ГЛАВА V
КАТАСТРОФА. – СЕМЕЙНАЯ ДРАМА. – МАРШАЛ МОРТЬЕ. – 27 ГРАДУСОВ МОРОЗА. – ПРИБЫТИЕ В СМОЛЕНСК. – РАЗБОЙНИЧЬЕ ЛОГОВО.
Выйдя из лесу и приближаясь к Горе, жалкой деревушке из нескольких домов, я увидал невдалеке один из таких почтовых пунктов, о которых я уже упоминал. Я указал на него одному из сержантов нашей роты, эльзасцу Матеру и предложил ему провести там ночь, если только нам удастся добраться туда первыми, чтобы занять свободное место. Мы пустились бегом, но потом выяснилось, что он переполнен старшими офицерами, солдатами и лошадьми – около 800 человек – для нас там места уже не было.
Пока мы бродили кругом, надеясь найти свободное место, Императорская колонна и наш полк прошли вперёд, поэтому мы решили провести ночь под брюхом привязанных у дверей лошадей. Несколько раз солдаты, расположившиеся кругом на бивуаках, порывались разрушить дом, чтобы из досок соорудить костры и устроить себе убежища, а ещё добыть соломы, сваленной на чердаке. Часть соломы была употреблена для постелей теми, кто успел занять здание, и хотя там было очень тесно, они всё-таки развели маленькие костры, чтобы погреться и сварить конины. Они даже пригрозили стрелять в тех, кто попытается отрывать доски. Солдатам, влезшим на крышу, чтобы растащить её, пришлось спрыгнуть, чтобы их не убили.
Было часов 11 ночи. Одни заснули, другие грелись у костров. Вдруг раздался глухой шум. Загорелось в двух местах сарая – посредине и в конце, в противоположной стороне от той двери, под которой мы улеглись. Попытались отворить двери, но испуганные пламенем лошади взвились на дыбы, так что люди, несмотря на все свои усилия, не могли найти выхода с этой стороны. Тогда они бросились к другим дверям, но и там невозможно было пробраться сквозь пламя и дым.
Поднялась страшная суматоха – те, что находились снаружи по ту сторону сарая, кинулись к дверям, у которых мы спали и, таким образом, ещё больше мешали их отворить. Опасаясь, что к ним кто-нибудь войдёт, солдаты накануне вечером крепко заперли изнутри двери с помощью деревянного бруса, положив его поперёк. Через две минуты горело все – пожар перекинулся на крышу. Некоторые люди, спавшие, как и мы, у дверей, пытались открыть их, но безуспешно: они открывались вовнутрь. И тут мы увидели совершенно неописуемую картину. Со всех сторон слышался страшный глухой рёв: несчастные, поджариваемые живьём, неистово кричали, лезли друг на друга, стараясь выбраться на крышу. Но подул сильный ветер, и пламя вспыхнуло ещё сильнее, поэтому и тех, кому удавалось выбраться наружу, полуобгоревшим, в горящей одежде, без волос на головах, пламя, вырывавшееся с неистовством и раздуваемое ветром, опять увлекало внутрь.
Дикие крики, огонь превратился в сплошную массу, лишая несчастных всяких шансов на спасение – сущая картина ада.
Мы спасли семерых человек, вытащив их через пролом в стене. Среди них был офицер нашего полка. Его руки обгорели, одежда изодрана, а другие пострадали ещё больше. Больше спасти никого не удалось, остальные либо потеряли сознание от дыма, либо их затоптали другие солдаты. Их пришлось оставить погибать вместе с остальными. Многие из обгоревших, которым удалось выйти через крышу, умоляли нас пристрелить их, чтобы прекратить их мучения.
Увидав зарево, солдаты разных корпусов, расположившихся в окрестностях, погибавшие от холода вокруг своих небольших костров, сбежались не для того, чтобы оказать помощь – было уже поздно, да и вообще нельзя было помочь беде – а для того, чтобы погреться и поджарить кусок конины на острие штыка или сабли. По их мнению, этот пожар – сущая благодать Божья, поскольку в сарае сгорели самые богатые, те, кто унёс из Москвы больше всех разных ценностей. Мы видели как многие из этих зрителей, рискуя точно также изжариться, вытаскивали из-под развалин обгорелые трупы и обыскивали их, надеясь чем-нибудь поживиться. Другие говорили: «И поделом! Если бы они отдали нам крышу, этого бы и не случилось!» Третьи, протягивая руки к огню, приговаривали: «Какой славный огонь!», словно не осознавая, что сотни их товарищей, а может быть и родственников, согревают их сейчас своими телами.
Едва рассвело, как я с товарищами пустился в путь, чтобы присоединиться к полку. Мы молчали, перешагивали через мёртвых и умирающих, и размышляли обо всём увиденном. Мороз был ещё сильнее, чем накануне. Вскоре мы нагнали двух солдат линейного полка, каждый держал в руке кусок конины и грыз его. Они говорили, что ещё немного, и мясо так затвердеет от мороза, что его нельзя будет есть. Они уверяли нас, будто видели, как иностранные солдаты (хорваты), входящие в состав нашей армии, вытащили после пожара из-под развалин сарая изжарившийся человеческий труп, разрезали его на куски и ели. Я сам такого никогда не видел, но думаю, что подобное случалось не раз в течение этой роковой кампании.
Какой интерес имели эти полуживые люди рассказывать нам подобные вещи, если это не правда? Не время было заниматься выдумками. Я уверен, что если б не нашёл конины и сам стал бы есть человеческое мясо. Чтобы понять это, надо самому испытать муки голода, а не нашлось бы человека, мы готовы были съесть хоть самого дьявола, будь он зажарен.
С самого нашего выступления из Москвы за колонной Гвардии ехал изящный русский экипаж, запряжённый четвёркой. Но вот уже два дня, как лошадей осталось всего пара, остальных либо убили и съели, либо они пали. В этом экипаже ехала дама, ещё молодая, вероятно, вдова, с двумя барышнями пятнадцати и семнадцати лет. Эта семья французского происхождения, проживавшая в Москве, уступила настояниям одного офицера Гвардии сопровождать его во Францию. Быть может, этот офицер и намеревался жениться на даме – он был немолод. Словом, эта интересная и несчастная семья, как и мы, подвергалось суровому холоду, всем ужасам нужды, и на этих женщинах ещё тяжелее должны были сказываться все лишения похода. Как бы то ни было, эти несчастные дамы, как и мы, сильно мёрзли и испытывали невыносимые страдания от голода и нужды, чувствуя это, без сомнения, гораздо острее, чем мы.
Едва занимался день, когда мы прибыли на место ночёвки нашего полка; все занялись обустройством лагеря. За последние два дня было замечено, что полки убыли на целую треть, и не удивительно, что от такого страшного напряжения умерло так много людей. Вот там-то я опять увидал карету, в которой ехало несчастное московское семейство. Карета выехала из лесочка, направляясь к дороге, её сопровождало несколько сапёров и упомянутый выше полковник, казавшийся сильно взволнованным. Выехав на дорогу, карета остановилась недалеко от того места, где я стоял. Я услыхал стоны и громкий плач. Офицер отворил дверцу, вошёл в карету и вынес из неё труп. Затем он передал его двум пришедшим с ним сапёрам – это было тело одной из только что умерших девушек. На ней было серое шёлковое платье и салоп из той же материи, отороченный горностаевым мехом. Даже мёртвая, она была всё ещё хороша собой, но страшно худа. При всём нашем равнодушии к трагическим сценам, мы были глубоко потрясены, увидев плачущего офицера, заплакал и я.
В ту минуту, как уносили покойницу, я заглянул в окно кареты: мать и другая дочь лежали в объятиях друг у друга. Мне показалось, что обе в глубоком обмороке. Вечером того же дня страдания их прекратились навсегда. Кажется, их похоронили всех вместе в яме, вырытой сапёрами неподалёку от Валутино. Лейтенант – полковник, считая себя виновником этого несчастья, искал смерти в нескольких сражениях, при Красном и других, а в январе, через несколько дней после нашего прибытия в Элбинг, он умер от горя.
Этот день – 8-е ноября – был просто ужасен. Мы уже немного опаздывали на место нашей ночёвки, а поскольку на другой день мы должны были прибыть в Смоленск, надежда найти там пищу и кров (ходили слухи, что нас там расквартируют) побуждала людей, несмотря на суровый холод и нужду, прикладывать нечеловеческие усилия.
Чтобы дойти до того места, где мы должны были расположиться на бивуаках, надо было пересечь глубокий овраг и взобраться на холм. Мы заметили, что несколько артиллеристов Гвардии застряли в этом овраге со своими пушками и не могли выбраться оттуда – лошади обессилели, люди изнемогали от усталости. С ними шли артиллеристы Гвардии прусского короля, которые, как и мы, проделали всю кампанию – они состояли при нашей артиллерии в качестве контингента от Пруссии. На этом самом месте, возле своих орудий, они расположились бивуаком и развели костры, приняв решение переночевать, а на следующий день продолжить путь. Наш полк и егеря стали по правую сторону дороги. Думаю, это была гора у Валутино, где 19-го августа произошло сражение, и где погиб храбрый генерал Гюден.
Меня назначили в караул при маршале Мортье. Квартирой ему служил амбар без крыши. Убежище соорудили быстро, но постарались защитить его, насколько возможно, от снега и холода. Наш полковник и адъютант – майор разместились там же. Мы оторвали несколько деревянных досок от забора и развели для маршала костёр, у которого все могли бы согреться. Едва мы устроились и занялись жареньем конины, как появился какой-то человек с закутанной платком головой, с перевязанными тряпками руками и в обгорелой одежде. Подойдя к костру, он со слезами воскликнул:
– Ах, полковник, я так несчастен! Я так страдаю!
Полковник, обернувшись, спросил его, кто он такой, откуда явился, и что с ним произошло.
– Ах, полковник, – отвечал тот, – я всего лишился и вдобавок весь обгорел!
Полковник, узнав его, сказал:
– Ну, и поделом! Надо было оставаться в полку, а вы пропали на несколько дней. Чем вы занимались, что вы делали, когда ваш долг был показывать пример и, как все мы, оставаться на посту? Вы меня понимаете, сударь?
Но бедняга либо не слышал, либо не понимал – не время было читать ему нотации. Этот человек был тем самым офицером, спасённым нами прошлой ночью из горевшего сарая и владевшим множеством ценных вещей и золота, взятых им в Москве. Но теперь всё погибло – и его лошадь и вещи. Маршал с полковником завели разговор о катастрофе в сарае. А поскольку я был очевидцем этого бедствия, тоже принял участие в разговоре – спасённый офицер ничего не мог сообщить, так он был расстроен.
Было часов около девяти; ночь стояла необыкновенно тёмная, многие начали забываться тяжёлым, беспокойным сном, вследствие утомления и голода, у костра, ежеминутно грозившим совсем погаснуть. Мы размышляли о завтрашнем дне, о Смоленске, где закончатся наши мучения, ведь там мы найдём продовольствие и квартиры.
Я закончил свой жалкий ужин, состоявший из кусочка лошадиной печени, а вместо питья проглотил пригоршню снега. Маршал также съел печёнки, но только он ел её с куском сухаря и запил глотком водки – ужин не особенно изысканный для маршала Франции, но вполне роскошный при нашем злосчастном положении.
После ужина маршал увидел человека, стоявшего опершись на ружье у дверей амбара, и спросил, что он тут делает. Солдат отвечал, что он стоит на часах. – Зачем? – возразил маршал, – ведь вы не сможете помешать холоду и голоду вторгнуться сюда. Ступайте лучше и сядьте у огня.
Немного погодя, он попросил какую-нибудь подушку, чтобы подложить себе под голову. Денщик принёс ему чемодан, маршал завернулся в плащ и улёгся. Я собирался сделать то же самое, растянувшись на своей медвежьей шкуре, как вдруг нас переполошил какой-то странный шум. Поднялась буря с метелью и северным ветром, температура упала до 27 градусов мороза, и люди из лагеря просто обезумели. С криками они бегали по равнине, стараясь попасть туда, где виднелись костры, и этим облегчить своё положение, но их обволакивал снежный вихрь, и валил на землю, а если они пытались бежать, спотыкались и падали, чтобы уже больше никогда не подняться. Погибли многие сотни и тысячи. Нам очень повезло спать в сарае, защищавшем от ветра. Многие пришли, чтобы приютиться у нас и это спасло их.
Кстати расскажу по этому поводу об одном самоотверженном поступке, совершенном в эту бедственную ночь, когда все самые страшные стихии ада, казалось, обрушились на нас.
В состав нашей армии входили войска принца Эмиля Гессен-Кассельского. Его маленький корпус состоял из нескольких полков кавалерии и пехоты. Как и мы, он расположился на бивуаках по левую сторону дороги, с остатками своих несчастных войск, число которых сократилось до пятисот или шестисот человек. Осталось около150-ти драгун, но уже пеших, так как их лошади либо пали, либо были съедены. Эти храбрые воины, изнемогая от холода и не имея сил оставаться на месте в такую метель и непогоду, решили принести себя в жертву, чтобы спасти своего молодого принца, юношу лет двадцати, не более, поместив его в центре, чтобы защитить от ветра и холода. Закутавшись в свои длинные белые плащи, они всю ночь простояли, плотно прижимаясь друг к другу. На другое утро три четверти этих людей были мертвы и занесены снегом, та же участь постигла почти десять тысяч человек из разных корпусов.
Днём, выбираясь на дорогу, мы вместе с маршалом спустились в овраг, где ночевали артиллеристы. В живых не осталось никого: люди, лошади – все они лежали занесённые снегом: солдаты вокруг бивуачных костров, лошади, впряжённые в орудия, которые так и пришлось бросить.
Почти всегда случалось, что после сильного мороза и метели, навеянного северным ветром, погода смягчалась. Казалось, природа, устав мучить нас, хотела немного отдохнуть, чтобы потом истязать с новой силой.
Все, кто был ещё жив, опять выступили в путь. Справа и слева от дороги полуживые люди выползали из-под своих жалких убежищ, устроенных из сосновых веток и занесённых снегом. Другие появлялись из леса, где прятались во время метели. Мы останавливались ненадолго, чтобы подождать их и, беседуя друг с другом о наших несчастьях и о невероятном количестве погибших, безучастно окидывали взглядом эту картину невероятных бедствий. Местами виднелись ружья, установленные в козлы, а некоторые козлы лежали опрокинутыми, но поднять их было некому.
Когда все собрались, колонна двинулась, наш полк образовал арьергард. В этот день двигаться было особенно тяжело. Множество людей нуждалось в помощи, мы вынуждены были вести их под руки, чтобы спасти и помочь добраться до Смоленска.
Перед вступлением в город надо было пройти через небольшой лес – там мы догнали колонну объединённой артиллерии. На лошадей жалко было смотреть, пушечные лафеты и зарядные ящики были заполнены больными и умершими от холода. Я вспоминаю одного из моих старых друзей, моего земляка по имени Фик. Я спросил егеря Гвардии, служившего с ним в одном полку, что произошло с Фиком, и узнал, что несколько минут назад он упал мёртвым на дороге (в том месте дорога была узкая и углублённая, поэтому его тело нельзя было убрать). А потом по его телу проехала вся артиллерия, впрочем, как и по телам многих других, упавших на том же месте.
Я шёл по узкой лесной тропинке, слева от дороги, и со мной был мой приятель, сержант из моего полка. Вдруг мы увидали лежавшего поперёк тропинки артиллериста Гвардии. Другой артиллерист снимал с него одежду. Мы заметили, однако, что лежащий солдат ещё жив – временами шевелил ногами и бил по земле сжатыми кулаками. Не сказав ни слова, мой товарищ изо всех сил ударил негодяя прикладом ружья по спине, и тот обернулся. Но мы не дали ему времени заговорить и резко упрекнули за такое варварское поведение. Тот возражал, что если солдат ещё не умер, то скоро умрёт, что когда его оттащили в сторону от дороги, чтобы он не был раздавлен артиллерией, он не подавал никаких признаков жизни. Наконец, это его земляк, а, значит, имеет больше прав на его одежду, чем кто-либо другой.
То же самое часто случалось с несчастными солдатами, которые, по слухам, имели много денег. Многие грабили упавших товарищей вместо того, чтобы помочь им подняться, подобно этому артиллеристу.
Мне не следовало бы из уважения к роду человеческому описывать такие ужасы, но я считаю долгом передать всё, что я видел. Да я и не могу поступить иначе – все эти воспоминания так крепко засели у меня в голове, что мне кажется, что если я изложу всё на бумаге, они перестанут меня мучить. Безусловно, во время этой фатальной кампании было совершено много позорного, но были и благородные поступки – мне не раз случалось видеть, как солдаты в продолжение нескольких дней тащили на плечах раненых офицеров.
Перед выходом из леса мы встретили около сотни улан на сытых конях и в полной экипировке. Они ехали из Смоленска, где находились с лета. Они ужаснулись, увидев нас такими жалкими, а мы со своей стороны, были поражены их блестящим видом. Многие солдаты бежали за ними, как нищие, вымаливая кусок хлеба или сухаря.
Выйдя из леса, мы сделали привал, поджидая тех, кто помогал больным. Нельзя себе представить более тяжёлого зрелища, – что бы ни говорили этим несчастным про ожидаемые блага – пищу и квартиру – они, как будто, ничего не слышали. Они – словно куклы – двигались, когда их вели, и останавливались, стоило от них отойти. Наиболее сильные несли по очереди оружие и ранцы, многие из этих несчастных, кроме того, что почти потеряли рассудок и силы, лишились также от мороза пальцев на руках и ногах.
И вот мы опять увидели Днепр, уже по левую руку, а на другом берегу – тысячи войск, переправившихся через реку по льду. Там были части всех корпусов, пехота и кавалерия, завидев вдали малейшее селение, они бросались туда со всех ног, надеясь найти пищу и кров. Промаршировав с большим трудом ещё с час, мы к вечеру прибыли, полумёртвые, изнемогающие от усталости, на берега рокового Днепра, переправились через него и очутились у стен города.
У ворот и под валами давно уже скопились тысячи солдат всех корпусов и всех национальностей, входящих в состав нашей армии, ожидая приказа входить. Им этого не разрешали, боясь, что все эти люди, прибывшие без офицеров, строя и порядка, умирающие с голода, бросятся грабить город. Многие сотни людей либо умерли, стоя тут, либо находились при смерти. Когда мы подошли к стенам вместе с другими гвардейскими корпусами, двигаясь в наилучшем, по возможности, порядке и приняв все предосторожности, чтобы забрать с собой всех наших больных и раненых, нам отворили ворота, и мы вступили в город. Большинство солдат тотчас разбежались в разные стороны, чтобы найти себе крышу над головой и обещанное продовольствие.
Чтобы восстановить порядок, было объявлено, что поодиночке солдаты ничего не получат. С этой минуты наиболее сильные соединялись по номерам полка и выбирали из своей среды командира, который мог бы служить их представителем, потому что некоторых полков вовсе не существовало. А мы, Императорская Гвардия, вошли в город, но с трудом, так как были страшно изнурены и ещё должны были преодолеть крутой подъем, тянувшийся от Днепра до других ворот. Склон сильно обледенел, наиболее слабые падали ежеминутно, приходилось помогать им встать, а кроме того, нести тех, кто уже не мог идти.
Таким вот образом мы вошли в предместье, сгоревшее ещё при обстреле города 15-го августа. Там мы остановились и расположились в домах, не совсем уничтоженных пожаром. Мы устроили по возможности удобнее своих больных и раненых – тех, у кого хватило мужества и сил добраться до места, а многих оставили в деревянном бараке у въезда в город. Эти последние были настолько больны, что не имели сил дойти туда, где мы остановились. В числе тяжелобольных был один мой приятель, почти умирающий, которого мы принесли в город, надеясь, что его удастся поместить в госпиталь. Мы надеялись остаться в городе до весны. Но наши надежды не оправдались. Большинство окрестных деревень лежали в руинах, а Смоленск существовал, так сказать, только по имени. Виднелись только стены домов, выстроенных из камня, все же деревянные постройки, из которых большей частью состоял город, исчезли. Словом, город представлял собой какой-то жалкий остов. Тот, кто осмеливался ходить по улицам в потёмках, рисковал попасть в ловушку – подвалы на местах, где прежде стояли деревянные дома. Они были присыпаны снегом, и солдат, имевший несчастье попасть туда, исчезал и уже не мог выбраться. Таким образом, погибли многие. На следующий день их вытаскивали, но не для того, чтобы предать их земле, а чтобы стащить с них одежду, или вообще поживиться тем, что можно было найти на них. То же самое случалось с солдатами, погибавшими в походе или на остановках. Живые делили между собой одежду мёртвых, потом в свою очередь погибали несколько часов спустя и подвергались той же участи.
Вскоре после нашего прибытия в Смоленск, нам раздали по небольшому пайку муки, равному одной унции сухарей, но и это было больше, чем можно было надеяться. У кого были котлы, тот варил кашу, другие пекли лепёшки в золе и съедали их полусырыми. Жадность, с какой солдаты набрасывались на еду, чуть не погубила их, многие серьёзно заболели и чуть не умерли. Что касается меня, то я не ел супа с 1-го ноября и, хотя каша из ржаной муки была тяжела как свинец, мне посчастливилось не заболеть.
После нашего прибытия несколько солдат полка, уже больные, но мужественно дошедших сюда, умерли, а так как им были предоставлены лучшие места в скверных лачугах, мы поспешили удалить покойников и занять их места.
Отдохнув и, несмотря на холод и падавший снег, я собрался разыскать одного из моих товарищей, с которым я был так близок, что между нами никогда не было счетов – наши кошельки и имущество всегда были общими. Звали его Гранжье. Я не виделся с ним от самой Вязьмы, откуда он вышел раньше меня с отрядом, эскортируя фуру с багажом маршала Бессьера. Я слышал, что он прибыл два дня тому назад и живёт в предместье. Желание увидеться с ним, надежда разделить с ним жилье и продовольствие, заставили меня немедленно приняться за розыски. Захватив с собой ранец и оружие, и никого не предупредив, я пошёл назад по той же дороге, по которой мы пришли. Несколько раз я падал на скользком крутом спуске, по которому мы подымались и, наконец, дошёл до ворот, через которые мы вошли в Смоленск.
У ворот я остановился взглянуть, как поживают люди, оставленные нами в бараке и состоявшие из баденских солдат, часть которых образовала гарнизон. Каково же было моё удивление, когда я увидел моего товарища, которого мы оставили вместе с другими больными, пока мы не придём за ними, лежащего передо мной у дверей барака совершенно раздетого, в одних панталонах – с него сняли всё, даже обувь.
Баденцы сообщили мне, что солдаты полка, пришедшие сюда за своими товарищами, застали его без признаков жизни, тогда они обобрали его, затем, забрав с собой двух больных, вместе с ними обошли вал, рассчитывая найти дорогу получше. Пока я находился в бараке, туда прибыло ещё несколько несчастных солдат из разных полков, они тащились с трудом, опираясь на своё оружие. Другие, на противоположном берегу Днепра и упавшие в снег, кричали и плакали, умоляя о помощи. Но немецкие солдаты, либо ничего не понимали, либо не хотели понимать. К счастью, молодой офицер, командовавший постом, говорил по-французски. Я попросил его, во имя человеколюбия, послать помощь людям по ту сторону моста. Он ответил, что со времени своего прибытия половина его отряда только этим и занимается, и что теперь у него в распоряжении почти нет людей. Его караульный пост переполнен больными и ранеными до такой степени, что не хватает места.
Однако, по моим настояниям, он послал ещё троих и скоро они вернулись, ведя под руки старого егеря конной Гвардии. Они рассказывали нам, что там ещё много людей, которых надо привести, но поскольку у них тогда не было такой возможности, их уложили вокруг большого костра до того момента, когда можно будет пойти и забрать их. У старого егеря, по его словам, были отморожены все пальцы на ногах, и он обмотал ноги кусками овчины. Ледяные сосульки свисали с его бороды и усов. Его подвели к огню и усадили. Тогда он принялся проклинать русского царя Александра, Россию и «Русского бога». Потом он спросил у меня, была ли раздача водки. Я отвечал:
– Нет, пока, и вряд ли будет.
– В таком случае, – промолвил он, – мне лучше умереть!
Молодой немецкий офицер не выдержал, видя страдания старого воина, подняв плащ, он вытащил из кармана флягу и подал старику.
– Спасибо, – сказал тот, – вы спасли меня от смерти. Если представится случай отдать за вас жизнь, будьте уверены, что я не поколеблюсь ни на минуту! Запомните Роланда, конного егеря Старой Императорской Гвардии, ныне пешего, вернее, безногого. Три дня тому назад я вынужден был расстаться со своей лошадью – чтобы избавить её от дальнейших страданий, я пустил ей пулю в лоб. Потом я отрезал у неё кусок мяса от задней ноги и теперь собираюсь закусить.
Сказав это, он вынул из ранца кусок конины, первым делом предложил офицеру, давшему ему водки, а потом и мне. Офицер дал ему ещё глоток и просил оставить флягу себе. Старый егерь уж и не знал, чем выразить ему свою признательность. Он снова просил офицера помнить о нем и в гарнизоне, и в походе и, наконец, сказал:
– Хорошие люди никогда не гибнут!
Но тотчас спохватился, сообразив, что сказал ужасную глупость.
– Хотя, – сказал он, – тысячи людей, что погибли за эти три дня, были не хуже меня. Вот я побывал в Египте, поверьте, видал всякое, а всё-таки не сравнить с тем, что сейчас происходит. Надо надеяться, что теперь уже скоро конец нашим мучениям, говорят, нас расквартируют до весны, а там мы отыграемся.
Бедный старик, которому два-три глотка водки развязали язык, не подозревал, что наши бедствия только начинаются!
Было часов одиннадцать, однако, я не потерял надежду отыскать Гранжье, хотя бы и ночью. Я попросил дежурного офицера указать мне, где живёт маршал Бессьер, но, либо он неправильно мне объяснил, либо я не понял его, но только я сбился с дороги и очутился где-то, имея по правую руку вал, под которым протекал Днепр. Слева от меня лежало пустое пространство, там была прежде улица, тянувшаяся под валом, и все дома теперь были сожжены и разрушены бомбардировкой. Несмотря на темноту, все же виднелись кое-какие развалины, выступавшие точно тени из глубокого снега. Дорога, по которой я шёл, была очень плохая, я так сильно утомился, пройдя по ней немного, что пожалел, что отважился идти туда один. Я уже собирался повернуть назад и отложить до завтра свои поиски Гранжье, как вдруг услышал шаги и, обернувшись, узнал одного из баденских солдат, несущего небольшой бочонок на плечах, вероятно, с водкой. Я окликнул его – он не отвечал, я пошёл за ним следом – он ускорил шаг. Я – тоже. Он стал спускаться по крутому склону, я хотел сделать то же, но поскользнулся. Я упал и, скатившись вниз одновременно с ним, угодил в дверь подвала, которая отворилась под тяжестью моего тела, так что я очутился внутри раньше солдата.
Едва я собрался с мыслями и огляделся, как был оглушён криками на разных языках десятка людей, валявшихся на соломе вокруг костра. Тут были французы, немцы, итальянцы, и я сразу понял, что это была банда воров и мародёров – в походе они либо шли впереди армии и первые входили в дома, попадающиеся на пути, либо устраивались бивуаками в деревнях. Когда армия, страшно утомлённая, приходила на место стоянки, они выходили из своих укромных тайников, бродили вокруг бивуаков, уводили лошадей, похищали вещи офицеров и выступали в путь спозаранку, на несколько часов раньше колонны – и так повторялось изо дня в день. Словом, это была одна из тех шаек, которые образовались сразу же после резкого похолодания. Со временем таких шаек становилось все больше и больше.
Ошеломлённый своим падением, я и встать ещё не успел, как из глубины подвала вышел какой-то человек и зажёг пучок соломы, чтобы получше меня рассмотреть. В потёмках, благодаря медвежьей шкуре, нельзя было разобрать, к какому полку я принадлежу. Но, заметив Императорского орла на моем кивере, он насмешливо воскликнул:
– Ага! Императорская Гвардия! Вон отсюда!
И другие подхватили:
– Вон, убирайся! Вон!
Оглушённый, но не испуганный их криками, я встал на ноги и попросил их, если уж так получилось, что я попал к ним, позволить мне остаться до утра. Но человек, закричавший первым, по-видимому, главарь, ответил, что я должен уйти, остальные завопили хором:
– Вон! Прочь отсюда!
Какой-то немец подошёл ко мне и попытался схватить меня, но я так толкнул его в грудь, что тот упал на людей, лежавших вокруг костра, а я взялся за рукоятку сабли – ружье моё осталось у входа. Главарь зааплодировал моей расправе с немцем, собиравшимся вытолкать меня, и сказал ему, что не подобает ему, немчуре, кочану капусты, тянуть руки к французу. Увидав, что главарь на моей стороне, я объявил, что решил остаться здесь до утра и скорее готов дать себя убить, чем замёрзнуть на дороге. Какая-то женщина (их было там две) попыталась вступиться за меня, но ей приказали молчать, и это приказание сопровождалось криками и грязной руганью. Тогда вожак опять приказал мне убраться, добавив, что я должен его избавить от неприятной необходимости, выводить меня силой. Конечно, если он вмешается, эта задача будет решена быстро, и я как пуля полечу ночевать в свой полк.
Я спросил его, почему же он сам со своими товарищами не в полку сейчас? Главарь отвечал, что это не моё дело, он не обязан отдавать мне отчёта, он у себя дома, а я не могу ночевать у них, потому что своим присутствием стесняю их, ведь они намерены отправиться в город, чтобы воспользовавшись беспорядком, поживиться добычей. Я просил позволения остаться ещё немного, согреться, а потом я обещал, что точно уйду. Не получив ответа, я переспросил. Главарь согласился, с условием, что я уйду через полчаса. Он поручил барабанщику, по-видимому, своему помощнику, проследить за исполнением приказа.
Желая воспользоваться немногим остававшимся у меня временем, я осведомился, не продаст ли мне кто немного еды или водки.
– Если бы у нас это было, – отвечали мне, – сами бы выпили.
Между тем бочонок, который нёс баденский солдат, наверняка был с водкой, я слышал, как солдат говорил на своём языке, что он отнял его у полковой маркитантки, спрятавшей бочонок, когда армия прибыла в город. Из его слов я понял, что этот солдат здесь новенький, он служил в гарнизоне, и только со вчерашнего дня пристал к этим людям, решив, подобно им, бросить свой полк ради весёлой жизни грабителя и мародёра.
Барабанщик, который наблюдал за мной, о чём-то таинственно совещался с другими, наконец, он спросил, нет ли у меня золота, чтобы обменять его на водку.
– Нет, – отвечал я, но у меня есть пятифранковые монеты.
Женщина, стоявшая возле меня, та самая, что вступилась за меня, вдруг наклонилась, делая вид, будто что-то ищет на полу возле двери. Приблизившись ко мне, она прошептала:
– Уходите отсюда поскорее, поверьте, они вас убьют! Я с ними от самой Вязьмы и против своей воли. Приходите сюда завтра утром с товарищами и спасите меня!
Я спросил, кто та другая женщина, она ответила, что это еврейка. Я хотел задать ей ещё несколько вопросов, но из дальнего угла подвала заорали, чтобы она замолчала, и спросили, что такое она мне рассказывает? Она отвечала, что объясняет мне, где достать водки – у еврея на Новом рынке.
– Молчи, болтунья! – опять закричали на неё.
Женщина умолкла и забилась в угол подвала.
После того, что сказала мне эта женщина, я убедился, что, несомненно, я попал в настоящее разбойничье логово. Поэтому, я не стал ждать второго приказа удалиться, встал и, делая вид, будто ищу местечка, где бы улечься, подошёл к двери, открыл её и вышел. Меня звали назад, уверяли, что я могу остаться до утра и выспаться. Но я молча поднял своё ружье, валявшееся у дверей, и приступил к поискам выхода из этого тупика, но безуспешно. Я уже был готов постучать в дверь подвала, чтобы мне указали дорогу. Вдруг оттуда вышел баденский солдат, вероятно, посмотреть, не пора ли отправляться в мародёрскую экспедицию. Он снова спросил меня, хотел бы я вернуться. Я сказал, что нет, но попросил его показать мне дорогу в предместье. Он знаком велел мне идти за ним следом и, пройдя мимо нескольких развалившихся домов, стал подниматься по какой-то лестнице. Я шёл за ним. Когда мы вышли на вал и на дорогу, он начал кружить и петлять, якобы для того, чтобы направить меня куда надо, но я понял, что он хочет, чтобы я потерял дорогу к подвалу. А между тем я, напротив, хотел его запомнить, вернуться на другое утро с несколькими солдатами и освободить женщину, просившую у меня помощи, а также разузнать, откуда у этих молодцов взялись чемоданы, которые я заметил в глубине этого проклятого подвала.