальное. Чем пристальней я смотрел, тем менее плотным становился мир, и, если бы лошадь не взяла дело в свои руки, я бы, наверное, остался там до ночи. Но она все же двинулась на север. Убедившись, что могу удерживать свой желудок на месте, я пустил ее рысью: мои конечности едва шевелились, но у меня было ощущение, что надо спешить.
Вино, которое я пил, каннабис, мак и прочие снадобья, которые я себе прописывал, улетучивались. Разумеется: таков естественный порядок вещей. Но при обычных обстоятельствах я просто накачался бы опять. После столь беспокойного вечера, как Пиршество Тела, я бы постарался вооружиться против возможных треволнений дня всеми искусными средствами, какие только могут изобрести алхимик и аптекарь. Но теперь они выветривались – уже практически выветрились. Я не допускал этого многие месяцы.
И как это было разумно! Потому что мир вокруг был странно иным, не таким, как я его помнил. Ветер бил мне в лицо, заполняя нос и заставляя рыгать. Крики птиц, стук лошадиных копыт, болтовня и смех других путников на дороге грохотали в моей голове, будто мои барабанные перепонки были из меди. Мою кожу трепали крайности жары и холода, волосы казались проволокой, воткнутой в скальп.
Подъехав наконец к роднику, маленькой мраморной колонне с водой, струящейся из железной трубки, я принялся жадно глотать из сложенных ладоней, так что вода обожгла мне горло и заболели зубы. Но я все равно глотал, лакая, как мастиф, пока моя одежда не вымокла спереди. Вот странность: это оживило меня, хотя жидкость мучительно бурлила в моем желудке, словно расплавленное олово.
К тому времени, как я добрался до приличной деревеньки, моя голова чувствовала себя так, будто невидимый шип вставили в точку, где сходились три пластины черепа. Два горячих пальца засели под глазами, выдавливая их наружу. Горло горело, а зубы казались обломками льда. Желудок саднил, конечности болели, кожа истекала пóтом, хотя и была вся покрыта мурашками. Не будь мысли о Тессине где-то впереди, о Тессине в опасности, я бы свернулся клубочком под деревом и стал ждать конца. Это была единственная мысль, которую мне удалось удержать в голове с прошлой ночи. Тессина вышла замуж за Марко Барони. Марко, в своей безумной гордыне, заключил союз с Пацци и собирается выступить против Лоренцо. Если он преуспеет… Но как это возможно? А если он потерпит неудачу, Тессина будет запятнана его предательством. Ей не спастись от Медичи. Тревожился ли я за Лоренцо и его семью? Едва ли. В моем мозгу рисовалась картина тел, свисающих из окон Синьории. Я задираю голову посреди вопящей толпы и вижу там висящую Тессину…
После бесконечных миль я нашел трактир и убедил хозяина продать мне винный мех, который наполнил добрым белым вином, потому что не знал, попадутся ли на дороге еще родники. Я выпил кружку на пробу, и хотя оно жгло, словно пламень ада, по крайней мере, в моем черепе прекратился звон и грохот, а тело перестало потеть и успокоилось в ощущении некой вялой болезненной влажности.
Накормив и напоив лошадь, я поскакал дальше по пустынным землям. Поскольку фальшивая уверенность от снадобий улетучивалась, пустоту бросилась заполнять вина, а также, одно за другим, горькие осознания всех пятен, что я насажал на своей душе, всего эгоизма, всей гордыни и жадности.
Я решил ехать всю ночь, ради быстроты и поскольку сомневался, что усну, а если усну, то какие могут прийти сны? Но прямо перед тем, как солнце коснулось горизонта, я оказался на участке дороги, который выглядел знакомым. Сначала я подумал, что это галлюцинаторная работа моего измученного организма, но постепенно узнал этот камень, эту высокую изгородь из камыша. А дальше, прямо передо мной, открывалась тропинка, которая вела… Я попытался вспомнить. Старая женщина, добрая, славная старая женщина. Донна Велия. Я повернул коня, и мы сошли с дороги. Долина была такой же, как я запомнил ее: заросли тростника, стены, усеянные козами каменистые поля. И каменный домик. «Донна Велия!» – позвал я, чтобы не пугать ее. Света не было видно, и дым не шел из трубы, но у меня сохранилось воспоминание, что она задерживалась допоздна на верхних полях, так что я поторопил лошадь вперед, прямо к двери. Я привязал лошадь к старому персиковому деревцу и постучал в дверь. Постучал еще раз. Попробовал задвижку. Она застряла, потом подалась. Когда я толкнул дверь, петли зашатались, и я почувствовал, как гвозди ерзают и ходят в дереве. Я вошел.
Очаг остыл давно: куча угля и пепла даже не пахла огнем. А потом я понял, что место заброшено. Балки потолка начинали проседать, старый кухонный шкаф открылся, и полки попадали друг на друга. Стол, за которым донна Велия кормила меня, был засыпан веточками и кусками штукатурки. Папоротник на кровати высох и превратился в бурое сено.
Я вышел наружу и сел на каменную балку, служившую Велии скамейкой. Солнце опускалось за низкий круглоголовый холм, поля бледнели и становились призрачными. Куда она ушла? Конечно же, ее дочери жили бы здесь, если бы она умерла. Поскольку дом и земля были заброшены, я нашел способ убедить себя, что дочери забрали мать куда-то в другое место, более удобное, более достойное.
Было совершенно тихо, если не считать сверчков. Я занес сумку внутрь, завернулся в затхлые складки плаща и улегся на кровать. Голова моя начала кружиться, и в пахнущем плесенью сумраке заплясали тени и образы. Ободранный, расчлененный человек, человек из золотых блюд, гирлянды кишок, колышущиеся, подпрыгивающие мешки легких, печени и желудка. Глаза рыбы, оленя, барана, кабана, сваренные и подернутые пленкой или зажаренные и вздутые. Я уткнулся в крошащийся папоротник и зарыдал.
Наконец я заснул – или потерял сознание, – а очнулся в полной темноте. Я припомнил, как донна Велия сидела надо мной, когда я лежал в этой постели, кормила меня белой рикоттой из старой глиняной миски. «Ты был пустой, как выдутое яйцо», – сказала она тогда.
– Я так и не вернулся, донна, – прошептал я в темноту. – Не приготовил ваш суп для его святейшества. Не вернулся, чтобы построить вам настоящий дом, когда заработал денег. У меня было их достаточно, Велия: и для вас, и для ваших коз. Я так и не отплатил вам за доброту.
«Отплатить за доброту? Это что-то такое флорентийское, вроде как продавать еду, чтобы покупать еду?»
Голос пришел из памяти, но она все равно была здесь, рядом со мной, с ложкой рикотты, молоком своих коз, медом из дикого улья в каштановом лесу. Я понял тогда, что она умерла и похоронена в полях или просто лежит где-то в лесу. Но и это было правильно: так, как должно быть. Велия всю жизнь прожила здесь, со своими козами, с солнцем и дождем, вдали от денег, гордыни и тщеславия. Была ли она счастлива? Я представил, как смеялась бы она надо мной из-за этой мысли. Так что она снова кормила меня в непроглядной темноте покинутого ею дома, а я рассказывал ей о Тессине, Марко Барони и плане Риарио убить мессера Лоренцо. Я чувствовал на языке козье молоко и мед. Я никогда не отплачу ей за эту последнюю доброту, но она все равно меня кормила.
На следующий день около полудня я въехал в деревню с трактиром и купил еды. Она дорого стоила и была нехороша, потому что и само местечко было бедное, и люди здесь зарабатывали на жизнь, обирая иноземцев, которые проезжали мимо невежественными толпами. Хлеб без соли, пекорино, который был на волосок от того, чтобы стать прогорклым, немного сушеных фиг. Я ел, я ощущал вкусы, я чувствовал, как еда напитывает меня. Я кормил себя как крестьянин, не как стольник кардинала. Топливо для дальнейшего пути – вот все, что мне было нужно. Мое тело по-прежнему чувствовало себя плохо, но хотя бы снова подчинялось мне, а мир стал просто миром, полным плохой еды и людей, которые глазели со скучающей подозрительностью.
– Есть новости из Флоренции? – спросил я хозяина, но он пожал плечами и покачал головой.
И я снова выехал на дорогу, молясь, чтобы не было никаких новостей, чтобы все это были бредни пьяной свиньи или какой-нибудь сон из моего аптечного сундучка, которые отправили меня в эту скачку, в это безумие. Безумие или нет, но сейчас я был в его власти. Никакого возвращения к кардиналу Борджиа, хозяевам публичных домов, аптекарям. Я не представлял, что буду делать, если нет никакого заговора, и не знал, волнует ли меня убийство мессера Лоренцо. Я попытался вообразить, как бы выкрасть Тессину из дома Барони, и примет ли она меня вообще. Зачем бы ей? Я недостоин ее – она и понятия не имела, насколько я недостоин ее любви.
Моя лошадь охромела за Сан-Квирико, и мне пришлось купить другую кобылу, чтобы проехать последний участок пути. Когда я начал спускаться между невысокими холмами долины Арно, всё во Флоренции выглядело вполне мирно, то есть ничто большое не горело, под стенами не стояло армий, а овцы в лугах интересовались только своими делами. Я как раз проехал Галуццо и моя лошадь шла приятным легким галопом, когда из виноградных лоз по сторонам дороги выступили крестьяне и наставили на меня косы и мотыги.
– В чем дело, друзья мои? – спросил я, поспешно натягивая поводья.
– Скажи нам! Какое слово? – велел самый высокий.
Он держал старинный двуручный меч и выглядел одновременно перепуганным и возбужденным – небезопасное сочетание. Его приятели пытались зайти мне с боков, разглядывая мои меч и кинжал на поясе. Я, наверное, мог бы легко ускользнуть, но ведь я так далеко заехал всего с двумя словами в голове. Первым, тайным, было «Тессина». Я привстал в стременах и выкрикнул второе:
– Palle!
– Palle! Palle! – завопили они.
– Мой отец Никколайо ди Никколайо Латини из округа Черного Льва, и мы за Медичи до мозга костей, – заявил я, молотя себя кулаком по груди.
– С ним все в порядке! – сказал один, и другие кивнули.
Тот, что с мечом, колебался, потом положил ржавый клинок на плечо и отступил с дороги. Я подъехал к нему и остановился:
– Что вы здесь делаете?
– А ты не слыхал?
– Я вчера был в Греве. Прискакал гонец… – Я же не мог им сказать правду, так? – Ну же, братья! Я гнал всю ночь! Мессер Лоренцо. Он жив?
– Да, да, жив, – хором ответили крестьяне. – Но эти ублюдочные собаки Пацци, эти шлюхи, душегубы…
Они начали орать все вместе. Я расслышал «Убить всех предателей», «Папские солдаты из Болоньи», но уже скакал вперед, к воротам. Я разглядел людей на укреплениях и солдат, ошивающихся на дороге. Когда я подъехал, они встретили меня выставленными пиками. Для тонкостей времени не было.
– Я еду убивать Пацци! – проревел я с самым сильным своим акцентом гонфалона Черного Льва. – Пропустите меня, вы, суки! Palle!
И они пропустили без особого волнения. А почему нет? Если я друг, то прекрасно. А если враг – так я только что вошел на бойни и вокруг было множество жаждущих забойщиков. И как только я въехал через Порта Романа на узкие улочки Ольтрарно, стало ясно, что во Флоренции все очень и очень плохо.
Толпа пинала дверь нового палаццо на Виа делла Кьеза. Это было первое, что я увидел, потому что улицы от ворот и досюда оказались абсолютно пусты. Я проехал мимо, выкрикивая «Palle!» вместе с ними. Еще больше взбешенных мужчин и женщин на Пьяцца Санто-Спирито: они прижали двух молодых парней к стене церкви и колотили палками. Еще одна женщина спешила через площадь, держа тяжелый деревянный пест. Я не стал смотреть, что будет дальше, а рысью поскакал вперед через округ Дракона.
То, что в Галуццо начиналось как беспокойство, перерастало в холодный ужас – не за себя, а за Тессину. Она была женой Марко Барони, а Марко стал предателем. Я проезжал все больше домов с выбитыми дверями, с кровью, застывающей на их ступенях. Труп мужчины, хорошо одетого, но босого, валялся в канаве на полпути по Виа Маджо. Небольшие группки мужчин перебегали улицу передо мной. Я кричал «Palle!» всякий раз, как меня кто-то замечал. Я опоздал. Двумя днями раньше я бы все это остановил, но, впрочем, я же не поверил по-настоящему этому придурку Риарио, так ведь? Я приехал спасать Тессину от Марко, а не от… Лопнуло окно надо мной, и на миг в нем появилось лицо мужчины, залитое кровью, от него и разлеталось стекло. Пальцы другого мужчины впивались ему в щеку. Потом оба исчезли. Если я приехал спасти ее от этого, то не смогу. И ничто не сможет, уж точно.
Я пнул лошадь, перейдя на галоп, и полетел, в громыхании железа по камню, по Виа де Гвиччардини. Но после семи лет перепархивания с места на место в искаженных, спутанных снах-картах о моем родном городе я был совершенно застигнут врасплох, когда передо мной встали первые здания на Понте Веккьо. Теперь я несся во весь опор – то, что нельзя было делать во Флоренции никогда, и от этого город становился еще менее реальным, потому что возможна ли Флоренция без ее законов и правил? И можно ли считаться флорентийцем, если ты соблюдаешь их? Перед мостом оказалось больше людей, вокруг бродили небольшие группы, некоторые кричали, другие просто были злы и странно растеряны. Я продолжал орать «Palle!», и вломился бы на мост, и проскакал бы по нему, но там, впереди и слева, стояла лавка. Лавка. Она врывалась в мои сны чаще, чем даже родной дом, – и вот она, ничуть не изменилась. Я увидел, и от потрясения у меня чуть сердце не остановилось, что вывеска по-прежнему гласит «Латини и сын». А под ней стоит Джованни, широко расставив ноги перед заваленной дверью, с большим мясницким ножом – нашим ножом, – лежащим на скрещенных руках.
Я резко натянул поводья, и лошадь встала на дыбы и заплясала вбок на камнях мостовой. Она потела и закатывала глаза, но мне все же удалось ее развернуть.
– Джованни! – крикнул я, спрыгивая с седла. – Джованни! Это я!
Джованни не рассмеялся недоверчиво, не назвал моего имени. Вместо этого он очертил ножом невысокую дугу и поднял его перед собой. Не раздумывая, я наполовину вытащил свой меч из ножен. Люди глазели, подтягивались к нам.
– Palle! – заорал я ему. – Palle, мать твою!
– Вон с моста, чертов дурень! – прорычал он, для убедительности поднимая тесак.
– Нет! Джованни, это я! Нино! Нино Латини! Ты что, не узнаешь меня?
– Пошел на хрен! Я серьезно!
Костяшки его пальцев побелели на рукояти ножа. Я так хорошо знал эту деревяшку: гладкая, как воск, и теплая под рукой.
– Это Нино! Я был в Риме… Посмотри! – Я сунул меч обратно в ножны. – Посмотри на меня!
Он прищурился, продолжая неподвижно держать между нами тусклую серо-голубую полосу металла. Потом она опустилась.
– Вот дерьмо! – выдохнул он. – Это Нино!
– Джованни, какого дьявола тут происходит?
– Происходит? Эти педерасты убили маленького Джулиано, вот что происходит!
– Джулиано…
– Де Медичи! Господи, Нино! Они повесили архиепископа Сальвиати, и Пацци, и… Синьория похожа на шест крысолова – столько трупов оттуда свисает.
– А Барони?
– Марко Барони? Без понятия. Я, правда, слышал, он был в соборе с Пацци.
– В соборе?
– Это случилось в соборе! Эти еретики, эти иуды…
– Боже мой! – Я шатнулся к Джованни, и он с лязгом бросил нож и обнял меня.
– Если бы только твой отец был здесь, – придушенным басом сказал он мне в шею.
Я разжал объятия и уставился на него, пот застыл у меня на коже.
– Что ты имеешь в виду? Где мой отец?
– Во дворце гильдии, конечно! В Беккаи.
– О Господи! Да, конечно же. Джованни, мне нужно ехать.
– Делай, что тебе нужно, малыш Нино. Сегодня все не так, все вверх тормашками. Добрых людей убивают, а вот теперь мертвые оживают.
– О чем ты? – замешкался я, садясь в седло.
– Ты мертв, Нино. Марко Барони убил тебя.
– Меня?
– Да, малыш. Марко убил тебя, но не прежде, чем ты проткнул его и убил этого сукина сына Корсо Маручелли. Все об этом знают. Мы все тобой гордились.
– Я думал, меня объявили предателем.
– Предателем? Нет! Бартоло… – Джованни умолк и обильно сплюнул. – Он уже начал мутить воду против «Palle». И заболел вскоре после того, как вернулся, что позволило мессеру Лоренцо побыстрее вышвырнуть его из Синьории. Вот почему Барони стали убийцами ради Пацци.
– Значит, все это время… А папа?
– Никколайо оплакивал тебя год. Он никогда не верил всему этому дерьму, ну, ты знаешь, раньше. Видишь? – Джованни указал на вывеску. – Если ты не призрак, то Бог тебе в помощь. И, Нино, очень плохо, что ты не прикончил этого ублюдка Барони, ага? Нет ни одной души в Черном Льве, которая не остановилась бы на минутку попинать труп этого жопомордого выродка.
– Сохрани тебя Господь, Джованни! Мне пора ехать.
К северу от моста мне пришлось вести лошадь шагом сквозь толпу, которая расступалась неохотно, раздраженно. Если бы я не выкрикивал девиз Медичи, то меня бы стащили наземь, потому что вокруг было море яростных лиц, а я слишком выделялся в этот роковой день. Целую вечность пришлось проталкиваться до Пьяцца делла Синьория. Она, разумеется, была заполнена народом, и над толпой поднимался странный шум: нестройный, не совсем человеческий звук, что-то между скрежетом цикад и грохотом черепицы, в бурю скатывающейся со старой крыши. В былые времена я уже видывал эту площадь настолько же полной, когда казнили какого-то несчастного ублюдка: толпа была спокойной или вялой, но сегодня она вскипала и утихала, накатывая на стены самой Синьории. А над всеми этими людьми – мертвецы. Вот они висят, двадцать или больше, из каждого верхнего окна, их лица и связанные руки уже раздулись и посинели. Над толпой качались головы, насаженные на острия пик, кабаньих рогатин и даже рыболовных острог, – и не только головы, но и ноги, половина торса с болтающейся рукой, согнутой и твердой. Я был уже почти на другой стороне площади, когда кто-то ткнул мне в лицо мертвой головой. Мгновение я смотрел в подернутые пленкой желтые глаза, на кровь, запекшуюся на щетине под носом. Я не узнал его – и должен ли был? «Palle!» – рявкнул я в распухшее ухо, и голова закачалась и продолжила свой путь.
Борго де Гречи была похожа на вздувшуюся реку, и мне пришлось пробиваться против потока разъяренных тел. Прошел, наверное, час, прежде чем я добрался до Виа деи Бенчи. Я теперь был дома, в округе Черного Льва, но, как и сказал Джованни, город весь перевернулся вверх тормашками. Ведь не могла же Флоренция так сильно измениться за семь лет? Я думал только об одном – добраться до палаццо Барони. Но все мои чувства сделались яркими, живыми, все во мне выискивало что-нибудь знакомое, приметы моего города: его запахи, звуки, цвет камней. Камни остались на месте, но запахи были неправильные. Там, где мне следовало проезжать сквозь волны баттуты, раскаленного сала и жарящейся говядины, я не чуял ничего, кроме остывших печей и пролитого скисающего вина. С ревом толпы, яростью и замешательством, сгущающимися в воздухе, Флоренция больше не была той, которую я помнил, – больше, но и меньше. Какой-то голос пилил меня: что, если я сделал что-то, разрушившее мой город, который я повсюду носил в себе? Что, если весь этот каннабис, бетель, все вино и влажные, липкие, как смола, объятия похоти убили его навсегда? Что, если город стал совершенно другим? Иначе как я мог быть здесь – и не здесь? И кстати, возможен ли мой город без готовящейся еды? Во всех моих снах и мечтах, во всех горячках, помутнениях и скитаниях я никогда не мог вообразить такого. Я проезжал по улицам, которые хорошо знал, и голоса были реальны, углы реальны, святые в часовнях реальны. Но никто ничего не готовил.
В толпе появился разрыв, и я шпорами поторопил свою лошадь туда. Вдруг еще более плотная толпа мужчин и женщин выскочила из боковой улочки. Я позволил им нести нас. Сквозь толпу вели мужчину с избитым почти до черноты лицом, его глаза заплыли и не открывались, вокруг шеи обвивалась веревка. Люди тянулись через плечи своих товарищей, чтобы отвесить удар по его склоненной голове и обвисшим плечам. «Palle! Palle!» Рев стоял оглушительный.
Наконец справа появилась Виа де Рустичи. Я пробился сквозь толпу на более широкую улицу, палаццо Барони стоит сразу за церковью. Улица была почти свободна, и мне удалось пустить лошадь чем-то вроде легкого галопа. Но на углу Пьяцца Сан-Ремиджо мне заступили путь трое пикинеров. Поверх одежды они носили спешно сшитые короткие плащи цветов Медичи, но пики выглядели вполне официально. Однако не успели они нацелить оружие на меня, как я пригнулся к шее лошади и вонзил шпоры ей в бока. Мы просвистели мимо них, и я почти ощутил запах жира на остриях пик, пронесшихся по обе стороны моей головы. Пикинеры орали мне вслед, но я уже и так натягивал поводья, потому что передо мной дорогу перегораживала сломанная мебель, а на баррикаде стояли люди, вопя каким-то другим людям, которых я не видел. Я не сразу понял, что это и есть палаццо Барони. Что-то белое мелькнуло в одном из верхних окон и взмыло в воздух, будто гусь неизвестно как пробрался в дом и сейчас убегал, но это оказалась подушка, которая прилетела в руки рябой женщины, стоящей прямо передо мной. Та воздела подушку к небу и заулюлюкала, то же сделали и все остальные. Я спрыгнул с лошади, перекинул поводья через деревянную скамью, поставленную на попа у стены. Пикинеры бежали по улице ко мне, но я, не обращая на них внимания, протиснулся мимо радостной женщины с трофейной подушкой и остановился у входа в дом Бартоло Барони.
У палаццо Барони были арчатые ворота, открывающиеся в небольшой дворик. Сами ворота, искореженные, валялись на улице. Когда я в последний раз был внутри, в центре дворика стояла прекрасная бронзовая статуя, а вокруг нее подрезанные апельсиновые деревья в рельефных свинцовых кадках. Статуя осталась на месте, но деревья превратились в обломки, ободранные и потоптанные, а поверх них лежало тело в белой, заляпанной кровью одежде, лицом книзу, вместо затылка – бесформенное месиво. Я завопил и бросился на людей, загораживающих мне путь, расталкивая их кулаками и локтями. Во дворике каталось эхо криков и хохота. Сверху продолжали падать вещи: кувыркались книги, трепеща страницами, кубки, тарелки… Что-то ударило меня в плечо, но я продолжал бежать. Я почти поскользнулся на крови, которая натекла из тела, не удержался и упал на колени рядом с ним. Чуть не давясь ужасом, я перевернул его.
Лицо было мужское, с вываленным языком и полузакрытыми глазами. Я не узнал его. Тело рубили и кололи столько раз, что ночная сорочка на нем превратилась в драный половик. Позади меня раздался рев. Пикинеры стояли в арке ворот. Я встал и повернулся к ним.
– Где она? – заорал я.
– Проткните его! Проткните этого ублюдка! – верещал кто-то.
Пикинеры злобно ухмылялись, нацелив на меня пики. Что-то щелкнуло в моей голове: то ли мысль, что Тессина может просто лежать мертвая где-то невидимо для меня, то ли безумие, поразившее весь город. Я вытащил меч и кинжал:
– Отвечайте! – Я чувствовал, как набухают вены на шее. Пикинеры сделали шаг вперед, еще один. – Где она? – Острия уже были на расстоянии вытянутой руки от моей груди. – Ну, говорите, вы, сукины дети!
– Это же Нино Латини! – произнес голос надо мной. – Это он! Черт меня дери! Нино пришел, чтобы закончить работу!
И сразу же люди обступили пикинеров, которые явно были не из Черного Льва, толкая их пики вверх. Я оказался окружен целой толпой. И наконец-то появились знакомые лица: Нардо Коми, точно, торговец свининой? И Папи, каменщик с Виа Торта, и Аньоло ди Гинта; Сальвиано ди Щеко и Марино Буонаккорси, сын красильщика…
– Где она? – все спрашивал я. – Где она?
– Где – кто? – спросили они меня.
Ко мне тянулись руки, меня дергали за волосы и ерошили их, колотили по спине. «Palle! Латини и Черный Лев! Ты живой! Ты вернулся к самому веселью! Ты ищешь этого подонка Марко, так? Мы не знаем, где он, или этот сукин сын висел бы на пьяцце… Мы его найдем. Мы его найдем и заставим гавкать, мерзкого пса…»
– Донна Тессина! – прокричал я в каждое глухое непонимающее ухо. – Черт побери, где Тессина?
«Не знаем… Никто не знает, где Марко…»
Я протолкался между ними. На улице какие-то люди уже собирались украсть мою лошадь, но, увидев клинки в моих кулаках, растворились в толпе. Я убрал оружие в ножны и вскочил на лошадь, но кто-то хватал меня за сапоги.
– Нино!
Я посмотрел вниз. Это был Марино. Я знал его всю жизнь, по дракам, по кальчо, по церкви… От вина его лицо начало разносить, а руки приобрели сине-черный цвет. Он стал красильщиком, как отец.
– Марко сбежал. Он сюда не возвращался. Донна… – Марко заморгал. Он знал Тессину, тогда, давно. Мы все вместе играли в кости прямо тут, за углом. – Ее тоже здесь не было, впрочем, я думаю, вряд ли и была бы.
Я собирался спросить, что он имеет в виду, когда остальные схватились за поводья и начали шуметь вокруг лошади.
– Ты должен пойти с нами! – заявил Нардо Коми.
– Да! Пойдем, пойдем!
Они развернули лошадь и повели ее по улице. Я ничего не мог поделать: толпа была по бокам от нас, позади нас, люди бежали из палаццо Барони, из своих домов. Пикинеры положили пики на плечи и маршем шли впереди.
– Куда мы идем? – спросил я.
– Недалеко! Недалеко!
Это была короткая процессия, потому что дошли мы только до церкви Сан-Ремиджо. Там в дверях стояли люди, и, увидев нас, они принялись вопить: «Palle! Palle!» Я думал, мы пройдем мимо, но человек, ведущий мою лошадь, остановился. Все начали протискиваться в церковь. Чьи-то руки уже вытаскивали мои ноги из стремян и помогали спуститься.
Меня повлекли внутрь, зажатого в толпе болтающих, тараторящих мужчин и женщин. Настроение изменилось: теперь все выглядело как карнавал. В церкви, под высокими прохладными стрельчатыми сводами, все было так же. Люди толпились перед алтарем. Марино взял меня за руку, как будто мы прогуливались по пьяцце в летний денек.
– Погодите! Погодите, ребята! Смотрите, кто здесь! Это Нино Латини!
– Он мертв! – выкрикнул кто-то тонким голосом.
– Это доказывает, что Марко Барони – долбаный лжец, ко всему прочему, – сказал Сальвиано.
Город вконец свихнулся. Люди вроде Сальвиано ди Щеко не ругаются в церкви. Я на миг закрыл глаза. Если бы только Марино меня не держал… Прямо здесь, слева, лежала простая белая плита каррарского камня, а под ней – моя мать. Мне хотелось, невыносимо хотелось пройти туда, встать на колени и положить руки на камень, но для этого не было ни тишины, ни пространства. Ни времени. А теперь мимо меня пропихивался Папи, с киркой и ломом в огромных узловатых лапах. Толпа расступилась, и я обнаружил, что стою перед могилой, которую не узнаю. Это был безмятежный мраморный фриз с юной Богоматерью, преклонившей колени в молитве, – очень простой, очень красивый. Я тут же узнал руку Андреа Верроккьо. Под Богоматерью надпись гласила: «А вот на кого Я призрю: на смиренного и сокрушенного духом и на трепещущего пред словом Моим». Как раз когда я начал гадать, зачем же мы теряем время на наименее смиренного и сокрушенного духом человека, какого я когда-либо знал, лом Папи обрушился на мраморный прямоугольник, вделанный в пол под надписью. Потом рядом вонзилась кирка в руках человека, который выглядел так, будто зарабатывал на жизнь отрыванием голов свиньям. Удар, удар, металл по камню, разлетаются искры и куски сахарного мрамора. Плита треснула посередине зазубренной линией. Папи заворчал, наклонился, сунул лом в щель и поднял половину плиты. Тут же десять или больше рук схватили ее, отбросили в сторону, потом подняли и оттащили вторую половину. Я смотрел во все глаза – каждая живая душа в церкви вытянула шею, уставясь на аккуратное гнездо в полу.
Пыльная доска. Папи и второй человек встали на колени, потянулись вниз…
– Какого хрена вы делаете? – произнес я в неожиданной тишине.
Никто не обратил на меня внимания. Все глаза были устремлены на двух напрягшихся мужчин. Раздался треск дерева, скрип…
– Веревку! Дайте веревку! – потребовал Папи.
Кто-то сунул ему моток толстой строительной веревки. Он снова наклонился. Я вдруг осознал, что в воздухе стоит отвратительная вонь – сладковатая мясная гниль.
– Сейчас мы тебя достанем, старый бурдюк, предатель, – пробормотал Папи.
Потом он встал и вытер руки о штаны. Бросил веревку другим концом в толпу. Потянулись руки, сражаясь за нее. Веревка натянулась, а потом из могилы поднялась некая форма, крепко обмотанная пожелтевшим, нечистым льном. Она все поднималась и поднималась, эта кошмарная штуковина, скользя на свет, – длинная мягкая личинка. Очертания сложенных на груди рук, провал под ними, отвратительно отмеченный темными потеками, и голова, безухая в своих пеленах, без носа, с плотной повязкой на открытых губах.
– Palle! – выкрикнул кто-то, и все заорали и заулюлюкали.
Кто-то выскочил из толпы и пнул труп. Потом мы все бежали по нефу, а тело шелестело по гладкому полу, подпрыгивая, где натыкалось на выступающую плиту. Мы вырвались на площадь, труп пролетел над тремя невысокими ступеньками – лен треснул, и рука, черная, но все еще толстая, с кожистым блеском, высвободилась и стала болтаться и шлепать. Теперь все бросились вперед, чтобы пнуть, ударить палкой, камнем, цветочным горшком. Саван расползся, и я в последний раз увидел лицо Барони, перед тем как толпа бросилась прочь с площади, оставив меня одного, с дрожащей лошадью. Барони, мертвый и гниющий, выглядел почти в точности так же, как в Ассизи, когда увидел меня на другом конце битком набитого обеденного зала: потемневший от крови, потрясенный и взбешенный. Меня вырвало на стену церкви.
Я вернулся в палаццо. Теперь там было тихо. Кто-то оставил на земле грубый желто-красный шарф Медичи. Я обмотал им шею, привязал лошадь во дворике, подальше от мертвеца, и вошел через переднюю дверь. Дворец был обшарен сверху донизу и полностью разграблен. Не осталось ни драпировок на стенах, ни обрывка занавески, ни одной подушки. Легкая мебель исчезла, тяжелая – бельевые шкафы, комоды – взломана и выпотрошена. Лужа вина заливала пол. Я прошел наверх. Какая-то женщина обрезала занавески мясницким ножом, резала вдоль швов, спокойно и неторопливо. Она увидела мой шарф и вернулась к работе, как будто это было самой естественной вещью на свете. Комната Тессины – второй этаж, левая сторона – была пуста. Постель разодрана, ящики голы. Я принюхался. Воздух тоже был пуст: не чувствовалось ни единого запаха жилой комнаты – вчерашней одежды, ночного горшка, постельного белья, на котором спали, свечного воска. В других спальнях жили. Комната Марко – я определил, что она его, по гигантской кровати из черного дерева и геральдической чепухе, намалеванной по всем стенам бездарной рукой, но самыми дорогими красками: золотой, синей и красной, – воняла блудом, стоялым вином и мочой. Окно было закрыто. Я аккуратно открыл его и вышел.
Дворец гильдии мясников расположен наискосок от церкви Орсанмикеле. Не очень далеко в обычный день от Пьяцца Сан-Ремиджо, но в такой день, как сегодня, я объехал Пьяцца делла Синьория по огромной дуге, забравшись в те части Флоренции, которые едва знал. Как странно вернуться из изгнания и обнаружить, что твой город сошел с ума и заставляет блуждать по незнакомым чужим округам: Колесо, Бык. Пересекая Виа Гибеллина, я бросил взгляд на восток, в сторону боттеги Верроккьо. Где он сейчас, на улицах? Где Сандро? Леонардо? Пекарня с пирогами была закрыта, все харчевни тоже. В воздухе стоял запах крови, но только человеческой. Я порысил на запад, наткнулся на вопящую, взбудораженную толпу близ собора, кричал «Palle!», пока не ощутил вкус собственной крови на задней стенке гортани. Наконец-то вот оно, палаццо гильдии мясников, прямоугольное и практичное, каким и должен быть дворец мясников.
Гильдийцы были во дворе, собрались вокруг костра, на котором исходил паром большой черный горшок. Я увидел его сразу же: мой отец держал длинной вилкой капающий кусок вареной говядины и спорил о нем с кем-то. Я протолкался между людьми – некоторых я узнавал, некоторых знал смутно; но сейчас я чувствовал и понимал их всех, – и тут отец меня заметил. Он перестал говорить и весьма осторожно положил мясо обратно в горшок. Мгновение он стоял и смотрел в него, как будто в вареве происходило что-то важное. Когда он снова поднял глаза… Madonna! Мы оба разрыдались, посреди всех этих толстошеих мясников. Я схватил отца в объятия и плакал как дитя.
Он взял меня за плечи и отодвинул на длину руки, разглядывая. Почему меня так изумляло, что он тоже плачет? Слезы бежали по морщинам на его щеках – морщинам, которых я не помнил. Все прошедшее время вгрызлось и врезалось в его лицо, так что в каком-то смысле он выглядел словно чья-то чужая идея о моем отце, как будто он стал статуей, памятником самому себе. Он поднял руку и коснулся шрама на моем виске, зажал между пальцами седую прядь.
– Это ты, – пробормотал он. – Если бы ты был призраком, то не выглядел бы так ужасно. – Отвернувшись в сторону, он снова притянул меня к себе.
– Все хорошо, папа.
– Я знаю. Я знаю. – Он шмыгнул носом, резко вытер лицо рукавом. – Мне сказали, что сын Бартоло Барони убил тебя в Ассизи.
– Он пытался. Но соврал. А что у тебя? Как ты, папа?
– Как видишь. – Он снова взял вилку и начал тыкать в вареное мясо. Потом поднял голову и почти усмехнулся. – Значит, соврал, а? Хорошо, ладно. Мы отслужили мессу по тебе, Нино. В Сан-Ремиджо. Я подумал, что так ты будешь ближе к матери. – Он поморщился.
Вокруг стояли мясники, и они вдруг перестали рявкать и хохотать. Папа опять поморщился. Потом бросил вилку в горшок.
– Мой сын вернулся домой, – просто объявил он.
Нас окружила жаркая, громкая, потная толпа гильдийцев, они сшибались плечами, как могут только мясники, приветственно вопили и – это не избежало моего внимания – аккуратно выудили вилку из горшка и убедились, что там все в порядке. Я попытался рассказать папе все, что случилось со мной с тех пор, как я исчез. Он кивал, хмурился, хотя, наверное, даже не слышал меня, потому что все говорили одновременно, желая знать о моих приключениях, об этом педике Барони, об Ассизи, о Риме, о розыгрыше – моем изначальном грехе. С одной стороны, я мог с тем же успехом никуда не уезжать, с другой – я и вправду воскрес из мертвых. Оказалось, мой отец совсем недавно закончил двухмесячную службу в качестве приора правительства. Он теперь высоко поднялся в гильдии мясников. Мессер Лоренцо был к нему добр, после того как ты… «Обосрался», – увидел я в их глазах, но без всякого дурного смысла. Время сделало из жалкого простофили, каким я был тогда, удачливого плута. Я вернулся во Флоренцию с самой Фортуной, цепляющейся за мою руку.
Буханки хлеба разрывали на куски и макали в горячий бульон.
– Папа, а Каренца…
– Каренца? С ней все хорошо. Немного плохо видит одним глазом. Ты должен сходить повидаться с ней.
Я собирался ответить, но тут мужчина, который качал меня на коленях, когда я был малышом, а теперь совершенно лысый и с дыркой на месте передних зубов, схватил меня за щеку, сильно ущипнул и в то же время сунул пропитанный бульоном кусок хлеба размером с кулак мне в рот. Я автоматически принялся жевать.
В корочке попадались мелкие комочки солода и отруби и прятался бесцветный не-вкус доброго старого флорентийского хлеба. Змеящаяся кислая сладость говядины, как порфировая плита, пронизанная хрустальной сахаристостью лука, солью и закутанная в землистость карамельность моркови, искры горького тимьяна и мятные масла; бархатные соты жира, а под всем этим…
– Баттута! – сказал я.
– Баттута? Почему бы и не баттута? – Мясник помотал головой, сбитый с толку.
Но город… Он был здесь. Он совсем не испортился, вовсе не сошел с ума. Его просто упихали внутрь, как поднявшееся тесто, и теперь он снова расправлялся, повсюду вокруг меня. Или, возможно, не город, – может, это была просто жизнь. Но что-то вливалось в меня. Я взял вилку, выудил кусок говядины и отошел в уголок.
– Это не твое, папа, – сообщил я, жуя. – А Федериги.
– Нет, оно от Спиккьо, – сказал кто-то.
– Да, но Спиккьо берет бычков у того же человека, у которого брал Федериги.
Спиккьо согласился, что это так. Оказалось, что Федериги, увы, умер. Как и многие другие. Кажется, ушла половина людей, которых я знал с детства… Но это все могло подождать.
– Где Тессина Альбицци? То есть Тессина Барони? Это правда, что она вышла замуж за Марко? – спрашивал я любого, кто встречался со мной взглядом.
«Она уехала. Покинула Флоренцию. Это животное, этот пес, эта свинья… Покончено с Барони и всем их родом… Не знаю, что случилось с донной Тессиной. Бедная девочка. Каким ты дураком себя выставил, Нино, а, помнишь? Но ей на самом деле было бы лучше с тобой…»
– А что, люди помнят ту… ту штуку? Розыгрыш мессера Лоренцо? – спросил я отца, когда мне удалось протолкаться обратно к нему.
– Да про нее песни поют. – Он скривился, как будто лимон откусил. – Но она сделала тебя человеком. Теперь ты мужчина.
– Я готовил пир для его святейшества. Два раза. Я думал о маме. Наверное, ей было бы приятно.
– Наверняка, – кивнул отец. – Но ты уехал из Рима. Что-то случилось? – прямо спросил он.
– Нет. То есть ничего такого. Я вернулся за Тессиной. Я идиот, но я и правда думал, что у меня никого не осталось. Я думал, я одинок, папа.
– А я думал, что это я одинок. Я и был одинок все последние семь лет. Мы оба ошибались. – Он перекрестился. – Что ты собираешься делать?
– Я должен ее найти! Дом Барони разграбили. Там пусто. Марко исчез. Он мертв?
– Мы бы услышали, – сказал Спиккьо и злобно сплюнул через плечо. – Он был в числе тех ублюдков в соборе. Среди убийц бедного Франческо Нори.
– Кого? – смущенно переспросил я.
– Нори. Глава банка Медичи здесь, во Флоренции.
– А Джулиано? – Я припомнил юношу – на самом деле еще мальчика, – которого видел в палаццо Медичи.
– Мертв. Зарезан. Этим… – У него явно не было слов. Он закряхтел и покачал головой. – Пацци. Лоренцо ранили в шею, но с ним все хорошо. Он во дворце. Мы все видели его на балконе. Господи, это было безумие! Звонили в Vacca. – (Vacca, или Корова, – так назывался огромный набатный колокол на башне Синьории.) – Эти душегубы Пацци разъезжали вокруг, крича «Popolo e Libertà»… Франческо Пацци, ублюдок, уехал домой, в постельку. Убил красавца Джулиано и завалился спать. Когда его вывесили из окна…
– Он улыбался, сволочь, – сказал еще кто-то.
– Но Марко… – опять попытался я.
– Он тоже поехал домой, Бог знает почему. Тупые, как свиное дерьмо, эти ублюдки. Наверное, думал, что все закончилось и завтра он станет гонфалоньером. Потом-то он спохватился – уже убегал из задней двери, когда его заметила толпа. Его тоже схватили, но ненадолго.
– Выколотили из него кишки, – подхватил старик по имени Бенчи. Ему было по меньшей мере восемьдесят, но он махал костлявыми кулаками, как заправский боец. – Проткнули!
– Но он выхватил чей-то меч, убил двух добрых парней и сбежал. Все равно ему не уйти. Он уже мертвец.
– Люди выкопали Бартоло, – рассказал я. – Я сам видел. Наверное, повесили его труп в Синьории.
– Слишком поздно, – буркнул папа. – Он умер в своей постели.
– Послушайте, друзья! – крикнул я. – Где Тессина?
– Никто ее не видел, – ответил Спиккьо. – Было венчание. Марко отвез ее в Санта-Кроче, там принесли обеты, но после этого ничего.
– Боже… Она… Она мертва?
– Он мог ее убить, – сказал кто-то.
Одни голоса согласились, но несогласие звучало громче.
– Нет, она уехала! – хором прокричали они. – У старого Диаманте остался тот замок в Греве. Может, туда.
– Нет-нет, мы бы услышали, он бы гнался за ней по пятам, грязное животное…
– Во Флоренции не найдется двери, которая не открылась бы для нее, – добавил Спиккьо. – Все знают, что этот недомерок силком приволок ее к алтарю.
Я заметил, что отец пытается поймать мой взгляд. Он выскользнул из толпы, и я протолкался сквозь толпу мясников, спорящих, похоже, вообще обо всем, что случалось во Флоренции. Папа ждал меня в галерее, которую гильдия уже много лет собиралась снести.
– Что ты собираешься делать со своими деньгами? – спросил он, похлопав по мешочку у меня на поясе. – Воры тоже будут кричать «Palle!», знаешь ли.
Я вернулся. Домой, в практичную Флоренцию, город банков.
– Могу я оставить их здесь? В хранилище?
Отец кивнул, и я вручил ему мешочек, увидев с некоторой гордостью, как взлетели его брови, когда он ощутил вес.
– Ты снова собираешься уезжать? – внезапно спросил он, и я помотал головой. – Я имею в виду, когда найдешь жену Марко.
– Это Тессина, папа. Тессина Альбицци. Она никогда не была ничьей женой.
– Ну знаешь, Нино…
– Это правда. Я это знаю, папа.
– Все равно. Она жена предателя.
– Только на бумаге. И ненадолго, если я не ошибаюсь. Не успеет прийти ночь, как Марко будет болтаться на площади, если еще не висит. Вот почему мне нужно найти Тессину.
– А потом что? Нино, что ты будешь делать дальше? Я просто боюсь, что ты этого не знаешь. Всегда будет что-нибудь еще, пока ты не умрешь. Всегда приходят последствия. Возможно, не к тебе, но приходят.
– Прости, папа. Я старался поступать правильно, всегда, но иногда я не очень хорошо понимаю, что правильно.
– Поступать правильно – это одно. Верить, что ты прав, – совсем другое.
Во дворик только что вбежал гонец, и от вестей, которые он принес, мясники заревели и захлопали.
– Тессина в монастыре Санта-Бибиана, – сообщил он. – Она ушла туда в тот же день, когда обвенчалась с сыном Бартоло.
– Тогда я потерял ее. – Я обмяк, прислонившись к колонне.
Папа коснулся моей руки.
– Это было полгода назад, – мягко сказал он. – Она еще не стала монахиней. Еще не приняла обетов. Возможно, примет. Возможно… Я не священник, Нино, я мясник. Я все знаю о бычьих сердцах, а не о человеческих. Также я не знаю, что замыслил Господь. – Вдруг он просиял. – Но ведь это не остановило твоего дядю Филиппо, правда?
– Нет! Нет, не остановило.
– А ты всегда тянулся за Филиппо. Что радовало твою мать, упокой Господи ее душу. Так что…
– Что?
Он мягко сжал мое плечо:
– Я скучаю по твоей матери. Если бы она была жива, то ты знаешь, что бы она сказала. А я бы с ней не согласился. Но она ушла, а мертвые… С ними не поспоришь.
– Спасибо, папа.
– Я буду дома.
– Встретимся там.
Я поцеловал его в щеку и пошел искать свою лошадь.
48
Виа деи Кальцайуоли запрудили плотные сердитые толпы, так что я направился обратно за реку. Я ехал так быстро, как только народ мне позволял, сосредоточив взгляд и ум в одной точке. Улицы выглядели едва ли более реальными, чем линии на карте. Я проехал переулок, ведущий к садовой стене, на которую я так радостно забирался столько лет назад, повернул за угол – и вот монастырь Санта-Бибиана.
Я заколебался… Но зачем колебаться? Чем были прошлые годы, как не грубыми, жесткими руками, подталкивающими меня к этому самому моменту? Мой кулак глухо ударил в изъеденный червями дуб двери. Я стучал снова и снова, не совсем веря, что там, за этой дверью, кто-то есть. Но наконец послышался скрежет ржавого железа, ручка дернулась и повернулась, и дверь распахнулась внутрь, открыв маленькую монахиню. У нее были белые и сморщенные щечки, как два яйца пашот, и она стояла в маленькой прихожей, украшенной только распятием. Мы оба молча таращились друг на друга, оцепенело и испуганно.
– Сестра, – сказал я, – я пришел за… то есть я пришел к донне Тессине Альбицци. Или Барони, как она могла назваться.
– К кому? – Голос сестры был полон испуга.
– Тессина Барони. Вдова Бартоло Барони. Она здесь послушница.
– Нет! – Монахиня на шаг отступила в тени.
Не раздумывая, я перешагнул порог вслед за ней. Она издала жалкий вопль и вскинула руки:
– Нет! Вы не можете сюда войти! Это дом Господа! Уходите прочь! – Она топнула ногой с внезапным вызовом, но, к своему ужасу, я увидел, что она плачет.
– Нет, нет, сестра! – Я вспомнил о красно-желтом шарфе на руке и мече, болтающемся у ноги. – Я пришел не из-за… ради «Palle!» или чего-то такого. Но мне нужно увидеть ее. Она меня знает. Не пугайтесь. Я не из тех людей на улицах.
Я не был полностью уверен, что имею в виду, но маленькая монахиня, кажется, поняла. Или, возможно, знала, что не сможет остановить меня, даже если попытается. Так что она гневно махнула рукой:
– Тогда закройте дверь! Закройте дверь! И молчите! – Я сделал то, что она велела, а она прожигала меня взглядом, прижав палец к губам. Потом повернулась и прокричала в проход, начинавшийся в дальней стене: – Мать аббатиса! Мать аббатиса!
Послышался перестук ног по каменным полам, и в проеме появились еще три монахини. У самой старшей на шее висел серебряный крест на пеньковом шнурке, и когда-то она была красива. Она очень внимательно оглядела меня, а две другие сестры хихикали и щебетали за ее юбками.
– Кто вы такой, сын мой? – наконец произнесла она.
– Нино ди Никколайо Латини, мать аббатиса. Я друг… Когда-то был другом Тессины Альбицци, как ее тогда звали. Тессины Барони. Мой отец сказал, что она удалилась сюда полгода назад. Мне очень важно с ней увидеться.
– Почему? Почему это так важно, что вы приходите сюда и нарушаете наш покой?
Я хотел сказать, что покой нарушает маленькая монахиня, а не я, но не стал. Потому что мать аббатиса задала вопрос, на который я не знал точного ответа, по крайней мере такого, чтобы она осталась довольна. Но что-то сказать все-таки было нужно.
– Я слышал, что донна Тессина пришла сюда, потому что ей нужно было скрыться от своего супруга. Но от меня донне Тессине скрываться незачем. В целом мире нет человека, который желал бы ей счастья и добра больше, чем я.
– Латини? – прошептала какая-то из сестер. – Сын мясника?
Послышался приглушенный разговор и, кажется, хихиканье.
– Мать аббатиса, Тесина Альбицци послушница здесь у вас или нет? – спросил я, не в силах больше это выносить.
– Нет. – Аббатиса мягко сложила большие пальцы и посмотрела на свои ноги. Потом положила руку на крест на шее. – Тессина не послушница. Она кандидатка. Вы можете с ней увидеться, если оставите меч сестре Аббонданце.
Маленькая монахиня, открывшая дверь, выступила вперед и прищурилась. Я пожал плечами, отстегнул меч и вручил его сестре. В ее руках он показался нелепо огромным.
– Она с сестрой Беатриче. Идите за мной.
Меня провели по коридору в заднюю часть здания, мимо кухни и прачечной. Но ведь сестра Беатриче… она же точно умирала еще шесть лет назад… Мы прошли через арку в длинную комнату с низким потолком, чистую, но явно неиспользуемую, как и бóльшая часть монастыря.
Я открыл дверь. В келье едва хватило места, чтобы поставить кровать. На кровати лежала одетая в белый чепец крошечная сморщенная женщина под ослепительно-белой простыней, натянутой до самого подбородка. Ее голова покоилась на подушке из отбеленного льна. Рядом с ней на трехногом табурете сидела Тессина. На ней была старая серая туника, волосы покрывал такой же белый чепец, как у сестры Беатриче, завязанный под подбородком. Я заколебался. Она ли это вообще? У этой женщины под глазами, казавшимися усталыми и покорными, лежали безрадостные тени. Но я узнал смешливую форму рта, закругление носа. Тессина держала крошечную ручку старой монахини, и они обе, очевидно, пребывали глубоко погруженными в беседу, потому что вместе повернулись к двери, испуганно вздрогнув, когда я закрыл ее за собой.
Никто ничего не говорил. Я стоял в проеме, а Тессина и монахиня разглядывали меня. Я знал, конечно, что выгляжу плохо: я больше недели спал в одной одежде, не брился Бог знает сколько. У меня появилась седина в волосах и шрам.
– Это, должно быть, Нино, – первой заговорила монахиня.
Голос у нее оказался такой же крошечный, как она сама, высокий и почти бесплотный. Я понял, что она рассматривает меня, а потом старушка улыбнулась:
– Я права. Верно, милая? Это же он?
– Это не может быть он, – ответила Тессина очень тихо.
Я не мог говорить, поэтому только глупо поднял руку. Монахиня подняла свою, не больше скелетика дрозда, и поманила меня:
– Иди сядь. Извини, если я тебя расстраиваю. Господь судил одно для моего тела, но совсем другое для ума. Мне самой так покойно, но молодых я пугаю. Всех, кроме моей лилии, – добавила она и потрепала Тессину по руке.
Она сняла замок с моего рта.
– Вы меня совсем не пугаете, сестра. – Я осторожно сел рядом с ней.
Комнатка была так мала, что мои колени чуть не упирались Тессине в бедро. Я взглянул на нее, и она зарделась, прикусив нижнюю губу.
– Ну-ка, поговори с ним, дитя! – Монахиня шлепнула Тессину по руке, как котенок бьет свою игрушку. – Он не мертвый – слишком много весит для призрака. Посмотри на мои простыни.
– Это не Нино Латини, сестра Беатриче, – сказала Тессина. – Не он. Это какой-то человек по поводу… по поводу беспорядков.
– Тессина, это я. Я не умер. Я не мог умереть, правда же? Я здесь.
– Поговори с ним, – громко велела сестра Беатриче.
Тессина глубоко вдохнула:
– Привет, Нино. Если это ты.
– Я приехал, чтобы найти тебя. Из Рима.
– Из Рима. – Она коротко, резко вздохнула. – Но я думала… Марко сказал…
– Что убил меня. И все ему поверили, да? Весь город.
– Нино, я видела Марко, когда его принесли обратно в тот трактир. Он едва мог говорить. Я думала, он умирает, а Корсо и вправду был мертв, и он сказал лишь одно: что покончил с тобой. Я поверила ему!
– Только потому, что Марко это сказал?
– Потому что Марко уже убивал людей! А Нино никогда. Ты никогда никому не причинял вреда!
– Но куда же делось мое тело? – настаивал я.
– Бартоло сказал, что магистраты Ассизи унесли тебя и швырнули в яму. – Тессина выпустила руку старой монахини и встала так резко, что ее табурет опрокинулся. Она уткнулась в стену, спрятав лицо в ладонях. – Это была не моя вина! – Она мучительно зарыдала. – Ничего из этого не было моей виной!
– О Тессина! Конечно нет! Я никогда…
– Ты умер! Ты умер, ты, ублюдок!
– Ради всего святого, девочка. – Голос сестры Беатриче, пусть и крошечный, все равно умудрился заставить нас умолкнуть. – Если ты не можешь поверить, что человек восстал из мертвых, то тебе нечего делать в таком месте, как это, моя дорогая.
– Сестра Беатриче, простите! Но что происходит? Почему все так ужасно?
– Ужасно? Ты его ждала – и вот он пришел! – Старушка махнула ручонкой в мою сторону. – Не обращайте на меня внимания. Я умираю, знаете ли.
– Я ждала… – произнесла Тессина и повернулась. – Да. Я ждала. Нино…
Что бы ни происходило в прошлом, чего бы я ни придумывал, желал, представлял, о чем бы ни молился, заклинал, умолял, что бы ни ожидал и воображал – все получилось не так. Я обнял ее, и она была такая маленькая: поразительно хрупкие косточки под моими руками, тепло тела, дешевая монашеская ряса. Но когда она подняла на меня лицо, это была Тессина. Не та женщина, которую я видел в Ассизи, чей лик был выписан на каждой стене моей памяти, но Тессина нынешнего момента. Я развязал ее чепец и стянул с головы, выпустив золотые жгуты волос – спутанные, поблекшие, но по-прежнему способные остановить мое сердце. Я взял ее лицо в ладони, едва находя в себе силы касаться его, и поцеловал.
– У тебя тот же вкус, – изумленно сказал я.
– Так этот странный господин – все-таки твой милый? – спросила монахиня, как будто не происходило ничего особенного.
– Да, – ответила Тессина. – Кажется, да. – (Я едва дышал.) – Кажется, да, – повторила она. – Он… он немного грязноват, правда. Он не всегда так выглядел.
– Он не совсем такой, каким я его представляла, – сообщила старушка.
– Что? – Я изумленно посмотрел на Тессину. – Вы говорили обо мне? О тебе и обо мне?
– О да. Сестра Беатриче так много о тебе слышала. На самом деле практически все.
Монахиня тихо фыркнула.
– Тогда вы должны считать то, что мы делали, неправильным, дурным, – сказал я ей.
– Поцелуй – это неправильно? Мысль – дурно? – Старушка покачала головой, но улыбнулась.
– Наверняка так, потому что Бог наказал меня за все, и я это заслужил. Но вы должны понять, сестра, что я всегда ее любил. Всегда. Это не просто любовь, это… Ей нет цены по человеческому счету, как я его сейчас понимаю. Но она – все.
Я умолк, подумав, что зашел слишком далеко, но Тессина положила голову мне на грудь и закрыла глаза.
– Нино, ты заблуждаешься насчет Господа, – сказала сестра Беатриче. – Он видит любовь и ценит ее.
– Церковь говорит не так.
– Разве? Вот я монахиня, да. И добродетельная притом. Но я не верю, что Господь желает, чтобы все мы отринули тело. Он ничего не творит напрасно, и если Он дал нам плоть, которая может ощущать восторги и наслаждения, как и страдание, то мы должны принять Его дар.
– Кто-нибудь еще это знает?
– Обо мне? О, конечно! Как ты думаешь, почему меня изгнали в этот холодный закоулок? И почему, как ты думаешь, они одобряют помощь этой целомудренной и добродетельной молодой женщины? Ради блага для моей души! И она приносит мне так много добра, моя дорогая. Правда. – Она взяла руку Тессины в свои. – Подобное притягивает подобное, как говорят. Я никогда не считала, что эта девочка должна запереть себя навсегда в подобном месте. Но когда она прибежала сюда, спасаясь от этого животного, этого пасынка-мужа, когда сказала, что хочет вступить в наш орден, я подумала, что, может быть, если я служила Господу верно эти годы и все еще выбираю не отказываться от удовольствий, которые Он в них вложил, – не потворствовать им, но также не называть греховными и не отвергать само их существование, – тогда и Тессина сможет сделать то же самое. Но, мое дорогое дитя, я так рада, что ты приехал спасти ее. Для меня уже слишком поздно. Но не для вас. Будьте счастливы всегда. Любовь – это все.
– Но ты замужем, Тессина.
– Это ничего для меня не значит! – В ее голосе звучала такая ярость, какой я никогда прежде не слышал. – Ты любишь меня, Нино? Ты по-прежнему любишь меня?
– Я бы умер прямо сейчас, если бы ты не могла быть моей. Ничто больше не имеет значения.
– На твоем месте я бы увезла ее отсюда, – сказала сестра Беатриче. – Обеты не нарушены. Никакого вреда. Идите, милые мои. И пусть Господь дождем прольет на вас свои благословения.
Тессина встала на колени у постели и легонько поцеловала старушку в лоб. Я взял почти невесомую лапку и поцеловал ее. В ее коже ощущалось не больше телесности, чем в призраках сожженной бумаги, крошащихся от прикосновения, – такие порой находишь в остывших очагах. Тессина забрала льняную сумку, лежавшую под табуретом, взяла меня за руку и вывела из маленькой кельи. Я ожидал, что монахини будут толпиться под дверью и подслушивать, – полагаю, они так и делали, потому что мой меч стоял возле двери, прислоненный к стене, – но коридор был пуст.
– Пойдем со мной. – Тессина снова взяла меня за руку.
Я схватил свой меч и последовал за ней по коридору к узенькой дверце. Она открыла ее, и снаружи был сад, еще более запущенный, чем раньше. Нам пришлось пробираться сквозь спутанные заросли ежевики и ростков терновника. И там, за виноградными лозами, стояла келья отшельницы.
– Она все еще здесь, – удивленно произнес я. – Я думал, давно обрушилась.
– Нино, мы уйдем туда, куда ты захочешь меня повести. Но, моя любовь, есть нечто, что мне нужно сделать сначала. Ты должен доверять мне.
– Я тебе доверяю.
– Тогда тебе нужно все оставить позади. Все! – Ее глаза умоляли. – Ты все еще мне доверяешь?
– Всегда.
– Пойдем.
Дверь хижины отшельницы едва держалась на петлях. Тессина осторожно толкнула ее и вошла, я за ней. Запах – сухое дерево, пауки – был тот же. Но в углу…
Тессина схватила меня за запястье и крепко сжала.
– Нино… – начала она.
И тогда я увидел его.
Марко Барони полулежал, съежившись и прижавшись к осыпающейся штукатурке. Я понял, что это он, по густой, словно обрубленной, шапке волос. Ни у кого во Флоренции не было таких уродских волос. Моя рука нашарила рукоять меча, я уже вытаскивал его, когда Тессина бросилась мне наперерез:
– Нет, Нино! Нет! Стой! Посмотри на него.
Я не убрал руку с меча, но остановился. И заставил себя посмотреть. Марко был совершенно неподвижен, только грудь вздымалась и опадала. Он свернулся клубком, спрятав лицо под руками. Вчера он оделся в лучшие одежды, чтобы идти в люди и убивать, но теперь они были изорваны почти в клочья и заляпаны кровью и грязью из канавы. Одна нога была босая и голая до колена – сплошной синяк и следы ударов. Его руки, тоже в кровоподтеках, оказались перевязаны, но теперь повязки промокли от крови.
– Что он здесь делает? – прошипел я. – Что это значит?
– Ты мне все еще доверяешь?
– Да. – Я убрал руку с меча.
– Он пришел сюда вчера ночью, чтобы найти меня, полагаю. Господь в Своем милосердии знает, а я нет. Мать аббатиса впустила его.
– Почему?
– По долгу. Такой у нее обет – не отказывать нуждающимся. Я думаю, он пришел поговорить со мной, но сказать ничего не мог. Мы спрятали его здесь. Он ужасно избит и изранен.
– Он пытался убить мессера Лоренцо!
– А теперь сам умирает.
Она замолчала, и мы оба стояли, глядя на человека на полу. В келье слышались какие-то тихие звуки, и я вдруг понял, что это воздух хрипло, с трудом входит в грудь Марко и выходит. Тессина присела на корточки рядом с ним, очень мягко убрала руку с лица. Он в ужасе уставился на нее, потом на меня и вжался в угол еще глубже, сидя в луже крови, частью запекшейся, частью свежей. Порывшись в своей сумке, Тессина достала тряпку и закупоренную флягу. Открыла ее, налила на тряпку воды и стала вытирать лицо Марко. Он бессильно пытался оттолкнуть ее, что-то бормоча. Тессина наклонилась ближе.
– Еда… – хрипло выдавил он.
Но усилие было слишком большое. Ноги выскользнули из-под него, он съехал по стене и растянулся в луже собственной крови.
– Марко! Марко, послушай меня! Я вернусь с едой. Через минуту. – Тессина вскочила и прошептала мне на ухо: – Нино, останься с ним. Мне нужно позвать мать аббатису. Он вот-вот умрет.
Она схватила меня за руки и на миг прижала их к своему лицу. Потом исчезла.
Я стоял в дверях, ощущая тяжесть меча на поясе, вспоминая… Марко заерзал, попытался поднять голову… Она упала обратно на камень. Какой же он маленький. Какой одинокий. Я обнаружил, что встаю на колени рядом с ним, возле сломанной кровати. Марко кривился от боли, его грубое лицо почти не походило на человеческое. Потом застонал. Я неохотно взял его за руку. Его пальцы напряглись, и он слабо сжал мою ладонь.
– Все хорошо, – пробормотал я. – Все хорошо.
За моей спиной послышался звук, и, обернувшись, я увидел Тессину, одну. Она держала чашу и что-то завернутое в чистую белую салфетку.
– Я не смогла найти мать аббатису. И взяла это. – Она показала кубок, в котором плескалось красное вино. – Просфора. Осталась со вчера. Месса была прервана… этим…
– Тессина, – сказал я, – нам самим же нельзя этого делать? Нужен священник.
– Вряд ли она даже освящена, – неуверенно шепнула Тессина. – Но даже если он только подумает – правда?
– Возможно. Тогда лучше ты это сделай.
Она встала на колени, потянулась за кубком, отдернула руку:
– Я не могу. Думала, смогу, но нет.
Я все еще держал руку Марко, но она уже едва сжимала мою, и пульс у основания большого пальца сделался совсем слабым.
– Давай я.
Было странно касаться просфоры чем-то, кроме губ. Я взял молочно-белый диск и отломил маленький кусочек. Губы Марко были чуть приоткрыты. Я обмакнул хлеб в вино и сунул ему между зубов. Его веки затрепетали, глаза открылись, метнулись из стороны в сторону и остановились на мне.
– Ешь, Марко, – прошептал я. – Оно хорошее. Просто маленький кусочек.
Он попытался прожевать. Я сложил ладонь чашечкой, приподнял и влил тонкую струйку вина ему в рот. Он проглотил, уставился на мое лицо. «Какой у этого вкус? – подумал я. – Каков вкус для умирающего? Еда это или что-то, что уносит тебя за собой?»
– Тело Христово, – тихо сказал я.
Он облизнул губы, по-прежнему глядя на меня, и вдруг улыбнулся. Его веки начали дрожать.
– Да хранит тебя Господь и да ведет Своим путем в жизнь вечную, – прошептал я ему на ухо.
– Нино, он умер, – сказала Тессина.
Я открыл глаза. Лицо Марко наконец-то лишилось некоторой доли злобы. Я перекрестился и вытер каплю вина с его подбородка.
– Пожалуйста, пойдем теперь со мной, – сказал я Тессине.
– Я теперь могу. О Господи! – Она уткнулась в рукав, и ее плечи затряслись. – Боже! Теперь я могу…
Мы перелезли через стену. Я показал Тессине, куда ставить ноги, как старое фиговое дерево превращается в изогнутую лестницу. Я спрыгнул в темный зловонный переулок и опустил наземь ее. Потом мы побежали, рука в руке, за угол, мимо ступеньки, на которой всегда сидела старая карга, теперь опустевшей, и еще раз за угол.
Дом напротив монастыря пылал, пламя ревело в окнах. Вокруг бегали люди с ведрами. Моя лошадь стояла поблизости, в толпе других перепуганных животных, и высокий рыжеволосый парень чесал ей нос. Я подбежал, дал ему скудо и попросил отвести лошадь в палаццо Латини на Борго Санта-Кроче. Он кивнул, убежденный моим знаком Palle. Потом мы с Тессиной пошли к реке, через Порта Санта-Тринитá, через рыночную площадь на Пьяцца делла Синьория, куда все флорентийцы приходят рано или поздно. Пока мы пересекали площадь, направляясь к улицам Черного Льва, я посмотрел вверх, на стену Синьории. Тела висели неподвижно. Марко тоже окажется здесь, как только его найдут. На площади было не так уж много народу. Люди ставили лотки, жарилось мясо, пар поднимался над супом. На углу дворца стоял какой-то здоровяк, поглядывая то вверх, то вниз. Его густые золотые кудри колыхались, когда голова двигалась.
– Сандро! – окликнула его Тессина.
Он обернулся.
– Господи Боже! – воскликнул он. – Тессина Барони! И… Царица Небесная! Нино? – Он облапил меня и чуть ребра не раздавил. – Я думал…
– Я не умер, – разъяснил я. – Нужно будет мне об этом объявить.
– И госпожа! Вас прятали от меня, дорогая моя. Заперли от вашего Сандро. С тех пор как вы меня покинули, мое искусство превратилось в дерьмо.
– Ерунда! – заявила Тессина. – Ты же самый богатый художник во Флоренции.
– Доказательство низменных вкусов моих заказчиков, а не моего увядшего, поблекшего таланта. Смотрите, до чего я докатился. – Он протянул кипу листов, заполненных набросками висящих мертвецов. – Срочный заказ от Великолепного. Я собираюсь нарисовать этих тварей вон там, на стене. – Он указал на стену таможни. – Посмотрите-ка вверх: как Сальвиати кусает труп Пацци.
Наверху были лица, которые я видел в гроте на Колле-Оппио. Сальвиати, по-прежнему в архиепископской рясе, висел рядом с голым телом Франческо Пацци, его зубы сжимали левый сосок Пацци.
– Это мой муж? – с отвращением спросила Тессина. – Не думала, что еще хоть раз в жизни увижу его. Нино, уведи меня отсюда.
– Идите, идите, – сказал Сандро. – Я вас напишу. Конечно, я всех напишу, живых и мертвых. Но тебя, донна Тессина, я напишу! Что вы вообще собираетесь делать?
– Мы собираемся пожениться, – ответил я.
– Как можно скорее, – добавила Тессина.
– Правда? – удивился я.
– А ты не хочешь?
– Но я же не попросил твоей руки как положено!
Это опять была Тессина – Тессина из давних времен, из хижины отшельницы, Тессина с рынка, протягивающая мне украденный плод, чтобы я его попробовал.
– Положено? – переспросила она. – Я сегодня потеряла одного мужа, а другой восстал из могилы, причем вовсе не был мертв. Моя жизнь превратилась в сплошной розыгрыш! Я думаю, тебе стоит действовать побыстрее, Нино, пока не случилось что-нибудь еще более странное.
– Тогда завтра.
– Хорошо. И никаких герольдов.
– Клянусь.
И тут мы поцеловались по-настоящему. Никто не обратил внимания, кроме Сандро Боттичелли, а он видел все не так, как другие люди. Мужчина, целующий монахиню посреди Пьяцца делла Синьория под гирляндой из повешенных. Такое никогда не повторится, даже за тысячу жизней. Флоренция раскинулась вокруг нас: стены, башни, флаги. Горячее сало, лук, петрушка, свекольная ботва, баттута, потому что Флоренция начала готовить ужин. Весь этот вздор продолжался чересчур долго. Время идти домой, или в таверну, или в харчевню – поесть. А потом, завтра, жизнь начнется снова. И будет венчание в церкви Сан-Ремиджо. Надеюсь, там починят пол. Но сегодня вечером невеста и жених будут вкушать пищу в кухне старого дворца на Борго Санта-Кроче. Будет что узнать, будет что рассказать. Вкусы, по которым я так долго тосковал, откроются заново. Но сейчас и здесь были только повар и монахиня, а все остальное – лишь сплетни и шум.
49
Тем вечером труп Марко Барони забрали из монастыря Санта-Бибиана и протащили по Ольтрарно и мосту Понте Веккьо к веревке, ожидавшей его на Пьяцца делла Синьория. Болтали, что, когда тело повисло, вороны, кружащие над другими телами, закаркали и улетели – и еще целый день не возвращались к пиршеству. Это была неправда, но какая разница? Городу нужны были чудовища, и Марко Барони подходил лучше прочих. Сандро написал тело Марко на стене таможни вместе со всеми остальными предателями, так что Тессине приходилось ходить по Виа деи Гонди мимо двух своих бывших мужей, пока их не закрасили в тот год, когда в город вступил французский король. А поскольку их написал Сандро, они казались самой мертвой плотью, сохраненной какой-то некромантией, так что даже наводили на город страх. Их почти можно было понюхать, хотя они оставались всего лишь краской и штукатуркой. Так они вошли в память города, и так навсегда там останутся. Лучше, скажу я, когда помнишь ты, а не тебя.
Священник Сан-Ремиджо отказался обвенчать нас, пока не похоронят Марко. Это было за неделю до того, как сняли то, что осталось от Марко, и швырнули в Арно. Этого хватило священнику, но только не детишкам из Сан-Фредиано, которые обнаружили выброшенный на берег труп и таскали его по улицам на веревке, пока их отцы не заставили Синьорию снова похоронить его – в канаве за городскими стенами. Однако к тому времени пустую могилу Бартоло поправили и заняли кем-то другим, и Андреа Верроккьо послал своих людей, чтобы отбить со стены памятник старому мошеннику. Венчание было скромное: папа, Каренца, Маддалена Альбицци – Диаманте умер за пару месяцев до Бартоло, – мой дядя Терино со своей женой, Сандро Боттичелли, Леонардо из Винчи, Андреа Верроккьо. Леонардо хотел сделать для нас особую повозку.
– Какую-то самоходную телегу с ногами, – пояснил Сандро.
– С собачьими ногами? – поинтересовался я, припомнив, как однажды Леонардо чрезвычайно тщательно зарисовал маленькую собачку в боттеге Верроккьо.
– Нет, по-моему, с лебедиными. Что-то говорил о движущей силе и сцеплении. Рисунки изумительные, но, честно говоря… Ему нужно летать поближе к земле, этому парню.
На этот раз не было ни белого коня, ни золотого плаща, ни герольдов. Однако пока все не закончилось, пока кольцо не угнездилось на руке Тессины, а священник не произнес последние слова обряда, я наполовину ожидал, что Тессина сбросит маску и окажется Лоренцо де Медичи или что из-под пола выскочит Бартоло. Но ничего такого не случилось, и когда мы вышли наружу, на маленькую площадь, квартал Черного Льва занимался своими делами, как всегда. Мы устроили пир в доме моего отца, который теперь стал нашим домом. Тессина должна была по праву стать богатой, но Синьория конфисковала все, что могло хоть как-то относиться к семье Барони. Дворец, поместья в Мугелло и Кьянти – все это перешло в руки республики. Даже замок отца Тессины в Греве ушел туда. Сама Тессина, однако, была в полной безопасности. Гонфалоньер Справедливости даже издал особый эдикт, освобождающий донну Тессину от вины за любые преступления, совершенные ее мужьями. У жителей нашего квартала и даже дальше по городу она вызывала восхищение. Все, казалось, знали, что оба ее мужа так и не сумели осуществить свои супружеские права и она сохранила девственность, несмотря на постоянные атаки двух этих чудовищ… Вот так и вышло, что я женился на знаменитой девственнице.
Слава Тессины никоим образом не стерла память о моем унижении, розыгрыше про Елену и Париса. Сам розыгрыш вспоминали с удовольствием, но суть его преобразилась. Теперь об этом говорили как о мастерском выпаде мессера Лоренцо против его заклятого врага Барони. Жертвой розыгрыша, как объяснялось, был Бартоло, и для большинства людей моя роль в этом стала столь же важной, как и роль актера, одетого в доспехи Лоренцо: двигатель и реквизит – хороший, что и говорить, – но не более того. Однако один человек помнил все, как было. После венчания дома нас ожидал прекрасный резной расписной сундук, и когда мы его открыли, то нашли там аккуратно сложенный золотой плащ и ожерелье из золота и драгоценных камней: переплетенные золотые листья, самоцветные виноградины и свисающий с них золотой лебедь, весь покрытый черной эмалью и усыпанный жемчугом. А под ожерельем лежал документ, передающий право собственности на палаццо Барони, теперь называемое палаццо Латини-Альбицци, Тессине и заверенный тщательно выписанной, элегантной подписью Laurentius Medicea, Лоренцо Великолепного.
Я не помню самого пира: по какому-то капризу память не сохранила ни единого вкуса. Я знаю, что он наверняка был хорош, потому что за готовкой надзирала Каренца: дорогая Каренца, которая еще немного раздалась, оплыла, но осталась так же остра на язык, как всегда. Увидев меня, входящего на кухню, она уронила нож в гору лука, который резала, и отодвинула головной шарф вверх со лба, открыв волосы, теперь прочерченные белым, и сказала вполне спокойно:
– Madonna… А я только что говорила твоей дорогой маме о тебе.
– Говорила с мамой? – переспросил я, с открытым ртом застыв в дверях кухни.
– Не с ней, придурок! За кого ты меня принимаешь? И, кроме того, кто не рассказывает ничего мертвым? Я и тебе довольно часто что-нибудь говорю.
– Но я жив, Каренца! – Я подбежал и притянул ее к себе, и она была точно такой, как всегда.
– Я знала. Я всегда это знала, – снова и снова повторяла она, покрывая мое лицо поцелуями, крепкими до боли. – Мне рассказали, и я ответила: нет, этот мальчишка чересчур безумен, чтобы помереть.
Возможно, я не помню блюда с пира, потому что и незачем их помнить. Я вижу серебро, и цветы, и фрукты, и пар. Я вижу вино, льющееся из кувшина в кубок, и слышу стук ножей по тарелкам. Вижу моего отца, он улыбается; Каренцу – катаракта начала затягивать пленкой один глаз, – сидящую с нами как почетная гостья, а не служанка. Я вижу руку Тессины на белой скатерти, ее кожа почти так же бела. Я могу касаться ее, когда захочу, просто протянуть палец и коснуться. Мне тогда не нужно было ничего другого – и потом, я не нуждался в большем. Я хотел, да, и получал, слава Тебе Господи! Но нуждался ли? Чего еще может посметь желать мужчина? В этом мире стать целыми для сломанных вещей – необычная судьба, а я стал. Так что, возможно, я не помню пира, потому что сел за него без чувства голода. Аппетит должен в какой-то момент насытиться, иначе он становится родом безумия. Он становится гибелью и крахом.
Однако же я помню вкус из тех дней, когда только вернулся домой. Я проснулся один, потому что Тессина в какой-то момент ближе к полуночи ускользнула вниз и прокралась в комнату, которую для нее приготовила Каренца. Мы оба согласились, что Каренца – единственная персона во Флоренции, которой нельзя перечить, каких бы жертв это ни потребовало. Но прежде чем достичь согласия, мы достигли удовлетворения в моей кровати в комнате, которую отец оставил нетронутой с того дня, когда я сбежал после розыгрыша. А на следующий день я вытащил Тессину в город, потому что у меня имелось одно дело, которое необходимо было сделать в первую очередь.
Рынок оставался таким же, каким был всегда. Возможно, на золоченых плечах статуи «Изобилие» стало больше голубиного помета, но по-прежнему стояли лотки, а их хозяева выкрикивали знакомые слова; были мальчишки, направляющиеся в Бальдракку в надежде на утренние развлечения. Грудами лежали весенние овощи ярчайших оттенков зелени. Для фруктов было слишком рано, но продавались морщинистые сморчки, крошечные желтые морковки, побеги всего, чего только можно. Я провел Тессину по рядам к дальнему юго-западному углу площади, но мы еще даже не дошли, когда я вдруг остановился.
– Где он? – произнес я, наполовину сам себе.
– Где кто? – спросила Тессина.
– Уголино!
– Рубец? В этот час? Что с тобой сделали в Риме?
– Не просто рубец. Рубец Уголино. Где же он?
– Смотри, вон там какой-то парень продает говяжьи хрящи. Съешь их.
– Нужен Уголино, – помотал я головой. – Интересно, где он? Он же всегда здесь стоит. Всегда. Идем.
Я потащил скептически настроенную Тессину за собой, к тому месту, где всегда стоял лоток Уголино, вечный, как колонна Изобилия. Его высокая фигура торчала здесь в любую погоду, и я где-то даже ожидал, что на грязных камнях мостовой должна быть видна его тень. Но там стоял другой лоток, и человек продавал с него жареный турецкий горох.
– Послушайте, – требовательно спросил я, – куда переехал Уголино?
– Чего? – грубо ответил лоточник, достаточно проницательный, чтобы понять: мы не собираемся покупать его горох, который, однако, хорошо пах: землей, лесным орехом, прошлогодним солнцем.
– Уголино. Продавец рубца Уголино. Вы стоите на его месте.
– Чего, ублюдок? Это мое место.
– За языком следи!
Все могло бы принять неудачный оборот, но тут к нам поспешила широкобедрая женщина в заляпанном кровью переднике, с мертвой куропаткой, болтающейся в огромной ручище.
– Уголино? Где ж вы были, мессер? Он уж год как ушел.
– Ушел? – рявкнул я. – В каком смысле «ушел»?
– В смысле, помер. Вот прямо здесь и помер. – Торговка дичью указала туда, где раздувал грудь продавец нута, и он поспешно отступил назад, уставившись в землю так, будто там, под прилавком, до сих пор мог лежать труп.
– Иисусе! – Я уронил руки.
Глаза жгло, в горле все сжалось.
– Ну и что, Нино? Мы же можем купить рубец! – Тессина ласково погладила меня по руке. – Ты же во Флоренции! Здесь повсюду рубец!
– Я знаю, знаю… Но он сам был Флоренцией, Тессина! Я столько раз пытался приготовить его рубец, и мне это так и не удалось. Я собирался вернуться и наконец – наконец-то – выяснить, смогу ли выпытать его секрет. Или хотя бы съесть миску его рубца. Этого было бы достаточно. Мне не обязательно самому его готовить, нужно только ощущать вкус!
– Сколько шуму-то! – поразилась торговка дичью. – Из-за бедного старого Уголино! У него был какой-то секрет? Он что-то скрывал?
– Рецепт.
– Pazzo… Иди вон к Ремиджо! С его-то рубцом что не так? Лучший в городе!
– Синьора права, Нино, – сказала Тессина. – Но сожалею насчет твоего друга.
– Беда в том, что он не был моим другом, милая. Он был больше чем другом. И вот умер. Не могу в это поверить. Я хотел ему кое-что рассказать. Это было по-настоящему… Это было важно для меня.
– Вы, наверное, можете рассказать это его жене, – заметила торговка дичью.
– У него была жена? – с любопытством спросила Тессина.
– Мадонна! Да, у него была жена! Я-то думала, вы его знали. Боже мой…
– Где она живет? – спросила Тессина, не обращая внимания на причитания.
– Уливетта? За Санта-Мария Новелла.
– Я должен пойти повидаться с ней, – пробормотал я.
– Почему нет? Она будет рада компании, бедная старушенция. Ей тяжело пришлось, когда Уголино вот так вот помер.
– Что с ним было такое?
– Ничего, только возраст и полвека стояния здесь каждый день. Сходите навестите Уливетту. Мимо церкви, по улице ткачей до самого конца. Там большой старый дуб, а рядом дом, в нем Уголино и жил.
К западу от Санта-Мария Новелла город уже почти нельзя назвать городом. Люди, жившие там когда-то, умерли во время чумы, и теперь землю заняли поля и сады, но в основном она стояла невозделанная и пустынная, служа домом немногим лошадям и коровам, куче коз и сотням свиней, кормившихся отбросами, которые город сваливал в помойные ямы. Я туда по-настоящему никогда не заходил, потому что было незачем, да к тому же мальчишки из округа Единорога не жаловали нас, восточников. Поэтому я нервничал так, как нервничал бы в восемнадцать лет, идя рука об руку с Тессиной по захудалой улице ткачей.
– Я знаю, я веду себя как безумец, – сказал я ей. – Но после того как я… Когда мне пришлось уехать, я как будто не полностью уехал отсюда.
– Что ты имеешь в виду?
– Ну, мое сердце осталось с тобой.
– Я знаю. Хранила его в сундуке с бельем.
– Спасибо, что так хорошо о нем заботилась. А остальной я… Когда ты отправлялась в Ассизи, тебе было странно уезжать отсюда? Покидать Флоренцию?
– Да. Очень странно. Я с самого начала не чувствовала себя спокойно и правильно. И в безопасности… Я как будто все время уплывала.
Мы выбрались за дома и дошли по изрытой колеями улице до дуба, который уж точно вырос тут задолго до прихода черной смерти. Рядом с ним стоял крошечный домик, выстроенный из обломков камня, почти такой же старый, как дерево. Узловатая виноградная лоза толщиной с талию Тессины росла рядом с дверью и раскидывала многочисленные пальцы над расшатанной подпоркой из деревянных шестов. Наклонясь, мы прошли под завесу, и я постучал. Изнутри послышалось шуршание, и дверь чуть приоткрылась, показав продымленное красноглазое лицо женщины в последних годах зрелости.
– Донна Уливетта? Мы пришли с рынка, – сказал я. – Можно нам войти?
Она оглядела нас с головы до ног. Мы были одеты как благородные господа и, наверное, выглядели достаточно хорошо, по крайней мере для нее. Она открыла дверь и, извиняясь, замахала руками:
– Прощения прошу, благородная дама и господин. Мне сегодня, кажется, не удастся зажечь огонь, чтобы не дымил. Это все труба, должно быть. Когда мой муж был жив…
– Мы слышали о вашем муже, – сказала Тессина. – Нам очень жаль.
– Жаль? – Она выглядела удивленной, и слезы стояли в ее глазах – может, только из-за дыма? – Старика Уголино?
– Я долго отсутствовал, – сказал я. – И все время, что провел вдалеке, я вспоминал о рубце вашего мужа. Я готовил для кардиналов и герцогов, синьора. Я готовил для его святейшества и…
– Спаси нас Господь! – Она истово перекрестилась. – Для Папы Римского?
– Да. Но я бы подал его святейшеству рубец вашего мужа, если бы мог.
– Как ваше имя, мессер?
– Нино Латини. Когда-то я был поваром в таверне «Поросенок». Мой отец – Латини, «Латини и сын» на мосту.
– Латини… «Поросенок», да? Правда? Я же вас знаю, мессер!
– Вряд ли, синьора.
– Нет-нет, знаю! Мой муж говорил про вас.
– Про меня? – вытаращился я на нее.
Дым начинал разъедать и мои глаза.
– Конечно, мессер! Сын мясника, который ел его рубец, как будто это эликсир жизни, как он обычно говорил. Он был так счастлив от этого, мессер.
Счастлив… Тессина держала меня за руку, и я крепко стиснул ее ладонь. Я никогда не представлял, что Уголино может быть счастлив или печален и что ему могло быть холодно или жарко, если уж на то пошло. Я думал о нем как о гении, но не как о человеке.
– Синьора, это странный вопрос, но у вас остался рецепт рубца маэстро Уголино? – с дрожью в голосе спросил я.
– Маэстро? – ошеломленно переспросила женщина. – Он же торговал рубцом на рынке!
– Но он был таким же великим маэстро, как все прочие, кого я знал.
– Боже правый… Как он любил о вас говорить! Вы должны знать рецепт, если готовили для его святейшества.
– К моей печали, не знаю.
– Это же просто рубец, мессер! Рубцы, мы их промывали перед домом, у колодца. Кость из окорока, но это вы знаете. Вареная курица, три телячьи ноги. Белое вино…
– Которое вы делали из винограда у дома? – радостно перебил я.
– Помилуйте, мессер! Эта старуха едва нам-то виноград давала. Нет, от любого торговца, кто даст лучшую цену. Шафран, совсем чуточку. И больше ничего, кроме длинного перца, шалфея, мяты и соли.
– Это мята! – взорвался я. – Какая мята, синьора? Что за разновидность?
– Горная мята с рынка, – терпеливо пояснила она. – Просто еда, мессер. Самая обычная простая еда. – Потом она просияла. – Уголино был бы так счастлив рассказать вам это сам, мессер. Но может быть, вы захотите взять что-нибудь на память о нем?
Она не стала ждать ответа, а подошла к стеллажу из толстых досок, опирающемуся о стену рядом с дымящим очагом, и встала на цыпочки, что-то нашаривая на верхней полке.
– Вот ты где, старая, – пробормотала она.
Когда Уливетта повернулась, в руках у нее была длинная, чуть изогнутая ложка Уголино из оливкового дерева.
– Он бы гордился, что она достанется настоящему маэстро, – сказала она. – Вы будете ею пользоваться?
– Буду. – Я взял ложку в руки, будто бедренную кость святого. – Если вам не жалко?
– Нет-нет. Берите. Сказать по правде, от нее мне только печаль. Он был бы так счастлив.
Бедная Тессина. Я притащил ее в перерытые свиньями поля за Санта-Мария Новелла, а теперь поволок обратно на рынок, купил рубец, уже сваренный, у человека, у которого раньше часто покупал, но который не выказал и искры узнавания, когда я ему заплатил, окорок, старую курицу, телячьи ноги, белое вино, горную мяту – первую, какая попалась, – и шалфей. Все это время я сжимал ложку Уголино, как тонущий человек цепляется за плавающее весло. Она была гладкая, как янтарь, цвета гречишного меда, так пропитавшаяся маслом, что дерево будто превратилось во что-то другое – кость, например. Потом обратно, на Борго Санта-Кроче, где Тессина встала рядом с Каренцей, обе с озабоченными лицами, пока я опять и опять выскребал рубец, так что им пропахла вся кухня. Дальше я сделал все, как рассказала донна Уливетта.
– Где ты взял это чудовище? – спросила Каренца, глядя, как я мешаю в большом горшке длинной ложкой.
Я чувствовал, что должен ею воспользоваться, хотя бы в этот раз. Что потом? Возможно, ее следует положить в реликварий – она заслужила не меньшего.
Когда рубец приготовился, уже было за полдень. Я налил три миски, и мы вместе с Тессиной и Каренцей сели и понюхали. Я посыпал рубец сверху сыром и сладкими пряностями, как сделал бы Уголино.
– Пахнет хорошо, по крайней мере, – заявила Каренца. – Вот дурак, ты что, приехал обратно во Флоренцию готовить крестьянскую еду?
Тессина зачерпнула первая.
– Это действительно хорошо, – сказала она. – Безупречный рубец. Нино, тебе надо торговать им с лотка. – Она ухмыльнулась, чтобы показать, что шутит, и всосала еще одну мясную ленту. – Вполне достойно Папы, – добавила она.
– Это просто рубец! – запротестовала Каренца. – А ты готовил для самого его святейшества! Боже правый! Поэтому тебя и вышвырнули из Ватикана пинком под зад?
– Рубец, достойный Папы, – пробормотала Тессина. – Ты мог бы назвать это так. Или Святой Рубец. Но, Нино, должна ли я понять, что это будет постоянной чертой нашей совместной жизни?
– Моя бедная девочка, – вздохнула Каренца. – Боюсь, он совершенно сумасшедший. И всегда таким был.
Но я не слушал, потому что вкус, раскрывающийся на моем языке, был «рубцом по-флорентийски» Уголино, полностью. Мясо и пряности были те же, конечно, я смешивал их тысячу раз. Но появилось еще что-то, не только сумма прозаических ингредиентов: некий дух. Призрак? Нет, скорее, оживляющий дух, который превращает мясо наших тел в живые существа. Рубец был совершенен. Если бы Бог протянул руку, взял Флоренцию и сжал ее, как апельсин, сок имел бы именно такой вкус, как еда на моей тарелке.
– Я не понимаю, – растерянно сказал я. – Мне нужно вернуться.
– Нино, в чем дело? – спросила Тессина, отодвигая миску. – Разве это не то, чего ты хотел? Это же то самое, что ты все пытался приготовить. Я знаю, ты ощущаешь вкусы не так, как я, но теперь-то у тебя получилось, моя любовь. Ты дома. Тебе больше не нужно гоняться за призраками.
– Но мне нужно знать. Нужно выяснить одну вещь. Все остальное… Это правда: Уголино мог готовить для самого Папы, или для моих кардиналов, или для любого из богатых людей. В этом рубце ничего нет, но он безупречен. А не должен быть. Я обещаю, только это – и баста. Но мне обязательно нужно выяснить.
– Тогда я с тобой, – сказала Тессина.
– Не поощряй этого идиота! – возмутилась Каренца.
– Но я люблю его, – возразила Тессина. – А эту часть я полюбила первой.
– Сукин сын, – вздохнула Каренца. – Я тоже его люблю. Так что идиотка-то я, а? Идите! Идите. Но на этот раз возвращайтесь.
Мы только что не бежали обратно через город. Теперь дым из трубы шел хорошо, и когда донна Уливетта нам открыла, в комнате позади нее воздуха было чуть побольше.
– Что-то не так? – спросила она почти испуганно.
– Все так, – заверил я. – Но есть кое-что, чего я не понимаю. Возможно, вы сумеете мне рассказать – кое-что насчет готовки вашего мужа.
– Боюсь, маэстро вроде вас очень мало что может не понимать. – Она подумала немного. – Добрые люди, а вы не голодны? Я сварила крапивной похлебки.
Мы не могли отказаться от ее гостеприимства. Она усадила нас за пятнистый кипарисовый стол, засуетилась, поставила перед нами маленькие миски ароматного грязно-зеленого супа.
– Пожалуйста, донна Уливетта, я не понимаю. Я приготовил рубец по рецепту вашего мужа, и он вышел идеально! Я готовил его больше раз, чем могу сосчитать, готовил точно так же, но он всегда был обыкновенным – до сего дня!
– Он и есть обыкновенный! – ответила она, усаживаясь немного чопорно. – Рубец! Что может быть обыкновенней? Он складывал все в горшок и мешал своей ложкой. Он делал это каждый день, и когда умер – тоже. Мешал! Нет ничего более обыкновенного, правда же?
– Нино, это ты и делаешь, – заметила Тессина. – Это и его жизнь тоже, донна Уливетта, – объяснила она озадаченной женщине. – И понимаете, я знаю его всю свою жизнь, но никогда до сего дня не видела, как он готовит. Он мешал в большом горшке чудесной ложкой вашего милого мужа.
– Господи… Да! Тессина… – Я вскочил. – Ложка! Он, наверное, чем-то смазывал ложку! Донна Уливетта, Уголино не мазал чем-нибудь ложку? Пряностями? Травой? Чем-нибудь из вашего сада?
– Ничем, ничем не мазал! Это была просто наша старая ложка. Он пользовался ею днем, я вечером. Я бы знала, если бы в ней было что-то чуднóе.
– Погодите… Вы тоже ею пользовались?
– Конечно. – Она пожала плечами, теперь спокойнее, поняв, что я не опасный сумасшедший, а только упрямый.
– Но что вы ею готовили?
– Готовила? Что я могу готовить? Обычные вещи. Простую еду. Нашу еду.
– Но это же могло быть что угодно, этот привкус! Что угодно. А почему, синьора, он позволял вам пользоваться его ложкой?
– Почему? У нас была всего одна. Когда он умер, я купила другую, потому что… не знаю. Она мне слишком напоминала о нем. Но пока он был жив, у нас была одна ложка, как у большинства людей. Потому что мы были бедны. – Она умолкла и подняла запачканную сажей руку, чтобы стереть слезу, ползущую по щеке. – Потому что мы были бедны и потому что он любил меня, – продолжала она. – Он стоял за этими горшками каждый день, и когда отдавал мне ложку, я чувствовала, где на ней лежала его рука. Его пальцы состарились на ней, понимаете? Когда он возвращался домой, мне приходилось растирать их, просто чтобы выпрямить. Это я могла для него сделать. Он работал целыми днями, мешая горшки, потому что любил меня.
И тут я понял: только сейчас, отхлебывая крапивный суп, ощущая вкус зеленых стеблей, силу самой жизни, которая проталкивала молодые побеги сквозь камни и плиты мостовой, сквозь утоптанную грязь. Вот этим Уголино и приправлял свою еду. Всем этим: нашей едой. Пáром, который плыл, невидимый, по улицам. Рецептами, записанными в книгах или нашептанными на смертном одре. Горшками, в которых люди мешали каждый день своей жизни рубец, риболлиту, пепозо, мясное рагу, вареное мясо. Делая круги ложкой, рисуя солнце, звезды и луну в бульоне, в баттуте. Писали даже те, кто не знал букв, – песнь любви длиною в жизнь.
Тессина зачерпнула суп, съела, зачерпнула опять. Я никогда не узнаю вкуса, который чувствует она: алхимию почвы, муравьев, ползущих по листьям, когда те тянутся к солнцу; соль и перец, крапиву. Или просто суп, обычный хороший суп.
И я не знаю, какой вкус ощущает она сейчас, когда огромный купол собора окрашивается во все более темный красный, когда она берет из моей руки персик и откусывает кусочек. Чувствует ли она ту же сладость, что и я? Уксусные булавочные уколы осиных лапок, амбру, сочащуюся золотыми каплями, уходящую в теплый, коричневый, такой же, как черепица маэстро Брунеллески? Я не знаю сейчас – и я не знал тогда. Но была одна вещь, которую мы распробовали в том простом добром супе, хотя я так никогда, за всю жизнь, и не нащупал ее языком. Это нечто не имело ни вкуса, ни аромата, но царило там, порожденное медленным танцем ложки и руки, ее державшей. И это была любовь.
notes