Глава 17
Итан смотрит на дорогу, а я смотрю на Итана. Мне страшно оторвать от него взгляд. Он быстро поворачивает голову, чтобы взглянуть на меня.
— Что это с тобой? Что-то не так?
Сказать или не сказать? Скрещиваю два пальца. Наверное, надо сказать, но я не могу. Произнесенные слова могут обладать способностью воздействовать на реальность, а этого допустить нельзя. Пока это всего лишь слова, напечатанные мелким шрифтом в газете, а информация, напечатанная в газете, скоро станет неверной. И никому о том знать не обязательно.
Еще я боюсь, что, узнав о некрологе, Итан упадет духом, смирится со своей злой судьбой. Неужели вопреки всем его усилиям предотвратить ужасное будущее оно все-таки осуществится?
Нет уж, лучше держать рот на замке. Я — единственный человек, который об этом знает. Я отчаянно люблю Итана и стану для него сегодня защитницей и стражем.
Усилием воли заставляю себя отвернуться и не смотреть на него. Теперь мои глаза, снова обретшие прекрасное зрение, считают въезды на парковую автостраду Штата садов, и, читая названия — Манахокин, река Форкд, Айленд-Хайтс, Плезант-Плейнс, Эсбери-Парк, Нептьюн, — я вижу в этих словах странную поэзию. И тут в голову приходит одна мысль.
— Можешь сейчас свернуть?
— На этот выезд?
— Да.
— Здесь?
— Да, думаю, здесь, — отвечаю я, читая дорожные знаки.
Итан сворачивает и спрашивает:
— А что здесь такое?
Я верчусь на сиденье, глядя то в одну сторону, то в другую:
— Узнаю́ некоторые названия. Хотя выглядит тут все несколько иначе.
— Ладно. — Итан останавливает машину на перекрестке. — Теперь куда?
Изучаю знаки. Размышляю.
— Налево. Кажется…
— Есть: «кажется, налево».
— Теперь прямо. — Едем примерно милю, я стараюсь припомнить. — Сверни здесь.
— Слушаюсь.
— Теперь прямо. — Я встала на колени. — Вон туда. Видишь здание?
— Школа, что ли?
— Да. Остановись.
Итан жмет на тормоз и останавливается перед фасадом. Сегодня суббота, в школе никого нет.
— Глазам своим не верю, — едва слышно произношу я, вылезая из машины.
Итан идет за мной по траве на самый верх небольшого холма, откуда видна игровая площадка позади здания школы.
— Знаешь, что это такое?
— Не знаю.
— Здесь была местная средняя школа, прямо рядом с нашим домом. То есть еще до того. До того, как мы оказались здесь.
Итан широко открывает глаза:
— Да ты что! Прямо здесь, что ли?
— Я почти уверена.
Школьный двор зарос цветущими деревьями, мягкие солнечные лучи греют голову. Воспоминания, связанные со школой, наполняют душу тревогой, но, как ни странно, находиться здесь приятно, как-то даже утешает. Дает ощущение непрерывности жизни, которой я давно не испытывала.
Господи, до чего же хочется остаться здесь и никуда не ехать. Потому что здесь с Итаном ничего плохого случиться не может. Можно хоть весь день сидеть на траве, глядеть на облака, слушать пение птиц. Никакой опасности, никаких автомобильных катастроф или убийств. Можно обнять его и не выпускать из рук, пока не закончится день.
— Ты что, ходила в эту школу? — спрашивает он и берет меня за руку.
— Нет. Должна была. Мне очень хотелось. Но школа закрылась как раз перед тем, как я пошла в детский сад. Говорили, временно, но она так больше и не открылась.
И снова ведерко опускается в глубокий, давно покинутый колодец памяти. И я сама удивляюсь, что оттуда извлекается на поверхность.
Итан смотрит на меня с любопытством, но внимательно:
— А в какую школу ты ходила?
— Ни в какую. Нас обучали дома. Папа очень серьезно к этому относился. Ты вот все дразнишь меня, что я такая умная. А моим учителем был один папа, других учителей не было, нам не разрешали выходить из дома.
— Твой папа был потрясающий учитель.
— Да, это правда, — киваю я. — И все равно мне хотелось ходить в эту школу, очень хотелось. Я только в книжках читала, как дети ходят в школу. Но в книжках ведь все не настоящее.
— А в каком году ее закрыли?
— Чума разыгралась в полную силу в две тысячи восемьдесят седьмом. Эпидемия продолжалась много лет, но с переменным успехом, с ней боролись, пытались обуздать вирус, хотя бы ограничить. А вот когда переносчиками заразы стали комары, тут начался настоящий ад.
— Значит, в две тысячи восемьдесят седьмом году.
— Да. Думаю, ее закрыли во время второй волны, в две тысячи девяносто первом.
— Так, значит, тебе было примерно… пять лет?
— Ага.
Подняв брови, Итан что-то прикидывает:
— Ты знаешь, а ведь мы с тобой не пара. Ты для меня, в общем-то, слишком маленькая будешь.
— Конечно, ты ведь старше моей бабушки, — смеюсь я.
— Ты родилась в этих местах?
— Да, неподалеку.
— И тогда страна называлась Соединенные Штаты?
— Да. Я гражданка Соединенных Штатов, а не какой-нибудь нелегальный иммигрант. Понятно?
— Слава богу, хоть страна еще сохранилась.
— Да. Правда, держалась едва-едва.
Лицо Итана становится грустным.
— Впрочем, в других странах не лучше было.
— А когда вы отправились сюда?
— В две тысячи девяносто восьмом году. А прибыли в две тысячи десятом.
— А почему именно в это время?
— В две тысячи девяносто восьмом? Думаю, тогда были сформулированы принципы и разработана технология создания временно́го тоннеля. Мой папа когда-то рассказывал мне, что начиная с конца семидесятых и все восьмидесятые люди лихорадочно искали, где найти спасение. Но уже почти все знали, что планета скоро станет необитаемой.
— Думаю, в определенный момент все должны это понять.
— Несколько ученых еще довольно долго продолжали на что-то надеяться, и у них было много горячих поклонников — оптимисты или просто циники, не знаю, — но и они в конце концов стали выглядеть смешно и нелепо, потому что ситуация становилась все хуже.
Слушаю себя как бы со стороны, словно я другой человек. И в каком-то смысле я понимаю, что делает Пренна. Если она будет продолжать говорить, Итан, возможно, не заметит, что к Тинеку, штат Нью-Джерси мы не становимся ближе.
Итак, Пренна, за которой я наблюдаю, продолжает заговаривать зубы:
— Кое-кто из врачей и ученых пытался что-то предпринять, но большинство понимали, что уже слишком поздно, они пытались найти способ спастись в безопасном месте. Были планы построить колонию на Луне, на Марсе, на космической станции. Планы-то были громадные, амбициозные, но времени уже не хватало. Люди умирали. И остался единственный способ устроить колонию в прошлом.
— И сколько раз использовали этот тоннель?
— До позавчерашнего дня я бы сказала, что всего один раз. Но если мой отец тоже явился сюда, значит тоннель использовали как минимум еще раз.
— В две тысячи десятом году.
— Да. Я даже могу представить себе, каким был мир, когда он покидал его.
— Может быть, тоннель использовали и после него. Или до.
Я вздрагиваю:
— Ты знаешь, ведь существует легенда о Страннике во времени номер один. И многие в нее верят.
— А кто это — Странник номер один?
— Дело в том, что у каждого из нас есть свой номер. Наш главный советник — это Странник номер два и так далее. Я, например, — Странник номер девятьсот семьдесят один, и, между прочим, самый младший из нас, Эшли Майерс, — Странник номер девятьсот девяносто шесть. Странник номер один, говорят, первым должен был пройти по тоннелю, изучить его свойства. Он был как бы нашим Моисеем. И оставил нам двенадцать заповедей.
— А потом его номер как бы забыли.
— Верно.
— И это значит, что он где-то здесь, среди нас.
— Да, если он вообще существует. Все остальные явились сюда в две тысячи десятом году, значит и он должен быть здесь.
— И я тоже мог видеть его в лесу.
— Сомневаюсь. Думаю, что он, как ты изящно выражаешься, всего лишь метафора, образ. Его придумали с целью узаконить заповеди. Чтобы не казалось, будто они дурят нам мозги.
Мы идем вокруг школы и выходим на небольшую игровую площадку. Я всего несколько раз играла на ней до того, как школу закрыли и площадку ликвидировали. Чтобы у детей не было соблазна бежать на улицу.
— А знаешь, что удивляет меня больше всего? — спрашиваю я, когда мы садимся на качели, Итан на одну перекладину, а я на другую.
— Что?
— Что все всё знают.
— То есть? — Носком обуви Итан поддевает кусок засохшей грязи.
— Ну, все здесь знают, куда мы идем. До того как мы совершили переход, я думала, что люди в конце двадцатого и начале двадцать первого века не понимали, что творят, какое зло несут земле, ведь как тогда объяснить, почему они продолжают творить зло. Нет, они все понимают. Не знают в точности, как именно будут развиваться события, но знают и понимают многое.
— Но ведь и мы знаем, верно?
— Люди в восьмидесятые годы двадцать первого века смотрят на этот период и на наше ближайшее будущее как на золотой век науки. Вообще-то, действительно золотой век. Ты не представляешь, какая у нас была ностальгия по этому времени. Наука получила возможность предсказывать будущее на сто лет вперед. И не только горстка ученых, все знали, что́ нас ждет. Я все время читаю, слышу об этом, чуть ли не каждый день об этом говорят в новостях. Какие еще нужны предупреждения?
— Но не всем же.
— Да, это правда. Но у людей странные представления о том, как надо действовать. Существует день Земли, день борьбы с загрязнением окружающей среды, есть много разнообразных, экологически чистых продуктов, но ведь этого мало, простыни из натурального хлопка или носки из конопли не сотворят чуда. Ведь никто не хочет прилагать усилия, чтобы что-то изменить. Никто не хочет чем-то жертвовать. Да никто и не призывает людей к настоящим жертвам. Политики все трусы, они боятся это делать. Конечно, когда жареный петух клюнет, они станут призывать к жертвам, такова их работа, деваться больше некуда, но, увы, будет слишком поздно.
В лице Итана вижу смятение.
— Так всегда и происходит.
— Да, так всегда и происходит.
Он долго молчит.
— А ваши руководители, они знают обо всем и ничего не делают?
— Даже напротив. Делают все, чтобы никто и пальцем не пошевелил. Ты читал письмо моего отца. Когда мы оказались здесь, они вели себя так, будто они отцы-основатели Соединенных Штатов, представляешь? Печатали свидетельства о рождении, паспорта, справки о кредитоспособности и прочее. Даже старые семейные фотографии и биографии предков. Старались вычеркнуть из нашей памяти воспоминания о прежней жизни, хотя у них ничего не вышло. Кроме самого́ перехода и одного-двух дней после него, я помню практически все. И потом, они пытались нас переобучить, чтобы мы могли приспособиться к здешней жизни, за два года хотели впихнуть в нас все, на что в нормальной жизни потребовалось бы целое детство. Свое дело они делали основательно… правда, кое-что и упустили. — Я закусила нижнюю губу. — В карты, например, играть не научили.
Итан улыбается, и я улыбаюсь ему в ответ. Мы начинаем раскачиваться, отталкиваясь от земли ногами. И я готова оставаться с ним здесь и качаться на этих качелях хоть до ночи, да куда там, до конца жизни.
— И еще они упустили очень важное. Не учли такого фактора, как свобода. У нас были тайны, которые приходилось хранить от остальных, у нас были заповеди, которым надлежало следовать, но совсем не было свободы. Не думаю, что Бенджамин Франклин одобрил бы их за это.
— Нет, конечно. Еще бы!
— Сначала, возможно, у них и были кое-какие идеалы, но когда они поняли, как здесь удобно, безопасно и хорошо жить, то, думаю, быстренько растеряли их. Превратили нас в паразитов. Главное, в своем будущем они уверены и вряд ли хотят изменить его.
— Даже если…
— Даже если. — Я пожимаю плечами. — Мне очень долго хотелось им верить. Ведь наша община была для меня все, весь мой мир — я люблю многих из наших, некоторых даже очень. Но все они смотрят в рот вождям… во всяком случае, делают вид. А я так больше не могу. Они такие же самодовольные и близорукие люди, как и все остальные. И гораздо более испорченные. Они любят только себя.
— Плохо дело…
— Никто из них не верит в будущее, понимаешь? Ведь это все равно что верить в собственную смерть. Но ведь так жить нельзя. Нельзя верить в свою смерть. Даже нам нельзя, всем, кто каждый день видел ее собственными глазами.
И тут я снова вспоминаю строчку, напечатанную крошечным шрифтом в завтрашней газете. В еще одну смерть я не могу верить и ни за что не поверю.
Итан некоторое время молчит.
— А твоя мать, она им верит? — спрашивает он.
— Она во всем их слушается и не пытается идти против, это я точно знаю. Но не знаю почему — согласна ли она с тем, что они говорят, или просто боится.
— Как думаешь, она знала про твоего отца?
— Вряд ли. — Я закрываю глаза. — Да, скорей всего, не знала. — Молчу, перебираю пальцами звенья цепочки. — Моей маме в жизни досталось, ты это знаешь. Говорят, страдания делают человека сильней и мудрее, но, боюсь, гораздо чаще люди становятся слабее и трусливее. Мама хочет хоть еще час, еще день прожить спокойно и делает для этого все. На большее у нее не хватает духу.
— Печально. Впрочем, большинство людей именно так себя ведут.
Я гляжу на Итана, и мне хочется плакать. Понимаю, насколько он прав. Ведь сама я кто? Такая же слабая и напуганная девочка. А все эта строчка в газете… Ох, сейчас меня больше всего заботит она.
— Но ты совсем другая, потому что ты знаешь, чего стоит этот час, — серьезным тоном говорит он. — А теперь и я тоже другой. Мы с тобой знаем, что произойдет на Земле, если сидеть сложа руки.
Я вытираю нос рукавом. Хотелось бы быть другой. Но сейчас весь мой организм пронизывает страх.
Итан рассчитывает момент, хватает меня за руку и держит до тех пор, пока мы не начинаем раскачиваться в унисон. Такое чувство, что на этой площадке он вырос.
Он ловко останавливает качели и подхватывает меня, помогая сойти. Потом энергично тащит меня к машине.
— До сегодняшнего дня, — говорит он, — сидели сложа руки. А сегодня настало время действовать.
И я знаю, что он прав. Надо действовать.
* * *
— А хоть что-нибудь клевое было у вас там? Что-нибудь такое… потрясающее? — спрашивает Итан, когда мы мчимся где-то между Эсбери-Парк и Фрихолдом.
Ради него я готова на все. Отвечать на его вопросы? Пожалуйста. Всю жизнь свою готова перед ним выложить. Он так долго сдерживал свое любопытство. Жаль только, что рассказывать особенно нечего, радости в жизни я видела мало.
Итан бросает на меня взгляд:
— Ладно, сразу можешь не отвечать. Не торопись. Я все равно собираюсь мучить тебя вопросами лет еще этак семьдесят-восемьдесят.
А мне больно это слышать, ох как больно. С трудом подавляю в себе это чувство.
— Да ничего такого особенного уже не было, — отзываюсь я, стараясь говорить бодрым голосом, потому что слова почему-то не хотели выговариваться, застревали в гортани. — Другие рассказывали, правда, про клевые штучки. Ну, видела кое-что, но к тому времени, как я родилась, это уже работало плохо. В начале двадцатых компьютерные технологии достигли такого уровня, что уже не нужны были эти громоздкие ящики, мониторы, клавиатуры с мышками. Изображение можно было получить почти на чем угодно, на экранах тоненьких, как бумага, и мягких, как ткань, а можно было перед собой спроецировать, прямо в воздухе. Информацию и картинки уже вызывали с помощью рук, глаз, а в некоторых случаях даже мыслью.
— Да, теперь сама увидишь, все это будет, — горячо и радостно кивает Итан.
— Да, существовало одно замечательное устройство. С его помощью можно было исчезнуть, стать невидимым. Правда, я о нем читала только в книжках, посвященных двадцатым и тридцатым годам. Я вижу, технология сейчас совершенствуется, появились сенсоры, которые умеют читать контуры тела во время движения и создавать такой фон, что ты совершенно с ним сливаешься, со своим окружением то есть.
— Я об этом тоже читал, — говорит Итан и снова бросает на меня взгляд. — Забавно слушать, как ты говоришь о будущем в прошедшем времени. Или странно, что ли.
— Знаю. У меня всегда были проблемы с временами.
— Ну а еще что?
— Ну что… Денег было много, они шли на науку, а та занималась изобретением пилюль и разработкой несложных операций, чтобы люди могли есть от пуза и при этом не полнеть. Большие средства вкладывали в пластическую хирургию, стало возможным изменять тело по своему хотению, выглядеть супермолодым даже в семидесятилетнем возрасте. Честно говоря, меня от всего этого в дрожь бросает.
— На что только тратятся средства, надо же! — Лицо Итана становится серьезным. — В то время как мир разваливается на части.
— К концу сороковых это безумие постепенно сошло на нет. И это несколько парадоксально, потому что в пятидесятые возникли проблемы с едой, ее стало не хватать, так что излишний вес для большинства перестал быть проблемой.
— Грустно все это, — качает головой Итан.
Я словно слышу, как Паппи бесстрастным голосом рассказывает мне обо всем за кухонным столом. Думаю о старике, который, сидя в полумраке на полу в общественном клубе, рассказывал мне о перепутье истории. А я так и не узнала своего Паппи.
— А что, если сегодня вечером должно быть это самое распутье истории? — вдруг спрашивает Итан. — Как оно может изменить ход событий? И насколько важны тут исследования Моны Гали, как думаешь? Сомневаюсь, что она занимается пилюлями от ожирения.
Я тоже как раз об этом думаю.
— Она занимается чем? Изучением свойств энергии.
— Ага. Возможностью получения и использования энергии морской волны.
— А если у нее все получится?
Итан думает минуту.
— Почему бы тебе не рассказать, как все это было? Начиная с сегодняшнего дня.
Да-а, какая я дура, что не заучила все наизусть, чтобы от зубов отскакивало. Паппи много чего рассказывал мне поучительного.
— Ну хорошо. Сейчас климат на Земле очень благоприятен для сельского хозяйства, погода стабильная уже довольно долгое время, и люди считают, что это нормально и так будет всегда. Гольфстрим смягчает климат Европы, там есть районы, где часто идут дожди, но есть и районы, где климат довольно сухой. Так?
— Так.
— Но потом все начинает меняться, примерно так, как и давно предсказывалось. Полярные шапки начинают таять, ледники разрушаться, уровень воды в океане повышается. Поначалу это происходит довольно медленно, и люди считают, что успеют как-то приспособиться. Я помню развалины одной идиотской дамбы, которой люди пытались защититься от моря в сороковые годы. Но потом процессы ускоряются. Лет через пятнадцать мир уже не узнать. То страшная жара и засуха, то жуткие наводнения и бури, и в результате верхний, плодородный слой почвы выветривается и вымывается. Не успеют люди опомниться от одной беды, новая на носу. Цены на основные продукты питания, например пшеницу и рис, взлетают до небес, правительства подают в отставку, потому что нет средств накормить народ. — Я поднимаю голову. Понимаю, что тороплюсь, перескакиваю с одного на другое. — Вот так примерно, галопом по Европам. История деградации человечества, пересказанная за минуту.
— А потом еще комары.
— Да, если перемахнуть через двадцать-тридцать лет.
— Отчасти это еще и проблема климата.
— Конечно.
— Значит, если Мона разрабатывает способы получения экологически чистой и дешевой энергии, исключающие выделение в атмосферу углекислоты, то это круто.
— Еще бы.
— А если Мона собирается запатентовать свое открытие в американской лаборатории, то это может способствовать укреплению финансовой системы страны, и отпадет необходимость закупать огромное количество нефти, наоборот, технологию можно будет продавать в другие страны.
— Неплохо, если бы у нас для сравнения было бы другое, лучшее будущее, но, увы, это не так.
— Да, с таблетками от ожирения как-то не сочетается.
— Ну, нам ведь нельзя вот так взять и попросить Мону, чтобы она все устроила.
Итан снова с минуту думает.
— А если будущее не захочет меняться? Если оно таким и должно быть, независимо от наших благих пожеланий? И нет никакой разницы, стараемся мы или нет, герои мы или трусы?
Лично мне эта мысль отвратительна. В этот поворотный день я так боюсь хотя бы представить себе такое, что и думать не хочется.
— Будущее само по себе ничего не может хотеть! — говорю я запальчиво. — Будущее делаем мы.
Во всяком случае, хочется в это верить.
И опять в голове мелькают, сменяя друг друга, мысли про Итана, про наши с ним восемьдесят лет вопросов и ответов, про Паппи и то, сколь многим он пожертвовал ради этой цели.
— А мы с тобой не будем сидеть сложа руки, понятно? Мы будем действовать.