ГЛАВА 27
Оказавшись возле своей двери, я сразу чувствую, что за ней ждут, и едва не поддаюсь панике. А вдруг там Чудище? Пришел отношения выяснять? Я злюсь на себя — не смей переживать из-за этого, глупая! На всякий случай достаю нож и открываю дверь.
Однако в комнате лишь Исмэй, она прикорнула в кресле возле прогоревшего очага, и я даже не знаю, что испытывать — облегчение или разочарование. Едва слышный стук затворяемой двери будит ее, она вздрагивает и мигом открывает глаза:
— Сибелла! — Вскочив, она делает два шага мне навстречу. — Где ты была?
Как рассказать ей, что я уходила предаваться сердечным страданиям? Я так долго пыталась убедить ее, что этого самого сердца у меня не имеется вовсе…
— Собираешься меня вздуть за то, что раньше не поделилась? — выгибаю я бровь.
— Ну вот еще! Аббатиса наверняка приказала тебе держать язык за зубами, да и правильно сделала.
Любовь и сострадание, которые я вижу на лице Исмэй, едва не доводят меня до слез.
— Ничего она мне не приказывала, — говорю я. Правда рвется наружу, как болезненные гуморы из гноящейся раны. — Я просто… ну не могла тебе рассказать, понимаешь? Особенно после того, как ты встретилась с д'Альбрэ в Геранде.
Исмэй подходит вплотную, берет меня за руки и крепко их сжимает. Не знаю даже, чего больше в этом пожатии — сочувствия или упрека. Может, как раз пополам.
— У каждой из нас свои тайны, — произносит она. — И свои шрамы. Аннит мне это внушила в первое же утро, которое я провела в обители. Я ведь тоже тебе не все рассказала о моем прошлом.
— Что, правда?
Исмэй кивает. Я готова подозревать, что она затеяла мистификацию ради моего утешения.
— Я знаю, что тебя выдали замуж за то ничтожество, знаю, что отец тебя бил.
Она чуть вздрагивает:
— Все это так, но есть и кое-что еще… К примеру, я тебе не рассказывала, как моя мать ездила к ведьме-травнице за зельем, чтобы изгнать меня из утробы. Не показывала длинный страшный шрам на моей спине, где обожгла отрава. Не говорила о сестре, которая боялась меня, о деревенских мальчишках, которые проходу не давали, придумывали гадкие прозвища. Я, как и ты, до того была рада вырваться из этого кошмара, что не хотела вспоминать и рассказывать о пережитом, не хотела, чтобы минувшее зло оскверняло мою новую жизнь в обители.
И в этом была вся Исмэй. С какой легкостью объявила она об отпущении моих грехов, провозгласила мои преступления против нашей дружбы ничего не значащими пустяками. Я не нахожу слов, чтобы выразить, как много все это для меня значит. И я лишь улыбаюсь:
— Ну и как они тебя обзывали?
Исмэй морщит носик и выпускает мои руки:
— Даже повторять неохота.
— Хорошо, — говорю я, меняя предмет разговора. — Зачем ты меня тут ждала?
— Я боялась.
— Боялась? Чего?
Она смущенно передергивает плечами:
— Например, не услала ли тебя куда-нибудь аббатиса. Еще я прикидывала, не сбежала ли ты. Да мало ли что! Я о чем только не передумала, пока тут сидела.
Точно кулак разжимается, отпуская мое сердце.
— Так ты… всю ночь меня тут ждала?
— Я пришла, а потом подумала: грех уходить, пока не узнаю, что с тобой сталось. — Отвернувшись, она хватает кочергу и ворошит угли. — Так где же тебя носило?
— Мне нужно было побыть вне дворца, подальше от настоятельницы и ее интриг.
— А теперь ты совсем вымоталась, и что хорошего? Иди сюда скорее, ложись в постель. Нужно выспаться. Я же тебя знаю — последнюю неделю небось по часу в сутки спала.
Ее догадка настолько точна, что я улыбаюсь:
— Верно, однако уснуть я вряд ли смогу. Только не здесь… и не сейчас.
— Еще как уснешь! — возражает Исмэй. — Вот тебе и вторая причина, по которой я здесь. Снотворного питья тебе принесла.
Слезы щиплют мне глаза. Проклятье! Я, похоже, быстро превращаюсь в слезливую мямлю! Быстро отворачиваюсь, пряча лицо, и подставляю Исмэй спину, чтобы она распустила корсаж. Потом спрашиваю:
— Погоди, а как же герцогиня? Ты вроде фрейлина, значит должна быть все время при ней.
— Мне на службу еще через несколько часов.
Напряжение понемногу уходит. Я позволяю Исмэй раздеть меня, словно дитя малое, уложить в постель и подоткнуть одеяло. Она наливает в кубок сонное зелье, и я выпиваю. Наши взгляды встречаются… Я прямо-таки не знаю, как благодарить ее. Но это моя Исмэй, и она лишь улыбается:
— Всегда пожалуйста.
Улыбнувшись в ответ, я наблюдаю за тем, как она складывает мои вещи. В обители, когда настала пора служения, нам запрещали обсуждать свои поездки друг с другом. Но Исмэй не так строго, как прежде, держится монастырских правил, и мне не терпится расспросить обо всем, что ей выпало пережить. Хочу знать, не задается ли она теми же вопросами и сомнениями, что мучают меня.
Я принимаюсь теребить ниточку, выбившуюся из покрывала.
— Скажи-ка, — начинаю этак небрежно, — ты, случаем, не знаешь, теряют ли со временем свое действие Слезы Мортейна?
Она разглаживает снятое с меня платье, но при этих словах ее рука останавливается.
— Не знаю… Мои не потеряли.
— То есть ты по-прежнему видишь метки?
— У меня с детства эта способность. Я просто не понимала, что они означают.
— Тогда зачем вообще тебя поили Слезами?
— Для обострения других моих чувств. Я вдруг возмогла, только не смейся, видеть в других людях искорки жизни. Чувствую дыхание и биение крови в телах, даже когда их не вижу.
— А вот этот дар с детства был у меня, — сообщаю я ей.
Причем он не единожды уберегал от смерти. Я вполне понимаю, сколь бесполезной была бы при моих обстоятельствах врожденная способность Исмэй. Мне ни к чему было замечать обреченных, я должна была всячески опасаться живых, и дар улавливать сердцебиение очень мне помогал.
— Небось, слепая старуха тебе своими капельками последние глаза чуть не выжгла?
— Так ведь и тебе?
— Нет. Я отобрала их у нее и сама себе закапала.
Исмэй потрясенно ахает. На мгновение передо мной словно бы воскресает прежняя Исмэй, для которой монастырь со всеми его правилами был непререкаем и непогрешим.
Потом она хохочет:
— Ой, Сибелла! Ну почему я не превратилась в паучка на стене? Я бы дорого дала за то, чтобы такое увидеть!
— Ну да. Старуха жутко оскорбилась.
Она мягко спрашивает:
— А почему ты интересуешься, перестают ли действовать Слезы?
Я глубоко вздыхаю:
— Потому что есть люди, о которых мне доподлинно известно, что они повинны в измене. Я своими глазами видела их преступления… а метка не появляется! — Я поднимаю глаза, наши взгляды встречаются. — Если Мортейн намерен щадить таких, как д'Альбрэ или маршал Рье, мне трудно находить в себе силы и желание для службы Ему.
Я не собиралась так откровенничать. Выговорилось как-то само.
Она внимательно глядит на меня, потом подходит и опускается на колени у постели.
— Сибелла, — произносит она, и глаза озаряются неким таинственным светом, — я удостоилась встречи с Мортейном лицом к лицу, Он явился мне во плоти. И поняла, что аббатиса во многом заблуждается, а может, не вполне верно и все учение, исповедуемое в обители.
Я смотрю на нее, и язык отказывается повиноваться, а сердце принимается чаще колотиться в груди.
— Ты видела Его? — кое-как выговариваю я наконец. — Так Он… реален?
— Реален. И Он куда более милосерден и добр, чем мы способны представить. А какими дарами Он вознаградил нас! — Исмэй смотрит на свои руки. — Оказывается, я не просто невосприимчива к яду. Прикосновением кожи к коже я могу даже вытягивать яд из других!
— В самом деле?!
Она отвечает без запинки, без тени сомнения:
— О да!
Я отворачиваюсь к стене и притворяюсь, будто устраиваюсь поудобней, собираясь заснуть. На самом деле я просто не хочу, чтобы она увидела жадный интерес в моем взгляде.
— Расскажи, — шепчу я. — Расскажи мне о нашем Отце.
— С радостью! — Исмэй чуть медлит, собираясь с мыслями. Когда же заговаривает вновь, ее голос ни дать ни взять пронизан светом. — Он полон добра. И милосердия. А нас-то пугали Его воздаянием и строгим судом! Для чего? В Его присутствии я лишь ощущала дивную завершенность и полноту, какой никогда не чувствовала прежде.
Ее голос дышит такой уверенностью, что я невольно завидую.
— Мы не просто прислужницы, порожденные для исполнения Его воли, — продолжает она. — Мы Его возлюбленные дочери!
Эта мысль кажется мне такой несусветной, что я даже фыркаю.
— Так и есть! — утверждает Исмэй. — Ибо сам Он принадлежит к царству Смерти, Его высшая радость — видеть, что мы, рожденные от Его семени, постигаем настоящую живую жизнь!
— Но раз так, — говорю я, — почему же Он обрек нас таиться в потемках и укрываться в Его мраке?
Она отвечает не сразу. Я украдкой оглядываюсь и вижу, что она напряженно морщит лоб, глядя в окно, словно надеясь прочесть там ответ на мой вопрос.
Потом она произносит:
— Я думаю, это не Его воля, а, скорее, обители.
Вот эти слова — словно заряд зимнего града по голой спине. Я резко сажусь в постели и поворачиваюсь к Исмэй:
— О чем ты?
— Я к тому… — Она тщательно подбирает слова, словно ступая с камня на камень в бурном ручье. — Я к тому, что, как мне представляется, монастырь неверно толкует волю Мортейна… и Его замысел относительно нас. Намеренно или по незнанию — могу лишь догадываться.
Произнесенные ею слова настолько весомы, что у меня сжимается сердце.
— Объясни, — требую я, убирая с лица волосы, чтобы обострить свое восприятие и попытаться понять переданное мне откровение.
— Во-первых, — говорит она, — Он вовсе не требует, чтобы мы действовали из мести или брались кого-то судить. В Его глазах дарование Смерти есть акт милосердия и благодати, ибо без этого люди были бы обречены бесконечно влачиться в немощных, увечных телах, страдая от боли. Вот почему нам была ниспослана мизерикордия…
— Мизе… что?
Исмэй озадаченно глядит на меня:
— А у тебя ее разве нет?
— Я даже никогда о ней не слышала…
Исмэй шарит в складках юбок и вытаскивает старинного вида нож с костяной рукоятью, украшенной серебром.
— Это орудие милосердия, — тихо произносит она. — Любая царапина, нанесенная мизерикордией, исторгает душу из тела — быстро, безболезненно и наверняка. Я понять не могу, почему аббатиса тебе такую же не дала.
— Возможно, догадывалась, что среди домочадцев д'Альбрэ никто подобного милосердия не заслужил.
А вот о том, что я была настроена вовсе не милосердие раздавать, ей было точно известно.
Исмэй оставляет этот вопрос на потом.
— А еще, Сибелла, мне открылось: Он любит нас вовсе не за то, что мы совершаем во имя Его. Он любит нас просто за то, что мы — Его дочери. Делаем мы что-либо или не делаем, решаемся или нет служить Ему, никак не уменьшает этой любви.
— Это Он сам тебе сказал?
— Не словами, конечно, Он беседовал со мной совсем не так, как мы, например, с тобой разговариваем… но я это почувствовала. Я ощущала, как благодать Его любви могучей рекой объемлет меня. Тогда-то и спала с моих глаз привычная пелена.
Я вставляю:
— Примерно так, как Слезы Мортейна позволяют нам зорче прозревать Его волю?
— Вот именно. Только сильнее стократ.
Я хватаю ее за руку:
— Значит, мы изначально были не правы? В том, что совершали убийство, завидев Его отметину?
— Не то чтобы не правы… — медленно выговаривает она. — Я бы выразилась иначе: от нас этого не требуется. Метка появляется у тех, кто обречен погибнуть. Не имеет значения, от наших рук или по иным причинам.
— Но как ты поняла это?
Неужели я убила столько людей, думая, что исполняю волю Бога, а на самом деле подчиняясь каким-то своим темным позывам?
— После того как на нас напали под Нантом, — отвечает Исмэй, — я вернулась на поле сражения поискать выживших.
— Не было там выживших, — отвечаю я хрипло. — Д'Альбрэ подранков не оставляет.
— Верно, но на каждом умиравшем воине была та или иная отметина. А из тех, на ком я в детстве замечала метки, ни один не пал жертвой убийцы. Я склонна верить, что метка возникает просто от близости смерти… которую в ряде случаев приносим именно мы. Вот я и думаю, что монастырь ошибается в толковании природы меток. Они суть отражения грядущего, а не приказ к действию.
— Аббатиса знает об этом?
— Трудно сказать, — задумчиво произносит Исмэй. — Она ужасно рассердилась, когда я изложила ей эти соображения. А теперь, Сибелла, постарайся уснуть. Уже недалеко до утра. — Она подходит к постели, наклоняется и нежно целует меня в лоб. — Ты только не сомневайся, я про Мортейна рассказала чистую правду.