Книга: Старая крепость (роман). Книга вторая "Дом с привидениями"
Назад: КОЛОКОЛЬНЫЙ ЗВОН
Дальше: ВЕРХОМ НА КАШТАНЕ

КТО УБЕЖАЛ?

Мы уехали — восемнадцать человек, и я даже не смог повидать перед отъездом Галю. Когда наша подвода катилась по крепостному мосту, я, привстав, увидел внизу под скалами крышу Галиного домика. Мне стало очень тоскливо, что я не простился с Галей. Возможно, в эту минуту она сидела в комнате и даже не думала, что я, надолго покидая город, проезжаю мимо. Побежать сказать ей об этом я не мог. Никто бы не стал меня дожидаться. Да и так все еще не верилось, что курсанты взяли меня в совхоз, что я, как взрослый, еду работать вместе с ними.
За городом, только выехали на шлях, ведущий к Днестру, быстро стемнело. Проселочная дорога вилась под самыми огородами и кукурузными полями. Лужи воды блестели на ней. Комья густой грязи то и дело срывались с колес и летели в кукурузу, слышно было, как чавкают копытами, увязая в грязи, кони, как мелкие брызги стучат в деревянные борта подводы. Вскоре стало так вязко, что пришлось свернуть на шоссе, хотя это было и не очень здорово для селянских коней: все они были подкованы только на передние ноги. По шоссе поехали быстрее, сразу затрясло, зубы выцокивали на каждом ухабе. Я ехал на второй телеге, подложив под себя узел с одеялом, но все равно это мало помогало, и я мечтал, как бы поскорее свернуть опять на мягкую проселочную дорогу. Возница Шершень, дядька лет тридцати, в холщовых брюках, коричневой свитке и солдатской фуражке с обломанным козырьком, то и дело подхлестывал низеньких, но бодрых коней сыромятным кнутом. Кнут громко щелкал, и я жалел коней: и так им доставалось — каждый острый камешек, должно быть, больно впивался в их неподкованные задние ноги со стертыми копытами. Сказать же вознице, чтобы он не бил коней, я не решался и всю дорогу ехал молча.
На задней подводе курсанты пели:
Мы идем на смену старым,
Утомившимся борцам
Мировым зажечь пожаром
Пролетарские сердца…

Эта песня, заглушаемая грохотом колес, разносилась далеко над молчаливыми полями в свежем после недавнего дождя воздухе.
Рядом со мной сидели четверо незнакомых курсантов. Трое из них шутили, переговаривались, а четвертый спал, подложив себе под голову мешок с овсом.
Прислушиваясь к разговору курсантов, глядя на мелькающие вдоль дороги черные шапки лип, я с тревогой думал о том, что ожидает меня впереди.
А вдруг я буду плохо работать в совхозе и меня выгонят? Надо будет поспевать за взрослыми, чтобы никто и слова дурного про меня не сказал.
Хотя наш город находился в пятнадцати верстах от границы, я еще ни разу не бывал на Днестре, а знал только по рассказам, что это широкая и очень быстрая река. Правда, от вокзала до самого Днестра тянулась одноколейная линия железной дороги, но пассажирские поезда по ней не ходили. Только изредка, раза два в месяц, направлялся к Днестру за песком и галькой балластный поезд, составленный из расшатанных открытых платформ. Его медленно тянул туда по заросшему бурьяном пути маневровый паровоз «овечка».
Петьке Маремухе удалось однажды попасть вместе с демонстрантами на такой балластный поезд. Он тоже ходил по берегу, пел песни, а потом, вернувшись, долго рассказывал, как хорошо купаться в Днестре, какое там славное, песчаное дно, какой отлогий берег, без ям и обрывов, куда лучше, чем в Смотриче.
Петька божился, что с нашего берега отлично видна Бессарабия, он говорил, что на него даже закричал румынский солдат.
Что и говорить — я с завистью слушал рассказ Маремухи. Мне очень хотелось побывать на Днестре самому, но я не думал, что это случится так скоро.
Ехали мы долго, миновали сонное село с белыми хатками среди деревьев, мелькнул на околице у колодца высокий, поднятый к темному небу журавель. Шершень дернул вожжи, мы бесшумно свернули с мощеного тракта на проселочную дорогу, и здесь я почувствовал, что близок Днестр. Оттуда, с горизонта, лежащего перед нами, где звездное и уже чистое от дождевых туч небо соединялось с черными холмами, потянуло влагой. Земля под нами была уже сухая, дождь здесь не падал, и я понял, что сыростью тянет от Днестра.
Вскоре, как только мы перевалили через бугор и поехали вниз, провожаемые далеким лаем собак, я увидел белую полосу речного тумана. Туман стлался низко над Днестром, сворачивал влево и пропадал за поворотом реки далеко в приднестровских оврагах. Похоже было, что совсем недавно кто-то промчался перед нами на горящей арбе с сеном, и густой дымный след указывал дорогу неизвестного возницы.
Чем ближе мы подъезжали к Днестру, тем становилось холоднее, и я уже подумал было, не надеть ли пальто, как вдруг из оврага вынырнула первая белая хатка.
— Ну вот и приехали, — сказал сидевший рядом со мной курсант.
— Отставить песню! Селян побудите, — донесся с задней подводы голос Полевого.
Песня замолкла, и сейчас был слышен только скрип колес нашего обоза.
Село тянулось долго, хаты были разбросаны на буграх, далеко одна от другой. Почуяв знакомые места, весело заржала наша левая коренная, и Шершень ласково хлопнул ее вожжой по крупу.
— Это и есть совхоз, а, дядько? — спросил я Шершня.
— Ага, хлопчик, — ответил он. — До революции тут была панская экономия, а теперь — совхоз.
Подвода остановилась перед высокими железными воротами, за ними виднелись какие-то строения, сад.
Шершень спрыгнул с облучка и, подойдя к воротам, постучал в них кнутом.
— Диду! — закричал Шершень.
За решеткой ворот показался сторож с винтовкой за плечом.
— Это ты, Шершень? — спросил он неуверенно.
— Я, я. И гостей привез. Открывай быстрее, — откликнулся Шершень и зазвенел цепью, закрывающей ворота.
Как только обе их половинки разъединились, мы сразу въехали во двор совхоза и остановились возле конюшни, откуда слышалось приглушенное ржанье лошадей. Хорошо после долгой дороги спрыгнуть на твердую землю. Вокруг было тихо и тепло. К нам подъехали другие подводы; пока возницы распрягали лошадей, курсанты собрались вокруг Полевого.
— Вещи снимать, товарищ Полевой? — спросил кто-то.
— Погодите, — ответил Полевой и обратился к сторожу: — Дед, а заведующий где?
— Нет заведующего!
— Как нет?
— Заведующий поехал в Витовтов Брод.
— Давно?
— Да еще светло было. Гонец оттуда прискакал, и вдвоем они уехали. Не знаю, то ли правда, но люди в селе говорили, будто банда Мамалыги границу снова перешла. И всех партийных туда в район созвали.
— Товарищ начальник, если хотите, я разбужу Ковальского, — подойдя к Полевому, предложил Шершень.
— А кто он такой?
— Старший рабочий.
— Не стоит, пожалуй. Пусть спит. Мы с ним утром познакомимся, — ответил Полевой. — Ты вот лучше скажи, сеновал далеко здесь?
— Сеновал? А вон. Туточки сено прошлогоднее сложено, — махая кнутом в сторону длинного темного строения, сказал Шершень.
— Ну и чудно, — сказал Полевой. — Ночлег обеспечен, теперь как с ужином быть? И чайку выпить не мешало бы…
— Где же ты его сваришь, чай-то? — спросил кто-то хмуро.
— Ну, это пустяки, — ответил Полевой.
— Пустяки-то пустяки, а вот заварку не взяли, — сказал стоявший около меня высокий курсант.
— Правда?
— Верное слово, — подтвердил курсант.
— Худо, брат, дело, — печально сказал Полевой. — Какой же чай без заварки? Хотя… — И, заметив меня, неожиданно спросил: — Манджура?
— Да! — откликнулся я робко.
— Ты знаешь такое дерево — сливу?
Я молчал, думая, что Полевой меня разыгрывает.
— Да ты что — онемел? Сливу знаешь? Венгерку, например, или ренклод?
— Отчего ж, — ответил я тихо Полевому.
— Ну так вот, будь другом, беги в сад и наломай веток сливы. Только молоденьких. И почище. Понял?
— Понял, — ответил я и спросил у сторожа: — А где у вас сад?
— Вон за конюшней. Сперва баштан будет, за ним сад, — ответил сторож, попыхивая самокруткой.
Все деревья казались одной породы на фоне темного неба. Если бы кто другой приказал мне, я бы никогда не пошел сюда, но ослушаться приказа Полевого было трудно. И я, задирая голову, ощупывая листья на ветвях, долго отыскивал среди обкопанных фруктовых деревьев совхозного сада сливу. Липкие росистые лопухи хватали меня за ноги. Наконец уже на окраине сада я заметил молодое, стройное деревце, очень похожее на сливу. Чиркнул спичкой — в самом деле слива, да еще и не простая, а настоящий чернослив. Это я заметил по крупным созревающим плодам, которые заблестели в редкой листве, как только я зажег спичку.
Я мигом наломал с одного этого дерева пучок веток и, чтобы не возвращаться обратно по темному саду, решил перелезть через забор и пройти к нашим по дороге. Забор виднелся уже совсем близко. Из-за темных конюшен через весь сад доносились ко мне сюда голоса курсантов, вспыхивали отблески костра. Подойдя к забору, я увидел, что он не такой уж низенький, каким казался издали. Положив наверх пучок веток, я с трудом вскарабкался на забор. Сразу показалось, что земля очень далеко внизу, но иного выхода не было, и я с шумом прыгнул в придорожный бурьян.
И не успел я выпрямиться, как из-под куста, черневшего вблизи дороги, испуганный моим падением, точно из засады, выскочил человек в белом, с винтовкой в руке, и сразу же бросился опрометью в поле, к стогам.
Он мигом исчез в кукурузе, только слышно было, как звонко затрещали стебли под его быстрыми шагами.
Что было сил я помчался по дороге в другую сторону, к своим.
Задыхаясь, я влетел во двор совхоза и, протягивая Полевому пучок веток, рассказал про белого человека.
— Не почудилось? — недоверчиво спросил Полевой.
— Да нет же. И с винтовкой, — обиделся я.
— Бес его знает, кто он! — задумчиво сказал Полевой. — Может, это бандюга какой нас выслеживает? — И распорядился: — Товарищ Шведов, товарищ Бажура! Возьмите винтовки — и туда. Живо. Прощупайте огород. А ты, дед, — сказал Полевой сторожу, — прогуляйся с ними тоже, чтоб случайно на проволоку не напоролись.
Когда курсанты ушли, наступило молчание. Чудилось — вот-вот грохнет там, возле стогов, тревожный выстрел и все помчатся на подмогу. Но время шло, далеко за садом, возможно, на другой стороне Днестра, в Бессарабии, лаяли собаки, пламя костра освещало насторожившихся курсантов, коренастого Полевого.
Его сухощавое лицо теперь казалось смуглым, козырек буденовки был наравне с густыми бровями. Полевой в упор смотрел на закипающую в котле воду, но видно было, что весь он превратился в слух и силится уловить каждый шорох там, за садом.
Вода в чугунном котле закипела. Большие ключи поднялись со дна, и сразу развеялся пар над котлом.
— Ну ладно, хлопцы! — сказал Полевой. — Помолчали — и хватит. Видно, разведка наша ничего не обнаружила. А вот чай мы сейчас смастерим знатный. — С этими словами Полевой стряхнул со сливовых веточек росу и бросил их в кипящую воду вместе с таблетками сахарина.
Прутики варились в котле долго. Уже вернулись из разведки, никого не найдя, курсанты со сторожем. Уже были разгружены все подводы и снаряжение сложено тут же, на траву, а Полевой все поглядывал на кипящую воду, изредка помешивая ее ложкой. Наконец он скомандовал:
— Кушать подано! Давайте ложку и подходите за чаем.
Он сам разлил в алюминиевые кружки чай и, когда все расселись вокруг котла, одну за другой вылил две поварешки кипятку в костер.
Сидя на траве под звездным небом, мы все пили из кружек очень горячий и горьковатый, пахнущий осенним садом чай. Мы закусывали его ржаным хлебом. Каким вкусным показался мне этот чай! Я выпил его целых две кружки, обжег себе губы, рот и кончил чаевничать последним.
— Разобрать винтовки! — послышался в стороне голос Полевого.
Курсанты пошли за винтовками. Я сидел на траве и видел, как они получали у Полевого патроны, оружие.
— Кто еще не брал винтовку? — строго спросил Полевой.
— Все брали, — ответил кто-то.
— Какой все, когда одна винтовка лишняя? — сказал Полевой. — Может, ушел кто?
— Все здесь, — твердо ответил Шведов.
— Манджура! — выкрикнул Полевой.
— Я тут!
— Брал винтовку?
— А разве можно?
— Да ты что думаешь — мы тебя в городки взяли сюда играть? — сказал Полевой. — «Можно, можно»! — И, подойдя ближе, протягивая винтовку, сказал: — Держи! И не баловаться. А будешь баловаться — в комсомол не примем.

 

Когда ближе к полуночи, выставив у вещей в помощь сторожу часовых, курсанты и я направились к сеновалу спать, в руках у меня была настоящая тяжелая трехлинейная винтовка с пристегнутым к стволу пахучим кожаным ремнем. Держа винтовку наперевес в одной руке, а другой прижимая постель, я пошел следом за курсантами по сену. Они забрались повыше под навес, и я не хотел отстать. Поминутно проваливаясь в сухом сене, я карабкался все выше и выше к балкам, под темную крышу, очень довольный тем, что мне выдали винтовку. Радостно было услышать слова Полевого о комсомоле.
Значит, отец сохранил тайну моего преступления и ничего не рассказал курсантам о ложках.
Расстилая одеяла и простыни, курсанты устраивались на ночлег, и вся эта высокая многопудовая куча сена колыхалась под нами. Было очень мягко, тепло и уютно под крышей.
— Только не курить, ребята, смотрите! — приказал Полевой из темноты.
Я расположился вблизи Полевого. Придерживая винтовку, чтобы она случайно не соскользнула вниз под сеновал, я постлал простыню, разделся, лег на нее, и, зажав между ногами винтовку, закутался в легкое пикейное одеяло. Несколько минут я полежал не шевелясь, с открытыми глазами, прислушиваясь к отдаленному говору часовых да ржанию лошадей в конюшне. Потом, чувствуя, что засыпаю, продел руку под винтовочный ремень и так, прижимая к телу скользкую, холодную винтовку, заснул. Спал я крепко, но к утру один другого страшнее пошли кошмары. Я почувствовал, что на меня наваливается тяжелый груз, даже дышать стало трудно, я хотел отбиться и ушибся. Открыв глаза, я не мог сперва сообразить, где нахожусь. Вокруг было сено. Винтовка лежала у меня на груди, а сам я находился в какой-то норе под заваленной сеном старой бричкой. Должно быть, во сне я ворочался и постепенно, завернутый с головой в одеяло, съехал на самое дно сеновала и нырнул в пустоту, под бричку. Рядом слышались чьи-то голоса, смех. Быстро свернув одеяло и простыню, волоча их за собой и разрывая одной рукой проход, я выбрался наружу, в лопухи, жмурясь от яркого утреннего солнца.
— Вот и зверь последний — пожалуйста! — сказал Полевой, показывая на меня курсантам.
Я и в самом деле, наверное, походил на зверя: сонный, с растрепанными волосами, в нижнем белье да еще с винтовкой в руках.
Курсанты стояли возле сеновала уже одетые, причесанные. Они подсмеивались надо мной. Лужи воды да пятна мыльной пены белели позади, в траве. Видно, курсанты давно умылись.
Заметив мое смущение, Полевой сказал:
— Ну ладно, забирай свои манатки да пойдем с нами жилье искать. Пошли, товарищи! — обратился он к курсантам. — Времени остается мало — глядишь, и на работу позовут.
Я наскоро свернул простыню и одеяло в один тючок, натянул брюки и рубашку и, взяв за ремень винтовку, пустился догонять курсантов. Вместе с Полевым они уже подходили к высокому двухэтажному дому под железной крышей, что стоял на краю усадьбы, вдали от конюшни и амбаров. Дом этот окружали заросшие высоким бурьяном клумбы, окна в доме были выбиты, а по его стенам и ржавым водосточным трубам вился дикий виноград.

НИКИТА ИЗ БАЛТЫ

Меня приставили подручным к тому самому курсанту, что выставил меня в городе с комсомольского собрания. До полудня вдвоем с ним мы подвозили к молотилке пшеницу. Выглядел этот курсант совсем молодо — низенький, худощавый, с гладкой смуглой кожей. Курсант оказался старше меня только на три года, но первое время держался как взрослый и разговаривал со мной свысока.
Когда мы приехали на поле, он похвастался, что мигом забросает подводу снопами.
— Поспевай укладывать, — важно сказал он и взял вилы.
Однако уже после седьмого снопа вилы в его руках задрожали, кое-как он протянул мне тугой сноп и, утирая пот со лба, буркнул:
— Тяжелые, собаки! Перекурим это дело.
Пока он свертывал цигарку и закуривал, я спрыгнул на землю, подхватил блестящие вилы и с размаху вогнал их в пышный верхний сноп, прикрывающий соседнюю, еще не початую копну.
Очень трудно было выбрасывать без передышки на подводу один за другим скользкие и тяжелые снопы. Но я швырял их, не отдыхая. Хотелось доказать курсанту, что я сильнее его. «Ты остался на закрытом собрании, у тебя широкие бриджи, буденовка, сапоги, ты старше меня, а я работаю лучше. Вот смотри!» — думал я, прокалывая острыми вилами сухие слежавшиеся снопы. За шиворот сыпались колосья пшеницы, осот. Уже болела спина, шея, волосы были в соломенной трухе, но я не успокаивался и все кидал, пока не перебросал на подводу целую копну — пятнадцать снопов. Лишь когда на месте бывшей копны осталась лысая полянка с примятым куколем, травой да уходящей глубоко под землю мышиной норкой, я прислонил вилы к подводе. Тяжело дыша, медленно, как ни в чем не бывало подошел к сидевшему на колючей стерне курсанту.
— Ты, я вижу, лихой работник, — сказал он, вставая. — Не зря тебя ко мне напарником назначили. У меня тоже была когда-то сила, да вот с голодухи я ее порастерял немного. Ну ладно, полезай теперь наверх, а я пошвыряю.
Так, меняясь, мы скоро загрузили подводу снопами, притянули их увесистой жердью, называемой «рубелем», и, забравшись наверх, не спеша, чтобы не рассыпать снопы, поехали обратно в совхоз. Только мы свернули на пыльную дорогу, я осторожно спросил:
— А как вас зовут?
— Во-первых, ты мне не «выкай». Я тебе не барон и не князь, — сказал курсант важно. — А зовут меня Коломеец, Никита Федорович Коломеец, честь имею! — Он снял буденовку, сидя поклонился, и чуб его сразу распушило ветром.
— Ты… что — беспризорник?
— Чего вдруг? — спросил Коломеец удивленно.
— Ну, а где же… ты голодал? Родных у тебя нет?
— Почему? Есть. В Балте остались. Но я с ними разошелся на почве религиозных убеждений, — ответил Коломеец небрежно и загадочно.
Я посмотрел на Коломейца с недоверием, но видно было, что он сказал правду. И тут я решил, что мой новый знакомый — поповский сын. Словно угадывая мои мысли, Коломеец прищурился, хлестнул батогом коней и сказал:
— Только не думай, что я из духовного звания. Наоборот. Батька мой — самый главный в Балте пролетарий был, он у меня на вальцовой мельнице машинистом работал, но в бога тем не менее верил и порол меня, как цуцыка. И никак я его перевоспитать не мог. Все комнаты в иконах, лампадки горят, как пост — мяса ни-ни-ни, а я должен страдать. И страдал долго в семейной неволе, но однажды забыл, что пост, принес домой кольцо колбасы. Вкусной такой — с перцем, с чесноком, просвечивается вся. Сижу себе на завалинке и жую. А окно в хату открыто, а в хате батька Священное писание читает. А мне ни к чему. Уплетаю колбасу за оба уха. Всю бы съел, да батька услышал из комнаты запах и шасть ко мне с ремнем. Выпорол здорово. Больно. Ремень солдатский, знаешь, с пряжкой медной. Убежал я в город, хожу по улицам и плачу. Спина болит, сердце болит, и жить не хочется. Обидно ведь — за какую-то поганую колбасу выдрали. Свернул на главную улицу, а там клуб комсомольский, все окна светятся, а у дверей афишки: лекция о происхождении религии, и вход свободный. И как раз, понимаешь, на мое счастье, лектор хороший попался. Азартный такой. Волосы, как у попа, длинные, густые, бегает по сцене и все кричит: бога нет, религия — буржуйские сказки, а человек на самом деле произошел от обезьяны. Зло меня взяло. Вот, думаю, бога нет, а меня из-за этого самого бога выпороли. Пришел домой — пусто. Все в церковь пошли, а ключ лежит под собачьей будкой. Отпер я хату, зажег лампу — иконы так и заиграли вокруг, святые на меня отовсюду глядят, злые такие, старые. Схватил я самых главных со стены да и забросил их в помойную яму, — святые, святые, а сразу на дно пошли. Бросил — и страшно стало. Ну, теперь, думаю, крышка — погиб Никита. Не жить тебе с родными. Убьет, думаю, отец, как вернется из церкви. Оставил я ему записку, а в той записке написал: «Тато, вы меня выпороли, что я в пост ел колбасу, а на самом деле бога нет, все это буржуйские сказки, и я в отместку вам покидал ваших святых в помойную яму. Пока». Махнул я за помощью в комсомол, служил сторожем в комсомольском клубе, голодал здорово, такой пост мне был — лучше не вспоминать. Ну, а погодя послал меня уком комсомола в совпартшколу.
— Товарищ Коломеец…
— Можешь называть меня Никитой.
— Никита, а чего ты с курсантами в футбол не играешь?
— В футбол? Ну вот глупости! — Коломеец пожал плечами. — В футбол одни сопливые играют, стану я с ними пачкаться!
— Какие сопливые? — едва не закричал я. — А Полевой, а Марущак? Даже Картамышев и тот не гнушается играть, а ведь его, я слышал, в уком отзывают.
— Ну, ну, ну. Ты не горячись. Я просто пошутил. А вообще футбол я считаю бессмысленной тратой времени. Лучше Рубакина почитать. Читал его книжицы?
— Нет.
— Занятные, познавательные. Я, когда комсомольский клуб в Балте охранял, ими увлекался. Все разойдутся, я насобираю под скамейками окурков, потушу всюду свет, только на сцене оставлю, притащу диванчик туда из библиотеки, лягу, сукном красным укроюсь и читаю. Кушать хочется зверски, а нечего. Вот и покуриваю, и читаю.
— А ты «Спартака» читал? — решил я похвастаться.
Но он, не слушая меня, сказал задумчиво:
— Да, Балта… Хороший город Балта. У меня в этом городе дивчина одна осталась. Люся. Хотя ты, положим, еще пацан и в этих делах ничего не понимаешь.
— Я не понимаю? Ого! — сказал я обиженно. — У меня у самого в городе девушка есть.
Коломеец посмотрел на меня и засмеялся.
— Ох ты, франт-герой! С тобой, оказывается, держи ухо востро! — сказал он весело и хлестнул лошадей.
Мы проезжали мимо баштана. Он весь зарос вьющейся низко, у самой земли, ботвой. Кое-где из этой темно-зеленой ботвы выглядывали круглые бока арбузов, желтые дыни. Посреди баштана, сложенный из жердей, покрытых лебедой, чернел шалаш сторожа.
— Дядько! — сложив руки лодочкой, закричал Коломеец.
Из шалаша в коричневой домотканой коротайке, с тяжелой клюкой в руках вышел сторож.
— Чего вам? — спросил он подозрительно.
— Продайте арбуза, дядько, — попросил Коломеец.
— Вы чьи будете?
— Мы городские. В совхозе работаем.
Старик постоял минуту молча, а потом зашагал по баштану, обстукивая арбузы. Искал он недолго и, выйдя на дорогу, протянул Коломейцу продолговатый арбуз.
— Берить. Оце добрый кавунчик.
— Спасибо, дядько. Сколько вам грошей?
— Ничего! — ответил сторож.
— Почему же? — удивился Коломеец. — Даром мы не возьмем.
— Берите, берите, — сказал дядько. — Хлопцы вы молодые, грошей у вас, наверное, мало — возьмите так. Друга сатана просто бы полезла в баштан, а вы люди аккуратные, попросили по-доброму — возьмите потому бесплатно.
— Ну, спасибо вам! — сказал Коломеец, погоняя лошадей. — Дай вам боже еще столько прожить!
Только мы отъехали, Коломеец ударил арбузом по деревянной перекладине, арбуз с треском раскололся, и липкий его сок потек на сухие колосья пшеницы.
— Желтый! Смотри! — удивился Коломеец. — Ну ничего, хоть желтый, но спелый. Видишь — косточки черные.
Я взял меньшую часть арбуза и, прижав ко рту, стал выедать сердцевину. Арбуз был очень сочный, и тепловатый сладкий сок капал мне на рубашку, я глотал куски арбуза и был благодарен Коломейцу за его угощение. Что и говорить, он, видно, ловкий и находчивый парень. С ним не пропадешь.
Кони медленно везли тяжелую подводу. Высоко в синем небе пели невидимые в солнечных лучах жаворонки. Где-то за зелеными холмами протекал Днестр. И далеко, на совхозном току, равномерно попыхивал локомобиль; черный дым из его трубы подымался над совхозным садом.
Один за другим я швырял огрызки арбузной корки на дорогу, и они сразу зарывались в густую дорожную пыль.
У совхозного мостика нас встретил Полевой.
Он стоял у перил босой, без фуражки, с расстегнутым воротом гимнастерки.
— Вас, ребятки, за смертью только посылать, — сказал он хмуро. — Отчего так долго?
— Какое долго? — обиделся Коломеец. — Да мы раньше всех, товарищ Полевой.
— Погоди, залезу, — попросил тот. Он быстро влез к нам наверх и скомандовал: — Поехали, да поживей!
Коломеец щелкнул кнутом, кони рванули вперед, и подвода покатилась, шатаясь, мимо огороженного каменным забором совхозного сада.
— Остальные скоро там? — спросил Полевой.
— Еще накладывают, — доложил Коломеец. — Мы первые управились.
— Там, понимаешь, хлопцы наши поднажали — пшеница кончается, и нечего больше молотить, — уже несколько мягче объяснил Полевой. — Так вот, если вы первые, — добавил он, — идите работать к молотилке. Снопы возить будут совхозные рабочие. У них, я думаю, это скорее получится.
Сперва мне было обидно, что нас так быстро сняли с подвозки снопов, но как только я влез на решетчатую площадку молотилки и стал позади Коломейца, готовясь ему помогать, я понял, что новая работа будет куда интереснее.
Мы с нашей подводой поспели вовремя. Подвезенные раньше снопы кончились, только мы въехали на ток. Длинная, выкрашенная в кирпичный цвет молотилка «Эльворти» работала сейчас на холостом ходу. Курсанты завязывали мешки с зерном, подбирали с утоптанной земли остатки соломы. Совхозный ток был расположен поодаль от нашего жилья, у разрушенных глиняных сараев. Видно, когда-то здесь были строения панской экономии, а теперь лишь глиняные стены напоминали о них.
Небольшой локомобиль-паровичок с высокой задымленной трубой попыхивал рядом, соединенный с молотилкой широким кожаным ремнем. То и дело тугой этот ремень осыпали толченой канифолью, и в воздухе пахло смолой. Поодаль виднелся высокий стог соломы. По верху стога бродили с вилами и граблями, разравнивая солому, сельские девушки в пестрых платках из грубого полотна.
Курсанты волочили по земле от молотилки к стогу перехваченные веревками охапки соломы, подавали ее наверх девушкам, те принимали солому и утаптывали ее. Оттуда, со стога, доносились к нам веселые голоса, смех девушек — видно, работа спорилась.
— Ну, принимай, хлопче, первый на почин, — сказал мне снизу наш вчерашний возница Шершень, который уступил место у барабана Коломейцу. С этими словами Шершень протянул мне с подводы сноп; взяв его руками, я покачнулся и чуть не полетел вниз — сноп был очень тяжелый. Я быстро распутал тугое, хорошо сплетенное перевясло и, разделив сноп надвое, передвинул половину его Коломейцу.
Тот разворошил пшеницу и толкнул ее вперед колосьями в барабан. Кривые блестящие зубья захватили пшеничные колоски, смяли их, потащили к себе стебли, молотилка, получив пищу, затряслась, зашумела, из барабана поднялась пыль.
— Поехали! — крикнул Коломеец и, сдвинув на затылок буденовку, протяжно засвистал на весь ток.
— Никита свистит — значит, дело будет. Поднажали, ребята! — сказал, смеясь, Полевой, подгребая ногой к локомобилю солому.
Чтобы не стоять без дела, Полевой помогал кочегару. Сейчас кочегара не было видно. Полевой нагнулся и, подобрав охапку соломы, ловко швырнул ее в топку локомобиля. Упав на раскаленное поддувало, солома задымилась, первые языки огня прорвались наружу, мигом охватили ее со всех сторон.
— Давай, давай! Чего загляделся? — Коломеец сердито подтолкнул меня.
Я поспешно двинул к нему вторую половину снопа.
Пыль все больше рвалась наружу из барабана, защекотало в носу. Чихая, я один за другим подсовывал Коломейцу развязанные снопы. Жарко пекло солнце, мелкие колючки осота впивались в ладони, но выковыривать их не было времени. «После иголкой выну», — думал я, разрывая перевясла. Весело на душе было, что я работаю наравне со взрослыми, да еще у самого барабана — не где-нибудь. Поглядел бы на меня сейчас Петька Маремуха. Ему и не снилось такое — стоять на площадке молотилки. Ведь Маремуха даже и Котьке Григоренко завидовал, что тот у медника Захаржевского работает. А что Котька по сравнению со мной? Подумаешь! Гордый и довольный, я принимал от Шершня снопы. Шершень в рваных холщовых штанах бродил по снопам с вилами. Вот он начинает новый ряд.
«Ну-ка подай этот крайний широкий снопик — его, пожалуй, на три порции хватит», — подумал я.
Шершень, словно угадывая мои мысли, перебросил мне сноп. Только я развязал перевясло, к моим ногам со стуком упало что-то тяжелое. Я нагнулся и увидел на решетке длинный ржавый болт.
— Никита, смотри! — шепнул я Коломейцу.
Тот поднял болт, нахмурился.
— В самом снопе?
— Ага!
— Давай, давай, Никита! — закричали снизу.
— Да погоди ты! — отмахнулся Коломеец и, переведя ремень на холостой маховичок, подозвал Полевого.
Когда я объяснил, где был найден болт, Полевой сказал:
— Не иначе — кулацкие штучки. Случайно такие железяки в снопы не попадают. Это не перепелка. — И тихо предупредил меня: — Ты гляди, Манджура, может, еще чего найдешь. Подсунули болт — могут и бомбу в солому заплести.
Молотьба пошла дальше.
Теперь, прежде чем подвинуть сноп Коломейцу, я прощупывал солому; а он то и дело подгонял меня. Я здорово упарился, рубашка прилипла к спине, соленый пот затекал в глаза, я протирал их рукавом и думал: поскорей бы шабаш.
— Эй, шевелись, Коломеец! — покрикивали все чаще и чаще курсанты.
Они вошли во вкус, быстро отгребали солому, подставляли к жестяному желобу пустые рогожные мешки и сердились, когда теплое зерно шло слабой струйкой.

 

Перед обедом все пошли на Днестр купаться. Дорога на реку пролегала под забором совхоза. Мы миновали то место, где вчера я, прыгая в бурьян, спугнул неизвестного человека. Совхозный сад днем выглядел не таким густым, как ночью.
Днестр заблестел сразу же за каменным забором. Он показался мне с первого взгляда очень широким — раз в пять шире нашего Смотрича. Тот я переплывал с одного маху, а здесь, пожалуй, пришлось бы попыхтеть. Мы с Коломейцем сели у самой воды. Гористый бессарабский берег был хорошо виден и отсюда, снизу.
На глинистых холмах зазеленели виноградники, за ними на бугре, далеко от Днестра, виднелось село — белые хатки под соломенными крышами, садики, на краю села тускло поблескивал купол церкви. Оттуда, с околицы села, к Днестру спускалось вниз по крутым склонам несколько тропинок. Они вели к двум чернеющим на воде мельницам. Издали эти черные дощатые мельницы, закрепленные на якорях посреди реки и соединенные с берегом узенькими кладочками, были похожи на сорванные наводнением курятники. Бессарабский берег был пустынен, только у левой мельницы, стоя на мостках, стирали белье две женщины. Когда они шлепали вальками, гулкие хлопки доносились к нам сюда вместе с поскрипыванием мельничных жерновов.
— Ну что ж, выкупаемся, а, Василь? — сказал Коломеец и стащил с ноги покрытый пылью сапог.
Когда он стянул суконные бриджи и нижнюю рубашку, я увидел, что вся спина и грудь его густо поросли черными волосами.
Коломеец нежно провел ладонью по волосатой груди и сказал с гордостью:
— Это у меня с детства, и притом наследственное. Батько мой тоже волосатый — ужас.
— Эй, Никита! — крикнул издали Коломейцу широкоплечий, рослый курсант Бажура. — Поплыли на тот берег?
— Туда не доплыву, — ответил, вставая и поеживаясь, Коломеец, — заморился. Немного давай поплаваем — и все.
Оба они — широкоплечий Бажура и низенький, щуплый Коломеец — вошли в чистую воду Днестра и тихо поплыли.
Ко мне подсел Полевой.
— Ну как, Манджура, подружился с Коломейцем? Хорошо работали вдвоем? — спросил Полевой.
— Вы же сами видели, как работали.
— Коломеец — парень хороший, компанейский.
— А в футбол не играет, говорит: детская игра, — сказал я Полевому.
— Ну, это старая история, — сказал, смеясь, Полевой. — Это тебе, новичку, он накрутил чего-то. Он первые дни, как приехал в совпартшколу, таким гоголем ходил — не подступись. Да и стал хвастаться: я-де, мол, самый главный был футболист в Балте. В сборной города голкипера играл. С Одессой встречались — ни одного мяча не пропустил. Все уши-то развесили, а я думаю: вот удача-то. Хоть одного игрока настоящего бог послал. Ну, вышли на тренировку, и Коломейца взяли с собой. Стал он в голу, и тут конфуз получился. Ни одного мяча поймать не может. Руками машет, как журавль крыльями, а мы ему меж ног мячик за мячиком накатываем. Вот смеху-то было после! Ну, он, понятно, обиделся и перестал играть.
В эту минуту Коломеец вышел из реки и направился к нам. На его волосатой груди блестели капли воды.
— Я вот, Никита, рассказываю твоему напарнику, как ты в футбол с нами играл, — подмигивая мне, сказал Полевой.
— А-а-а, в футбол! — сконфуженно протянул Коломеец и запрыгал на одной ноге, делая вид, что ему в ухо попала вода. Напрыгавшись и не глядя на Полевого, он сказал мне: — Ну, чего сидишь? Пошли купаться!
Вода в Днестре была холодная и течение очень быстрое.
Не успел я проплыть и десяти шагов, как меня снесло далеко вниз.
Плыть напрямик за Коломейцем на середину реки я не решился и медленно поплыл вдоль берега. Плавал я совсем немного, а отнесло меня порядком. Обратно к своей одежде я побежал по отмели.
— Ты где устроился, Манджура? — следя за тем, как я одеваюсь, спросил Полевой.
— На балконе.
— Спать будешь на балконе?
— Да.
— Ну, а вещи где?
— Тоже на балконе.
— А если дождь?
— Ничего. Как-нибудь.
— Смотри, — сказал Полевой, — как бы ты не прогадал. А то перебирайся лучше к нам, вниз. Как раз место одно в уголке есть свободное. Сухо, тепло, и никакой тебе дождь не будет страшен.
— Да нет, товарищ Полевой, спасибо. Мне на балконе лучше будет.
— Как знаешь, — сказал Полевой и, попробовав рукой воду, стал раздеваться.

БУРЖУАЗНЫЕ ПРЕДРАССУДКИ

На балконе у меня было не так уж плохо. Обвитый с двух сторон диким виноградом, он напоминал беседку. Прямо на расшатанные, выжженные солнцем половицы я бросил соломенный матрац, а вещи спрятал в нише около дверей, ведущих в бывшую помещичью столовую. Там, разложив на полу хрустящие матрацы, устроились курсанты. Можно было, конечно, и мне улечься рядом с ними, но этот полутемный зал с заколоченными снаружи ставнями не понравился мне. Слишком сумрачно, прохладно в нем было.
— Э, да у тебя здесь шикарно! — заходя ко мне в гости на балкон, сказал Коломеец. — Как в тропическом лесу. И лианы растут! — Коломеец потрогал виноградную лозу, обвивавшую железный кронштейн, и, опершись на шаткие перила балкона, посмотрел вдаль.
Днестр отсюда не был виден, он протекал глубоко в лощине, зато можно было хорошо разглядеть бессарабское село на том берегу.
— Знаешь что, молодой человек? — сказал, обернувшись, Коломеец. — Мне здесь определенно нравится: пейзаж, воздух и все такое — словом, я поселюсь с тобой. Не возражаешь?
— А чего ж мне возражать? Давай перебирайся! — ответил я радостно.
Когда уже совсем стемнело, мы с Коломейцем разложили поудобнее рядышком оба матраца и начали укладываться.
Несколько минут мы лежали молча. Над ухом у меня тонко прозвенел комар. На бессарабском берегу протяжно пели грустную молдавскую дойну.
— Словно хоронят кого-то, — сказал я.
— Чего ж им веселиться? — ответил Коломеец. — Жмут их, бедняг, румынские бояре, жмут жандармы, попы всякие, — от такой, брат, жизни краковяк не спляшешь.
— А ты как думаешь: Бессарабия когда-нибудь будет советской? — спросил я у Коломейца.
— Рано или поздно — весь мир пойдет по нашему пути! — затягиваясь цигаркой, мечтательно сказал Коломеец. — А Бессарабия — тем более. Это же наш край. Ты разве не знаешь, что румынские бояре захватили ее жульнически, когда мы генералов колошматили?
Налетел ветер, и верхушки тополей под балконом тихо зашелестели, заскрипел флюгер на крыше. Ветер обдал меня табачным дымом. Коломеец лежал на своем матраце, до подбородка натянув ворсистое солдатское одеяло. В зубах его тлел огонек папироски. Он сжимал ее крепко, как старый, заправский курильщик. Я смотрел искоса на Коломейца и завидовал ему: всего на три года меня старше, а куда там. Вот я никак не могу научиться курить, сколько раз пробовал и каждый раз бросаю. Какое удовольствие глотать противный табачный дым? Долго после него во рту погано, в горле першит и есть не хочется. Какая бы ни была вкусная еда — все равно что бумагу жуешь.
— Хорошо ему, черту, было здесь. Один, а такой дом имел! — сказал Коломеец.
— Кому? — не понял я.
— Да этому, Григоренко.
— Кому, кому?
— Ну чего ты закомукал? Помещику здешнему, Григоренко.
— Какой это Григоренко? Ты его знаешь?
— Еще бы! — ухмыльнулся Коломеец. — Каждую субботу к нему в гости приезжал, а на этом балконе мы чай…
— Нет, правда. Ты его не знаешь?
— Откуда я его могу знать? Вот чудак! — обозлился Коломеец. — Что я — помещичьего роду или исправник какой? Мне сегодня Шершень рассказывал, что этим имением владел пан по фамилии Григоренко.
— А он не доктор ли, случайно, был?
— Он?.. Подожди… Подожди… Шершень мне что-то говорил и о докторе. Дай припомнить. Нет, этот помещик сам не был доктором, а у него брат был в городе — доктор медицины или что-то в этом роде. А ты что — знаешь его?
— Еще бы!
И я рассказал Коломейцу, за что был расстрелян большевиками доктор Григоренко.
— Смотри, мерзавец какой, — удивился Коломеец. — Значит, оба брата были нашими врагами! Один большевиков Петлюре выдавал, а другой и посейчас людей на той стороне мучит.
— А разве помещик на той стороне?
— Ну!.. В том-то и фокус, милый. Его отсюда, из имения, как Советская власть установилась, крестьяне выгнали, имение под совхоз, а он собрал манатки да и перемахнул на другой берег. И живет сейчас у бояр припеваючи. И на той стороне ведь его имение.
— То, что видно отсюда?
— Ну да. Все его, собственное. А племянничек у нас? У медника, говоришь, работает?
— Ага. У Захаржевского.
— Все они, сукины дети, орабочиваются сейчас! — сказал Коломеец. — Без стажа-то им зарез. Ни в вуз поступить, никуда. Вот и подстраиваются.
— Этот Котька и в совпартшколу ходит.
— А что ему делать в совпартшколе?
— Он к садовнику Корыбко ходит…
— Постой, я этого паныча, кажется, видел… Он такой смуглый, ловкий!
— Да, да!
— Ну, значит, он самый. Я пришел как-то в спортзал и вижу — на брусьях незнакомый паренек раскачивается. «Что вам, говорю, гражданин, здесь нужно? Посторонним, говорю, сюда вход воспрещен». А он забросил ноги на брусья и отвечает: «Я, говорит, не посторонний. Я к вашему сотруднику, садовнику Корыбко, пришел». Значит, он и есть последний из могикан?
— Он совсем не Могикан, его фамилия Григоренко…
— Ох, Василь, Василь! — рассмеялся Коломеец. — Да ты, я вижу, совсем необразованный. Чудак-рыбак.
— Эй, Никита! — донесся из комнаты чей-то глухой голос. — Ты скоро заснешь в своем скворечнике? Сам не спишь, так хоть людям не мешай.
Не обращая внимания, Коломеец продолжал:
— Почему я назвал этого Григоренко последним из могикан — вот вопрос? А потому, что он есть последний отпрыск вымирающего класса помещиков и феодалов. Таких субъектов на нашей земле больше не будет. Понял?
Я ничего не ответил. Не хотелось, чтобы из комнаты, где спали курсанты, прикрикнули и на меня.
На той стороне Днестра по-прежнему пели протяжную дойну. «Пока я здесь работаю, — подумал я, — этот прохвост будет отбивать у меня Галю. А Галя, может, до сегодняшнего дня еще не знает, что я уехал, что меня нет в городе. Надо будет обязательно написать Гале письмо!» — решил я, засыпая.
Но прошло много дней, а я все никак не мог написать Гале. Утром, только всходило солнце, я бежал к Днестру, раздевался на скалах и с разбегу прыгал в быструю воду, фыркал, мылся в ней, прогоняя остатки сна, затем мчался в столовую, где звенела уже посуда. Кормили нас по утрам просто, но сытно — мамалыгой. Давали мамалыгу с разными приправами: то с кислым молоком, то с холодным компотом из сушеных фруктов, то со вчерашним холодным борщом, то политую сметаной, то приносили ее на стол плавающей в свежем парном молоке утреннего удоя, то накладывали в миски посыпанную румяными, шипящими шкварками.
И каждый раз она была вкусная, рассыпчатая, горячая, ослепительно желтого цвета, дымящаяся, пахучая! Она возвышалась янтарными глыбами в глубоких алюминиевых мисках, привезенных нами из города.
Плотно поев такой мамалыги, нельзя было болтаться без дела. Работа так и прилипала к рукам, веселая, дружная работа у молотилки, среди запахов свежей пшеницы, под песни сельских девчат, шуршанье приводного ремня, посапывание задымленного локомобиля на совхозном току, под горячим летним солнцем, в нескольких десятках шагов от быстрого и прохладного Днестра.
На обед нам тоже подавали мамалыгу, но только уже вместо хлеба к первому и второму. Повар резал ее, густо сваренную, кирпичиками и, пока мы купались после работы, расставлял кирпичики этой мамалыги возле каждой миски.
После обеда было очень жарко, невозможно было усидеть в накаленном солнцем доме. Мы расходились по совхозному саду и отдыхали кто на густой траве под высокими тополями, кто в пустых прохладных амбарах на охапках сухого прошлогоднего сена. Тихо становилось в послеобеденное время в совхозе: пастухи угоняли весь скот к Днестру, коровы стояли там по колено в холодной воде, изредка обмахиваясь хвостами от назойливых слепней, лошади пережевывали в конюшнях овес. Весь огромный совхозный двор был заставлен пустыми подводами. Засыпав лошадям корма, конюхи уходили кто в село, кто в сад.
Хорошо было лежать после обеда где-нибудь под деревом на траве и видеть, как дрожит в нескольких шагах от тебя накаленный солнцем воздух, как медленно проплывают по чистому небу случайные прозрачные тучки, слушать, как позвякивают колокольцами коровы у Днестра, как прозвенит и замолкнет на той стороне звоночек извозчика-балагулы.
Удобно было лежать так на мягкой траве и чувствовать, как ноет все уставшее за день тело. Радостно было разглядывать исцарапанные соломой загорелые руки, — я уже набил себе на ладонях изрядные мозоли. Приятно было сознавать, что хлеб, который ты сейчас ешь, уже не отцовский, а заработанный тобою, что вкусная рассыпчатая мамалыга, которую подает к обеду повар Махтеич, принадлежит тебе по праву, потому что ты заработал ее, так же как и другие курсанты, вот этими исцарапанными своими руками. Славно было лежать так под высоким островерхим тополем, размышляя о том, что ты начинаешь жить самостоятельно, что перед тобой открыта дорога в большую и такую заманчивую жизнь.
Обычно стоило мне только расположиться где-либо на отдых под тополем либо под густыми кустами жасмина, как в ту же минуту неизвестно откуда появлялся совхозный пес Рябко, черной с белым масти, с подрубленными ушами и мохнатым хвостом, полным репейника. Уже издали, подходя, Рябко глядел на меня добрыми глазами, вилял хвостом и всячески пытался подмазаться ко мне, чтобы я разрешил ему улечься у меня в ногах. Но у Рябка были блохи, поэтому я сразу же отгонял пса подальше. Он растягивался где-нибудь неподалеку в тени, положив на грязные лапы мохнатую морду с черным носом, и, высунув сухой от жары язык, тяжело дышал. Скоро он успокаивался, закрывал глаза и начинал дремать. Я пробовал читать «Политграмоту», которую дал мне Коломеец, но читалось после обеда очень плохо. Я многого не понимал, что было написано в этой книжке, и все время думал о Гале.
«Вот отдохну чуть-чуть, — думал я, — пойду в красный уголок и напишу ей письмо, большое, нежное». Я придумывал самые ласковые слова для этого письма. Я представлял себе, как удивится Галя, получив от меня письмо, и постепенно с мыслями о Гале засыпал. Просыпался я с тяжелой от жары головой. Шумели возле дома, играя в городки, курсанты. На дворе стоял уже вечер.
С той ночи, как я спугнул в бурьяне под забором неизвестного человека, в совхозе было спокойно. Однако в соседних селах пошаливали бандиты. Пересылали их через Днестр на нашу сторону румынские бояре. Приходили они и из панской Польши. Сами они, вряд ли бы рискнули действовать так нахально, если бы за спиной у их хозяев — польской и румынской буржуазии — не стояла мировая буржуазия.
Капиталисты тех стран, подготовляя новое нападение на Советскую страну, прибирали к своим рукам всякую нечисть, изгнанную народом за границу и ненавидящую Советскую власть. Особенно в темные пасмурные ночи бандиты нередко переправлялись на советский берег и растекались по соседним селам. Они соединялись с местными кулаками, с бывшими петлюровцами, грабили на дорогах проезжих, нападали на сельсоветы, на комитеты незаможных селян, поджигали хаты бедняков, убивали коммунистов. Чем ближе к осени, тем наглее становились бандиты: они знали, что на полях собран большой урожай, что крестьянство живет лучше, чем раньше. А хозяева бандитов хотели, чтобы все было наоборот — чтобы снова вернулись на эти богатые земли из-за границы паны и помещики, чтобы наш совхоз, в котором работали сейчас курсанты, опять был превращен в панское имение.
Побаиваясь выйти в открытую против Советской власти, иностранные капиталисты старались вредить нам через своих посыльных — бандитов.
Вооруженные ручными пулеметами системы Шош и Льюис, подвесив на поясах ручные гранаты, с бумажниками, набитыми американскими долларами, бандиты ночью шныряли по дорогам. Днем же они скрывались в лесах, в амбарах у местных кулаков, в глубоких, сырых погребах под кулацкими хатами.
К совхозу бандиты боялись подбираться — видно, знали, что у всех нас есть оружие. Однако чувствовалось, что наш совхоз — первое социалистическое хозяйство на берегу Днестра, в котором работает много коммунистов и комсомольцев, — не дает бандитам покоя. Не давал совхоз покоя и тем, что жили на другой стороне реки. Был на том берегу Днестра бугор, с которого легко можно было разглядеть совхозный ток. Часто на этом бугре проезжие помещики останавливали фаэтоны, кабриолеты и подолгу смотрели в бинокли, как идет в совхозе молотьба.
А молотьба шла хорошо — все больше и больше тугих, тяжелых мешков со свежей пшеницей свозили в амбары. Вырастал за током огромный стог: целыми днями к нему подгребали обмолоченную солому, втаскивали ее охапками наверх. С этого стога можно было увидеть даже город Хотин, расположенный на берегу Днестра, у самой румынской границы.
После двух недель работы в совхозе в субботу я получил свою первую получку — одиннадцать рублей тридцать семь копеек. Сначала я решил приберечь все деньги до возвращения в город, но потом не удержался и пошел в сельский кооператив. Там я купил себе полфунта маковников, розовое репейное масло, чтобы лучше лежали волосы, гребешок в кожаном футлярчике и флакон одеколона «Ландыш». Идя обратно, я нюхал одеколон и, когда уже подходил к совхозу, возле конюшен, не удержался, открыл пробку и вылил себе на ладонь немножко одеколона, побрызгал им вышитую сорочку, натер лицо. Одеколон был крепкий. Я света невзвидел. Кое-как засунув флакон в карман, я побежал, зажмурив глаза, по дорожке, ведущей к дому. Я хотел, чтобы одеколон побыстрее выветрился. Но не успел я пробежать десяти шагов, как наткнулся на чью-то вытянутую руку. Приоткрыв один глаз, я увидел сквозь слезы Коломейца.
— Ты что, милый друг, в жмурки играешь? — спросил Коломеец весело. Но в ту же минуту лицо его изменилось, и он, широко раздувая ноздри, стал нюхать воздух. Потом, взяв меня за плечи, Коломеец понюхал мою рубашку и грозно спросил:
— Ты, кажется, надушился, молодой человек?
— Надушился, — ответил я беспечно, вытирая слезы. — Пахучий одеколон, правда? «Ландыш» называется.
— Это что еще за буржуазные предрассудки? — закричал Коломеец. — «Надушился»! Да ты, может, завтра еще галстук наденешь или воротничок! Кто это тебя надоумил?
— А что — разве нельзя? — спросил я дрогнувшим голосом.
— Он еще спрашивает — смотрите! — сказал Коломеец. — Да ты что, милый, дурачком прикидываешься? Ты что — хочешь, чтобы мы тебя на курсантском собрании за эти отрыжки прошлого проработали?
— Но я же не знал, что нельзя душиться одеколоном. Я думал: раз одеколон продается в кооперативе, значит, мне можно его купить и надушиться.
— «Продается в кооперативе»! — передразнил меня Коломеец. — Разные вина тоже продаются в кооперативе, так что, ты завтра, может быть, и вин напьешься? Одеколон, брат, это буржуазная штучка, им золотая молодежь пользуется — лорды всякие, аристократы, а тебе, рабочему подростку, эта роскошь не нужна.
— Какие лорды? — закричал я. — Разве у нас есть лорды?
Коломеец протянул небрежно:
— Ну, не лорды, так нэпманы всякие, у кого денег много. Частный капитал, словом. А ты рабочий подросток. Понял? Ты в комсомол хочешь вступать. А я тебе, как другу, советую, не как комсомолец беспартийному, а как другу — понял? — ты дурь эту выбрось из головы. Одеколон, галстуки и всякая прочая дребедень — это мещанство, и я тебе советую забыть об этом, иначе тебе комсомола никогда не видать.
Он так меня «накачал», что я сразу же ушел из совхоза «проветриваться». За много шагов огибал я попадавшихся мне навстречу курсантов: боялся, как бы и они не подняли меня на смех за то, что от меня пахнет «Ландышем». В тенистом овраге, который спускался к Днестру, ко мне подбежал, виляя хвостом, Рябко. Жалко мне было расставаться с одеколоном, но иного выхода не было. Я вытащил флакон из кармана, открыл пробку и вылил весь одеколон на взлохмаченную, запорошенную дорожной пылью шерсть Рябка. «Чтоб не пропадало!» — решил я. Рябко, не подозревая дурного, радостно взвизгнул и, думая, что я бросил ему еду, принялся шарить носом по земле, но потом он насторожился, повел носом и сделал стойку, глядя назад так, словно ему на спину уселся шмель. Наконец отважившись, Рябко лизнул смоченную одеколоном шерсть, обжегся и, поджав хвост, помчался, скуля, обратно к совхозу. С каждой минутой он скулил все громче, будто ему перебили ногу, и вдруг залаял. Мне стало жаль Рябка. «Вот скотина, — подумал я про себя. — Ну что тебе дурного сделала собака?» Чтобы снова вернуть к себе любовь Рябка, я твердо решил во время ужина насобирать ему побольше костей.
У Днестра я разделся, долго махал рубашкой, проветривая ее, потом выкупался и хорошо вымыл лицо, чтобы совсем уничтожить запах одеколона.
На обратном пути я встретил Полевого.
— Купался, Манджура? — спросил Полевой.
— Немножко.
— Ну, пойдем сейчас на ток, посмотрим, как механики разбирают молотилку.
— А что — разве сломалась молотилка?
— Да пока что не сломалась, но подшипник в ней чего-то заедает, вот я и вызвал рабочих с завода посмотреть, что и как.
Едва поспевая за Полевым, я осторожно спросил его:
— Скажите, товарищ Полевой, почему в кооперации продают буржуазные предрассудки?
— Какие буржуазные предрассудки? — насторожился Полевой.
— А одеколон…
— Одеколон… А что такое?
— Комсомольцу, скажем, душиться нельзя?
— Вообще говоря… Нет, почему? После бритья, скажем, в целях гигиены. А зачем тебе нужен одеколон? Усов у тебя еще нет.
— А если вырастут усы, тогда можно?
— Что — можно?
— Одеколоном душиться?
— А чего ж нельзя? Душись себе на здоровье, если денег много.
Сейчас мне стало досадно, что я послушал Никиту и вылил такой дорогой одеколон. Рубль сорок копеек вылил псу на спину. Зачем? Побоялся, что меня «проработают». Не надо было слушать Коломейца.
На совхозном току, разостлав вблизи молотилки рогожные мешки, перебирали чугунные детали двое рабочих. Когда мы подошли ближе, в одном из них я узнал Козакевича, литейщика с завода «Мотор». Он стоял на коленях перед коленчатым валом и промерял его диаметр.
Замасленная кепка Жоры Козакевича была сдвинута на затылок, выгоревшая под солнцем, когда-то синяя, а теперь уже ставшая голубой блуза-толстовка плотно облегала его широкие лопатки.
— Ну что, серьезное дело, товарищи? — спросил Полевой.
— Если баббит и кузнечное горно есть, — сказал Жора, вставая, — залью наново подшипники, а товарищ вот подшабрит — и все тут.
— Баббит есть, — сказал Полевой, — а горно у кузнеца в селе попросим. Как долго протянется?
— Ремонт? Не очень долго. День-полтора. Словом, как-нибудь быстренько управимся! — сказал Жора и, заметив, что я разглядываю его, спросил: — А ты что, молодой человек, уставился на меня?
— Я был однажды в клубе, когда вы положили на обе лопатки приезжего борца Жегулева, — ответил я, растерявшись.
— Вот оно что! — протянул Жора весело. — Ты, значит, борец тоже. Ну что же, очень приятно, будем знакомы! — И он протянул мне тяжелую смуглую руку.
Я неловко подал ему свою, а Полевой, стоявший рядом, улыбнулся. Я был рад, что познакомился с Жорой.
За ужином Козакевич сказал мне, что после окончания ремонта он думает выехать в город. Он согласился взять от меня письмо и опустить его в городе в почтовый ящик. Сразу же после ужина я пошел в красный уголок и стал сочинять там письмо Гале.
"Дорогая моя Галя! — писал я в этом письме. — Ты, верно, думаешь, что я в городе и не хочу приходить к тебе, а я совсем не в городе, а на границе, в совхозе, где работаю машинистом у молотилки. Между прочим, совхоз этот находится в бывшем имении дяди Котьки Григоренко. Здесь очень хорошо, я зарабатываю много денег и каждый день по три раза купаюсь в Днестре. В первый день, когда мы приехали — это было ночью, — я выследил бандита, который подкарауливал у забора наших курсантов. Бандит испугался меня и бросился убегать, так мы его и не поймали, а если бы поймали, пришлось бы ему плохо. Вообще говоря, здесь очень опасно, потому что вокруг ходит много бандитов, у нас у всех есть оружие, я тоже получил винтовку и сорок патронов. Скоро будет моя очередь дежурить всю ночь у нашего дома, все будут спать, а я их буду охранять. Я уже, Галя, научился хорошо работать и очень доволен тем, что поехал сюда, скоро здесь поспеют хорошие груши, и я, когда буду возвращаться в город, привезу этих груш побольше. Сейчас здесь уже поспел чернослив, его можно рвать и есть сколько угодно — не то что в городе. А о том, что сколько угодно можно собирать падалицу, и говорить нечего. Мне иногда бывает очень скучно без тебя, Галя. Правда, здесь много курсантов, с которыми я дружен, много работает в совхозе сельских девчат, но ни одна из них не может заменить мне тебя. Я даже не смотрю в их сторону. Вот. Знай это!!!
Если у тебя будет время, напиши мне, как ты живешь, ходишь ли в кинематограф и какие картины смотрела, что теперь представляют в клубе совторгслужащих и какая погода стоит в городе. Здесь у нас очень жарко, я сплю ночью на балконе под одной простыней, только к утру приходится натягивать одеяло, потому что по утрам с Днестра идет туман. Если ты помнишь и… уважаешь меня, то обязательно напиши, потому что мне без тебя тоскливо. Да, если ты увидишь Петьку Маремуху, скажи ему, что интересуюсь, узнал ли он у Сашки Бобыря то, что я просил его узнать перед отъездом. Если Петька Маремуха узнал то, что я просил его узнать, пусть он сходит в совпартшколу, найдет там курсанта Марущака и все ему расскажет, что узнал от Сашки Бобыря. Расскажи Петьке, что мне здесь хорошо, и пусть он мне напишет, как поживают у него мои голуби. Пусть Петька напишет обо всем подробно. Да, я чуть не забыл тебе написать, Галя, что сюда к нам прибыл ремонтировать молотилку Жора Козакевич с завода «Мотор» — тот самый борец-любитель, что в клубе совторгслужащих положил на обе лопатки чемпиона стального зажима Зота Жегулева. Он со мной познакомился и показал уже мне таких два приема французской борьбы, что только ахнешь. Теперь, когда я выучу эти приемы, я не только Петьку Маремуху, но и самого борца Леву Анатэму-Молнию смогу положить. Я здесь поправился, кормят нас хорошо, и у меня от работы стали такие мускулы, как у борца. Уже устала у меня рука, потому кончаю, напиши мне ответ. С товарищеским приветом Василий Манджура".
Кончив писать, я промокнул письмо старым номером газеты «Беднота» и, прежде чем вложить исписанный листок в конверт, вынул из кармана флакон из-под одеколона «Ландыш». На дне матового флакона сохранилось еще несколько капелек прозрачной зеленоватой жидкости. Я открыл пробку и покропил остатками одеколона письмо Гале. Снова хорошо запахло вокруг. Чтобы этот приятный запах не улетучился, я поскорее запрятал письмо и, проведя языком по блестящим краям конверта, плотно и наглухо заклеил его.
Назад: КОЛОКОЛЬНЫЙ ЗВОН
Дальше: ВЕРХОМ НА КАШТАНЕ