Книга: Мистер Смит и рай земной. Изобретение благосостояния
Назад: Распределение и справедливость
Дальше: Милль и социал-демократия

Бакунин, Милль и несостоявшаяся революция

Прудон хотя и появился в нужное время, но был не тем человеком. Он не мог видеть кровь, боялся баррикад и не переносил порохового дыма. Такой человек никогда не станет вождем революции. Точно так же и Карл Маркс (1818–1883): имел образ мысли, но не жизни революционера; он владел диалектикой как профессор, но никогда не был замечен в уличной борьбе. О нём и о его коммунизме мы ещё поговорим позднее. Но ярость униженных и требования справедливости в мире, который трещал по швам, породили и полнокровных революционеров, из которых Михаил Бакунин (1814–1876) был, пожалуй, самым честным, самым яростным и блестящим. В его жизни разгораются все духовные и политические конфликты середины XIX века.
Бакунин, будучи сыном дворянского землевладельца, вырос в русской провинции. Уже очень рано он развил в себе два существенных для революционера качества: он был неспособен признавать авторитеты и не имел пристрастия к деньгам. Так что он был прирождённым бунтарем. Отец отправил его на военную службу, к которой Бакунин не проявил достаточного рвения, и в наказание был отправлен на границу империи. Но и это не сделало из него солдата, как писал один друг: «[Бакунин] не исполнял службы и дни целые лежал в тулупе на своей постели. Начальник полка <…> ему напомнил, что надобно или служить, или идти в отставку. Бакунин <…> тотчас попросил его уволить».
Он был без особых эмоций отвергнут семьёй и отправился в Москву, где стал учителем математики, читал Гегеля и благодаря Александру Герцену увлекся социализмом сен-симоновского толка. Герцен – как дитя «сердечной» связи богатого русского дворянина и дочери мелкого чиновника из Штутгарта – тоже держался особняком по отношению к обществу. Он стал другом Бакунина на всю жизнь и, будучи наследником большого состояния, был его главным кредитором. При помощи сочувствовавшего ему банкира Ротшильда (используя ловкую схему, которую сегодня назвали бы Asset-Swap, обмен активами) Герцену удалось вывести из России своё изрядное состояние, хотя он уже находился в розыске как революционер. В финансовом плане Герцен играл для Бакунина ту же роль, что и Энгельс для Маркса. Почти за каждым значительным революционером всегда стоит крупное состояние.
В случае Бакунина такое состояние было необходимо. Он всю свою жизнь был банкротом и совершенно не тяготился этим. Он много ел, много пил, много потел, был толст и жил на широкую ногу, где только удавалось. Он одалживался практически у всех, с кем был знаком. Поскольку он в равной мере был приятен и безнадёжен, он с лёгкостью получал не только деньги, но и по большей части списание долгов. Его кредиторы, судя по всему, не держали на него обиды. Лишь однажды Александр Герцен оцепенел, когда при встрече после долгого перерыва Бакунин, едва поздоровавшись, сразу спросил: «Можно ли здесь заказать устриц?». Он был подкупающе искренним, чего не скажешь о его куда более успешном коллеге Марксе.
В 1840 году Герцен пригласил Бакунина отправиться в Берлин, чтобы на месте изучать немецкую философию. Там он познакомился с Иваном Тургеневым и вскоре посещал салон в доме Фарнгагенов. Представители «Молодой Германии» перетянули его на сторону революции. В октябре 1842 года он смог опубликовать в Дрездене свою первую революционную работу в «Немецком ежегоднике» Арнольда Руге, которая начиналась воззванием к свободе и заканчивалась понятием созидательного разрушения: «Дайте же нам довериться вечному духу, который только потому разрушает и уничтожает, что он есть неисчерпаемый и вечно созидательный источник всякой жизни. Страсть к разрушению есть вместе с тем и творческая страсть!».
В Бакунине семя чувства несправедливости взошло в очень своеобразной, аристократической, воинственной, радикальной форме. Он разработал свою собственную совокупность идей, центром которой была безусловная свобода. Он отвергал любой вид государственного принуждения, он верил в жизнь в свободных деревенских или полуиндустриальных общинах (синдикатах), считал весь народ (а не один только пролетариат) способным к революции. Он ни во что не ставил коммунизм, который в его глазах «не свободное общество, не действительно живое объединение свободных людей, а невыносимое принуждение, насилием сплоченное стадо животных, преследующих исключительно материальные цели и ничего не знающих о духовной стороне жизни и о доставляемых ею высоких наслаждениях». Правда, коммунизм возникает из «священных прав» и «гуманнейших требований» и играет поэтому неопровержимую роль. Но для Бакунина это ничто, ибо всякая форма авторитарного господства противна его душе, будь она хотя бы и в одеянии марксизма.
Он был одарённый народный трибун, движимый чувством сострадания к рабочим в их бедствиях по всей Европе и отвращением ко всем реакционным режимам, особенно в России и в империи Габсбургов. Они скоро тоже перестали говорить с ним по-хорошему, с тех пор и до конца своей жизни Бакунин находился более или менее в бегах. Естественным местом пребывания для революционера в это время был Париж, куда он и приехал в 1844 году.
Как и в Берлине, в Париже философия Гегеля тоже была для всякого респектабельного революционера тем игольным ушком, через которое надо было как-то пролезть. Точнее говоря, не только философы, но и почти все другие гуманитарии были увлечены учением знаменитого берлинского профессора. Его система была великолепной, всеохватывающей и имела претензию дать ответы даже на самые безумные вопросы. То был радикальный разрыв с системами Просвещения, которые хотели установить логические порядки и вечные истины и которые больше интересовались бытием, нежели становлением, и поэтому упускали из виду динамику, присущую делам человеческим. Так Гегель всякую проблему укрыл покрывалом истории. Мировая история, на его взгляд, есть борьба противоположностей, при которой новое побеждает старое и растворяет его в себе. Она в постоянном движении, её прогресс неудержим и проявляется в катастрофах. С её пути отступают прежние формы, образы, ставшие бесполезными, пустые понятия. История обладает вечно беспокойным сердцем, «всемирная история не есть арена счастья. Периоды счастья являются в ней пустыми листами». Действительность есть вечное превращение, разумность которого можно усмотреть лишь впоследствии, и она не заботится о проигравших в этом всепоглощающем прогрессе. В итоге всё что угодно (и, как говорят его критики, ничто не) поддаётся пониманию с помощью этой исторической концепции из тезы, антитезы и синтеза.
Тем не менее цель истории ясна: примирение с самой собой, большой синтез, в котором движение мирового духа приходит в состояние покоя. Но как выглядит конец истории? Гегель не размышляет об образе будущего, это предоставлено его ученикам. Но ему, чья юность пришлась на то время, когда Наполеон держал всех в напряжении, ясно, что в конце может устоять лишь государство, в котором власть и право сходятся вместе. Власть даёт право, и таким образом победители Наполеона – в своём праве, как он сам был в праве до тех пор, пока господствовал на полях сражений Европы.
Тяжёлые, честные, но зачастую запутанные мысли. Система Гегеля была попыткой понять действительность как нечто динамичное, пребывающее в постоянном движении. Статичные системы его предшественников были ему скучны. Но всё же это была система, в которую он хотел втиснуть мир, пусть это было и достаточно просторное одеяние. Но всякая система есть самонадеянность, ибо кто хочет охватить всё, может только потерпеть поражение в этой амбициозной попытке. Гегель намеревался понять всё происходящее, отождествляя действительное с абстрактным. Тем самым он давал в руки своим ученикам, которым недоставало его блеска и глубины, громкий словесный аппарат, с которым можно было оправдать всё, власть и насилие, Бога и свободу, государство и искусство. Интеллектуалы Европы были увлечены системой, с которой можно позволить себе всё – гигантская арена для образованных сословий.
Вот через это игольное ушко должен был пролезть и бедный Бакунин, если хотел что-то значить в бурлящем, развивающемся Париже. Там картина мира была сравнительно ясна: с Сен-Симоном историю человечества можно было постичь как классовую борьбу. Гегель дал теоретическую надстройку, почему революция была правильной. Ввиду неприемлемого положения вещей в Европе революция должна была явиться и дать возникнуть общественной форме, которая базируется не на собственности, алчности, неравенстве и подавлении, а на чём-то противоположном. Вооруженный этим теоретическим аппаратом, Бакунин посвятил остаток жизни тому, чтобы приблизить революцию.
В 1844 году он познакомился в Париже с Карлом Марксом. Он уважал его, но по-настоящему они не сблизились, как вспоминал об этом позднее Бакунин: «Именно в эту эпоху он выработал первые основания своей нынешней системы. Мы виделись довольно часто, так как я весьма уважал его за науку и страстную и серьезную приверженность делу пролетариата, хотя и постоянно смешанную с личным тщеславием. Я с жадностью искал разговоров с ним, всегда поучительных и возвышенных, когда они не вдохновлялись мелочной злобой, то, что случалось, увы, слишком часто». Однако мнение об учёности Маркса он считал преувеличенным, для Бакунина важнее были дела и человечность. Маркс «портит работников, делая из них резонёров. То же самое теоретическое сумасшествие и неудовлетворенное, недовольное собою самодовольствие».
Главным упрёком Бакунина было то, что Маркс был «с ног до головы властен (Autoritär)», да к тому же «он чрезвычайно честолюбив и тщеславен, сварлив, нетерпим и абсолютен». Это впечатление разделяли почти все независимые современники, знающие Маркса, – за исключением Энгельса. Авторитарная организация – такая, какой был организованный и руководимый Марксом «Первый интернационал», призванный форсировать революцию, – не нуждалась в независимых умах. Случись Марксу жить в XX веке, его бы не удивило, что всякая марксистская система заканчивалась диктатурой. Ленинизм был заложен уже в марксизме. Маркс всегда имел в виду индустрию и её рабочих, хорошо организованные фабрики в хорошо организованном государстве. Без централизованного государства он не мог себе представить революцию и переход к бесклассовому обществу. Для Бакунина же, напротив, всё дело заключалось в свободе, без которой он не мыслил достойную человеческую жизнь. Его идеалом был крестьянин в сибирских просторах, который был избавлен от всего, что пахло организацией и государством, и которому не приходилось задумываться о таких предметах, как собственность и прогресс.
В отличие от Маркса, ведущего жизнь профессора, Бакунин не был революционером письменного стола. Он презирал Маркса за то, что тот медленно и методично планировал революцию на тот день, когда история для неё созреет. Коммунизм был образом мысли, тогда как анархизм был образом жизни, и каждый так и остался верен выбранному пути. Бакунин был человеком, который здесь и сейчас, сегодня готов был броситься на совершение переворота. Выжидание он считал трусостью.
Когда в 1848 году повсюду в Европе разразилась революция, он в Париже тотчас был на баррикадах. Он жил в казарме с пятьюстами рабочими, которым проповедовал при всяком удобном случае анархизм. Но временное правительство хотело быстро избавиться от него (один прагматик говорил, что «В первый день революции это просто клад, а на другой день надобно расстрелять») и отправило его с деньгами на восток, чтобы вовлечь в революцию славян. Но когда он добирался до Берлина, Вроцлава, Познани и Лейпцига, восстания там были уже подавлены. В октябре 1848 года Вена снова была в руках его кайзерского величества, а в ноябре Берлин заняли прусские войска.
Бакунин был уже близок к тому, чтобы отчаяться («Только анархическая крестьянская война с одной стороны и исправление буржуазии банкротством с другой могут спасти Германию»), но в марте 1849 года прибыл в Дрезден, где предчувствовал шанс на успех. Он познакомился с Рихардом Вагнером, который тогда был сходным образом радикален и сочинял революционные тексты, которые по силе языка и неистовству честного гнева ни в чём не уступали «Манифесту коммунистической партии», появившемуся в то же время. Вагнер изображал в своих мемуарах (не поднимающих острых тем, написанных в приятной благосклонности к баварскому королю), какое впечатление произвёл на него Бакунин: «Все в нем было колоссально, все веяло первобытной свежестью <…> В спорах Бакунин любил держаться метода Сократа. Видимо, он чувствовал себя прекрасно, когда, растянувшись на жестком диване у гостеприимного хозяина, мог дискутировать с людьми различных оттенков о задачах революции. В этих спорах он всегда оставался победителем. С радикализмом его аргументов, не останавливающихся ни перед какими затруднениями, выражаемых притом с необычайной уверенностью, справиться было невозможно <…> Привести в движение разрушительную силу – вот цель, единственно достойная разумного человека. Развивая свои ужасные идеи и заметив, что я страдаю глазами, Бакунин целый час держал, несмотря на мое сопротивление, свою широкую ладонь против резкого света лампы».
В начале мая разразилось восстание, когда король Саксонии отказался признать конституцию, принятую Немецким законодательным собранием в церкви Св. Павла, и распустил парламент. Но он не был героем, бежал при первых беспорядках и призвал на помощь прусские войска. Бакунин взял на себя военное руководство в Дрездене. Вагнер был впечатлён хладнокровием, с каким тот, совершенный аристократ и совершенный революционер, «в черном фраке, с неизбежной сигарой во рту» обходил баррикады и город.
В майском восстании наряду с Вагнером и Бакуниным принимал участие ещё один известный гражданин: Готфрид Земпер, который в это время как архитектор был занят расширением архитектурного ансамбля Цвигнер. Для всех троих общим свойством всю жизнь была безудержность в обращении с деньгами их меценатов. Земпер отвечал за строительство баррикад. Сообщают, что Вагнер и Земпер – чтобы спрямить фронт баррикад – подожгли наряду с несколькими жилыми домами и место работы Вагнера – Оперу. Должно быть, его захватила эйфория «гибели богов». Кстати заметим (на полях), что Вагнер позднее добровольно служил при дворе баварского короля, а Земпер поначалу делал карьеру в Лондоне, а затем строил Императорский форум в Вене, получил прусский (!) орден Pour le mérite и, наконец, – он сам не укрылся от иронии истории – стал архитектором нового дрезденского придворного театра, который ныне называется Оперой Земпера, тем самым став преемником Оперы, им же и подожжённой в 1849 году. Саксонские короли были заметно прагматичнее саксонских революционеров.
Вскоре оказалось, что Дрезден не удержать силами честных горожан, скорбящих по своим красивым деревьям, которые рубили в качестве материала для баррикад на аллее Максимилиана. Бакунин находил это постыдным и смешным. С такими людьми не сделаешь революции. У него никогда не было интереса к бессмысленному кровопролитию, он быстро дал отбой восстанию и организовал побег 1800 революционеров в Богемию. Вагнер и Земпер тоже скрылись, чтобы в будущем преумножать славу своих правителей.
Сам Бакунин был арестован, и для него началось долгое время страданий. Сначала он был приговорён пруссами к смерти, затем выслан в Австрию и там тоже приговорён к смерти. Что было позволено пруссам и австрийцам, того хотел и царь. И Бакунин был переправлен дальше и в Санкт-Петербурге в третий раз приговорён к смерти и заточён в Петропавловскую крепость. Когда царь потребовал от него признания вины, Бакунин отказался писать что-либо пригодное для этой цели. Это не сказалось положительно на условиях его содержания. По причине недоедания у него началась цинга, и зубы выпадали со страшными болями. После восьми лет заточения в крепости ему заменили приговор на ссылку в Сибирь. Там, в Томске, он на некоторое время обрёл покой и даже женился. Но и это усмирило его ненадолго (его жену тоже: их дети, судя по всему, были от других мужчин), и он воспользовался тем, что один из его двоюродных братьев был командующим русскими войсками в Сибири, чтобы бежать через Японию и США назад в Европу, где он в 1861 году, спустя 13 лет после дрезденского восстания, снова встретил в Лондоне Александра Герцена.
Маркс между тем стал «вожаком» социалистов в Лондоне, выстроил свой Интернационал, и его претензии на власть не терпели никакой самостоятельно и нестандартно мыслящей головы вроде Бакунина. Во имя сохранения строгой дисциплины и дееспособности организации Бакунин по инициативе Маркса вскоре был исключён из Интернационала. Социалистическое движение начало раскалываться, что порождало ненависть не только к эксплуататорам, но и к конкурентам в собственном кругу единомышленников.
Но такого человека, как Бакунин, полного гнева и отвращения к несвободе и эксплуатации, нельзя было сломить. Его энтузиазм по отношению к революции был неодолим, и он снова агитировал, где только мог. В первую очередь он попробовал себя в Северной Италии, которой управляли реакционные австрийцы, но откуда уже однажды, во время правления Наполеона, повеяло духом нового времени. Бакунин всегда держался того мнения, что революцию следует устраивать прямо сейчас. Но удачи в жизни ему больше не было отпущено. Он перестал поспевать за временем. При восстании Коммуны 1870 года его потянуло в Лион, и он стал членом революционного центрального комитета, который требовал отсрочки действия ипотечных процентов и налогов, учреждения народного правосудия, отмены государства и устройства свободных коммун. Но народ не интересовался революцией, и она была подавлена национальной гвардией за несколько часов.
Бакунин состарился, был удручён и после разгрома в Лионе больше сам не верил в то, что ему удастся когда-нибудь дожить до неизбежной революции: «Милитаризм и бюрократизм, юнкерская наглость и протестантский иезуитизм пруссаков, в трогательном союзе с кнутом моего драгоценного государя и повелителя, императора всероссийского, станут господствовать на Европейском континенте бог знает в продолжение скольких десятилетий». В этом отчаянии он потерял и свою способность здраво рассуждать и дал себя убедить Сергею Нечаеву, одному из безумных фанатиков, в том, что революцию можно форсировать только путём покушений на дворян и крупную буржуазию. Непростительно много времени потребовалось, чтобы Бакунин узнал, что Нечаев тиран и убийца, а человечности в нём нет ни капли. Это ему анархисты обязаны своей дурной славой кровожадной банды. Бакунин не особенно хорошо разбирался в людях, для этого он был слишком наивным, слишком грандиозным, слишком мало интересовался нюансами, слишком готов был верить в хорошую сторону людей.
В конце Бакунин был настолько честен, что признался в решающей проблеме революции: он решил, что бесполезно желать невозможного, а нужно смотреть правде в глаза и отдавать себе отчёт в том, что «в данное время народные массы не хотят социализма» (пишет он в 1874 году одному другу). Сходным образом видит положение и Александр Герцен в своих мемуарах: что делать революционеру, если рабочие и крестьяне, которых он хочет освободить, вообще-то вполне довольны своим жребием, не питают интереса к переменам и не могут избавиться от чувства, что их маленькое и, по сути, убогое существование – это всё, что у них есть, и потому именно это они и желают сохранить?

 

Маркс не ведал таких сомнений. Его не интересовало ни Возможное, ни Желательное, поскольку у него была теория. Она была обобщением того, что зарождалось в его время, обобщением, поднявшимся до системы и до религиозной догмы.
От Рикардо и классических экономистов Маркс перенял веру в железный закон заработной платы: никакой пролетарий не может зарабатывать больше, чем необходимо для элементарного выживания. Тем самым он перенимает закон Сэя, который гласит, что цена всякого товара и рабочей силы должна падать до тех пор, пока на них не найдётся покупатель или работодатель. От Гегеля ему достались сверхчеловеческие амбиции – упорядочить мир в систему; но он пошел ещё дальше, утверждая, что мировую историю можно предсказать. Какая глупость! От Сен-Симона он научился понимать мировую историю как борьбу экономических классов. У Сисмонди он позаимствовал мысль, что борьба капиталистов за части рынка и всё более низкие цены должна приводить к краху, и из краха отдельных единиц он делал выводы о крахе всей системы. Объединив все эти идеи, он описал капитализм как динамическую систему, которая сама приводит себя в движение и не может уйти от собственных законов и тем самым готовит себе погибель. Капиталистическая динамика, которую Адам Смит хвалил за то, что она гарантирует обеспечение населения и повышает его благосостояние, на самом деле – по Марксу – ведёт ко всё более глубоким кризисам и, наконец, к финальному коллапсу.
Крушение, по предсказанию Маркса – неизбежное следствие индустриальной революции, могло быть разве что ускорено революционерами, сам же ход был задан неотвратимо. Что последует потом, было не ясно, так что русские революционеры, которым впервые как раз в наименее индустриальной стране удалась революция, поначалу были скорее беспомощны в том, что теперь делать практически. Тезис «от каждого по способностям, каждому по потребностям», выдвинутый Марксом в своих удручающе общих формулировках, совершенно не подходил для такой темы, о чём уже говорилось намёками в предыдущей главе. Ибо что это означает на практике? Кто что должен отдавать, кто и когда получал достаточно? И кто решает? И если рынки и стимул к получению прибыли исчезнут, откуда фабрика узнает, что ей производить? Чтобы практические вопросы не вставали слишком остро, в Советском Союзе были введены пятилетние планы, а для верности ещё и диктатура – от политической группировки, которая вскоре была объявлена в качестве единой партии, но в которой заправляли не наивные рабочие, а в основном интеллектуалы в гегельянских очках, хотя особой прозорливостью и не обладавшие, зато обладавшие большим влиянием.
Можно с успехом рассуждать о том, как история двинулась бы дальше, если бы социализм был сформирован не столько Марксом, сколько Бакуниным или ещё какой-то более приближенной к реальности, менее профессорской, менее самовосхищённой личностью. Так или иначе, нельзя было терпеть, что некоторые становились сказочно богатыми, тогда как огромная часть населения пребывала в нищете. Пусть такое состояние дел сложилось в Европе ещё до Французской революции, точно так же, как на Барбадосе. Но теперь это больше было неприемлемо. Если результат экономики Рикардо выглядел так, то она была либо неверной, либо не вполне истинной. Широкие народные слои тоже хотели что-то иметь от того богатства, что так соблазнительно разворачивалось у них на глазах. И среди буржуазии тоже распространилось понимание, что дальше так не пойдёт, не может идти. Экономика обязана была теперь задумываться не только о возникновении, но и о моральных основаниях и распределении богатства и о подходящих для этого государственных институциях. Что и стало кругом тем, интересующих Джона Стюарта Милля.
Назад: Распределение и справедливость
Дальше: Милль и социал-демократия