Книга: Хазарские сны
Назад: Глава IV. КОВЧЕГ КАГАНА
Дальше: Глава VI. МАМУРА

Глава V. ЧЁРНАЯ ВДОВА

— Проверка документов! — зычно раздалось над Серегиной головою, и он чуть не свалился за борт. Оказывается, он заснул, улёгшись головою вперед вдоль невысокого левого борта и веревочной окантовки на нем. Голова на собственных скрещенных руках непокрыта, резко обозначившуюся, вылезшую, как выспевающий плод, цвета дыни, плешь накалило бы солнце, если бы не мириады брызг, нежной пылью, пыльцою оседавшие на ней и достававшие до самых пяток. Заснул, и это, наградив его одной, сегодняшней головной болью, спасло от другой, завтрашней: гульба на корме еще в разгаре. Наперерез их глиссеру мчался некий явно военизированный катерок с человеком в униформе на носу. Когда стало ясно, что катерок не сможет перехватить верткую пластиковую цель, человек и поднес ко рту алюминиевый мегафон и рыкнул в него, перекрывая плеск воды и натужный шум сразу двух моторов.
Но на корме, где уже пели казачьи песни, окрика не расслышали: слабо мегафону до казачьих песен. Недолет.
Наджиб, не отрываясь от штурвала, вопросительно взглянул на Сергея — понял, что тот проснулся.
— Где мы? — спросил его Сергей, следя за катерком.
— Уже в Астраханской области.
— Тогда, пожалуй, тормози…
Сергей вяло подумал, что здесь, в соседней уже области, удостоверение вице-губернатора, заливающегося звонким смехом на корме, уже не будет иметь адекватной устрашающей силы: лучше не дразнить публику. Мало ли что? — тем более бояться им некого да и не за что: в глиссере даже удочек нету.
Наджиб резко сбросил скорость.
Песня и смех на корме резко оборвались: народ там подобрался не из тех, кто шалеет от литра-другого, служивый, строевой, как лес, вышколенный народ, ни в каких обстоятельствах не теряющий головы.
— Что случилось? — строго и вполне трезво спросил вице-губернатор.
— Проверка какая-то, — проговорил вместо Наджиба Сергей.
— Что-о-о-о?! — дружно, на два голоса, как только что в песне, взревели вице-губернатор и старинный, еще с юности, Серегин друг, натуральный котельниковский казачина, возглавляющий ныне одну из серьезных федеральных служб области. — Что-о? Какая еще проверка?
— Документов, — засмеялся Сергей, зная, что с документами-то у них точно в порядке.
— Давай газу! — приказал вице Наджибу.
Но тут раздался спокойный баритон Мусы:
— Зачем же газу? Не кипятитесь, мужики. Может, публика просто денег хочет…
Чеченец Муса в отличие от окружавших его на корме крутых русаков лучше всех понимал, что с проверками и проверяющими сегодня предпочтительнее не шутить. Вон у него после каждого взрыва в Москве дачу с собаками и миноискателями проверяют. И не на предмет его, Мусы, безопасности, а напротив, на случай незаконного хранения чего-нибудь этакого… Муса привык к проверкам, особенно на дорогах, где и бронированный «мерседес» с выдающимися номерами от ментов не спасает: проверяют-то по физиономии, а не по капоту, хотя и капот, сдается, тоже свою предательскую роль играет. И желваки уже давно не надуваются, когда передает через приспущенное стекло целую кипу всевозможных удостоверений.
Теперь вот еще и на реке. На Волге-матушке, почти как на Тереке. Да черт с ними — пускай проверяют…
Наджиб послушался не вице-губернатора, а Мусу.
Катерок лихо подлетел к остановившемуся, заглохшему глиссеру и, красуясь, встал поперек его хода.
Публика состояла из двух человек в форме непонятного рода войск — в России, как и во всякой воюющей стране, развелась прорва ряженых в околовоенном обмундировании: чего только ни напялишь, чтобы не угодить на фронт.
Молодые, мордатые ребята. Один с алюминиевым матюгальником, у другого, что за штурвалом, между коленями торчком автомат: поувесистее матюгальника будет.
Старший по званию представился, и Сергей понял, что они из какой-то инспекции: не то водной, не то рыбной. Спросили лицензию.
— Так мы же загорать плывем! — кипятился Серегин дружок. — Не только сетей — даже удочек нету…
— Порядок такой, — огрызнулся военачальник и шагнул на качающуюся посудину и прошел на корму.
На корме проверка документов прошла стремительно, ускоренная, видимо, неким вложением зеленого цвета в одну из многозначительных ксив Мусы и стаканом виски: Серегин казачок миролюбиво заявил главнокомандующему, что у этого стакана два пути — либо за воротник, либо за пазуху.
Главком предпочел за воротник.
У Наджиба документы вообще не потребовали — вся его личная документация исчерпывающе изложена на его же физиономии, отрешенно уставившейся куда-то вдаль. Зато Серегин документ изучали весьма основательно, сперва, после стакана, вверх тормашками, потом, сличив карточку с предъявленной мокрой физией, в законном положении.
И ему же, по завершении проверки, отдали честь. Сергей даже поперхнулся от такой чести: ему ее не отдавали со времен службы помощником у Президента СССР.
И то верно: на десять лет моложе был, потому и отдавали, не чинясь и не ломаясь.
Отдача витиеватой чести потребовала посильного Наджибова участия: тот, вскочив, вовремя подхватил генералиссимуса и бережно передал его в руки напарника, позабывшего ввиду разворачивавшихся на корме скутера захватывающих событий даже о своем табельном (табельном ли?) аргументе.
Наджиб, не дожидаясь освобождения фарватера — на катере начался продолжительный обмен мнениями и раздел неделимой бумажки, — взял руль круто влево и дал по газам.
Народ на корме повалился с ног и уже не поднимался до конца пути: так моментально сморил несгибаемый было народ могучий послеобеденный сон. Теперь на скутере задумчиво бодрствовали лишь Наджиб да Сергей.
Волга стала двоиться. В ней появились рукава и острова — удлиненные, зализанные с двух концов, они тоже как будто бы плыли по течению. Само течение стало заметно тише, как бы ушло вглубь, под воду. Наджиб, несмотря на свое абсолютно сухопутное имя, грамотно угадывал фарватер и твердой рукой вел свой почти поголовно спящий пластиковый ковчег. Сергей оглядывался по сторонам, пытаясь узнавать берега, вдоль которых проплывал когда-то в юности. И не узнавал: жизнь словно отступила от них куда-то вглубь. Россия отступила от главной своей реки, как забывают некогда торную тропу и она травенеет, забивается сором и кореньями. Забвеньем затягивается. Где выскакивали на берег поселочки, стоит зеленый буреломный подрост, а сами поселки, если где и сохранились, то будто объедены, обкусаны со всех сторон: тоже островки в жестоком океане текучего времени. Скукожились, уменьшились и победнели. Новостроек не видно нигде, если не считать жмущихся к городам дач.
Печальнее всего выглядят заброшенные причалы и дебаркадеры. Сгнившие, с проломами вместо дверей и окон, зияющие могильной мглою. Какое там регулярное сообщение, особенно между малыми населенными пунктами! Какие там «кометы» и «метеоры»; разве что туристов вдоль городов покатать. Когда-то, еще работая в «Комсомолке», корреспондентом, Сергей любил пользоваться этим быстроходным речным транспортом. Именно на «ракете», уходившей ранним-ранним утром, добирался когда-то из Саратова до Хвалынска — писал о тамошних яблоневых садах. «Ракета» же, вспарывающая медлительный волжский плёс, как блистающая цыганская игла, за три-четыре часа доставила его потом и обратно в Саратов. Сейчас этого стремительного и недорогого русского транспорта в обиходе практически нет, разве что в качестве ресторанов и казино пришвартовали. Да и сады в Хвалынске, откуда родом Петров-Водкин и Суслов, говорят, вырождаются: время такое, требует других сортов и других сортоиспытателей.
Река перестала быть плодоносной артерией, главной торговой улицей, при которой кормились тысячи и тысячи, и люди, как стрижи, что живут в прибрежных кручах, покинули ее берега, передвинулись поближе к федеральным автотрассам, с которых и им кое-что перепадает. Сельская Россия едва ли не поголовно вышла сейчас на большую дорогу, обслуживая ее и пропитанием — вдоль трасс, как потемкинские хлипкие деревни, выстроились убогие, неопрятные шалманы, с зазывными аппетитными дымками, чьи истинные хозяева, как правило, проворные, с начальным капитальцем, собранным в дорогу половиною аула, кавказцы или азиаты, а русские или, там, застенчиво-неуклюжая мордва, лишь состоят у них в унизительном найме, давая «бизнесу» соответствующее местное лицо и рыжую окраску. Обслуживают ее, ненасытную, и живым товаром, выставляя вдоль Большой Дороги едва ли не лучший свой генофонд, все, что способно составить конкурентоспособную витрину городу.
Сорок лет назад река снаружи, на поверхности кишела жизнью примерно так же, как изнутри: шли, опасливо разминаясь друг с дружкою, тысячетонные баржи, сухогрузы, по последнему слову техники сработанные многопалубные теплоходы, туристические и просто маршрутные, пассажирские — страна ездила ведь куда больше, чем сейчас. Страна в состоянии была ездить, передвигаться. Сейчас же она села, как садится больной на ноги человек, и темная, зловонная жижа того и гляди потечет из-под пролежней. Родственные связи и те стали обрываться, в том числе и по самой простейшей причине: непосильности, неподъемности дальней дороги для обыкновенного трудяги (да его и трудягою не назовешь, поскольку чаще всего работы-то у него как раз и нету). Осевшие по самые ноздри нефтеналивные танкеры, неутомимые жучки-плавунцы, корявые «толкачики» в обе стороны упорно гнали плавучие платформы или целые футбольные поля древесины, плотов. Не говоря уже о разномастной мелочи, как шустрой, молекулярной, так и тихоходной, патриархальной — всё, как намагниченное, облепляло вздымавшуюся, в многотрудном, святом поту роженицы волжскую грудь, смычки всех мыслимых на свете калибров играли, выводили свою трудовую песнь на этой главной, басовой струне России.
Сейчас же, если и покажется что-нибудь навстречу вроде того дотошного катерка-кобелька, что неизвестно для чего выуживал их из бесчисленных волжских вод, так уже и таращишься на него, как на брата по разуму.
На прикол поставили Волгу.
Сначала ее перегораживали электростанциями, теперь же заткнули гигиенической прокладкою — где-то там, у самого русского истока.
Грустно озирался Сергей по сторонам. Наверное, еще и потому, что сам он за эти сорок лет почти что выжег дотла свою жизнь, не нажив, кроме детей и внуков, ничего путного: а так мечталось, в том числе и на этих плёсах, особенно после Углича, после девчонки с яблоками! Казалось, казнь отменяется! — навсегда. И вот он плывет — через жизнь, почти что после целой жизни — и вновь ощущение такое же, как до Углича: снова на исчезновение. Даже не на каторгу…
* * *
А плыл-то всего-навсего на пикник — взамен того, о чем мечталось.
Обогнали странную посудину. Старомодная яхта под парусами с выключенным, видимо, мотором, метров пятьдесят в длину. Ещё и не свечерело, а по ней, по периметру бортов уже зажжены бледные огни. Причем не электрические — не то бездымные, экзотического масла, судя по опахнувшему на мгновение запаху, факелы, то ли громадные и тоже почти бездымные свечи. Тягучая музыка, с редким, едва обозначаемым пульсом шероховатого, бычьей кожи, барабана тотчас на миг, как запахом, нежно овеяла. Смутное, почти скрытое парусами движенье на палубе женских полупрозрачных мальковых тел: туристов, наверное, везут, иностранцев. В чем-чем, а в этом мы насобачились, ублажаем по всей программе — если платят. Какой-нибудь плавучий карнавал с евроазиатским кабаре или борделем на борту, чтоб далеко «налево» не ходить. Странного только цвета для карнавала: сама яхта черна, как из гробовой доски. Опоясывающий ее ряд прямоугольных, не корабельных окон, иллюминаторов слабо светится не золотом даже, а голубоватым, спитым, газовым — не яхта, а плавучая газовая камера. Многокорпусные паруса же желтого, мускатного цвета и слишком уж размашисты, высоки и объемны для парусника с мотором, у которого они скорее для некоего экономного форса, декора, чем для дела. И, повторяя гробовую черноту бортовой доски, на переднем, круто, выпукло выгнувшемся — черное, гудронно отливающее, потому как вышито аспидным шелком, а не нарисовано, зловещее пятно.
Наджиб, показалось Сергею, еще плотнее сжал и без того в нитку, в шрам сросшиеся бескровные губы и еще больше наддал, торопясь обойти попутчицу, как будто парусник мог составить им конкуренцию. Сергей же шею сломал, оглядываясь назад и пытаясь получше рассмотреть изображенье на парусе.
Паук! Каракурт! Черная вдова! — Сергей знал ее с детства. Мать строго-настрого наказывала ему не трогать ни единого, даже самого безобидного, в углу сарая на тончайших белокурых стропах обосновавшегося субчика, дабы не нарваться на черную вдову. И однажды, в страшно знойное лето показала ему ее, расположившуюся на солнцепеке поверх пересохшей кизячной кладки: верх, спина действительно графитно черны, с пунктирным, подводным, щепотью проложенным крестом, пухлое же — возможно, соитие уже состоялось? — на нарыв похожее брюшко — цвета желтой, нездоровой глазной склеры. Мать даже на руки его взяла, показывая на отдалении каракумскую гостью, чтоб, не приведи Господь, не потянулся рукою. И заклинающе наказала на всю жизнь: не трогать! Ни серых, домашних, ни коричневых, ни, упаси Господь, черных.
После брачных игр черная вдова съедает, вернее, высасывает своего суженого дотла. Один мозолистый, подсыхающий чехольчик остается. Был мужик — и вытек, израсходовался безрассудный труженик жизни, оставив в ядовитом и коварном возлюбленном чреве полтора десятка собственных пороховинок — чтоб через полчаса и самому, всеми остальными соками, к ним присоединиться.
Любопытный, однако, символ избрали организаторы для плавучего туристического кабаре! — вряд ли сыщется смельчак переспать под ним даже с голенастою солисткою…
Сергей вздрогнул: на главной мачте неожиданно взвился узкий, раздвоенный, как змеиное жало, золотого цвета штандарт с той же самой вдовой, что и на главном парусе.
Яхта отстала, превратившись сначала в точку, а потом и вовсе, вместе с парусом, с главною высокомерною мачтою и со странным штандартом, будто под воду сошедшая. Минут через двадцать Наджиб, так и не проронивший больше ни слова, плавно, глиссадою взял к берегу. Там, в укромной зеленой пазухе, блеснула в остатках дня добротная черепичная крыша.
* * *
Сергей уехал из Волгограда в Москву — его утвердили в газете заведующим сельским отделом; впоследствии ему предстояло стать в ней и членом редколлегии, и ответственным секретарем, и даже дослужиться до заместителя главного редактора и какое-то время сидеть в том самом кабинетике, где учил его когда-то уму-разуму покойный славянофильский эстет Феликс Овчаренко. И они с Ворониным надолго расстались. Воронина сперва избрали первым секретарем одного из крупнейших партийных райкомов города, а потом, еще при Куличенко, и секретарем областного комитета партии по пропаганде.
И встретились они после только в Москве, причем не абы где, а на съезде партии. Никто еще не знал тогда, что этот съезд — последний. Правда, ни Сергей, ни Воронин не были его делегатами. Сергей в то время работал заместителем заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС. Воронин, оказывается, уже год как был назначен ответорганизатором орготдела: почти на автопилоте шел к цели, которую высмотрел для него когда-то еще Куличенко. Центральный Комитет, располагавшийся в некогда самой поместительной купеческой гостинице старой Москвы и в конторе страхового общества «Россия» (чего уж страховать — Судьба пришла!) и приросший впоследствии еще десятком пирамидоподобных зданий, обладал одним (еще одним) удивительным свойством. Люди, работающие здесь, особенно в разных отделах, могли годами не видеться. Правда, последний год деятельности ЦК КПСС его сотрудники проводили преимущественно в курилках. Имеются в виду в первую очередь рядовые — у кого не было персональных туалетов. Как ни странно, но именно наличием персонального унитаза и определялось в Советском Союзе, небожитель ты или так себе — житель обычного толчка, а то и очка. Небожители, надо сказать, тоже кучковались: именно в последний год вошли в моду строго пресекавшиеся предыдущими генсеками совместные обеды в комнатах отдыха заведующих отделами, а то и секретарей ЦК. Неуютно им становилось в собственных комфортных кабинетах, вот и группировались по двое, по трое: обменяться новостями и прогнозами. В том числе и на собственную персональную будущность.
По рюмочке пропустить. Именно в последний год официантки с осанкою Марии-Антуанетты, приписанные к младшему личному составу КГБ, неслышно скользившие по коридорам ЦК, поменяли крахмальные салфетки, которыми накрывали подносы, на более просторные, обширные: чтоб не получалось чересчур рельефно.
Секретарям, правда, полагались персональные кухоньки, входившие в общий секретарский апартамент, со своим поваром: их подносы коридорному завистливому облучению не подвергались. Но и секретари, может быть, за исключением старообрядца Егора Лигачева, не трезвенничали: с их молодым пополнением самым популярным антидепрессантом в бывшей купеческой гостинице стали не водка, а виски.
А разве ж может русский человек, даже если он начальник и даже если он, строго говоря, нацмен, принимать в одиночестве? Н-никогда. И секретари, презрев неписанное правило, кучковались тоже, обсуждая своего Генерального — а кого же еще, не жен же в самом деле: это они нас обсуждают-осуждают, а не мы их. Так, за рюмкою, рождались коалиции, включая и ту, что выступила 19 августа 1991 года.
Не только народ не понимал уже Горбачева. Его не понимали его же собственные руководящие рекруты.
Алма-Ата, Фергана, Сумгаит, Карабах, Спитак: трясло по окраинам, а почва уходила из-под ног на Старой площади. Сердце проваливалось в воздушную яму.
Персональный туалет Сергею еще не полагался, но он смолоду был некурящим и досужая болтовня ему всегда претила. Да и времени на болтовню не оставалось — чем эфемернее работа, в данном случае и д е о л о г и я, унаследовавшая, с поправкой на время, свое название с былой пропаганды, а по существу сама остающаяся разновидностью болтовни, тем большего крутежа и тщания (тщетного) она требует. Возможно, оргработа отличалась тем же самым, во всяком разе за полгода совместной работы в ЦК Сергей и Воронин действительно пересеклись впервые и — на съезде.
Оба относились к закулисью съезда. Сергей возглавлял группу по обработке и изданию затем стенографического отчета, Воронин отвечал за какие-то организационные вопросы. Встреча была теплой, но без бросанья на шею друг другу — вполне в духе Воронина. Может, сказалось и то, что служебное положение Сергея оказалось чуть выше воронинского, это при том, что сам Сергей лет на пять помоложе него.
Они столкнулись перед началом заседания в фойе Кремлевского Дворца съездов: Воронин раскладывал на столах какие-то бумажки.
— И ты здесь, Николай Алексеевич! — шагнул к нему Сергей.
Воронин дружески поднял руки и двинулся навстречу Сергею — как сдаваться — хотя, показалось тому, был не очень доволен, что Сергей застал его за таким ничтожным, на фоне исторического, мнилось тогда, действа, занятием.
— Наслышаны, наслышаны! — проговорил Воронин, обнимая Сергея и похлопывая его по спине. — Каждый день по телефункену показывают…
Оказывается, Воронин уже знал, что Сергей также работает в ЦК: еще не будучи помощником, Сергей уже входил в рабочую группу, сопровождавшую Генсека — Президента в его визитах по стране и за рубеж, и действительно частенько мелькал в информационных выпусках ТВ.
— Я тебя поздравляю! — поспешил переменить тему Сергей, но продолжить не успел.
— Нет, я не делегат, — расставил точки над i Воронин.
Потом, видя искреннее удивление собеседника, считавшего, что Воронин прибыл в Москву из Волгограда или из какой-то другой области — такие служебные перемещения вполне в партийной кадровой практике — в качестве делегата съезда, став за это время где-то первым или вторым или возглавив крупный город, добавил вроде бы в шутку, но внимательно взглянув Сергею в глаза:
— Пока. Встретишь на следующем — делегатом, а не письмоносцем.
— Буду рад, — просто ответил Сергей.
Кто же знал в самом деле, что следующего — не будет?
Воронин и рассказал Сергею, что уже год, то есть дольше него, трудится ответорганизатором отдела оргпартработы ЦК.
На них уже напирала съездовская сутолока, и они, обнявшись еще раз, пообещали друг другу сразу же после окончания хурала найтись, созвониться, обязательно встретиться, поднять по чарке, вспомнить Волгоград, Солдатское поле…
И, как это часто и бывает, встретились они второй раз в Москве-разлучнице только лет через пять. И встретились даже не по собственной инициативе. Просто нашелся человек, который, пережив такое же кораблекрушение как они, все-таки голову сумел удержать над водой: это и был тот самый казак, что несколько минут назад испытывал на прочность не то водную, не то рыбную инспекцию. Провинциал — люди провинции удары судьбы переносят достойнее, чем в столицах. Может, потому что живут не в высотках, а ближе к земле. Сергей познакомился с ним еще в семьдесят третьем. Пожалуй, после интернатского друга, с которым они сидели когда-то за одной партой да так, сросшись в неволе, и не расстаются всю жизнь, это его второе, по стажу, приобретение.
* * *
Тогда, осенью семьдесят третьего, когда его вдосталь поелозили мордой по казахстанской стерне на предмет пригодности к работе в «Комсомольской правде» — в Москве, конечно, не сыскать дурака, который согласился бы во имя такой гипотетической сияющей перспективы полтора месяца прокочевать с одной сменой белья по Тургайским колючим и бескрайним степям, где вырос сейчас, говорят, бетонный мираж под названием Астана — и когда уже было решено, что местом его собкорства станет Волгоград, тогда ему и дали возможность предварительно познакомиться с областью. Короче говоря, после Аркалыка, Целинограда…
Впрочем, о Целинограде чуть подробнее. Здесь Сергей познакомился с будущим управделами ЦК и самой безответной жертвой августовского переворота Николаем Кручиной, бывшим тогда первым секретарем Целиноградского обкома партии. Молодой, удачливый, в белоснежной каляной рубахе с непротокольно подвернутыми рукавами, с накатанным, еще комсомольским, поскольку сам в недавнем прошлом заведующий сельским отделом ЦК ВЛКСМ, хлебосольством встречал он комсомольского репортера в своем щеголеватом кабинете, который тогда тоже показался Сергею миражом, батискафом в окружавшей его не только бескрайней, но и бездонной хлебной пустыне. Как чарующе и заманчиво для рвущихся следом — из комсомола в партию — звучала его выразительная украинская фамилия — К р у ч и н а! — и совсем еще отторженно от грозного ее подтекста, что горько и беспощадно вылез, когда вышвырнутый из окна самого дорогого в Москве на то да и на нынешнее время «секретарского» дома в Плотниковом переулке собственной ли измучившейся, чужой ли расчетливой волей, распластался он в пятом часу утра, уже не больной и уже отмучившийся, потому что мертвый, на пятаке асфальта под им же, управделами, выстроенной элегантной, кирпичик к кирпичику, с подземным оперативным узлом управления, многоэтажкой — и долго-долго никто к нему, как к зачумленному, а не просто мертвому, не подходил. Даже близкие. Не расслышали, видно.
Дом, в котором тот же Шеварднадзе до сих пор, как запасной аэродром, держит свою квартиру — настолько безопасным кажется он во всех житейских передрягах.
Распластался, приник окровавленным ухом и вытекшим глазом, словно вознамерился сквозь толщу асфальта и бетона вслушаться и всмотреться все-таки в душу этого самого пункта управления: что же дало сбой? — целые поколения удачливых, рвавшихся, горы, как и собственные «вязы», сворачивавших и так одномоментно срезавшихся, сорвавшихся с карнизов и подоконников новых времен вперивались в тот предрассветный час вместе с ним: что? где? когда?
А как играл глазами, как держал красивую, рано седеющую голову, с фирменной кручининской чуприною! — и как все четко знал и предопределял, предвосхищал в том целиноградском прохладном кабинете…
Сергей и жену его знал, поскольку жили — много лет спустя — в одном дачном поселке на Рублевке, в знаменитом ныне миллионерском вивариуме — Успенском. Красивая, широкая женщина, которой так бы пошла закрученная поверху или на затылке коса «а ля Юлия Тимошенко». В Успенском она, конечно же, была царицею небесною… Земною…
Члены Политбюро, разумеется, имели особые, не «поселковые» дачи. Те стояли поврозь, по сталинской бдительной разметке, в одном направлении, но — разодранными и крепко огороженными лоскутами. Сергей, например, регулярно проезжал мимо микояновской дачи, перешедшей потом к Гейдару Алиеву, а еще позже, кажется, к Александру Яковлеву. И всегда удивлялся — зачем такой утрированный, кремлевской конфигурации и крепости, зажелезившийся от вечности или для вечности забор?
Каких теперь по Подмосковью понатыкано, как во времена княжеских междоусобиц.
Эти номенклатурные, средневеково защищенные оазисы уже тогда имели даже персональные бассейны — Сергей по делам службы неоднократно звонил домой членам Политбюро, и ему порой вежливо отвечали, вежливо посылая его:
— Оне плавають…
Кандидаты и даже члены, конечно же, из очень грамотных, а вот преданные им фигуры — или фигурки — из женского младшего состава КГБ исключительно из простых…
Но с появлением новых веяний и членов Политбюро стали приспосабливать к поселковому образу жизни. Первым, сдав свой казенный замок под какие-то общественные нужды (сейчас наверняка вернули под чью-то острую персональную нужду: в разы умножившаяся, в скукожившейся стране, номенклатура успешно соревнуется с олигархией — капиталы ее наживаются, сколачиваются быстрее и безопаснее, потому как почти из воздуха) Вадим Медведев. В Успенском наряду с деревянными, весьма сродственными крестьянским избам, правда, с санузлом и телефоном, дачками первой послевоенной застройки появился, в отдаленном сосновом углу, и аккуратный строй кирпичных — того же самого желтого «голицынского» кирпича, что и цековские дома в Москве — модерновых коттеджей с палисадниками вокруг них, огороженных декоративными, уже отнюдь не кремлевскими, хотя и кирпичными, заборчиками: чтоб все, стало быть, публике видно было. Насквозь.
В один из этих особняков и въехал, переселился первым Вадим Андреевич. Академический, суховатый, лишенный яковлевского куртуазного демонизма, но академически же естественный в общении и повадках, — его нередко можно было видеть в Успенском выезжающим за ворота на шоссе на старом гоночном велосипеде, согнувшимся в три погибели и взирающим на белый свет из-под серой жестковатой челки. Сергей встречался с ним и после крушения: семидесятилетний Медведев приезжал к нему на машине, сам за рулем — в свое время Сергей несколько раз сопутствовал ему в его персональном «Зиле» с неотъемлемой «обстановкой» салона: массивным, черного сукна, молчаливым шкафом за черной, глянцевитою баранкою — и, провожая его к «Волге», однажды пошутил:
— Не на велосипеде?
И Медведев вполне серьезно ответил:
— В Академию иногда езжу. А здесь — слишком большая сутолока. Да и велосипед стибрить могут. Жалко.
Что верно, то верно. Здесь, у комплекса зданий бывшей «Правды», у Сергея у самого уже новенькую «Волгу» сперли: нравы тут отнюдь не академические.
Любопытная деталь: нынешний Президент России ездит, когда не летает, на бронированном «мерседесе», а нынешний Президент Соединенных Штатов — по существу на нашем «Зиле». Американцы никак не могли разгадать секрет непрошибаемой безопасности «членовоза», пока с наступлением новых времен, когда все у нас стало на продажу и на вынос (как и распивочно), не купили саму машину и не распилили ее. И выяснилось, что в бронированном, причем, разумеется, русской слоновьей брони, корпусе, панцире ее сидит и даже плавает — еще и потому «Зил» хорош для дремлющих седоков — герметичная капсул. Броня в броне. И собственные президентские кадиллаки американцы стали делать по этому же образцу.
Медведев же, насколько знает Сергей, первым из бывших членов п/б практически собственными руками построил и собственную, неказенную, поскольку из коттеджа тотчас наладили, деревянную дачу в академическом поселке Новодарьино, неподалеку от дачи Пришвина. Там они все, наверное, на великах гоняют. Поголовный Гринпис. В общем, в отдельных случаях и Москва держит удар достойно.
Появились в Успенском и другие секретари ЦК КПСС — неприкаяннее всех почему-то чувствовал себя только что переведенный в Москву глава Татарстана Усманов: знал бы он, как уверенно утвердится в новой России его преемник Шаймиев — и последний председатель Комитета партийного контроля прибалт — латыш Пельше надолго обозначил аскетическую чеканку должности — Пуго, будущий министр внутренних дел и еще одна будущая жертва не столько переворота, сколько собственной совести. Жертва вдвойне: вслед за собою увлек на тот свет и свою русскую жену…
В таком же, секретарском коттедже жил и Кручина. Формально должность у него, конечно, пониже, но кто ж не знает, что в любом, даже самом возвышенном сообществе, особенно в России, завхоз всегда играет фактически вторую скрипку, ибо подчиняется, прихоти исполняет одной только первой. Перед всеми остальными, даже перед формально второй, отбывает коверный — или подковерный — номер, а вот за первой следит в оба, угадывая каждое повелительное движенье державной брови.
Завхозы тогда, в девяностые, даже становились п е р в ы м и — взять ту же Московскую патриархию…
Шесть миллиардов рублей, тогдашних, тверденьких рублей в одночасье перевело управление делами ЦК, под которым были и газеты, и типографии, и дома отдыха, и просто прямые и немалые партийные взносы, на социальные нужды разваливавшейся страны — правда, не помогло. Не спасло.
К тому же иерархия в ЦК выстроилась, перед падением, весьма странная, что всегда способствует возвышению завхозов. Появились удивительные тандемы, пары и даже тройки членов и кандидатов, отвечавших за одно и то же направление. Самого Сергея, например, еще до работы в ЦК довольно долго утверждали на должность заместителя председателя Гостелерадио СССР. Прошел массу собеседований в ЦК. Наконец вызвали к Лигачеву, как раз ко Второму. Отбеседовали — Лигачев, надо сказать, умел слушать и проявлял к собеседникам вполне человеческий интерес. С легким сердцем возвращался Сергей на службу: теперь уже все, последняя инстанция пройдена, не будет же чаевничать с ним еще и Горбачев — не та должность, на которую его смотрят. Теперь остается лишь дождаться формального решения секретариата ЦК. Не тут-то было! Через неделю снова вызов на Старую: желает побеседовать Яковлев. Ехал в полном недоумении: Лигачев — прямой начальник Яковлева, зачем же после начальника, уже давшего «добро» на утверждение, беседовать на этот же предмет еще и подчиненному? Отчаевничали вновь — с Яковлевым вприкуску: он собеседник иного плана, так и эдак, по-кошачьи пробует визави на зуб, хотя больше говорит, внимательно взглядывая своими ярославскими, сам, раздумчиво и парадоксально. Возвращался в некотором замешательстве: что бы это значило? Какого берега держаться — левого? правого? Чьи указания впредь воспринимать как руководящие и, спотыкаясь, торопиться с их исполнением? Ясно ведь, что ему давали понять: как бы там ни было, а слухай сюда, не зря ведь Яковлев за час разговора ни разу не упомянул Лигачева, своего формального шефа.
Надо сказать, наиболее дальновидные не торопились, чтоб не споткнуться ненароком, с исполнением ни тех, ни других.
Такие же связки, по существу стреноживающие гужевых напарников, появились не только в идеологии. Подчиненные, рядовой состав ЦК, стремясь уследить за тенденциями и преференциями, сплошь стали раскосыми, как китайцы. А выйдя из одной начальственной двери, задумчиво останавливались возле другой, паритетной: заходить ли вообще и если заходить, то с какой степенью скорбности на прилежном лице? Секретарские же пары и тройки ходили друг за дружкою, как мешком из-за угла привеченные. Даже люди, прослывшие на местах энергичными, разворотливыми и решающими, будучи переведены с повышением в Москву, враз становились аморфными, бродили по новым своим казематам с пустыми глазами.
Все это, разумеется, тоже отражалось на негласной Успенской табели о рангах — жена Кручины, человека, который с комсомольских еще лет хороводился с Горбачевым, которого М.С., став еще только секретарем по сельским делам, сразу же сделал своей правой рукой, проведя в руководители сельским отделом, а потом, выйдя в генеральные, подтвердил помазание, назначив его управделами ЦК, — жена его в дачном цековском поселке действительно могла бы быть царицею бала. Особенно, если учесть, что мужчины вообще появлялись тут лишь к ночи да на выходных: на дачах верховодили дамы. Она же, обширная, уже похожая на кадку, кадку судя по невытравимым южным обертонам — с медом, появлялась в тесном дачном магазинчике в окружении липших к ней, на сладкое, внучат и шумно занимала место в очереди. И стояла с удовольствием, негребливо участвуя в стоячих женских посиделках, а потом еще и на улице, уже выйдя из продовольственного с гирляндою авосек поверх гирлянды внуков, останавливалась, завершая с кем-либо из собеседниц, нередко из обслуживающего персонала, горячее обсуждение животрепещущей проблемы кори или детских ангин.
И такая-то, даже такая! — не усмотрела, не уберегла, руки полные не подставила. Становясь «благородными», мы первым делом научаемся спать в разных кроватях с нашими простонародными женами.
* * *
…Итак, после Аркалыка, Целинограда, Кустаная, Павлодара, в которых он появлялся эпизодически, только для того, чтобы продиктовать, прокричать через полстраны в редакцию свои репортажи о ходе уборки урожая, потому как из регионов, а тем более из целинных безводных совхозов, по которым кочевал, даже бреясь иногда насухую, сделать это, докричаться до Москвы было почти невозможно (а попробуй найди в ней правду, залегая всю жизнь в такой глубинке), в то время как целинный урожай ввиду жесточайшей, второй год, засухи на всей остальной хлебосеющей части страны приобретал судьбоносное значение, его послали еще и в Волгоградскую область. Последняя проба, уже почти что ничего не значащая — если, конечно, не случится какого-то сумасшедшего провала.
И вот Сергей, в чьих легких еще не израсходовался уже примороженный, йодированный вечностью воздух необъятных казахстанских степей, в которые он, увлеченный в то время Павлом Васильевым, погружался, как в подводный мир, с восторженно выпученными глазами (на каждом гектаре отыскивая птичьи следы Bacильевских строк), пробыв пару недель в Москве и зачистив все командировочные хвосты, тупо, уже без былого ража (это ж сколько надо иметь его в запасе, чтоб на каждую подвешенную начальством морковку кидаться, как лев на бабочку-капустницу!) тилипался в поезде Москва-Волгоград.
Собственно до Волгограда он тогда и не доехал. Сошел в Михайловке — городок километрах в трехстах не доезжая Волгограда, известный крупнейшим цементным комбинатом. Год спустя Сергею еще предстояло поселиться на одной лестничной площадке со вдовой знаменитого и до самой смерти бессменного директора этого комбината, — вдова, похоронив мужа, перебралась с дочерью и зятем в Волгоград. Комбинат всю Михайловку покрывал серым, скрипящим на зубах саваном, не делая исключений и проплешин — даже директор, знаменитость, Герой, умер от силикоза легких: за тридцать лет бессменного руководства комбинат и впрямь засел у него не только в печенке, но и в легких. Его и похоронили — с комбинатом в груди. И даже в какой-то степени похоронили их двоих: несмотря на то, что освободившуюся руководящую должность занял сын, комбинат так и не поднялся больше до их совместных, с ветераном, высот. В девяностые годы и сам стоял полузадушенный, давая городку прочихаться и развиднеться, в последнее время — Сергей раз в два-три года проезжает, теперь на автомобиле, через Михайловку — закурился вновь: видимо, приватизировали. Сперва подготовили к фокусу, а потом накрыли волшебным колпаком.
Двигался Сергей в Серафимович. В том районе гремел тогда молодой бригадир Александр Калинин. На Михайловской автостанции дождался автобуса до Серафимовича — это еще километров восемьдесят в сторону Волгограда, а потом надо уйти направо, в донскую пойму, и переправиться через Дон: на крутом левом берегу его и будет городок Серафимович. Так ему объяснили еще на вокзале.
Спустились в пойму — Сергей с удивлением увидел изжелта-белые, как бы вылинявшие от древности, с отчетливо обозначенными холками, барханы: посреди России! Позже новый друг его, с которым только предстояло встретиться, объяснит, что этой песчаной грядой, тянущейся вдоль Дона, определяется северная граница русского виноградарства. И, стало быть, виноделия: на каждом здешнем хуторе, в каждом казачьем дворе — строго индивидуальный спотыкач, в чем Сергею, в том числе и под самоотверженною опекою нового друга, предстояло убедиться воочию.
Подъезжали к Дону, уже осеннему, всклокоченному, цвета осеннего ветра. Он и шел, унося последнюю листву с окрестных пойменных лесов и кустарников, как унылый осенний ветер или гонимый осенним ветром остывающий дым. Довольно долго ждали парома. Городок, уже едва угадываемый в вечереющей хмари, громоздился на противоположном берегу, в излучине, увлекаемый вверх не только кручей, на которой стоял, но и высланной на разведку старинной казачьей церковью: батюшкой в ней состоял отставной капитан Красной Армии, фронтовик, как позже узнает Сергей. Знаменитая станица Усть-Медведицкая, родина командарма Миронова и писателя, шолоховского опекуна первых лет, Серафимовича — городом же стала после смерти последнего. Честно говоря, Сергею уже обрыдло писать про подвиги хлеборобов — последним его целинным опусом была заметка о том, как по только что скошенному огромному полю четыре грохочущих самоходных комбайна и ватага безлошадных механизаторов с гаечными ключами в руках гоняют несчастного сурка: столько живого гибнет в этих битвах за урожай, как и в осенне-весенних выжиганьях стерни, и столько животного проглядывает в человеке при его деловитом соприкосновеньи с природой — и он без особого воодушевления ждал встречи с секретарем райкома комсомола на том берегу да и встречи с завтрашним своим дежурным героем.
Паром не переплывал через Дон, он переползал и даже, вздымаясь, со скрипом перелезал через него, как перелезает, кряхтя, ночью по малой нужде старик через скально спящую свою старуху. Когда добрались до другого берега, было уже темно. Впереди крутой и неасфальтированный подъем в город, и народ вновь потянулся в автобус, чтоб не переть с поклажами пехом. Сергея же сразу выхватил из толпы темноглазый парень со сросшимися темными бровями:
— Пойдемте в машину…
— А как вы узнали? — улыбнулся Сергей.
— По дипломату, — белозубо рассмеялся ему в ответ.
Действительно, с дипломатом он тут, на пароме, один — все остальные с чувалами.
Бегло познакомились, парень сам сел за руль стоявшего рядом «козлика» — с этими лимузинами своей юности, с каждым «козлом» и «бобиком» Сергей с детства чувствует кровную связь: у них совместное переливание крови. И они, обгоняя пеших, потому как в автобус влезли не все, а паром новый, сухопутный подъем преодолеть уже был не в состоянии, двинулись почти отвесно вверх. Еще не одну власть переживут, — подумал Сергей, оглядывая в реденьком, как осенний дождик, свете нескольких фонарей — вся цивилизация в Серафимовиче сконцентрировалась на пятаке между церковью и рестораном — суровые станичные лабазы. Кто б шепнул, что так пророчески? — мимолетные мысли, как ни странно, более зорки, более м ы с л и, чем так называемые выстраданные и выношенные. Потому что их-то вынашивает, урча и опасливо вздрагивая, чрево, а выстраданные, вымученные — голова.
Перекусили, чем общепит послал, в ресторане, кладкой своей напоминавшем камеру пыток. По рюмке под каменными сводами гулко подняли. Парень оказался симпатичный, совершенно мальчишеское, с челкой, лицо, хотя, как позже выяснилось, на несколько лет старше Сергея — даже маненько раздобрев, облик свой мальчуковый он сохранит и в старости. Виктор повез Сергея на ночлег в гостиницу, находившуюся на этом же, как будто из раскопа, пятаке. Судя по всему, Сергею тут предстояло в эту ночь быть единственным поночевщиком: секретарь вынул из кармана здоровенный ключ — служительница, уходя домой, передала — открыл им амбарный замок под попискивающей голой лампочкой, и они вошли внутрь, опять же под гулкие кирпичные своды. Мавзолей, подумал Сергей, оглядывая сумрачные голые стены, — хоть бы Сталина прислали.
Но Сталин, видимо, в командировку в Серафимович пока не собирался. Виктор, опять же, видать, по наученью отбывшей восвояси домоправительницы, показал, что к чему, объяснил, что из удобств тут только умывальник с подставленным ведром, все остальное — на свежем и вольном казачьем воздухе, вручил Сергею ржавый острожный ключ и, потоптавшись, откланялся: до завтра!
Только покойник не ссыт в рукомойник, — вспомнил Сергей веселую присказку советских командированных и стал раздеваться. Не самый скверный вариант, на целине бывало и похуже. Полистал захваченную с собою книгу, вроде мал-мал надышал в своей морозильной камере и нащупал в головах выключатель. В дымоходе шевелился ветер, снизу, из-под кручи, доносился ритмичный храп большой реки. Сергей и сам уже засыпал с дороги, когда в щелявую, на одном кованом крючке державшуюся гостиничную дверь крепко постучали.
Неужели Иосиф Виссарионович? — не к ночи будь помянут.
Сергей, чертыхаясь, пошлепал по холодному полу.
— Кто там?
— Да я это, Виктор, — прозвучал уже знакомый голос.
Сергей удивленно открыл. Так состоялось их второе знакомство.
— Ты… это, — сказал, почему-то переходя на «ты» и переминаясь на пороге с ноги на ногу, давешний его сотрапезник, — собирай манатки.
— Зачем? — чуть не поперхнулся Сергей.
— Ко мне поедем. Дома у меня будешь жить. Нечего тут клопов кормить, — заявил, как будто Серега сам выбрал себе место временного пребывания, — Давай, помогу собраться.
Чего там помогать? — сообщение о мозольно-трудолюбивых друзьях человечества резко ускорило движенья командированного. Раз-раз и в дамках: ширинка застегнута, дипломат защелкнут. Цыгану собраться — подпоясаться.
Замкнули дверь, ключ секретарь сунул под половую тряпку на порожках мавзолея, и они все на том же «козле» двинулись по теперь уже совершенно темным улицам: уличные фонари в маленьких городах и горят-писают по-маленькому.
Секретарь занимал половину старенького, обнесенного палисадником особнячка, в котором скрипело все, что еще не шаталось, и шаталось все, что уже не скрипело.
— Памятник контрреволюции, бляха-муха, — прохрипел, поднимая его под локти, как на эшафот, секретарь в Серегино ухо. — Каждый выходной провожу на коленках: с молотком и гвоздями.
Поднялись в комнату, Виктор включил свет: посреди комнаты, заглавной мебелью в ней, стол. Раздвинутый и основательно, по-деревенски накрытый. В смежной комнате раздался детский плач.
— Дочка болеет, — вполголоса пояснил секретарь. — Раздевайся…
Из смежной комнаты, запахивая халат, на цыпочках вышла молодая миловидная женщина. Виктор представил гостя.
— Вера Измайловна, — протянула та ладошку лодочкой. Потом смущенно — не каждый день, слава Богу, в доме корреспонденты «Комсомольской правды», — поправилась:
— Вера…
— Учительница, — засмеялся хозяин.
— В роду покоряли Измаил? — с улыбкою спросил, помня, что он на Тихом Дону, Сергей.
— Ну да. И покорили, на свою голову, — ответила: насмешливая и вместе с тем бархатисто-черная, выспевшая шаровая молния медленно-медленно, черным мускатом доигрывая изнутри, поплыла, покачиваясь, по комнате и ясно-понятно, на ком остановилась. Он, облитый, как столб, этой текучей, мажущейся молоньёй, аж засветился с головы до пят и отозвался самодовольным смешком — ну, прямо лично покорял в одна тыща семьсот каком-то там году…
Славные, — завистливо подумал Сергей.
— К столу! — энергично скомандовал хозяин.
— Да мы ж только что из-за него, — попробовал соблюсти приличия Сергей, но был смят и уничтожен на месте.
— Да какой там стол? — пародия! Порнография! Ты лосятину когда-нибудь пробовал?
— Нет, — моментально сдался Серега.
— Садитесь, — подвинула ему стул хозяйка. И Сергей мгновенно смекнул; казачки-то они казачки, все как есть чего-нибудь покорители, но появился он заполночь в этом спящем, с болеющим ребенком, доме если и не по инициативе учительницы, то уж наверняка с ее дипломатично испрощенного согласия.
Вера давно ушла к девочке, а они сидели до пяти утра. И ели-пили — хозяин, разумеется, оказался и охотником, и рыбаком отменным — и книги рассматривали, которыми уставлена комната. То было время книжных списков, прав «первой ночи» местной номенклатуры во время завозов в книжные магазины новых поступлений: в общем, книгами в домах начальников разного калибра было не удивить. Сергей поразился подбору: Сезанн, Ван-Гог, Тулуз-Лотрек… В Москве днем с огнем не сыскать. Подумал поначалу, что и здесь жена руководит, хоть и преподает, как сказала, в школе физику. Но нет. Уже по одному азарту, с которым секретарь хвалился перед заезжим гуманитарием книгами, по любимым цитатам, которые безошибочно находил тот, как малограмотный, пальцем, понял: само.
Дружба их, можно сказать, изначально на этой почве и состоялась. Родившийся в сорок четвертом и выросший на пыльном казачьем хуторе без отца, которого так и не дождались с войны, отслуживший пограничником в Ахалкалаки, откуда нас только что выперли — если так дело пойдет и впредь, то наши бдительные пограничники скоро встанут по периметру Садового кольца — окончил институт, который безукоснительно был предписан ему безотцовщиной и судьбой — сельскохозяйственный, причем самое надежное, в смысле прокорма, его отделение — зоотехническое, совершив все это по заданной программе, парень странным образом, через судьбу и предписания, устремлялся к тому, что только лишает человека, как вечного пограничника, твердой земли под ногами: к книге. И вовсе не зоотехнической. И эту пагубную страсть сохранит до старости, как до старости сохранит мальчишескую округлую физиономию, с неизменной, до сих пор еще не седою челкою — она же и на карточке из-под пограничного лакированного козырька, как у Гришки Мелихова, выбивается. Когда останавливается в Москве на ночлег у Сергея, Серегина жена, которая вообще-то ко всем остальным его друзьям внушительно сурова и только перед этим, казачком, добровольно пасует, стелет ему на раскладном диване в «зале». Распашная дверь, ведущая в эту самую большую в квартире комнату, застеклена, и даже после любой интенсивности выпивки, проходящей у них с молчаливого попустительства жены — что с другими друзьями энергично, правда, как правило, безуспешно, пресекается — из этой стеклянной двери почти до самого утра сочится свет: приезжий читает. Благо основная масса книг, не высланных из дома на дачу, как раз в той комнате и проживает — тоже как приезжие. Теперь ведь все перевернулось: книги, которые раньше можно было «достать» только в провинции, залежами лежат в Москве, не добираясь до глубинки — накладные расходы неподъемны, да и денег в глубинке один черт нету: все, как бабочки на огонь, слетелись в Москву. Не до книг сегодня глубинному русскому народу. Не до жиру, быть бы живу.
Бывает и так: в три ночи из зала сквозь рифленую изморозь остекленной парадной двери лучится не только рассеянный свет обременительных знаний, но и куда концентрированнее, волнообразно заполняя ее, пробивается во всю остальную квартиру казачий первозданный храп. И тогда Сергей шлепает босыми ногами туда, в зал, и выключает: и то, и другое. И свет вырубает, и друга энергично расталкивает, велит повернуться на другой бок…
Дольше всего листали они «Историю Донского казачества» 1907 года издания. Совершенно роскошная, с прилепленными к твердым страницам красочными иллюстрациями: не случайно издана именно в 907-м — видимо, за заслуги донского казачества в 905-906-м.
Когда Сергей рассказал о дедовой терской папахе, Виктор предложил еще раз, и в который уже! — выпить «по всёй»: за казаков родных — стоя. Стоя уже не получилось: так, в братской могиле, и нашла их утром казачья жена под пиршественным столом — поскольку на диванчике, к столу придвинутом, вдвоем разместиться не удалось, то и решено было, бросив одеяло на пол — на полу. Чтоб никому обидно не было.
Хотя, подозревал Сергей, была тут и еще одна причина: побаивается, побаивается донской строевой казачок предстать пред благоверной в неурочное время в неурочном виде. Измаил-то, конечно, брали да, видно, по большой трезвости. Пьяные точно бы на стену не полезли: кто же пьяным не понял бы, что на свою же голову? Кто пьян да умен — два угодья в нем. А казак как раз более всего умен, когда пьян — на родную стенку, под усекновение главы ни за что не полезет. Даже если чаркой поманят. Ну, если только двумя…
Утром, после рассола, были внесены уточнения в распорядок дня. Саша Калинин, хоть, конечно, ударник и все такое — его Виктор знал еще по работе зоотехником в этом же колхозе — подождет. Поехали в книжный магазин и зашли с заднего хода: какое же начальство ходит с переднего? — уважать не будут. Взял секретарь завмагшу за полный локоток, отвел в стороночку. Закончилось их шушуканье тем, что Сергей с секретарем выволокли, опять же через задний ход, все, что Серене приглянулось в магазине (начинать бы надо с завмагши) и на что хватило московских командировочных («Они тебе тут ни к чему, голодать не будешь, гарантирую», — простецки заявил Виктор, присовокупив к командировочным еще и свою пятидесятку) и даже кое-что — под будущую получку секретаря. Потом — дом-музей Александра Серафимовича. Домиков, аккуратных, как детские кубики, оказалось даже два, соединенных легкой галереею, но Сергея больше всего поразили даже не дома, а обширный яблоневый сад при них, очень ухоженный, прямо-таки выпестованный: можно подумать, что это и есть главное произведение революционного писателя на покое. С яблонь тихо облетали последние листья, но яблоки кое-где еще висели, светились, как массивные лампады, среди иконно темных и корявых сучьев.
Затем поездка к Дону, вниз по течению, где стоит на отшибе почти у кромки воды огромный, забытый и полуразрушенный женский монастырь. Добрались до него, когда солнце уже садилось. Грустное впечатление производила обезглавленная, красного, цвета спекшейся крови, кирпича громада главного монастырского храма, в стены которого, можно сказать, робко просился, плескался главный же его, присмиревший, перебродивший и уверовавший к старости прихожанин: Дон-батюшка. Виктор подвел Сергея к мраморной колонне, уходившей снизу в зияющую пробоину главного купола. Не то снизу вверх, не то сверху вниз: светящимся в роеньи золотой пыли солнечным лучом.
Колонна цвета сливочного масла: ее как будто бы и резали не кремнем, а ниткою, как матушка когда-то разрезала головы только что сбитого и слепленного масла — таких она четких линий и легких, несмотря на всю свою мощь, пропорций. Солнце зашло, а она все еще светилась: столько его набрала, впитала за века и века.
— Из Египта везли. На быках, — проговорил Виктор за спиною. — Сперва морем, потом быками.
Как расточительны мы! — подумалось Сергею. Столько сил, натуральных, физических, пердячих, столько средств вложить, мраморную громадину бычьим цугом припереть откуда-то из Египта (и почему, собственно говоря, оттуда — ближе не нашлось?) и потом все забросить, как чужое, дармовое: да разве ж эта страна будет когда-либо богатой? Один Дон только и молится, пришепётывает что-то в печальном беспамятстве за стеною. Ну и что, что власть поменялась? — земля-то осталась, народ-то остался. А может, с переменой власти и народ сменяется? Один уходит, как под воду, другой, не помнящий родства, приходит в угоду очередной власти.
До девяносто первого оставалось почти двадцать лет: столько з а б ы т о г о — и куда страшнее храмов — возникнет в стране после девяносто первого. Целый забытый народ — в ожидании нового, богоугодного…
— Пойдем, покажу кое-что, — тронули Сергея за плечо.
Вышли из храма, пошли вдоль разваленных, разобранных на кирпичи, на домашние и дачные нужды построек и почти начисто съеденной, изглоданной кирпичной же огорожи, спустились к воде. У самой кромки ее останки намертво вделанной в кирпичную кладку металлической кованой калитки — выдрать ее окончательно, приспособив под вышеперечисленные нужды, разуверившиеся верующие так и не смогли. Из-под узенькой, потайной калитки каменные ступеньки уходят прямо под воду. Окаменевшие, тоже как ступеньки куда-то, пни догнавали вокруг: видимо, калитка действительно скрыта была от посторонних глаз купами вековых дерев. Одна-единственная корявая яблоня полоскала, согнувшись, выродившиеся свои яблочки в мутном Дону. Спустились еще на ступеньку: ботинки уже в воде.
— Ступени плача, — возвестил секретарь. — Ад местного значения.
Сергей недоуменно посмотрел на него.
— Ну да. Монастырь-то женский. А казачки, знамо дело, баловались. Не обделяли вниманием — со своими, станичными-то, опаснее: отцы-братовья и голову снести могли. А эти — божьи твари. Безответные. Христовы невестушки — всяких там косеньких, убогеньких туда не брали. По этим ступенькам и сносили в ночи монашеньки приблудный приплод свой Дону. Много тут невинных душ уплыло и слез горьких девических Дону добавлено.
— Фантазируешь, небось?..
— С места не сойти! — с шутливым жаром побожился дежурный атеист. И они еще постояли над этим пересохшим, тайным, горько-соленым донским притоком. А потом обошли монастырь и спустились еще чуть ниже по теченью. Здесь, на берегу, уже трещал костер, и пар из черного котелка, наподобие паровозного, взывал к немедленной посадке: шофер Петя, чей «козлик» стоял поодаль, еще с утра поставил браконьерского «паука» и уже разливал тройную, архиерейскую, с петухом — а что за уха без петуха? — по заранее запасливо захваченным солдатским алюминиевым манеркам. И Виктор Иванович при всполохах костра, в который для запаха подложили и сухого донского можжевельника, почти втемную, но удивительно отчетливо и равномерно начислил по стопкам опять же заботливо припасенную с утра чубатым чапаевским Петькою, в очередной раз переметнувшимся от белых к красным, «белоголовую».
— Пора лечиться, товарищ корреспондент!
Хоть в этом возрасте болезни и не бывают хроническими, но лечение все же выдалось продолжительным.
Как казаки Париж брали
С атаманом Платовым,
Парижанок ублажали
Ласками бесплатными, —

— неслось по-над Доном в молодецком секретарском исполнении: видимо, в казачьем представлении разница в доступности между парижанками и донскими монахинями заключалась лишь в километрах, подлежащих преодолению: с шашками наголо, али руки в бруки.
Под занавес, при ясной луне, прочертившей Дон дополнительной молочно-зыбкой переправою, на три голоса грянули Серегину любимую и опять же имперскую, и опять же сказительно — историческую:
Как ныне сбирается вещий Олег
Отмстить неразумным хазарам.
Их села и нивы за буйный набег
Обрёк он мечам и пожарам.

— Вот ты мне скажи, — брал несколько опешившего секретаря за пуговицу Сергей, — почему «неразумным»? Передержал классик: весьма разумный, башковитый, до поры до времени, народец был. Обрати внимание: в этих самых местах. И вовсе не буйный, в пределах своего века.
И примешь ты смерть от коня сва-е-во-о, —

это они уже в «козлике», в коне железно-брезентовом, в который взгромоздились в потемках, взаимно подпихивая друг друга, и от которого Серёга в своё время и впрямь едва не принял…
— Передержал… — долго бубнил еще Серега. — Как ошибался, ослепленный вместе со всей русской интеллигенцией Наполеоном, и в оценке императора Александра Первого, которого обозвал плешивым щёголем и врагом труда, нечаянно пригретым славою… Бывает — и с классиками тоже бывает, а не только с нами, грешными…
Виктор, вежливо прислушиваясь к столичной болтовне, помалкивал.
Добрались и до знатного бригадира. Два дня проваландались с ним и его бригадою в поле, на взмете зяби. Два вечера бригадирская хатка, стоявшая посреди огромного, поскольку внутри нее подрастала своя некадрированная, развернутая, хотя и маломерная пока, бригадка, огорода, гремела на все село, как колхозная радиоточка: Виктор действительно давно водил дружбу с её хозяином, это видно и по их дружной вечерней спевке, к тому же и из соседних хат подтягивались желающие поглазеть на столичного корреспондента, а также поднять и подтянуть.
В Москву уезжал с ветром в голове: ничего себе знакомство с областью вышло! Виктор доставил его в Михайловку, к поезду, усадил в вагон, заволок в купе многочисленные свертки и оклунки, гостинцы, стало быть. Обнялись на прощанье, ну и все такое, включая знакомство с попутчиками — еще чуть-чуть и поезд тоже приобрел бы дополнительную походную радиоточку.
Про что писать? — ну, не про женский же монастырь и не про поддерживаемый местными комсомольцами сад Серафимовича… А что касается бригадира, так больше всего запомнился драный ученический портфель на драном бригадирском заборе: для писем и газет. Недели две прошло, а Сергей все никак не мог отписаться по этой командировке.
Выручил Сергея Брежнев.
В один из дней влетает в общую корреспондентскую комнату шеф сельского отдела, в котором и проходил Сергей собкоровскую стажировку. Глаза горят — они у него всегда горели после второй — в руках длинная тассовская лента.
— Ты к Калинину ездил? — уставился в Сергея, как будто речь шла о Всесоюзном старосте.
— Да, — стушевался Серега.
— Так он же Герой! Брежнев Указ подписал к Дню работников сельского хозяйства! Гони заметку!..
Вот тут и вспомнился вновь злосчастный портфель.
«Сегодня, в импровизированном почтовом ящике — в детском стареньком портфеле, что висит на штакетнике у многодетного бригадира хозрасчетной бригады хутора Расставановского Серафимовичского района Волгоградской области Александра Калинина, битком будет писем и телеграмм…» — строчил Серега в номер. Так под бойким, в силу обстоятельств, художественным пером, портфель превратился в «старенький», а драный, как старческие зубы, забор — во вполне благородный штакетник…
В деревнях и районах тассовских лент не получали, и хуторяне, да и не только они, простодушно и впрямую связали присвоение землячку, хоть и вкупе с двумя десятками других ударников, со всех концов страны высокого геройского звания с Серёгиным приездом; мол, прибыл, поглядел, подтвердил в столице, что человек хороший (как не подтвердишь после выпитого и спетого!) и — дали!
— Ну, ты даешь! — позвонил наутро Виктор. — Приезжай почаще: у нас еще кандидаты есть. Ну, и насчет телеграмм, — не удержался, поддел, — красиво придумал. Пришлось мне сегодня сразу две отправить: от райкома и от себя лично, чтоб правда искусства совпала с правдою жизни…
Хорошо еще, что про письма не подшкильнул. Которые в Стране Советов ходят дольше, чем при царизме…
* * *
Вот этот, оглушительно дремлющий сейчас на корме человек и свел Сергея с Ворониным вторично. Сам он в эти двадцать лет рос так, как растут не в небо, а в землю. Главный зоотехник райсельхозуправления. Начальник этого же управления. Председатель райисполкома в соседнем районе. Первый секретарь райкома партии — вот тут, пожалуй, вышла передышка: друг у Сереги как бы вылез из робы, от струпьев земляных очистился — промытый, выглаженный стал, галстук завязывать научился (в городе же, в области часто ночевать приходится, жены по утрам под боком нету), оклунков-чувалов стесняться стал: в Москву наезжая, к Сереге теперь заявлялся, как отпускник, возвращающийся с югов, с фанерным дырчатым ящичком — культур-мультур, едрена вошь… Мальчишка с хутора, безотцовщина, у которого до сих пор, если разволнуется, остался нервный тик — голову воротит, как будто его взнуздывают, и губы обиженно съезжают на сторону: в детстве, видимо, доставалось по полной программе — дослужился, дорос, дотопал, как сгинувший батька до Берлина, так и он аж до заместителя председателя облисполкома, причем по серьезным вопросам: транспорт и оборонный комплекс — в Волгограде это государство в государстве. Закончил к тому времени заочно еще и финансовую академию ну и, разумеется, совпартшколу. Как же в те времена без марксизьма-ленинизьма.
Выскочки, конечно, бывают во все времена. Но такие как Виктор выскакивали — сама жизнь, как наседка, тужась, выдавливала их из своих кровоточивых недр — обдирая бока, даже не из собственных штанов, не из уготованной им на роду нужды, а из самой судьбы. На протяжении одной жизни из грязи если и не в князи, то — в люди: галстук, белоснежные рубахи, дырчатые фанерные ящички для друзей и вышестоящих начальников, крутобедрые чистенькие секретарши.
Плюньте в морду тому, кто скажет, что те времена были для избранных. Просто та жизнь выбирала, высматривала (и выбраковывала) начальников из простых, а эта — из простейших.
Те, уже в силу селекции, могли со своим народом и поговорить, и спеть (и, разумеется, выпить), а эти — исключительно с экрана телевизора.
В начале девяносто второго рубануло Виктора Ивановича под самый комель. Новые герои вышли на арену и требовали просторных кабинетов и грудастых секретарш. В пятьдесят Виктор оказался на пенсии. Ну, не совсем, чтобы на пенсии, — его просто сдвинули с зампредов в областное отделение Пенсионного фонда. Это все равно, как если бы только что вошедшую в деловую зрелость корабельную сосну пустить на спичечные фанерные ящики, в которых так хорошо солить сало. Мрачнее тучи заявился он для утверждения в Москву.
— Всю жизнь туда ссылали самых бестолковых. Хоронят заживо — в аппендиците, — только и пожаловался Сергею, который сам уже был не у дел и ничем помочь другу уже не мог.
— Соглашайся, — только и посоветовал Сергей. — А то вообще ничего не предложат.
Кто же знал, что со временем, с новыми временами именно вчерашние отстойники типа сберкасс и всяких там пенсионных нычек, всё, через что проходят деньги, станут золотыми и желанными чиновными местами: ведь даже мазут, хоть и под давлением, а все равно к трубе прилипает, не говоря уже о такой маркой субстанции, как налично-безналичные.
А может, судьба и вполне грамотно распорядилась, поставив Виктора на стариковское место, привратником старости? — клерк с другой биографией, переползавший в недрах самой пенсионной сферы к этой должности, как дождевой червяк, со ступеньки на ступеньку, постоянно брал бы под козырек, а этот нет-нет да и кочевряжится — помнит еще, откуда вышел и куда уйдет.
* * *
И вот в середине девяностых, прибыв в первопрестольную на какой-то свой очередной пенсионерский хурало-семинар, Виктор позвонил Сергею и предложил поужинать в ресторане.
— Почему в ресторане? — удивился Сергей — ни он сам, ни друг его не из тех, кто бросает деньги на ветер, — поужинаем у нас дома.
— Да нет, — замялись на том конце проволоки. — Я разыскал Воронина. Поужинаем вместе.
Это, разумеется, меняло дело. Вряд ли Воронин потащился бы к Сереге домой.
Сергей вспомнил последнюю встречу с Ворониным, их горячие обещания друг другу и, конечно же, согласился, хотя в принципе по ресторанам не ходок.
Встретились вечером в каком-то шалмане — не то «Грузинский двор», не то «Северо-Осетинский»: Москва как раз окончательно становилась кавказской пленницей, даже в гастрономии — Европа любит кухни побежденных ею народов, а мы кухни своих победителей. Сергей и Виктор пришли вовремя, Воронина не было. Приятели пропустили и по одной, и по второй, когда он, наконец, появился.
Сергей не сразу узнал его. Угрюмый, резко постаревший человек — их пятилетняя разница в возрасте вылезла в полном объеме. Обнялись — от Воронина тоже уже попахивало. Сергей за эти годы также сдал, огруз: исторические процессы, омолаживающие общество, с удвоенной силой запускают процессы старения в отдельных его индивидуумах, в жертвах и неудачниках. Лузерах. Тебя переедут колесом, а потом, оглянувшись мимоходом, еще и удивляются, мимоходом: сдал старина! Если женщин старит любовь, то мужчин — отсутствие её. Как только из жизни уходят удача и страсть, что чаще всего одновременно и происходит, сама смерть начинает исподволь пеленать своего избранника коварным своим пуховым саваном. Не успеешь оглянуться, а ты уже куколь, поперек себя шире, и тебя уже можно щупать, как хорошо надутую шину: готов! Готов к отправлению: еще три-четыре года назад обернут был одним только воздухом, тонким и бодрящим. А теперь хвать-похвать, а кругом вата, известкующийся, как и душа, остов твой, сам ты надежно упакован в нее, укутан и приготовлен к окончательному отправлению наложенным платежом. Да еще если до девяносто первого все серьезные дела делались на трезвую голову, то теперь почему-то получаются лишь на пьяную: с ГКЧП пошло, наверное. В самом деле: если раньше дела получались по службе, уже по одному твоему служебному положению, то теперь если и выгорает что, то — исключительно по дружбе, поскольку теперь тебе никто ничем не обязан. Да и дела пошли другого рода: высмыкнуть где-либо копейку, о которой раньше и заговаривать-то лишний раз стеснялись — не играла в предыдущей жизни копейка той зловещей всеобъемлющей роли, в которую вошла сегодня. Капитализьм, едрёна вошь, начинается с кармана и им же заканчивается — скверно, когда его крутые университеты обрушиваются на тебя на шестом десятке: наверняка в неуспевающих останешься. Вот и подмазываешь свои делишки чем Бог послал: спиртом «Роял», от которого не то что люди, а мухи и те дохнут, перцовочкой, «Столичной» с черною этикеткой, «Путинкою» с белобрысенькой — в зависимости от того, кого трясешь-привечаешь и что там у тебя самого в кармане в данный момент позвякивает. «Стукну по карману — не звенит. Стукну по другому — не слыхать. Если только стану знаменит, то уеду в Ялту отдыхать…»
Все мы уже — уехамши…
Так и втягиваешься. Уже и сам с собой, мысли свои тяжело перелопачивая, смазываешь, не задумываясь, для облегчения хода. После каждого катаклизма в мире резко увеличивается число оволдыревших мужиков с пустым взглядом и не менее пустою ширинкою, от которых повседневно попахивает… Ну нет, пока еще, слава Богу, не от ширинки…
В общем, они оба сдали. Но Воронин, похоже, погрузился глубже. Если и не фактически, то глубже относительно той честолюбивой отметки, которую ставил себе когда-то именно на эти ближайшие годы. А оно как раз и подошло — время очередного и даже следующего за ним, за очередным, гипотетического партийного съезда, на который Воронин планировал прибыть уже не «письмоносцем», а полноправным делегатом, заняв крупную партийную должность.
Воронин догнал их быстро.
Наливал им, картинно заломив за спину руку с миткалевой салфеткою, московский ряженый горец с газырями. Воронин посмотрел, посмотрел на его галантные упражнения вокруг них и, отобрав бутылку, заявил:
— Мы сами.
Налил себе фужер, хлопнул, потом разлил по стопкам — Виктору, Сергею и, опять же, себе — бутылка ушла без остатка. Сергей заметил: пальцы у Воронина подрагивали.
— После обыска еду, — хмуро проговорил, пока закусывали. — Потому и опоздал.
— После какого обыска?! — хором воскликнули сотрапезники.
— Обыкновенного. — Воронин подождал, пока джигит с пустыми газырями — в Серегином селе участковый милиционер Бабкин в твердой кожаной кобуре держал не пистолет, а соленый огурец, поскольку именно это надежное, пристрелянное оружие чаше всего и требовалось ему при наведении в селе конституционного порядка — справится со свинчиваением контрагайки у очередной бутылки, — опять идиоты мои чуть не вляпались…
Сергей с Виктором переглянулись. Водка показалась пресной.
Выяснилось следующее.
Несколько месяцев после августа девяносто первого Воронин болтался без работы. Пришел проситься к одному из старых друзей, попавших в новую струю — таких тоже было немало, особенно почему-то из КГБ, — тот раздумчиво попросил его оставить своё «резюме». Воронин с грохотом перевернул стул в его похожем на шкатулку красного дерева апартаменте (охрана из приемной на грохот влетела, но была остановлена снисходительной улыбкою шефа) и выломился вон. Подумывал вернуться в Волгоград — несолоно хлебавши: может, хоть в Волгограде, где его каждая собака знает и каждая же раньше, завидев его, издали вежливо снимала шляпу, резюме не потребуют? И тут подвернулась работа. И не абы где, а в банке. В банке, который держали два юных брата-акробата. Ну, может, и не акробаты, а все равно спортсмены, особенно мастера вольной борьбы и винтовочной стрельбы, как и младшие комитетские и милицейские офицеры, нередко совмещавшие в себе оба спортивных качества, много чего денежного тогда держали. Их, легитимных, нанимал «общак», который сам еще не выходился, не светился в открытую в высшем свете — это сейчас он уже натурализовался чин-чинарём, никаких родимых пятен не видно — ничто не отмывается так быстро, как деньги; тогда же ему еще нужны были отчаянные, но более-менее пристойные витринные лица, посредники между «общаком» и «обществом», а скорее — между камерой и властью. Это позже, когда некоторые витрины так привыкнут к своему лощеному положению, что всерьез поверят в него, стороны начнут, не отходя от кассы, стрелять друг в друга, тогда же все только начиналось: и любовь, и ненависть…
Воронина взяли заместителем управляющего делами банка. Дела у любого банка известные: обязанностью Воронина было не столько замещать, сколько заметать. Заметать и подметать — следы безудержной гульбы своих официальных и неофициальных хозяев, их молодых дебошей, а то и более серьезных афер. И вот сегодня в доселе благополучно хранимый Господом Богом и, в меру сил, Ворониным банчок нагрянули с обыском. Братцы-кролики, как их еще именовал за столом Воронин, оказались, разумеется, за границей. Вторые ключи от своих персональных сейфов они препоручили одному Воронину. А ментов именно эти сейфы и интересовали больше всего: наколку, видимо, получили. Что делать? — повёл их к сейфам.
— А у этих дураков, представляете, помимо сумасшедших пачек неизвестно откуда взявшихся баксов, у каждого, в сейфе еще и по автомату Калашникова. По калашу! И патронов по два рожка. Откуда, Вася, каким таким ветром надуло?! — наглядно и яростно показал Воронин, как радостно воззрились на него, безответного, смекалистые менты.
— Откуда, Вася?! — натурально, через сильные черепаховые очки, заглянул Воронин сперва в глаза одному, потом другому. И Виктор с Сергеем поежились под этим талантливо переданным взглядом: не зна-ам…
В общем, ясно-понятно: Воронина они сегодня могли и вовсе не дождаться.
— Откуда дровишки? — задумчиво повторил Воронин. — А если на этих дровишках висит по утопленнику, а? В общем, мужики, великий закон — деления. Менты понимали, что рядом с автоматами просто не может не оказаться денег. Бо-ольших… — задрал кверху мелко подрагивающий палец. — Можно, я позвоню? — спрашиваю. «В Ниццу?» — спрашивают у меня. Ну да, — они, заразы, и это, оказывается, уже знали. «А надо ли? Мы тебе потом, когда вернутся, справку выдадим. Расписку. Только пусть за нею сами к нам приходят — заодно, глядишь, и документики на калаши принесут…» Великий закон деления, — повторил после общей паузы Воронин и снова разлил.
— Чем закончил-ось-то? — спросил Виктор.
— Промежуточный итог такой. Составили акт: автоматы указаны в акте в полном количестве, а баксы — за минусом десяти пачек. Один экземпляр акта у меня, один — у них. «Пусть полежит», — сказали. Что делать: стол накрыл — прямо в президентской боковухе. (Сергей для себя отметил, что и он сам поступил бы так же и даже в более спокойной ситуации). Часа три заседали. Мужики, говорю, ждут меня. «Дурак ты, Вася, говорят, — по-хорошему тебя теперь нигде не ждут. Свобода! — на все четыре стороны. Дёргай — потом спасибо нам скажешь». В общем, к концу заседания оба экземпляра акта передали мне. «Понравился ты нам, дед, — говорят. — За хозяйское добро сильно переживаешь». — А с автоматами как же? — спрашиваю. «Да как хочешь, — отвечают. — Хоть в Москве-реке утопи». Вот и везу — топить, — показал Воронин на обитый никелированным металлом чемодан у ног. На этот чемодан Сергей обратил внимание сразу, как только Воронин к ним подошел. В командировку, видимо, собирается, решил. Не иначе, как за границу — в таких чемоданах только «Искру» перевозить. Оказывается, не только «Искру», но и пламя тоже.
Да-а… Хмель как-то сразу поредел: при таком-то соседстве! Сергей на всякий случай засунул чемодан поглубже, под свисавшую со стола скатерть. Не забыть бы — хотя это, может, был бы наилучший выход.
— Ну, а деньги как же? — не унимался Виктор. Может, надеялся, — тоже топить? Как слепых котят. В этом потоплении сам Бог велит принять посильное участие.
— Деньги? На месте — за вычетом десяти пачек…
— А-а… — протянули они опять хором. Разочарованно: и впрямь решили, что где-то в гардеробе стоит еще один чемодан. Или непосредственно сейф.
Чемодан они все-таки забыли. Джигит догнал их уже на лестнице у самого выхода — чаевых оказалось достаточно даже на эту энергичную пробежку с цельнометаллическим сундуком в руке.
Топили они его у Больше-Устьинского моста. Из-за большой темноты затопление бронированного дредноута чуть не закончилось общим заплывом. Но, покачнувшись, вцепившись друг в друга, всё-таки удержались. Поднялись, по-прежнему удерживая друг друга за плечи, как в балканском танце «хора», на набережную, и Воронин стал названивать по мобильнику, что только-только входили в моду, в Ниццу: мол, не торопитесь, братцы-кролики, сдайте обратные билеты и возвращайтесь не раньше, чем месяца через три. Билеты я закажу вам здесь, да, первый класс, а как же иначе? Намекал им примерно на то, на что недвусмысленно наставляли его и сыщики: дергайте, мол, отсюда и по прямой.
Горько было видеть Воронина в этой жалкой роли. Услужающим даже не капиталу, а сопливым капиталистам. Его, мечтавшего предводительствовать массами в организованном движении их к справедливой человеческой жизни.
Встреча не задалась, никаких продолжений ее не последовало. Задумчивые и неразговорчивые, возвращались они с Виктором в Серегин дом, на ночлег, завезя по пути Воронина и вложив его — стоймя — в лифт. Как после преступления. Как будто и впрямь утопили, кроме автоматов, еще одного утопленника. Живого.
С тех пор не виделись еще лет пять.
* * *
Голь на выдумки хитра. Голодный издатель рыщет, как голодный волк, не разбирая троп. Черт знает, куда иной раз врюхаться может. Очухается, оглянется потом после голодного бреда и галопа вокруг себя: ба-атюшки-светы, куда ж меня, грешного, занесло! — кругом незнакомые физии да порою еще и куда голоднее, чем он сам. Но делать нечего: набрел на полянку — коси.
Коси, коса, пока роса.
Так Сергей нечаянно-негаданно набрел на Мусу. Все благоразумные, потому что не очень голодные, коллеги чеченцев, даже банкиров или банкиров-то как раз в первую очередь, обходят десятой дорогой, а он — въехал. Затеял общее дело. Точнее — выманил, выпросил Мусу на общее богоугодное дело, которое и издательству — как и Господу Богу, будем надеяться, — дало приварок.
Друзья среди чеченцев у него были всегда. В том числе и друзья, перешедшие в это качество из врагов.
Один из них — чантиец (он себя так и звал, не чеченцем, а чантийцем, по имени какой-то там скалы, на которой обосновался по-скворчиному его клан, тейп) — Вахид.
В свое время Вахида исключили из партии и убрали с работы по Серегиному представлению.
В восемьдесят девятом через Главлит на стол Сергея в ЦК партии попали несколько книг Чечено-Ингушского книжного издательства. Любопытные книжицы: в них утверждалось превосходство чеченского народа, ведущего свою родословную, оказывается, не больше, не меньше, а от самого Прометея, что, конечно же, покруче, чем от простака Адама, надо всеми народами и народностями Кавказа, а уж над русскими и подавно. Предавался анафеме Шамиль. «Предатель чеченского народа, не имевший к нему никакого кровного отношения» — любимая жена и та была у него армянкою (если не имеешь отношения, то как же можно оказаться предателем? — подумал Сергей). Калужский затворник, спевшийся в конце жизни со своим поработителем князем Барятинским, писавший верноподданнические письма русскому царю, а в первые же месяцы после пленения принявший от царя на военном смотру под Полтавою «унизительный презент» — царский поясной парадный портрет. И возвеличивался один из его сыновей, проследовавший с престарелым и больным отцом по высочайшему разрешению в Мекку, а потом, после отцовской смерти вследствие падения с ослика, переступивший через добрую волю царя: остался на Ближнем Востоке и в звании турецкого генерала сражался в русско-турецких войнах против России…
Чтение не для слабонервных.
Сергей отправил в Грозный своего самого опытного работника— заведующего сектором печати. Заведующий в возрасте, хлебнул войны, на которую уходил семнадцатилетним добровольцем — после курсов Осоавиахима и предельно ускоренной четырехмесячной школы младшего летного состава уже взлетел, с Божьей помощью, на «Пе-2» в небо. Иногда Сергею казалось, что там, в небе, дед частично — скорее всего головою в шлемофоне небесного юнги — и застрял. В шлеме он щеголял и сейчас: по выходным седлал, как дервиш, свой облупленный отечественный гоночный велик — в этом они с секретарем ЦК академиком Медведевым схожи, только небесный юнга, в отличие от академика, на большее, на машину, не накопил — осенял себя полированной велосипедной кастрюлькою с ремешочком под подбородком и в таком юношеском, добровольческом виде наяривал по Москве.
И отдел в этих его воскресных прогулках был заинтересован не меньше, чем жена ветерана, неукоснительно следившая за его физической и моральной формою.
Это было время митингов, собиравших все большие и большие толпы людей. Митинги уже антигорбачевские. Изначально собирались как антиазербайджанские — это если собирались армяне — или, там, антидефицитные (знаете, почему спид у нас назвали иммунодефицитом? — потому что в восьмидесятые у нас всё, даже спид, являлось дефицитом), но заканчивались уже одинаково:
— Горбачева — с трона!
Знали б, кого подсаживают на трон!
А может, и знали.
Они проходили и на Старой площади, прямо под зданиями ЦК. Это сейчас туда мышь не прошмыгнет, а тогда еще площади были площадями, людными и общедоступными, а не зонами отчуждения одних от других. Сергей, как и другие начальники средней руки, не раз выходил сюда, в толпу, пытаясь увещевать искусно растравленных людей, у большинства из которых горлом, как кровь, шло натуральное горе, то, которому словами не поможешь, но в котором сам вываляешься, как в крови или в сусле. Митинги собирали и на Лубянской площади, и в Лужниках. Их усердно посещали переодетые комитетчики — как же без них, без ока недреманного, хотя око это, стало сдаваться Сергею, давно уже работало на два фронта, смотрело, как говорится, в оба — не зря именно пятое управление, выдвинувшее из своих недр и последнего комитетского председателя, в последние же годы по числу перебежчиков перекрыло все советские рекорды: ребятки давно уже мостили мосты к персональному, а не общественному, коммунизму.
Но на их объективность, на их информацию уже не надеялись. Сергею, сидевшему в воскресенье на рабочем месте, однажды позвонил с дачи Горбачев:
— Что, действительно, Сергей, пятьдесят тысяч?
— Действительно, Михаил Сергеевич, — уныло соврал Сергей.
Там, на Лубянке, были все сто, а Новодворская давно предсказала: в Москве достаточно собрать в одном месте сто тысяч человек, и любая власть падет.
Еще удивительно долго держались.
Самую точную, «нутряную» информацию о митингах, о настроениях рядовых митингующих, а не только речевщиков, как и о расценках уличного энтузиазма, всегда привозил на своем велосипеде именно Евгений Алексеевич. Кто же не пропустит старикана в жестяном велосипедном шлеме в самую гущу событий — это же сам народ к нам пожаловал! — и кто же не захочет найти в нем задушевного народного слушателя?
По части потравить Евгений Алексеевич и сам большой мастак, причем сразу на четырех языках: русском письменном и русском непечатном, а также на двух аналогичных украинских…
В ЦК он работал, как какой-нибудь незаменимый токарь на номерном заводе, с четверть века — Сергей хорошо помнил времена, когда дед курировал «Комсомолку», приходил к ним на партсобрания, и, как бы бурно ни жила молодежная редакция, все её внутренние выплески и распри больших верхов практически не достигали: застревали в кураторе. На собраниях он не выступал, все старательно, как топограф, заносил в тетрадочку, с которой и являлся прилежно в редакцию. Однажды, уже будучи сам секретарем парторганизации, Серега, ведя собрание, усадил его рядом с собой и по ходу дела, дав косяка, заглянул в дедов кондуит.
Черти, и черти, и черти строили рожицы на полях в косую линейку. И это верно! — это была бы лучшая шифрограмма наверх о положении дел и брожении умов в тогдашней «Комсомольской правде». На собрании обсуждалось персональное дело одного из лучших журналистов «Комсомолки», уличенного в чересчур настойчивых ухаживаниях за десятиклассницей (тогда это было еще невидалью — «Лолита» на русском в стране не выходила). Вылилось же оно в жаркие дебаты по поводу публикации (одного из последних, как выяснилось позже) обширного интервью маршала Георгия Жукова, в котором, по мнению особо пылких и демократически продвинутых, начиналась реабилитация Сталина.
— Так мы и до Брежнева дойдем! — горячилась народоволка Инна Руденко.
— Это в каком смысле? — негромко подколол ее из президиума Саша Пумпянский, сидевший по левую руку от куратора. — Что, и здесь уже речь идет о реабилитации?..
«Голубой зал» «Комсомолки» грохнул: Леониду Ильичу как раз в очередной раз вручили очередную Золотую Звезду и титул не то маршала, не то генералиссимуса Советского Союза.
Дошли, Инна Павловна, еще как дошли. Довели…
Сергей вновь скосил глаза: чертики выходили еще выразительнее. Может, потому что отношение небесного их куратора, пожилого ангела-хранителя «Комсомолки», и к Жукову, которого он однажды (Жуков, наверное, был вездесущим: с кем бы из фронтовиков за чаркою не посидел, каждый после второй, выясняется, хоть раз да видел его на собственном крошечном фронте, каждый там, видать, тоже мечтал о персональном покровителе, если не в виде самого Господа Бога, то есть Иосифа Виссарионовича — все-таки Иосифа! — то хотя бы в лице этого корявенького, кривоногенького русского всеобщего ангела-хранителя, сурового ангела Победы) даже перевозил на своем небесном тихоходе, да и отношение его к Сталину, несмотря на то, что женат на дочери «врага народа», тоже, наверное, отличалось от превалировавших в тогдашней «Комсомолке».
Сергей еще застал в ЦК отголоски одной легенды, связанной с куратором, который, если считал нужным, мог быть язвой еще той. Прибыл в отдел пропаганды новичок. Откуда-то из глубинки, из Закарпатья: шло очередное укрепление связи партии с жизнью. Понятия о работе в Центральном Комитете у парня самые возвышенные: считал, что получил рабочий письменный стол уже на самом небесном престоле. Со всеми вытекающими обстоятельствами, особенно в обслуживании: провинция еще тверже столиц знает, что уровень обслуживания — это и есть самая верная отметка занятой вами жизненной высоты.
Беседуя с новичком, вчерашним секретарем колхозного парткома, Евгений Алексеевич, человек положительный, бессменный секретарь партбюро отдела пропаганды, сообщил, что Центральный Комитет — весьма закрытая организация и что тут свои внутренние, корпоративные порядки.
— Сор из избы не выносить. Во всех смыслах. Даже если у вас случится какая-нибудь малая бытовая нужда, ее решат здесь же, в самом ЦК: вы же видите, тут и парикмахерская, и столовая, и — на мгновение задумался, стараясь, видимо, уточнить, о какой именно малой, но при этом бытовой нужде можно вести речь, — свои уборные.
Насчет уборных новичок уже знал: до столовой и парикмахерской еще не достигал, а в уборную с дороги уже бегал и даже неоднократно.
— Вот, скажем, порвался у вас башмак. Вы его так вот аккуратненько берете, — Евгений Алексеевич показал двумя пальчиками в воздухе, насколько аккуратно и даже подул, как на горячее, куда-то в сторону пальцев, — суёте в целлофановый пакетик, — опять талантливый мхатовский жест, — и наутро несете к начальнику секретариата нашего отдела. Так и так, мол, туфелька изодралась. Косячки, набоечки необходимы. Посодействуйте, Павел Иванович. Кладете ему на стол и быстро-быстро выходите к своему рабочему месту, не теряя времени — у нас ведь порядки строгие, не колхозные. И трудитесь в поте лица. А вечерком опять же заходите к Павлу Ивановичу, и он вам в чистеньком целлофановом пакете, — вновь достоверно показано и за Павла Ивановича, самого известного в отделе зануду, — протянет вашу отремонтированную в спецмастерской обувку. Понимаете, должность у него такая: быть нам всем отцом родным, обеспечить все условия для высокопроизводительного умственно-партийного труда.
— Конечно, понимаю, как не понимать! — кивал благодарно новообрашенный.
Надо же тому случиться, что подошва у его отечественного полуботинка отвалилась в первую же трудовую неделю — может, на высокую работу человек добирался, экономя, пехом от самого Ужгорода? Так или иначе, а на исходе первой трудовой недели оказался он с аккуратненьким, как учили, целлофановым мешочком пред светлыми до бесцветности очами Пал Иваныча, который сатиновые нарукавники снимал только в случае, если его вызывал к себе сам заведующий отделом. И положил мешок на стол — прямо между отутюженными нарукавничками: так и так, мол, просьба к вечеру управиться.
Начальник секретариата переводил взгляд с мерзости, что лежала перед ним, под носом, на мелочь, примостившуюся на краешке стула напротив.
— Что это?
— Полуботиночек. Поизносился. Просьба, значит, к вечеру, — зачастил, уже почуяв неладное, умственный и партийный.
— Что-о-о?! — взревел начальник секретариата, у которого вся эта инструкторская шушера по одной половице ходила, десть писчей бумаги выпрашивая как собственную будущую госпенсию.
— Что-о-о!
Партийный и умственный опрометью кинулся вон. Полиэтиленовый мешок полетел вслед за ним и даже на какое-то мгновение опередил его, в коридоре оказался — с грохотом — даже раньше вышибленного.
Когда Сергей сам стал в отделе большим начальником, он регулярно направлял новичков, кандидатов, на собеседование к ветерану. Это был тест на выживаемость, потому как давешний ученичок Евгения Алексеевича после полученных двусторонних наставлений пережил в ЦК всех, даже, похоже, и сам Центральный Комитет, поскольку переместился вместе с новыми временами на службу в ЦК КПРФ, к Геннадию Зюганову, который также лет десять трубил когда-то в отделе пропаганды: тоже капитальную пешую закалку получил.
Второму легендарному случаю Сергей сам был свидетелем.
В ЦК проходило профсоюзное собрание. Всерьез эти собрания никто не воспринимал. И потому что профсоюзное — в партии-то — и потому что это конкретное собрание проходило тогда, когда и партия сама, а не только «школа коммунизма», ехала с ярмарки: еще чуть-чуть и даже партийные собрания станут подпольными. В общем, президиум настроен по-президиумному, по-старому то есть, а зал уже несерьезен. Шутки, смешки, едкие комментарии к докладу и выступлениям. Один член президиума — секретарь ЦК по оборонке, в общем-то, очень толковый мужик, случайно попавший в политику, в царство миражей и фантасмагории из мира точных формул и державшийся в этой новой, обманной среде, словно колун, воткнутый в двухпудовый брусок сливочного масла: удар есть, а эффекта никакого — Олег Бакланов, геометрически длинный, худой и нескладный, опоздал и оказался без стула. Пробирался вдоль стеночки, сквозь разномастную публику, где — редкостный случай — уборщицы сидели вместе с заведующими отделами (но, конечно, не ближе секретарш, которых и тут предпочитали держать за полные локотки, чтоб не упорхнули дальше положенного), пригнувшись, как будто в кинотеатре во время сеанса. А за ним, деликатно пригнувшимся аскетическим колуном, семенил, со стулом в руках и полный уважения уже к самому стулу, а не только к собственному начальнику, которому тот предназначался, евонный цивильный помощник: наверняка уже не из военных и не из средмашевцев, а из писарчуков. Из тех, кто призван осуществлять «связи с общественностью», то есть придавать сугубым технарям и легированным колунам третьего поколения если и не привлекательности, то хотя бы лояльности, безопасности в глазах широкой публики.
Ясное дело, что злые языки прошлись шершавым полушепотом и по стульчику, и по его субтильному носильщику, и по самому медленно багровеющему будущему прокуратору.
Да, через год он окажется в составе ГКЧП, такой же неуклюжий и хмурый, в очередной раз облапошенный политикой, теперь уже очень большой — большая и облапошивает по-большому. А ведь лучшего министра Средмаша было поискать: лишнее подтверждение, что когда толковые и, главное, более или менее совестливые технари уходят в политику, разъезжаясь, как корова на льду, то теряют и техника и политика. Приобретают, дополнительную бесстыжую власть над неискушенными, одни политиканы.
На собрании присутствовал Лигачев. Центром, пупком президиума. В конце выступал с ответами на вопросы. Ответы предложено подавать в письменном виде. Все шло вполне прилично: Лигачев человек прямодушный и на народные вопросы, хотя и задаваемые в письменном виде, отвечал с народной прямотою.
Пока не споткнулся.
— Дорогой Егор Кузьмич! — читал очередную записку, дальнозорко, как на просвет, отставляя ее от себя. — Когда же вы вместе с дорогим Михаилом Сергеевичем закончите эту… хе-хе… — запнулся, но честно дочитал, — …рню? Раньше нечем было закусывать, а теперь и выпить нечего…
Последняя фраза утонула в хохоте. Лигачев рассвирепел, стал было заводиться на целую лекцию на излюбленную антиалкогольную тему, а потом, глядя на хохочущий зал, и сам вдруг рассмеялся и, вновь заглянув в бумажку — теперь-то, наверное, точно на просвет — прочитал подпись под нею:
— Иван Кожедуб…
Зал лежал между мягкими креслами, некоторые так прямо непосредственно на своих, а кое-кто помоложе так и на чужих, секретаршах.
— Нужны комментарии? — спросил, пытаясь перекричать стоны и хохот, Лигачев, и зал дружно выдохнул:
— Не-а-а!..
Наутро Сергей вызвал к себе ветерана. На ковер: вся пропаганда знала, что «Иван Кожедуб» — это была подпольная ветеранская кличка: тот, кто ее первым пустил, видимо, учитывал небесное происхождение старикана. Настоящий Иван Кожедуб к тому времени уже помер, а поддельный вот он, сидит скорбно перед Серегой.
— Тебе что, Евгений Алексеевич, жить надоело?
— Ага, — печально-печально глянули на него серые, уже пеплом подернутые глаза.
Год назад у деда в Киеве убили сына, и с тех пор он иногда, прямо на ходу, на бегу — и на велосипеде, наверное, тоже — впадал в такую лунатическую апатию, что до него, как и до лунатика, дотронуться страшно было: уйдет.
— Иди, — сказал негромко Сергей, подперев подбородок, как при зубной боли, ладонью.
Дед же сидел и, сидя, отсутствовал. Минут десять смотрели они друг на друга: старик — отсутствующим, невидящим взглядом, и Сергей, ровесник его погибшего сына, взглядом, который тоже видел не столько собеседника, сколько что-то свое и тоже невеселое.
Потом подчиненный молча поднялся и молча вышел, прикрыв потихонечку дверь, как выходят от больного. Да так оно и было: больных тут было даже двое.
Вот его-то и послал Сергей на разборку в Грозный. Дед не соврет, но и слабины не даст.
* * *
Посланец вернулся через десять дней и сразу прошел в Серёгин кабинет.
— Ну что, Евгений Алексеевич? — обнял его Сергей, — рассказывай.
— Да плохо дело, Сережа, — помрачнел «Иван Кожедуб».
— Что такое?
— В двух словах не расскажешь. Там все упирается в главного редактора издательства. Товарищ не понимает. Отъявленный вражина: это он подбирает авторов, способных подыграть его навязчивой идее. И всячески продавливает их книги. И раскаиваться, Сергей, — задумчиво произнес после некоторой паузы, — не собирается…
— Принеси чаю, — сказал Сергей по селекторной связи секретарше. — И пусть никто не заходит.
Принесли чаю с бубликами. И кто должен обходиться вообще без чаю, кому положен с одним только сахаром, а кому уже и с бубликами, твердыми, постными, сухо трескавшимися на зубах и славившимися на всю Москву — похоже, даже полагающееся к чаю количество их и то было расписано со сталинских еще времен. Старожилы, с которыми Сергею довелось корпеть над генсековскими докладами на «ближних» и «дальних» цековских дачах, рассказывали: в стародавние времена, когда в стране был один выходной день, в субботу, к четырем часам дня, на Старую площадь подгоняли автобусы и вывозили цековских с домочадцами в однодневный дом отдыха. Ничего необычного в этом еженедельном ритуале не было. Но Сергею запомнилась одна деталь: на каждый стол в доме отдыха ставился двухлитровый графин с водкою. От генсека и генералиссимуса. За службу. Независимо от того, пьющий собирался за столом народец, малопьющий или вовсе не употребляющий (даже дармовое), какого возраста дети и дамы оказывались за ним — на каждый стол.
И самое удивительное: к исходу следующего дня, к отъезду, все без исключения графины оказывались пусты. До дна! — генсек и генералисимус, он везде и все видит. Не дай Бог заподозрит что-либо неладное: мол, ишь ты, соглядатай нашелся! Трезвенник, едрена вошь, праведник, бляха-муха… Члены и кандидаты давились на сталинской даче «хванчкарой» и «киндзмараули» — у Сталина, как известно, стаканчик был с секретом, с двойным дном (а найдите генералиссимуса и генсека без двойного дна), поэтому он и «перепивал» всех, наблюдая русаков, путающихся в собственных соплях — народ попроще же сражался по-русски с русской же, со столичной. Отцы больших семейств, особенно обладатели малолетних дочерей, вечером в воскресенье выходили к автобусам, как из рукопашной.
И ничего: врагу не сдается наш гордый «Варяг», пощады никто не желает. А некоторые особо сознательные так даже и соседнему столу всячески стремились оказать незваную помощь, а будучи отвергнуты, не теряли надежды и грузно подвигались к другому: мы, конечно, гордые, но человеколюбивые.
Секретарша у Сергея не похожа на других. Не ссыкушка. Взрослая женщина, чуть моложе самого Сергея. Невысокая, обширная, с чудесными ясными, спокойными глазами, которые каким-то непостижимым образом, без слов, умели успокаивать и его самого, даже когда на него накатывали приступы не административного гнева, а натурального бешенства, которым подвержен любой мужчина, как только начинает понимать, что он — неудачник. Как только распаляется, у него первыми начинают дрожать пальцы. Даже не голос, в котором исподволь, как от озона во время грозы, нарастает дыхание, придыханье мата, не душа — а может, человек и держит собственную душу, словно голубку, в кончиках своих же пальцев? Обнаженной, предельно уязвимой — зонд, первым принимающий на себя, осязающий все враждебные клокотанья окружающего мира является сама его смуглая пясть. Она и трепещет — первой.
Видно секретарша его русско-рязанская, как хазарская пленница, являлась чем-то, что препятствует даже пясти. Воздухом — именно кислород чаще все быстрее либо его компоненты: содействуют моментальному сгоранию любых эмоций.
Даже в самый разгар разборки — входила утиной развалочкой с чаем секретарша и, странное дело, пальцы у него дрожать переставали.
Досталась ему по случаю. Потому как положена была другая — да она и была, другая, изначальная: молодая, миловидная, с глазами беременной лани. И, что считалось обязательным, с высшим образованием. Да, секретарши в ЦК КПСС обязаны были иметь высшее образование. У заместителей заведующих отделами, у заведующих — секретарши, начиная с секретарей ЦК — уже с е к р е т а р и, мужчины. Чтоб, значит, держали язык за зубами. Женщины ж, как известно, держат там, в приятном заточении, все что угодно, только не языки. И Сергею тоже, как только появился в новом своем кабинете, представили секретаршу, а секретарше — нового начальника. Но Сергей присмотреться к ней не успел — девушка приболела и ушла на больничный. На подмогу, на время и дали нынешнюю, совершенно не секретарской, не комнатной породы. Секретарши — птички небесные, нетрудящиеся. Эта же — птица другого, наземного, полезного полета: утица. Подобные ей люди существовали в ЦК подпочвенно: лифтеры, уборщицы, электрики, плотники, телетайпистки. Рабочий класс относительно умственного заведения. С переменой режимов он практически не меняется. Как писал один поэт, «а того не знает, дура, что не чья-нибудь — её нынче правит диктатура…» Пассажиры на палубах, даже капитаны на мостиках меняются, а кочегары в подземном безмолвном аду делают все ту же свою кротовью, подземную, безмолвную работу и сами — все те же. Забегая вперед, надо признать: не свяжи эта женщина свою рабочую судьбу с Серегой, она и по сей бы день спокойно и безмолвно трудилась бы на Старой площади. Телетайписткой — именно с этой связной, с жизнью, должности ее и перевели тогда, временно, к Сергею в приемную. Как позже узнал Сергей, муж у неё работал в том же подземном царстве: плотником, а сын — уже краснодеревщиком. Рабочая династия ЦК. Ячейка подземного царства. До телетайпа же вообще начинала уборщицей. Так и шла, продвигалась — утиными грузными шажками.
И вдруг выдернули. Прямо из-под земли на свет божий. Затрепетала тяжко на леске, широкая, жизнью, как икрою, туго набитая, весомая, потому что женская — это наши, мужские, бесплотные — человеческая душа.
Сергей поначалу и внимания не обратил на перемены в приемной: подмена так подмена, он сам с трудом входил в новую работу. Но однажды увидел, как она, вся обратившись в усердие, не замечая даже его мимолетного присутствия в приемной, причем эта собранность даже внешние формы ее подтянула, устрожила, словно по ним строгим фуганочком кто-то невидимый прошелся, расшифровывает, чтоб потом отпечатать на машинке соответствующую «собаку», сопроводиловку, его резолюции на осьмушках белёной бумаги. Шепча, повторяя, как при обучении музыкальной грамоте, что-то про себя и поминутно заглядывая в раскрытый перед нею, на пюпитре, Ожеговский фолиант.
Бог ты мой! — да такого усердного чтения его каракули еще никогда не удостаивались и вряд ли когда-либо удостоятся. Читать, р а з б и р а т ь так можно только Библию. Слова он писал, экономя время и бумагу, с сокращениями, и она даже не дописывала — она д о р а ж и в а л а их собственными мучительно-радостными (зарплата у телетайпистки в два раза меньше) родами.
До-ро или до-ра?..
Простояв с полминуты, Сергей, так и не замеченный, не удостоенный отвлеченья, прошмыгнул в кабинет. И когда недели через три начальник секретариата отдела — тот самый! — предупредил его, что начиная с завтрашнего дня, с больничного наконец-то выходит его секретарша, Сергей возразил:
— Вы знаете, меня вполне устраивает эта.
Человек удивился: неужели Серега не понимает разницы в формах, да и в содержании тоже?
— Не положено. У неё нету высшего образования…
— Ну и что? Будет. Еще как будет, — увереннее добавил Сергей, вспомнив мимолетную картинку в приемной.
— Как хотите, — пожал плечами секретариатчик. — Мы, конечно, место найдем: такие секретарши, какая была у вас, на дороге не валяются.
— Такие тоже, — улыбнулся Сергей, все еще благодарно держа в памяти чужое усердное корпенье над своими куцыми текстами.
Так и осталась она с ним и даже вместе с ним в Кремль, уже полноценной барыней, переехала, когда Сергей стал помощником у Горбачева. И из Кремля, уже из Кремля, их и вытурили вместе в декабре девяносто первого.
* * *
…Секретарша поставила чай, и Сергей еще раз попросил, чтобы больше никто не входил.
Добавил в чай коньяку, и они с дедом битый час ломали голову: как быть с националистом? Не в правилах Сергея сдавать своих, а националист, как ни крути «свой», из подведомственной пропаганде сферы. Чаще бывало наоборот: наезжали со стороны, а отдел вставал на защиту. А наехать на прессу, телевидение желающих всегда предостаточно. Легче снести голову гонцу, несущему дурные вести, чем поменять существо дела, то есть сами новости, с плохих на хорошие. Должность у Сергея хоть и заметная, но не могущественная — напакостить с неё легче, чем защитить — и в защите приходилось изворачиваться штопором. По Политбюро гуляла записка о необходимости снятия тогдашнего главного редактора «Комсомольской правды», которого Сергей знал еще с его стажерских времен: славный, острый на язык парень. Горбачев для проформы, а может, в надежде на дополнительные аргументы в защиту парня, к которому и сам относился по-отечески, направил её Сергею: М.С. сам был в щекотливой ситуации, поскольку против редактора объединились и Лигачев, и Яковлев, даже эти антиподы завизировали записку. Сергей, поломав голову, в конце чужой записки сделал свою рукописную приписочку: «Считаю нецелесообразным снимать редактора комсомольской газеты на заседании Политбюро. Это вызовет негативный резонанс: если уж товарищи так настаивают на снятии, то это — дело бюро ЦК ВЛКСМ». И — расписался, предварительно переговорив по «вертушке» с первым секретарем ЦК комсомола: сумеет ли он, задав парню головомойку на бюро, с выговором, оставить его на месте?
— Сумеем, — заверил секретарь. — Он же из рабочего отдела.
Ну да, на это и был расчет: секретарь ведь и сам оттуда же: один из рабочего отдела «Комсомолки», другой из рабочего отдела ЦК комсомола. Свой своему поневоле брат.
М.С. с легкостью ухватился за Серегино изворотливое предложение (хотя втайне Сергей всё же подбирал кандидатуру на нового главного: вдруг не прорежет — и тогда надо успеть внести первому, иначе место «забьют» другие, мастодонты, своими мастодонтскими кандидатами, не имеющими к «Комсомолке» никакого отношения).
— В самом деле, товарищи, не нашего уровня…
И подмигнул Сергею, присутствовавшему на заседаниях Секретариата и Политбюро на приставном стульчике у стены. Позже Сергей узнал: М.С. тоже успел перемолвиться с комсомольским первым.
Главный редактор «Фактов и поводов» формально был подведомствен другому замзаву, но объявлять о его снятии — с повышением — выпало Сергею.
— Вас переводят в журнал Верховного Совета. С пайком, с кремлевкой и с окладом в два раза выше, чем у вас сейчас, — объявил, разглядывая столешницу собственного стола, вызванному в ЦК главному.
Главный, из бывших актеров, нервический, тяжелый, с зачатками львиной болезни, спросил, в упор разглядывая Сергея:
— Вы уполномочены транслировать окончательное решение?
Сергея, конечно, задело «транслировать», но он понимал, входил в положение человека и, стараясь быть как можно спокойнее, произнес:
— Мне кажется, это ещё п р е д л о ж е н и е.
— Так я могу включаться? — подернутые желтизной глаза по-прежнему в упор смотрели из-под тяжелых надбровий.
— Включайтесь, — посоветовал Сергей, вставая из-за стола и давая понять, что разговор окончен.
Много лет спустя, когда Сергей уже давно был не у дел, все тот же главный «Комсомолки» позвал его к себе и после крепкого чаепития в кабинете показал бумагу, которую ему переслали на память из распатроненного архива ЦК КПСС. Ту самую записку. С той самой рукописной приписочкой Сергея, там стояла только роспись, без расшифровки, без обозначения фамилии. Но в «Комсомолке» его подпись помнили еще хорошо — столько лет подписывал гонорарные ведомости! — и узнали сразу же.
И они выпили еще по одной. И даже, кажется, повторили.
Главный же «Фактов и поводов» примерно в то же время, как ни названивал Сергей в его приемную с какой-то издательской просьбой, так и не нашел времени соединиться с ним. Что поделаешь: к тому времени он уже стал миллионером.
Вот что значит вовремя отказаться от удвоения оклада.
А вообще-то удивительно: цена печатного слова в советские времена была несравненно выше, а вот миллионеров в этой сфере почему-то не было. Наверное, редакторы стоили меньше…
А тут впервые Сергей должен был своими руками свернуть голову своему же.
Не верить посланцу, гонцу он не мог — ну не деду же сворачивать шею?
А Кавказ уже разгорался: Сергей сам только что вернулся из Армении.
И он медленно, подбирая слова, продиктовал записку в Чечено-Ингушский обком партии. Дед, не проронив ни слова, тщательно записывал за ним.
По этой цидуле Вахида вскорости и поперли: и из партии, и с работы тоже.
* * *
В конце девяностых секретарша, все та же, сказала однажды, зайдя в Серегин кабинет:
— Тут к вам человек один просится.
— Кто такой? — рассеянно спросил Сергей.
— Да в том-то и дело, не говорит, — встревожено замялась секретарша.
Чтоб его секретарше кто-то что-либо не сказал, не доложился? — это было внове.
— Нормальный?
— Да вроде бы.
— Тогда заводи.
Секретарша вернулась в приемную и через какое-то время завела невысокого пожилого мужчину и какое-то время под предлогом, чего подать — чаю или кофе? — побыла в кабинете: мало ли что. Пришелец не торопился называть себя, дождался все же, когда секретарша вышла готовить чай и лишь потом заговорил.
— Вот вы какой, — проговорил, издали разглядывая Сергея.
Сам он худ, даже изможден, провалившиеся глаза мерцали маслянистым, касторовым блеском, песочного цвета костюм, надетый явно по случаю, провисал, как на подростке.
— Что вы хотели? — спокойно спросил Сергей — Понял, что не из налоговой инспекции (там таких изможденных не бывает), скорее всего автор, очередной непризнанный гений…
— Да просто посмотреть на вас… Я — Вахид Исмаилов, — добавил после паузы, уверенный, что имя и фамилия его что-либо скажут Сергею — и Сергей, как ни странно, действительно сразу вспомнил: Вахид Исмаилов… Хотя столько лет прошло — целая жизнь.
Сергей поднялся из-за стола, подошел к посетителю и, неуверенно, протянул ему руку: протянет ли свою?
Протянул, костлявую, желтую, но цепкую — и неожиданно крепко, порывисто пожал.
Сели за приставной полированный столик друг против друга. Секретарша принесла чаю. С цековскими бубликами, — Бог знает, где она их раздобывает, ведь в городе таких нету, а со Старой площади и из Кремля они с нею на пару изгнаны, низвергнуты давным-давно. Неужели связи сохранились? — подземные, подпочвенные люди, как и воды, сообщаются, питают друг друга куда свободнее и сильнее, чем наземные и тем более — неземные.
— Пусть никто не заходит…
Долго сидели они, вглядывались и вслушивались друг в друга, позабыв о давно выхлебанных стаканах.
Удивительно, но это было возвращение блудного сына.
Очень своевременно, оказывается, выгнал Сергей Вахида из партии и с работы. Тот сразу же оказался востребованным. Может, Вахид и сам не такой простак и точно рассчитал момент, когда переть на рожон. Вчера было рано, а завтра будет поздно. Сегодня, значит. Его взяли на вооружение: идеологическую гаубицу приличного калибра. И он с головой окунулся в политическую и «национально-освободительную» борьбу. Сам себе завидовал: далеко не каждый идеалист удостаивается видеть материализацию своих идей. Его разве что на руках, как знамя, не носили: старики в вынутых из сундуков пронафталиненных черкесках с подозрительно быстро заполнявшимися газырями, круглосуточно шаркающие угрюмую, тоже престарелую «зиту» на главной площади Грозного, конечно, впечатляют, особенно телевизионщиков, придают фундаментализма свободолюбивым позывам, но этого мало. Время такое, умственное — к черкескам — чекменям еще и теоретическая подкладка требуется. И, желательно, поновее самих черкесок: все, что подлежит перелицовыванью, перелицовывают именно с подкладки.
Вахид и пошел на перелицовку — с потрохами.
Его приблизил к себе Дудаев. Вахид стал предварять его выступления на митингах. Вахиду удавалось так разогреть публику, что Дудаеву оставалось одно: подняв руки, как бы сдаваясь на милость победителю, спуститься в толпу, и благодарная толпа бережно, как своего коллективного первенца, выряженного в голубой парадный генеральский мундир, который более всего и завораживал падких на любую военщину чеченцев, принимала его на руки и несла — уже как покойного и вечного. Его-то действительно носили: толпа всегда мечтает кого-либо носить на руках, чтоб потом незаметно для самой себя оказаться под его же надраенным сапогом.
Но когда власть-таки была взята, идеи и идеалисты были отброшены. Власть теперь сама засучила рукава. В её действиях, которые всегда сводятся к простейшим хватательным рефлексам, посредники не нужны: еще не в то, в какое нужно, в чужое горло вдруг что-то перепадет. И дела закрутились столь чудовищным, кровавым образом, что идеалист наш оторопел. Это было совсем не то, о чем ему мечталось в тиши редакторского кабинета. В момент, когда любая идея бесовски овладевает массами, она сразу же становится порочной и губительной, в первую очередь для самих этих масс. Вахид с ужасом увидал, что он выкликнул из книжных дистиллированных недр. Ибо массами, толпою овладевает только та идея, которая высвобождает, легализует инстинкты, и чем низменнее — тем массовее.
Вахид попытался вступиться за русскую старуху, которую выкинули из ее же квартиры, поскольку квартира приглянулась соседям, и ему совершенно свободно съездили по физиономии.
— Ты что, стервец, не знаешь, кто я такой?! — провопил Вахид, дрожа от гнева и утираясь, самый чеченский, родовой, хотя и риторический, вопрос, и бомбила спокойно ответил:
— Знаю.
И сунул ему еще раз.
Как не знать: вырезки с патетическим Вахидовым ликом висели в половине чеченских домов рядом с лакированными фотками генерала.
Расставаясь с кумирами, народ, смеясь, умывает их юшкою. Расставаясь с вождями, умывается кровью сам.
Запах невинной жертвенной крови, русской в первую очередь, густо реявший над Грозным, что очертя голову, будто в средневековье, кинулся, враз позабыв все европейские противочумные прививки, в эту горячую купель, — он и отрезвил Вахида.
Горе идеалистам, удостоившимся наблюдать материализацию своих идей — они сразу же перестают таковыми быть.
Становятся материалистами, а еще чаще — отщепенцами.
Последней каплей стало то, что Вахида, как мальчишку, отчитал за «пацифистское» выступление по телевидению его же бывший издательский экспедитор, ставший к тому времени аж вице-президентом независимой Ичкерии. На следующий день на официальном митинге, впервые за долгое время опять, по случаю, предваряя выступление президента, Вахид высказался в том духе, что чеченцам пора образумиться, подумать о самосохранении и что пострадавшие однажды от Сталина, они такого же Сталина выносили в своей утробе. Что есть энергия заблуждения, и он сам в данном случае виновен перед ними, но эксплуатировать человеческие заблуждения вечно еще никому не удавалось, даже Муссолини, который был самым талантливым из всех южан (как видим, выздоравливал Вахид с эксцессами и от некоторых излюбленных ораторских фигур отказаться был просто не в силах даже после мордобоя), все равно это, как и любое преступление, всегда скверно заканчивается, вон даже Муссолини (дался ему этот дуче!) и то повесили не по-человечески, а вверх ногами, рядом с любовницей… — в этом месте у Дудаева начался нервный тик и договорить Вахиду не дали, хотя остальные брутальные митингенты на мгновенье замерли, с мужским здоровым любопытством ожидая продолжение пассажа, особенно насчет любовницы, — этим и объясняется, что с трибуны Вахида стянули все-таки за ноги, а не сняли удалою пулей.
Очнулся он в каком-то подвале, в смраде, грязи и собственной загнивающей крови — вот еще чей запах действует, отрезвляет совершенно безотказно — и с отбитыми почками. В «зиндане» продержали три месяца, и каждый день требовали выкуп, поднося телефонную трубку к самому его носу и сжимая ее так, словно она-то и была их строптивой должницей и вот-вот, как коровий тугой сосок, должна была истечь золотым и молозивным. Но Вахид молчал. Втайне, краешком робкой интеллигентной души он, как, наверное, и его отец в тридцать седьмом, все-таки надеялся, что вождь все же вмешается, вспомнит его заслуги перед ним лично, заступится — тут, сказывалось, наверное и то, что Вахид, увлеченный собственной покаянной речью, не видал перекосившихся черт и вспыхнувших кошачьей злобой аппенинских вождёвых глаз и не понял, что стянут за ноги не упорствующим в своих заблуждениях народом, а народными охранниками, опричниками, куда лучше Вахида разбирающимися в физиогномистике вождей…
Но вождь, разумеется, ни сном, ни духом. Вожди имеют способность при необходимости резко глохнуть и не менее резко и дальновидно — на то и вожди — слепнуть сразу на оба глаза. А уж об их феноменальной забывчивости, настигающей их столь же неожиданно и своевременно как и слепоглухонемота, вообще легенды ходят.
В конце концов все той же увесистой, массивной, как мраморный чернильный прибор, трубкой «моторола» Вахиду аккуратно, по одному, довыбили все его золотые зубы, заставили, по одному же, старательно, с кровью, выплюнуть их в подставленные заскорузлые ладони — вот почему у живых вытаскивать их сподручнее, чем у трупов, которые, как известно, плеваться еще не умеют — и отпустили.
Как видим, умеючи, не только козла, но и обыкновенную пластмассовую телефонную трубку выдоить — золотом — все-таки можно.
Завязали тряпкою глаза, вывезли на какой-то пустырь — Вахиду уже было все равно, отпустят или закопают, шмальнув в затылок — и, все-таки, отпустили.
— Если откроешь глаза раньше чем через пять минут, Геббельс ты наш несчастный, пристрелю, — пообещал густой, словно с небес над Вахидом раздавшийся бас. И, со смешком, шлепнул его по голове рукояткою «стечкина».
Вахид повалился и не развязывал повязку целый час. Машина, на которой его сюда привезли, давным-давно протарахтела и, наверное, скрылась. Не развязывал и глаза, слипшиеся от гноя, не разлеплял. Не хотелось.
* * *
… - И вот теперь я перед вами, — закончил свой рассказ.
Сергей закаменел: ему казалось, что Вахид и впрямь явился к нему прямо с того самого расстрельного пустыря.
Сбылась вековая мечта чеченского интеллигента: он стал работать в столице, в Москве. Нераздавшийся на пустыре выстрел перевёл его сюда даже с некоторым повышением: Вахид назначен заместителем главного редактора известного столичного издательства. В данном конкретном случае в роли раскаявшейся судьбы выступил Сергей. Выгнавший, в глаза его не видя, человека однажды — за полторы тысячи километров — с работы, он ему теперь эту работу предоставил.
И Вахид старался как мог — когда не валялся с почками по московским больницам. Читал рукописи, правил их, даже на больничной койке, старался как-то оправдать свое миражное присутствие в издательстве, жившем трудно и скудно. И мечтал принести, бросить к ногам новых коллег и Сергея в первую очередь серьезный куш. Заказ. Так, по каким-то родственным, тейповым, еще каким-либо неведомым кавказским тропам вышел он на Мусу, московского респектабельного банкира, и даже сумел привести, залучить его в издательство.
Предваряемый счастливым Вахидом, Муса вошел в бедненький Серегин предбанник, а потом и в такой же обшарпанный кабинет, распространяя запах дорогого парфюма, силы и финансовой стабильности. Попил, играя чудесными глазами, чайку, полистал и погладил, как девушку, подаренный ему десятитомник Лермонтова, оглядел другие выставленные, как на смотринах, издания и сказал фразу, которую и мечтали от него услыхать, особенно, всем своим чутким существом, Вахид. И которая, как позже понял Сергей, была у него универсальной — для окружающих вожделенной, а для него просто универсальной, поскольку он не хуже самих ожидающих, алчущих знал, чего от него, грубо говоря, всякий раз ждут:
— Денег дать надо.
Денег! Вахид победительно посмотрел на Сергея, как будто дать собирался сам, из своего дырявого кармана.
Остальное дело техники.
Остальным занялся первый вице-президент президента Мусы, который приехал, тоже приведен был Вахидом, деликатно, но твердо, под руку к Сергею буквально на следующий день.
И этим первым вице-президентом — у Сергея глаза на лоб полезли — оказался Воронин.
Воронин — первый, а не второй. Лощеный, спокойный и блистательно интеллигентный. Разница между ними такая же, как между Николаем Первым и Николаем Вторым, то есть последним. Никакого мельтешенья, твердая рука и властный взгляд. И вновь пойдет вода Кубань-реки, куда велят большевики. Воронин вернулся — не только к Сергею, он вернулся в первую очередь, к самому себе. Допостсоветскому, как довоенному. Сергей был счастлив, не только потому что договориться с Ворониным о «деталях» (черт, как известно, в них и живет) ему легче, чем с кем-либо ещё, но и потому что увидал перед собою именно прежнего, распрямившегося Воронина. Ему как-то спокойнее стало от того, что Воронин вообще, независимо от конкретных обстоятельств, — вернулся. Хоть одна константа в его жизни, в жизни самого Сергея, вернулась. Когда казалось, что вернуться, восстановиться уже ничему и никому не суждено.
Оказывается, мысль о Воронине подспудно жила в нем все эти годы, потому что Воронин олицетворял для него нечто не только внешнее, но и внутреннее, относящееся к самому Сергею.
С прежним Ворониным как-то спокойнее жить на белом свете. Сергей и сам как будто бы частично вернулся. К собственному человеческому достоинству.
Было ясно, что возвращение Воронина состоялось благодаря в первую очередь Мусе — вот почему Сергей не мог отказаться от предложенной ему совместной поездки в Волгоград.
С Ворониным, ясное дело, чаем они не ограничились.
Результатом совместного длительного заседания — с глазу на глаз — явилось следующее: банк закупает у издательства пятьдесят тысяч книг. По безналичному. И книги эти издательство рассылает, развозит по обнищавшим библиотекам Северного Кавказа, включая Чечню. «Читающий Кавказ» — возвышенно назвали они эту операцию: первую партию в Буденновск и доставили как раз вместе с Мусой.
Расхаживая с Мусою по Буденновску, оглядывая его то со спины — чтоб камень ненароком не кинули — то в анфас, Сергей и подумал: породисты, однако, эти чертовы чеченцы: разворот плеч, осанка… Рядом с ними и сам невольно выпинаешь грудь колесом. Распрямляешься. Вот Воронин и распрямился — в благодатной тени.
Сказано — сделано.
А спасая духовно Кавказ, не забыли, спасли материально стоявшее на кону издательство, потому что никто прежде в таком количестве книг в издательстве не заказывал.
Как же не ехать?
Назад: Глава IV. КОВЧЕГ КАГАНА
Дальше: Глава VI. МАМУРА