Книга: Сокровища России
Назад: ГЛАВА 35. Знакомство с Хуторковским
Дальше: ГЛАВА 37. За кем стоял Христос

ГЛАВА 36. Тайна Распроповича

 

Доводы Хуторковского навряд ли убедили бы Эдика, он слишком верил людям, но пытки прокурора лишали его стойкости. Хуторковский доказывал, внимательно выслушав Эдика, что за посадкой в тюрягу стоит только Питер. Эрмитаж. Заказ пришел оттуда. Русский музей отпадает, там совки и тюфяки. Даже он, Хуторковский, далекий от искусства, это понимает. Русский – нацелен в прошлое России, он умирает вместе с ней. А Эрмитаж изначально был нацелен на Запад и контакты с Западом, поэтому именно он сейчас – центр российской культуры после Москвы, и ее единственный конкурент внутри страны. Ростки новой российской культуры могут взойти только там, ростки уже привычно пропахшие порохом и гремящей смертью – что делать, если росткам новой культуры всегда приходится взламывать асфальт старого и отжившего. Эдик начинал верить словам Хуторковского, опытного бойца конкурентных войн. И в самом деле, если предположить, что прежнего директора Российского музея, Ивана Пузырева, грохнул не взбесившийся маньяк Онищенко, остается единственный реальный ответ – киллер из Питера. Ведь Пузырев наехал на них так, что не вздохнуть. Едва Хуторковский узнал подробности наезда, он схватился за голову и просто взвыл. Да он на месте питерцев, уж на что тихий и моральный олигарх, а и то бросил бы все и прибыл в Москву с пулеметом. Почему бы Эдику не признать факт временного перевеса питерцев? Пока что они переиграли его, зажали в угол – так чего упрямствовать, не лучше ли начать переговоры об условиях, при которых они выпустят, вытащат его из ямы, куда и завалили? Ну, в самом деле, почему Эдик не хочет подписаться под их подделками? Да пусть загоняют иностранным лохам свою мазню! Пойми, Эд, ребятам бабки нужны, причем не твои, а чужие, так с какой стати ты встал у них на пути?
И Эдик решил, что стоит попробовать. Тем более что косвенно слова олигарха подтверждались ежедневными звонками того эрмитажника Макарова, который качал права за весь Эрмитаж. Тот названивал не просто от злорадства – нет, явно с сочувствием, постоянно предлагая помощь. Эдик всякий раз вежливо посылал назойливого прохиндея. Ну, чем вроде тот мог помочь? «Замолвить словечко нужным людям…»? – да видел бы он прокурора Троекурова в гневе! Такого только танк остановит. Он пытал Эдика музыкой с неумолимостью садиста. Едва увидев слабое место Эдика, он принялся за «музыкальные допросы». Попросту включал магнитофон с записью концертов виолончельной музыки – и начинал свои вопросы. Скоро путем экспериментов Троекуров нашел наиболее действенные пытки – если простую скрипку Эдик переносил, только скрипя зубами, то виолончель вышибала из его лба обильный пот, а тело начинала колотить дрожь, как от озноба. Но самой вершиной пыток был концерт виолончели, причем сольный концерт без оркестра, который смягчал муку, и причем только в исполнении прославленного маэстро Распроповича. Все другие виолончелисты не могли вызвать у Эдика рвоту, судороги и потерю сознания, как этого добивался сольный концерт Распроповича. Эдика приходилось приковывать к железному, ввинченному в пол табурету, чтобы он не катался по полу в разных направлениях, а бился в судорогах возле табурета, когда сваливался на пол, руки в наручниках, нога – к табурету. Прокурор требовал имена покупателей, суммы заплаченных денег, даты, адреса. Он не верил словам Эдика, что все это неизвестно, прокурор знал, что все это можно восстановить, выйти по следам воспоминаний на реальных покупателей и доказательства, и Эдику оставалось только молчать. Нервная система олигарха, до того крепенькая и цельная, начинала расшатываться и трещать. Скрипка воспринималась после недели пыток уже отдыхом, пусть и мучительным, а в конце каждого допроса Троекуров не забывал поставить в мучениях точку концертом-соло Распроповича, после которого Эдика приходилось обливать водой из графина. Эдик едва не умер, и непременно бы умер, если б не истинный дух Россов, в который он верил, и который только и удерживал душу Эдика, истерзанную раскаленной виолончелью, от падения в бездну. Может, он и сломался бы, если б не поддержка и вера в него других людей, не таких злых, как прокурор. Одним из них, если не главным, явился тюремный врач, которого вызвали, видимо, охранники, во время одного из беспамятий Эдика. Осмотрев и послушав Эдика, врач заверил Троекурова, что узник не придуривается. Пена изо рта настоящая. Судороги тоже. Сердце на пределе, работает с перебоями. Врача даже заинтересовало – чем бьет Эдика следователь. Что-то новенькое вроде…Током? Или пакетом полиэтиленовым душите? Скорее все вместе, да? Прекращайте, а то ласты склеит. И музыку можете выключить, все равно арестант уже не в состоянии кричать. Выдав эти рекомендации, врач машинально сам выключил магнитофон, и обессиленный Эдик тут же прекратил биться на полу и пробормотал: – я ничего не знаю…герр официр…
Прокурор поспешно включил магнитофон, и арестанта, поднявшего голову, снова мгновенно закорчило и вспенило. Удивленный такими метаморфозами врач, поразмышляв, на другой день снова пришел на допрос с найденным объяснением такого феномена. Видимо, в детстве маленькому Эдику изрядно наподдали под виолончельную музыку. Малыш настолько еще ничего не соображал, что в головенку все вместе и впечаталось – виолончельные трели вперемешку с сильной болью. Наверное, родители – злыдни. Стегали мальчишку ремнем, заглушая его вопли любимой музыкой. Такой вот сплав в голове. Как у собаки Павлова – ту кормили под музыку, и потом у нее слюни капали от одной только музыки и без всякой кормежки. Этого типа явно долго и сильно мучили, и все под музыку. Отдышавшийся Эдик заверил его, что родители его никогда не били, а прокурор поинтересовался – почему именно Распропович так сильно бьет заключенного? На первый слух, вся эта фиговина виолончельная одинаковая. Сам прокурор отличить не может, а Эдик – с первой ноты Распроповича падает, как от удара.
Врач ответил, что в таких тонкостях может разобраться только психоанализ, причем глубокий, а он – штука очень дорогая, а Эдику ответил, что тот и не может помнить – кто его бил под эту музыку, потому что так уж устроена психика, чтобы напрочь забывать плохое. И выдал прокурору новые рекомендации – без этих темных хитростей просто пинать Эдика, как это делает большинство следователей, или душить противогазом. Дело проверенное, никто еще не умирал, за немногими исключениями.
Но советовал это врач, еще не зная, что Эдик – олигарх и в состоянии не только оплатить дорогущий психоанализ, но и более тонкое лечение, вроде смены половой ориентации. А когда узнал, то сразу прибежал к прокурору, требуя прекратить бесчеловечное обращение с больным арестантом, которого его врачебный долг и клятва Гиппократа заставляют вылечить, во что бы это ни стало олигарху.
Так прокурор под угрозой жалоб и воплей врача был вынужден выпустить из своих зубьев полузажеванного пленника. Временно, для лечения в тюремной больнице. Врач поместил его в отдельную палату, которую камерой и язык не повернется назвать, даже обои – в розовый цветочек. Там уже стоял, кстати, японский цветной телевизор, но врач быстро согласился, что домашний кинотеатр с экраном метр на полтора куда полезнее для глаз Эдика, а после его выписки – и самого врача. Психоанализ – дело нудное и долгое, на пару недель растянулся бесконечными вопросами и воспоминаниями в полусонном состоянии, поэтому кроме общеукрепляющего лечения в виде усиленной кормежки с вином и фруктами, врач разрешил своим помощникам попутно излечить олигарха от неправильной ориентации. И две юные медсестрички, одна с сержантскими погонами, а вторая – с лейтенантскими, с энтузиазмом, за тысячу баксов в день, взялись своими нежными руками за Эдика и его мужские причиндалы. Этот вид лечения пошел очень успешно. Как это и воспитывается в милиции, сержант и лейтенант долго не верили Эдику, что он не голубой, но даже, убедясь в этом неоднократно, и вместе, и порознь, все равно не верили, и продолжали свое лечение для закрепления успехов. Спорить с ними было невозможно, как со всяким милиционером.
– Ага! – говорила радостно лейтенант, – едва увидел милицейскую фуражку, так и головку поднял? Разве ты не голубой? – Кроме фуражки, сапог и хлыста на ней больше ничего не было, одни округлости и полушария, но возражать Эдик не смел – тогда прикуют наручниками к кровати – и все равно будут лечить.
Психоанализ тоже продвигался, хотя так до первопричины врач и не докопался, прокурор помешал, выдернув Эдика из ласковых лап медсестричек. Но главное выяснил – во всем оказались виноваты демократы. Это, впрочем, и без исследований было понятно и давно всем и каждому, но и олигарху они успели нагадить в душу, и вот каким образом.
Эдик в процессе работы вспомнил-таки, что раньше, еще в школьные годы, виолончельно-скрипичная музыка просто не нравилась. Раздражала. Вселяла беспокойство. Он старался ее избегать, но особых негативов организм не выдавал. Эдик согласился с доктором, что в глубочайшем детстве, видимо, и впрямь испытал сильнейшую боль под музыку, случайно – что-то такое в памяти смутно, но шевелилось – если это шевеление не внушил ему доктор своими вопросами. Может и впрямь поколотили во дворе мальчишки, когда из форточки на улицу выла виолончель. Или собака покусала, предварительно воя по-виолончельному. Доктору видней, в конце концов. Ясно, что с годами в мозгу выросла защитная стенка, которая закрыла боль, но если через стенку неслись виолончельные вопли, организм чувствовал себя неуютно. Но в старших классах – девятом или десятом – защитная стенка рухнула, и вопросы доктора помогли Эдику отчетливо вспомнить тот полузабытый случай, который грянул во время сольного концерта Распроповича на Красной площади. Была обычная пропагандистская акция тогдашнего первого Президента России, с которым этот пиликалка то ли дружил, то ли бабки ковал. Торчал, короче, президентушка от этого контрабаса. И думал, что и избиратель его заторчит. Эдик тогда только-только начал интересоваться торговлей иконами, даже подделывать их еще и не думал, просто перепродавал в свободное от уроков время. Как раз удачно толкнул одну иконку, отметил по молодости это дело стопочкой коньяка, и шел просто себе мимо, ну и на площадь забрел, дуриком, из любопытства, как раз в антракте. Вбурился в народ, и тут этот очкарик вдарил по своему контрабасу своей пилой. Эдик тут же развернулся, зажал уши и попер обратно, но сделал это, может быть, не слишком вежливо, и ребята-демократы, любители Распроповича, малость тормознули. Слово за слово, толчок за толчком – и приверженцы пиликалки и демократии, тоже нетрезвые, поначалу покидали Эдика с локтя на кулак, а потом – и с ноги на ногу. Эдик уже не помнил, как выкатился или выполз с Красной площади, но стенку в голове кулаки-таки разнесли. Неуправляемый трясун начал брать Эдда за глотку при первых же скрипах лаковой бандуры.
Это все Эдик отчетливо припомнил, но других выводов он доктору не сообщил, хотя сам все это дело начал понимать несколько по-другому. Фальшак – в нем все дело. Эдик его с детства видел. Редкий дар – даже в оригинале картины увидеть фальшь автора. Этот редкий дар сверхчувствительности – вовсе не игра воображения, потому что постоянно подтверждался звонкой монетой. Например, Эдик не помнил случая, когда бы он ошибся в оценке неизвестной картины. Большинство перекупщиков сильно занижают цены потому, что часто ошибаются – живопись субъективная вещь. Эдик не ошибался. Он покупал для перепродажи только настоящее, будь оно даже фальшивкой. Потому что только настоящее и приносит деньги. Так что дело было не только в ботинках демократов, лупивших по ребрам. Эдику стало плохо от фальши, что была разлита по Красной площади этим пиликаньем и вообще этим действом. Просто вся фальшь этих лозунгов, этих демократических призывов к свободе, что копилась в душе, здесь многократно усилилась, аж до рвоты, чему изрядно поспособствовал кусок свежего человечьего дерьма, который размазался по лицу во время лежачего общения с демократией. И особенно фальшивил этот музыкант – не скрипкой, а самим собой – на которого всем было начхать, Эд уверен в этом, и который, если честно, тоже плевал на всех и на Россию – он давно сдернул за рубежи и бабки там наваривал, а сюда ездил только, если пригласят и наобещают – ездил врать. Фальшак – в нем все дело. И Эдик не ошибся – известно, чем кончилась демократия и свобода – ограбиловкой и набиванием карманов. Едва такая свобода ограничивалась, демократы сдергивают за рубеж с набитыми карманами.
Но про свой патриотизм Эдик уже не говорил доктору – зачем? И тем более прокурору Троекурову, когда снова попал под его пресс.
А пресс оказался настолько страшным, что Эдик чуть не отдал концы. Не зря прокурор Троекуров позволил доктору так долго набивать карманы, за это время он организовал Эдику отдельную камеру, всем хорошую, только с одним недостатком – она была музыкальной. То ли в стенах замуровал прокурор громкоговорители и динамики, то ли продолбил стены до нужной толщины из соседней камеры, а только первую же ночевку на новом месте Распропович играл всю ночь напролет на своей гадской виолончели. Эдик пытался разбить стены – это накатывалось отчаяние. Не помогали затычки в ушах и громкое мычание. И мокрое полотенце, замотанное вокруг головы, не помогло. Эдик не спал всю ночь, его трясло и корчило, он даже всхлипывал, и в полубреде ему казалось, что вся ложь и гниль демореволюции, воплощенная в музыке этого Распроповича, так и лезла ему в уши, в нос и рот, лезла в виде дерьма, заставляя блевать несчастного росса по имени Эдуард, или ария по имени Эд, который пришел в эту белую заснеженную мертвую пустыню из солнечной Индии много веков назад, пришел, как правда, и сделал правдой фантастическую Россию…
На допрос к Троекурову Эдика притащили уже никакого, совсем зеленым, как доллары, и прокурор тут же включил магнитофон с концертом садиста Распроповича. Прикованный наручниками Эдик забился в конвульсиях. В отключке и бреду его мучил глюк умиравшей России, и он заплакал от невыносимой жалости и своего бессилия. Он плакал над ее пьяными мужиками и бабами, которые только в пьянстве находили спасение от невыносимого существования. Он видел умиравших, брошенных старух и стариков, в русских разгромленных реформами деревнях, видел толпы беженцев, видел русских, которым за рубежами распавшегося государства местные демократы плевали в лицо и в душу, видел каким-то чудом, но целиком два-три поколения: совсем старых, пожилых и еще работящих – одинаково брошенных в навоз для хилых ростков демократии тупым государством, которое ради фантазий всегда жрет свою собственную реальность, слишком тупое, чтобы преобразовать ее. Проклятая государственная машина жрала людей и сейчас непостижимым ему образом – и жрала тем самым саму себя…
Эдик очнулся, когда его под руки волокли по коридору обратно в камеру. Заботливый охранник, нервно оглянувшись, сунул ему в карман сотовый телефон, второй шепотом ободрил:
– Ночью будет тихо, Максимыч. Отвечаю. Оплачено. – И сунул в карман пачку долларов.
Сидя в тишине на мягкой, уже покрытой ковром шпонке, Эдик тупо пялился в стену, которую уже наполовину покрасили в нежный салатный цвет, и понимал, что прокурор его убивает. Убивал, сам не понимая этого. Хватит упорствовать. Если есть шанс, его надо использовать. И придя в себя, Эдик позвонил Макарову в Питер.

 

Назад: ГЛАВА 35. Знакомство с Хуторковским
Дальше: ГЛАВА 37. За кем стоял Христос