Книга: Собрание сочинений в четырёх томах. Том 4.
Назад: Ч а с т ь ч е т в е р т а я. ЗЛОЙ ДЕМОН
Дальше: Ч а с т ь ш е с т а я. ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ

Ч а с т ь п я т а я. ДОРОГОЙ ЧЕЛОВЕК

СКЛАД

Прошло время, отодвинулись назад прожитые дни, и жизнь пошла дальше.
Отчего-то чаще бывает мне грустно теперь. Нравится посидеть молча, задумавшись.
Нравится быть одному, совсем одному, лежать в темноте с открытыми глазами, нравится идти в снегопад по пустынным улицам…
О прошлом я вспоминаю с горечью и сожалением, но спокойно. Прошлое миновало. Миновало — не значит исчезло, забылось, ушло. Забывать нельзя. Надо помнить всегда свои ошибки. Это нужно, чтобы правильней жить дальше.
После сбора опять в классе все переменилось. Нет, «по петушкам» со мной здороваться не подходили, но глядели на меня приветливо, разговаривали добродушно. Впрочем, может, это не после сбора класс изменился, а я сам после той истории с белкой. По-другому на людей смотрю, да и на себя тоже. Проще и сложней сразу.
Газовый Баллон поглядывает на меня как-то странно, кажется, вопросительно, но молчит, ни о чем не спрашивает. На уроках я чувствую спиной Алькин взгляд. Когда оборачиваюсь, она смотрит задумчива Что она думает обо мне? Вообще-то интересно бы узнать, но я не подхожу и к Альке. Я один. Это нужно теперь мне, чтобы я был один. Я ходил каждый день в школу, сидел на уроках, отвечал, если вызывали учителя, но был один. Я сам как бы отодвинул класс в сторону.
Дед. Единственный человек, с кем я был рядом, это был дед.
Он так ничего и не сказал мне тогда. Не упрекнул ни единым словом. Просто промолчал.
И мы стали жить дальше. Дедушка по-прежнему работал кладовщиком. Иннокентий Евлампиевич все еще болел, лежал в больнице, и я каждый день после школы шел на склад.
Среди пирамид из ящиков, рулонов, мотков стоит дедов стол, заваленный бумагами. С потолка свешивается голая лампочка на длинном шнуре. На полу апельсиновым цветом пышет спираль электропечки. В складе холодно, металлические трубы посеребрил иней, но возле стола, особенно под столом, тепло — электропечка жарит на совесть.
Дедушка опустил уши малахая, на руках у него старые шерстяные перчатки. Кончики пальцев у одной перчатки он отрезал, аккуратно подшил края, теперь сидит весь одетый, только пальцы на правой руке голые — это чтобы удобно ручку держать. Впрочем, автоматическая ручка лежит на краю стола, чернила в ней замерзают, шариковая тоже не пишет — паста окаменела от холода. Только карандаш не отказывает. Один он оказался морозоустойчивым.
Дедушка шуршит карандашом и глядит в синеющее окошко перед собой. Там, за окном, — глыбистая, неровная земля. Земля — одно только слово, земли под снегом почти нет — диабаз.
Диабаз — скальная порода. Плотина нашей ГЭС будет лежать на диабазовых плечах берегов. Эту породу лопатой не возьмешь. Отец все мечтает:
— Вот бы добиться такого бетона, чтобы был как диабаз!
Отец и принес эту новость. Я ее услышал и забыл. А дед не забыл. Молчал, черкал бумагу карандашом, листал справочники, вычислял на логарифмической линейке.
Я спросил его, что он считает. Дед промолчал. Будто не слышал. Я не настаивал. Раз не отвечает, значит, не хочет.
Но спустя неделю дед зашептал перед сном.
— Понимаешь, — зашептал, — интереснейшая задача! Одним махом — всю площадку!
Я сперва не понял, о чем он говорит. Дед напомнил, что рассказывал отец. В Ленинграде делают для нашей станции турбины. Каждая турбина — двести с лишним тысяч киловатт, махина — будь здоров. Только рабочее колесо — шесть метров в диаметре. Такую турбину сделать — ого-го! — сколько труда надо. Потом перевезти — целый эшелон. Но и этого мало. Надо смонтировать. А чтобы смонтировать, нужна площадка. Целая площадь, а не площадка. Краны там разместить. Части турбины. А земля-то у нас — слово одно. Диабаз! Чтобы площадь выровнять, сколько нужно техники, сил, людей.
— Понимаешь, — шептал мне дед, — а я хочу разом!
— Как это разом? — не понял я.
— Одним взрывом! Только надо как следует рассчитать.
И вот он глядит в синеющее окно своего склада и, пока никого нет, считает, шуршит незамерзающим карандашом.
Ногам тепло, а изо рта у деда вырывается парок.
Он улыбается, мурлычет свою любимую песню, и я тихонько, совсем неслышно, про себя, пожалуй, подтягиваю ему:
Если смерти, то мгновенной,
Если раны — небольшой.

Дедушка думает о взрыве, а я о дедушке.
Но о нем думаю не только я. Однажды распахивается дверь, и на пороге возникает Анна Робертовна. Давненько я ее не видал! В руках француженка держит узелок.
— Мон женераль! — говорит она, сияя улыбкой и развязывая узелок. — Гриша влюбился, понимаете! Такая милая девушка! И я просто счастлива, тьфю-тьфу, как бы не сглазить!
В узелке пуховый платок, в пуховом платке шерстяной берет, в берете маленький горшочек. Анна Робертовна открывает крышечку, и из горшочка вкусно пахнет гречневой кашей.
Я от угощения отказываюсь, а дедушка ест с аппетитом, щеки у него раскраснелись. Анна Робертовна облокачивается на стол, складывает дряблое личико в ладошки и бормочет, бормочет негромко: мечтает, как Гриша женится.
Я вспоминаю о французском и вздыхаю. Вот у Анны Робертовны внук сразу по-французски говорить станет, ясное дело. Только приедет домой из больницы, сразу закричит: «Бонжур, гранмаман!»
Или как там называется бабушка по-французски…

ШАБАШНИКИ

Дедушка поссорился с отцом.
Никогда не думал, что они поссориться могут. Причин нет.
Но нашлась причина.
Это при мне было, я все своими глазами видел.
Так вот, зафырчал однажды грузовик под окнами склада. Вошли два человека. Пожилые, вежливые, на вид — одинаковые, словно братья. Пожали деду руку, которая в перчатке с голыми пальцами. Сняли шапки, хотя было холодно, и один вытаскивает из кармана что-то продолговатое, завернутое в газету.
Дедушка поглядел на сверток, удивился:
— Это что?
— Понимаешь, дед, — сказал один мужчина, — нужен цемент — мешочков пять, пиловочник, если имеешь, гвоздей ящик-другой, рулона три рубероида. Строимся. Кумекаешь?
— Кумекаю, — ответил дед, усмехаясь. — Кто тут не строится? Давайте накладную, у нас этого добра хватает.
Тогда один из двух одинаковых мужчин развернул сверток, поставил на стол бутылку с вином.
— Что это? — спросил дедушка, но на этот раз голос у него дрогнул.
— Накладная, — ответил, ухмыляясь, другой одинаковый человек.
— Ну-ну-ну-ну!.. — протянул дедушка и добавил, хлопнув себя по лбу: — Кумекаю!
— То-то же, — облегченно вздохнул один мужчина.
— Штопор есть? — спросил другой.
— Есть, — ответил задумчиво дед, встал с табурета, пошел к двери.
Мужчины переглянулись, не понимая, а дед распахнул дверь и произнес негромко:
— Выметайтесь!
— Да ты что, дед? — воскликнул один.
— Мы же еще и заплатим, — прибавил второй.
— Выметайтесь, или я вас передам куда следует, — повторил спокойно дед.
Мужчины напялили шапки, глаза у них забегали.
— Стройка не обеднеет, дед! — примирительно говорил один мужчина, а второй, чертыхаясь, прятал бутылку в карман. — Стройка же грандиозная! Великая стройка коммунизма, понимаешь? А нам надо пристрой сделать, сарайку, туда-сюда…
— Идите, — сказал дедушка таким тоном, что мужчины попятились к двери.
— Ну негде же взять, пойми, — продолжал человек. — Мы к тебе по-хорошему, а ты…
— А я по-плохому! — крикнул дед своим знаменитым голосом.
Лампочка над столом шевельнулась, мужчины исчезли за дверью. Фыркнул грузовик, все стихло.
Дед сел на свое место, потер лоб. Стал писать дальше. Я заметил: пальцы у него тряслись. Он бросил карандаш, поглядел на меня.
— Видал?
— Жулики? — спросил я.
— Похоже на то, — ответил он. — Хотят за счет государства руки погреть.
Мы помолчали, дедушка успокоился, стал писать снова.
И вдруг зафырчал грузовик.
— Дед! Дед! — закричали с улицы.
Я испугался. Зачем вернулись эти люди, что им нужно? Дедушка вышел на улицу, я стоял рядом с ним.
— Эх дед! — крикнул мужчина из кабинки грузовика. — Зря упрямился! Вон там цемент лежит, целый штабель: бери, не хочу. А гвоздей у плотников взяли, за ту же бутылку. Два ящика — гляди. — Он показал пальцем за спину, на кузов. Из кузова торчали какие-то доски, бревна, железные прутья.
— Воруете? — крикнул дед.
Мужчина помотал головой.
— Берем. Рады бы заплатить, да казна у нас богатая, не нуждается!
Грузовик натужно взвыл.
— Будь здоров, старый хрен! — обидно крикнул мужчина.
Дедушка стоял на пороге склада, сжав кулаки.
— Что же, — сказал он сам себе, — зря я тут сижу, выходит? Зря караулю?
А вечером они поссорились.
Папа сказал, узнав эту историю:
— Шабашники! Ничего особенного!
— Что-то ты слишком спокойно говоришь, — проговорил дед.
— Такова жизнь, — ответил отец. — Ничего не поделаешь, — и засмеялся. — Это как «В мире животных» по телевидению. Вокруг большой рыбы плавает множество мелких рыбешек. Питаются остатками пищи. Живут за счет большой.
— Ты соображаешь, — возмутился дедушка, — что говоришь?!
— Допустим! — сказал отец, начиная сердиться. — Допустим, ты прав! Но пойми! Мы строим электростанцию. Небывалую! Таких больше нет! Ты сам говорил — у нас армия! Идет наступление. Видел, сколько людей! Техники! Какой масштаб! Разве найдется столько глаз — уследить за ящиком гвоздей, рулоном рубероида, десятком бревен!
— Вон как! — воскликнул дед. — Да я смотрю, разговор-то у нас серьезный! Тогда ответь, слышь-ка, как решить такую задачу. В кармане у тебя сто рублей. Бумажными деньгами. И еще один — железный. А карман прохудился. И железный рубль выпал. Ты его поднимешь? Наклонишься?
— Если тороплюсь, — ответил отец, — если у меня времени нет — не наклонюсь.
— Так! — сказал дед. — А ты, Антон, как ответишь? Рубль для тебя много или мало?
— Много! — сказал я без сомнений. — Рубль — это одиннадцать пачек мороженого по девять копеек, да еще копейка останется.
— А ты, Ольга?
— Богато они живут, эти строители, вот что я скажу, — ответила мама. — Они же знают: сто рублей истратят, так им еще дадут!
— Вот-вот! — сказал дед серьезно. — Слышишь, товарищ зам!
— Ладно, — рассердился папа, — по-моему, не обо мне речь. И вообще. Это не мой участок!
Что тут с дедом сделалось!
— Зато мой! — гаркнул он. И на отца яростно посмотрел. Папа даже покраснел от такого взгляда.
Дед вышел из комнаты, хлопнув дверью.
— Что же ты так опростоволосился? — спросила мама отца.
— Ольга! — воскликнул он, покраснев еще больше. — Давай прекратим! Здесь дети!
— Дети! — проворчала мама. — О них и идет речь!
Папа вскочил с места. Заметался по комнате. Мне его жалко стало, и я сказал:
— Да ты не волнуйся! Действительно! Это же не твой участок!
Папа стал заикаться.
— Ты-ы! Ты-ы! Ты почему дразнишься! А?
Так что и я с папой поссорился, выходит.

СНЕГОВАЛ

А тут настали актированные дни. И не пятидесятиградусные морозы были причиной. Причиной был снегопад. Нет, это слово не подходит. Снеговал. Вот, снеговал.
Сначала просто валил снег.
Падает медленно, лохматыми хлопьями. Похоже, белые струны заштриховали поселок. Смутно темнеют туши гигантских слонов: это дома. Там, где стройка, перемигиваются чьи-то белые глаза: огни электросварки пробиваются сквозь снежную пелену.
Потом небо упало на поселок.
Тучи разглядеть невозможно — только поднимешь глаза кверху, в них летит снег, моргаешь и прячешь лицо от белой паутины. Но и не видя, чувствуешь, как висят тучи над самой головой, рядом, царапают крыши своими животами. Они живые словно. Тяжело дышат вверху, затаились, осыпая людей снегом, что-то там выжидают.
День стал похож на вечер. В школе учатся при включенном свете, машины идут с зажженными фарами, и все стали молчаливее, притихли, будто чего-то ждут.
Дождались.
С вечера гремел гром — это зимой-то! — и сверкала молния. Молнию сквозь снег увидеть невозможно — лишь изредка осветится серым светом небо за окном.
Потом вдруг стихло. Все вздохнули: «Наконец-то!»
Ночью мы проснулись от громкого голоса начальника стройки. Радио было включено, мы всегда оставляли его включенным, чтобы не проспать, и начальник вдруг заговорил тревожным голосом:
«Товарищи! Внимание, внимание! Срочное сообщение!»
Я сразу проснулся, включил свет: часы показывали пять утра. Вбежали мама и отец, наспех одетые и взлохмаченные.
А начальник говорил прерывисто, расставляя восклицания после каждой фразы:
«Товарищи! Ночью на поселок обрушился небывалый снежный заряд! Мы связались с областным центром! На подмогу высланы войска и снегоочистительная техника! Создан оперативный штаб по борьбе со стихией! День объявляется актированным! Всех, кто обеспечит свою безопасность, просим принять участие в налаживании нормальной жизни! При передвижении советуем пользоваться лыжами! Просим соблюдать дисциплину и спокойствие!»
Он еще не кончил говорить, как мы бросились к окну.
Я прижался к стеклу и увидел фантастическую картину: дома словно провалились по колено, уменьшились на целый этаж. А одноэтажные домики почти совсем исчезли. Только торчали трубы, да гладкими холмами выступали крыши. Снег перестал, низко над домами, цепляя их лохматыми лапами, быстро летели грязные тучи, похожие на молчаливых птиц. Было темно, и во мраке казалось, что это и не снег вовсе, а какой-то серый кисель залил землю.
По радио заиграла веселая музыка, чтобы, видно, успокоить тех, кто слушал тревожное сообщение. И тут мама нервно вскричала:
— Ну! Вот! Достукались! Доигрались!
Я не понял, кто достукался и доигрался, но мама пристально, в упор разглядывала отца, и я догадался, что виноват папа. Только как? Почему?
— Ах! — говорила мама, бегая по комнате. — Проклинаю себя, что уступила! Надо было настоять! Настоять!
Папа хмурился, а я хлопал глазами.
— Где он? Что с ним? — крикнула мама и приказала: — Быстро! Одевайтесь! Надо спасать деда!
Мы засуетились. Я торопливо одевался и ругал себя последними словами — действительно, вот результат! Мы-то спали дома, а дедушка дежурил на своем складе, и неизвестно, что теперь с ним.
Мы собрались, вышли на площадку, закрыли дверь, спустились в подъезд — там толпился народ. Люди растерянно переглядывались. Отец хлопнул себя по лбу и зашагал назад.
— За мной! — крикнул он соседям.
Мы вернулись домой, оставив дверь открытой. В кухне мама оторвала с рам бумажные ленты, отец распахнул окно.
Наш второй этаж стал теперь первым. Снег лежал чуть ниже подоконника. Папа взял лопату и шагнул из окна в снег. У-ух! У меня в животе что-то пискнуло, мама побледнела: отец провалился. Когда он появился, в его волосах блестел снег.
— Ничего страшного, — сказал он хладнокровно, будто всю жизнь только в окна и выходил. — Проходите, товарищи!
Мама подставила к подоконнику табуретку для удобства, соседи с лыжами входили в квартиру, вежливо здоровались, словно заглянули в гости, потом направлялись на кухню и выпрыгивали в окно.

ДЕДУШКИНЫ СТИХИ

Дедушкин склад едва выступал из-под снега. На крыше вырос забавный гриб сморчок на тонкой ножке: круглая железная труба с колпаком обросла снегом. Папа подсадил меня на крышу, и я пробрался к грибу, закричал в нее, словно домовой:
— Эго-го!
— Го-го! — откликнулся тотчас дедушка.
— Ты живой? — заорал я в трубу.
Дедушкин голос было слышно нечетко.
— Пусть в печку кричит! — посоветовала коренная сибирячка.
Дедушка, видно, отворил дверцу «буржуйки» и заговорил, словно по микрофону, гулким, железным басом.
— Слышь-ка, — спросил он меня, — сильно занесло?
— Порядочно! — отвечал я.
Внизу мама и папа ожесточенно жестикулировали. Наконец папа сдался и стал подсаживать на крышу маму. Она срывалась, падала в сугроб, но снова упорно карабкалась и, пока я переговаривался с дедом, подбодряя его, добралась до трубы.
— Подожди, — сказал я деду, — сейчас тут с тобой поговорят. Как следует.
Мама смахнула с черной трубы снеговую шапку, взялась за нее обеими руками, словно за рупор, набрала побольше воздуха в легкие, и лицо ее на секундочку замерло от напряжения. Приготовилась сказать, а что сказать, не придумала. Мама расслабилась, с шумом выдохнула воздух и неожиданно закричала.
— Папа! — закричала она. — Как же так? Это безобразие! Я не позволю! Я не допущу, в конце концов!
Неожиданно мамино лицо потеряло уверенность, она обхватила трубу, и в глазах ее задрожали слезы.
— Замерз ведь, поди-и, — по-сибирски пропела она и всхлипнула.
Труба в ответ всхлипнула тоже.
— Олюшка, — сказала труба дедушкиным голосом. — Олюшка, голубушка, кто же знал, что такой завал.
Я хохотнул: дед перешел на стихи. Мама промокнула глаза, посморкалась, объявила деду, чтобы он терпел, и мы принялись копать.
Чтобы добраться до двери, приходилось очищать порядочную площадку. Мы быстро взмокли, мама раскраснелась, а отец, посмеиваясь, приговаривал:
Олюшка!
Голубушка!
Кто же знал!
Что такой завал!

Мы с отцом фыркали, мама махала на нас рукой, мы весело разметывали снег, и тут я почувствовал, что за спиной у меня кто-то есть.
Я обернулся.
В рассветных сумерках виднелась знакомая фигура. Я оставил лопату. Фигура нерешительно приблизилась.
Газовый Баллон громко сопел, но молчал.
— Ну? — спросил я, удивляясь про себя. Чего это его принесло? Что-нибудь случилось?
— Это, — произнес Кирилл, — как его…
Я пожал плечами.
— Можно, я помогу? — проговорил он наконец.
Везде Кирилл, всюду этот Газовый Баллон. Вот опять суется… Я хотел прогнать его, но мне стало стыдно. Это ведь когда я генералом был, такие мысли ко мне приходили… В Нуф-Нуфа Кирилла переименовать, всеми командовать…
— Пожалуйста, — сказал я, — разве жалко… Копай.
С грустью смотрел я, как Кирилл радостно схватился за мою лопату, начал разметывать снег… Мне его жалко стало, но не так, как тогда… Когда я на балконе в генеральской форме появился. Мне почему-то жалко его стало по-настоящему, обыкновенно, без всякого там злорадства или радости…
Мы молча копали. Иногда останавливались, чтоб перевести дыхание. Но молчали. Потом копали снова. Вдруг Кирилл выпрямился.
— Я тогда дурак был, — сказал он без всяких предисловий.
Шапка съехала мне на глаза. Я сдвинул ее назад. Кирилл глядел на меня задумчиво и спокойно. Он и на Кирилла-то, кажется, не походил. Совсем другой. Я мотнул головой:
— Дураком был я.
Он вздохнул. Согласился:
— И ты тоже.
Мы постояли, не улыбаясь, стали копать дальше. И какая-то сила во мне появилась вдруг. Я махал и махал лопатой, и непонятная радость меня распирала. Я повторял про себя дедушкины стихи и крутил головой: ну, Пушкин!
Олюшка!
Голубушка!
Кто же знал!
Что такой завал!

КП

Мы с Кириллом копали снег, и вдруг я увидел, что нас не четверо, а пятеро. Я протер глаза. Мама и папа копали в сторонке, мы с Кириллом были чуть поодаль, а теперь неподалеку маячила еще одна фигура.
— Эй, кто там? — крикнул я.
— Кто, кто! — ответил неизвестный Кешкиным голосом. — Я!
Я прислонился к снежной стене, и горло у меня перехватило. Вот как! А я думал, а я считал… Неправильно, значит, считал, не так думал.
Я вонзил свою лопату в снег, и сил у меня будто втрое прибавилось. И какая-то радость меня с краями переполняла, и глупая песня без слов с губ срывалась; «Турум-бурум-ба-а! Турум-бурум-ба-а!» Лопаты мелькали, как пропеллеры, я поглядывал на Кешку и Кирилла, и жизнь мне очень и очень нравилась.
Папа и мама, увидев Кешку, остановились, стали между собой переговариваться. Я их понял.
— Конечно! — сказал я. — Вы идите, вас ведь ждут, вы нужны везде, деда мы сами потихонечку откопаем.
Папа и мама ушли.
Дверь откопали, когда уже совсем рассвело, дедушка протиснулся в узкую щель, огляделся, зажмурился и вдруг аппетитно зевнул. Кирилл во весь голос затрубил туш, я засмеялся, а Кешка объявил:
— Спасение зимовщика с дрейфующей льдины!
Дедушка блаженно улыбнулся, потом вдруг разом построжал и гаркнул своим знаменитым командирским голосом:
— Благодарю за спасение!
Кешка прижал руки по швам и бойко отрапортовал:
— Служим Советскому Союзу, товарищ генерал-лейтенант!
Генерал-лейтенант стоял перед Кешкой в растоптанных валенках, в ватнике и ушанке. Одна рука была в обычной перчатке, а из второй торчали голые кончики пальцев.
Дед приложил к ушанке перчатку с голыми пальцами — приложил умело: резко и четко — и протяжно скомандовал:
— В-вольно-о!
Кешка согнул коленку одной ноги, стал «вольно», и мы все рассмеялись, радуясь спасению моего генерала.
А потом… Потом мы пошли к нам и все ждали, пока дед переоденется.
Я даже думать об этом перестал. Ведь с этой же моей прихоти начались все несчастья. Я хотел обязательно рядом с дедом идти. Чтобы он в форме, с орденами и погонами. И на мне как бы отражается свет его славы. Вот чего когда-то хотелось.
И вот мы пробираемся среди сугробов, а встречные люди оборачиваются на деда, переговариваются громко:
— Смотрите, даже генерал приехал.
— Подмога пришла!
— Ну, теперь не пропадем!
Дед хмурится, а я улыбаюсь: понятно, почему он именно сегодня шинель надел. Для этого вот. Чтобы люди оборачивались. Чтобы думали: раз генерал, значит, армия на выручку пришла, все в порядке. От дедовой шинели сегодня польза — она людей успокаивает. И я улыбаюсь, и ругаю себя за прежние свои глупости и страдания, и думаю, какой дедушка молодец: надел свою шинель в самый нужный час, надел не для похвальбы, а для дела, и вот наконец я иду с ним и горжусь, и Кешка и Кирилл тоже гордятся моим дедом. Настал долгожданный момент. Только он в тысячу раз лучше, чем я когда-то придумывал. В миллион.
Мы идем к управлению, там штаб. Туда люди движутся, чтобы организованно, всем вместе, поселок расчистить.
Когда мы с дедушкой вошли в кабинет к начальнику стройки, народу там было невпроворот. Но все сразу раздвинулись, пропуская нас. Притихли.
Начальник стройки шагнул к деду, молча пожал ему руку.
— Догадываюсь, кто к нам прибыл, — сказал он и поглядел в угол. Там, у телефонов, стоял отец. — Очень кстати, Антон Петрович!
— Что ж, поручайте! — ответил дедушка строго и показал на нас: — Вот у меня и помощники есть.
Начальник стройки пожал и нам руки.
— Пионерам мы работу найдем, а вас, Антон Петрович, приглашаю быть моим заместителем. По-фронтовому — начальником штаба! — И обратился к людям, сидевшим в кабинете: — Прошу любить и жаловать! Генерал-лейтенант Рыбаков. Сообщения о ходе работ передавать ему, в этот кабинет, — он координирует наши усилия.
Народ стал расходиться, уехал куда-то и начальник стройки.
Отец объяснял что-то деду, водя пальцем по карте.
Получили задание и мы: откапывать клуб. Начальник стройки приказал — вечером должно быть кино.
Мы работали три дня.
Взрослые три дня и три ночи.
Я спал один. Ненадолго появлялась мама. Ложилась на часок отдохнуть. Потом вскакивала и убегала опять. Перед уходом варила кофе.
Кофе я носил деду. После клуба нашу школу «бросили на питание». Все столовые работали круглые сутки, а мы разносили еду в специальных бидонах. И чай носили. И кофе. Но мамин кофе был особенным — его любил дед. И вечером я относил ему термос.
Дед дежурил в кабинете начальника стройки. На диване лежала его шинель. Когда я приходил с термосом, он выпивал чашечку кофе. Угощал других, если кто-нибудь был еще на КП. Дед говорил по телефону: «Сведения передайте на КП», «Приезжайте на КП», «КП распорядится», «КП отвечает».
— Видишь, какой у меня КП, — сказал он мне. — Благоустроенный. С диваном. Можно поспать.
КП — командный пункт. Я спросил деда, какие у него были КП там, на войне?
— Блиндажи, — сказал он. — Такое помещение в земле. Сверху покрыто бревнами. Землянки. От слова «земля», понимаешь? Наконец, обыкновенные дома. Замаскированные, конечно. Специальной такой сетью, к которой листья привязаны. Не настоящие, а из материи. Или палатка. Но не маленькая, где только спят, а особая, большая, чтобы можно совещание собрать.
Он помолчал, подумал. Потом сказал:
— Ну вот. А это, наверное, мой последний КП… Понимаешь-ка…
Дед замолчал. Плечи его опустились. Под глазами прорезались темные круги. Он расстегнул пуговицу на мундире, положил на сердце руку.
— Лекарство принести? — спросил я.
Он покачал головой.
Дверь открылась. Дед стремительно пуговицу застегнул. Лицо его изменилось мгновенно. Стало бодрым, веселым, усмешливым. Я улыбнулся: не хочет признаться, что устал.
И опять дед командовал. Посылал людей к новым объектам. Распоряжался самосвалами. Отчитывался перед начальником стройки. Дед командовал сражением, кричал в телефон, и я, разнося днем обеды, видел, как отступает, как отходит враг. Как все ближе и ближе победа.
Выстроившись ступенькой, один за другим, двигались по улице роторные снегоочистители. Они шли медленно, грозно рыча моторами, и далеко в сторону отлетали струи снежной пыли, похожие на фонтаны. Я представлял — это идут танки, упорно сокрушая врага.
Вечером я разглядывал дедушкину карту. Она покрылась непонятными знаками. Кружками, крестиками, пунктирами. Все больше на ней становилось красных отметок. Я знал, что это расчищенные улицы. Освобожденные из-под снега дома.
В третью ночь мы засиделись допоздна. Дед велел мне лечь на диван. Укрыл шинелью. Я уснул.
Проснулся словно от толчка. От какого-то предчувствия.
Дедушка сидел напротив, облокотившись о спинку стула. И смотрел на меня. Щеки его ввалились. И глаза были печальные.
— Ты что? — тревожно спросил я.
— Вот смотрю на тебя, — ответил дедушка.
— Я думал, что-нибудь случилось, — сказал я. — Мне показалось…
Я сел. Накинул шинель на плечи. Прислонился к спинке дивана.
Я посмотрел на деда, и отчего-то мне снова стало смертельно жалко его. Как тогда, в самом начале, когда он шел по улице и молочные бутылки постукивали в его авоське. Мне захотелось обнять его. Прижаться к нему покрепче. Сказать самые хорошие слова, какие только бывают на свете.
Но я улыбнулся.
Я не обнял его и не сказал самых хороших слов, а только улыбнулся и спросил:
— Помнишь, ты обещал рассказать мне свою военную тайну?
Он качнул головой.
— Не сейчас. Но расскажу. Кажется, совсем скоро.
Я запомнил эти его слова. Они пронзили меня почему-то. Но я улыбнулся снова, кивнул и спросил:
— О чем ты думаешь?
— О тебе, — сказал дедушка серьезно. Глаза у него были все такие же грустные. — О тебе, — повторил он снова. Добавил: — И обо мне.
— Я тоже часто думаю о нас с тобой, — сказал я. — О тебе и обо мне. Я думаю, как трудно быть тобой. Не генералом, нет, не подумай. А тобой. Вот тобой, понимаешь?
Он прикрыл глаза, усмехаясь, потом произнес:
— Очень жалею, что мы с тобой жили так мало вместе. Не могу себе простить. Но видишь, как получилось? Я служил, а у папы своя работа. И я очень жалею. Есть вещи поважнее службы, работы, долга. Есть вещи, которые превыше всего.
Я его не очень понимал. Я смотрел на деда широко раскрытыми глазами. Он будто бы не слышал меня. Сказал:
— Ничего. Подрастешь — поймешь. Только запомни навсегда: у человека должно быть продолжение. Это высшее счастье.
Я его понял. Я знал, что такое продолжение.
— Как у березы? — спросил я. — Или у ели. Пихты. Кедрача. Семечки разносит ветер, и из земли всходят новые березы. А потом опять, опять.
— Нет! — сказал дед. — Нет, нет и нет! У людей должно быть по-другому. У людей — новые люди должны быть лучше и лучше. Не такими же, нет. Только лучше! Всегда лучше! Запомни это!
Я отвел глаза в сторону.
— Прости, — сказал я негромко.
— Я тебе верю, — сказал дед, — помни это.
В комнате стало тихо. Только где-то тикали часы.
— Скоро каникулы, — сказал дедушка негромко. — Давай проведем их вместе. Иннокентий Евлампиевич выходит из больницы.
— Давай! — воскликнул я, и мне представилась тайга, и мы идем с дедом на лыжах, а за спиной у нас ружья, или едем на автобусе в большой город, или сидим в кино, тесно прижавшись друг к другу.
А вышло по-другому. Вышло еще замечательней…

СПЯЩИЙ ПОСЕЛОК

Начало светать. Дед тревожно ходил по кабинету. Потом стал звонить. Телефоны не отвечали.
— Что-то случилось, — сказал он. — Слышишь, и моторы не работают.
Правда, на улице стало тихо. Всю ночь носились самосвалы, тарахтели вдали снегоочистители, и вдруг все стихло.
— В чем дело? — возмутился дед и стал надевать шинель, чтобы выйти.
Но тут дверь распахнулась.
На пороге стояли отец и начальник стройки. Краснощекие и веселые, будто и не было трех тяжелых дней, трех бессонных ночей.
— Ну все! — сказал начальник стройки. — Поздравляю, Антон Петрович!
Дед сел в кресло, вставил сигарету в мундштук.
— Совсем спятил, — сказал он, — ведь карта перед глазами, знаю прекрасно, что заканчиваем, а испугался, когда стихло.
Он посмотрел на отца, на начальника стройки, на меня. Сказал негромко:
— Как тогда…
Папа и начальник стройки сидели на диване рядом со мной и улыбались.
— Знаете, — сказал дедушка, — есть такое чувство: страх тишины. Когда мы под Берлином стояли, бои очень сильные шли. Сколько ребят полегло… И вдруг — тишина. Я волнуюсь: в чем дело, почему тихо? Приказываю укрепить оборону. Выдвинуть усиленные посты. И вдруг — звонок. Оказывается, все. Капитуляция. Война кончилась. А ведь тоже знал, что победа. Уверен был, часы считал. А тишины испугался. С непривычки.
Начальник стройки встал. Подошел к деду. Взял обеими руками его руку. Крепко сжал. Сказал:
— Спасибо сердечное, Антон Петрович!
— Вот уж не за что! — ответил дед. — Ну а если погоны мои помогли, военный авторитет, за это спасибо не мне говорите. Армии.
Вышли мы втроем на улицу: дедушка, отец и я.
Отправились домой.
Поселок умер словно. Стоят на дороге самосвалы. Шоферы в них спят. Бульдозеры стоят. Тяжелая артиллерия — роторные снегоочистители. Солнце поднимается, а поселок спит. Устал. Три дня и три ночи работал. А теперь спит.
Мы идем по улице, и нам навстречу выбегает почтальонша. Веселая, румяная. И две толстенные сумки у нее впереди.
— Милая! — крикнул весело дед. — Тебе же тяжело, давай поможем!
— Что вы, товарищ генерал! — крикнула почтальонша. — Я привычная, товарищ генерал! Это просто почта за три дня, товарищ генерал!
— Ну вот, — сказал отец, — и почта заработала. Значит, все в порядке.
Мы кивнули почтальонше, вдохнули побольше свежего воздуха и зашагали вперед, взявшись за руки. Трое: дедушка, папа и я.
А дома, когда пришли, увидели такую картину. Мама спит одетая. Даже в валенках. Только телогрейку успела снять.
Мы поглядели на нее и тихонько засмеялись. Чтобы не разбудить.
А потом разделись и уснули сами.

ТЕЛЕГРАММЩИК

Я потом часто думал — вот странно устроено. Если тебе хорошо было, так и жди, скоро станет грустно. Или не повезет, и настроение сразу испортится. Или кто-нибудь скажет обидное.
Не успели мы выспаться, как пришел тот человек. Телеграммщик.
— Рыбаков здесь живет? — спросил он, стоя в дверях и покачиваясь.
От телеграммщика пахло вином, он был небритый, с черной щетиной до самых глаз. Шапка куда-то на затылок съехала. Того и гляди, свалится.
Дед на него посмотрел, весь передернулся. Молча расписался, протянул руку за телеграммой.
— Э-э, нет! — засмеялся телеграммщик. Пощелкал пальцами. — За доставочку! А то голова болит. Три дня все-таки под снегом сидел. Один на один с ней, родимой.
Дедушка взял у мамы двадцать копеек. Отдал дядьке. Тот телеграмму протянул. Но уходить не собирался.
— Слышь! — сказал он деду. — Тут говорят, генерал какой-то нас откопал!
— Говорят! — ответил дед. — Ну, до свидания!
Пьяный рукой махнул.
— Чтоб ему неладно было! — воскликнул. — Лучше бы не откапывал! Как хорошо! На работу идти не надо! Телеграммы эти проклятые никто не шлет!
— Ты что, — спросил дед, — три дня с бутылкой в обнимку?
— Ага! — радостно крикнул телеграммщик. — А генералов этих не звал никто. Подумаешь, генерал! Да я сам, может, майор! Может, и я бы сейчас до генерала дослужился.
Из кухни мама вышла, велела мне в комнату идти. Я не хотел. Боялся деда оставить. Вдруг этот пьяный тут разбушуется? Но дедушка мне кивнул. Сказал:
— Иди, Антошка! Не гляди на этого майора. Мне и то страшно на него смотреть.
Я ушел. Но из комнаты ведь все слышно.
— Не пужайся! — сказал телеграммщик. — Чего такой пужливый? Небось на войне не был? Небось в тылу отсиделся!
Я думал, после этих слов дедушка на него закричит. Выгонит из прихожей. Но он промолчал. А пьяный болтал.
— Зря отсиделся! — говорил он. — На войне хорошо! На войне я человек был, понимаешь? Все под козырек берут! Что прикажешь, то и сделают! Если ошибся — никто не осудит. Не смеют. Вперед — и все!
Дед молчал.
— Нет, — крикнул телеграммщик, — ты не понимаешь! Война лучше! Вот бы сейчас войну! Я бы снова человеком был!
— Как у тебя язык поворачивается, — сказал дед, — такое говорить? Даже если пьяный.
— Ты чо, ты чо! — забормотал телеграммщик. — Думаешь, я Черчилль какой? Войны хочу?
— Давай-ка отсюда, герой! — насмешливо сказал дед. — А то вон внук мой тебя слушает! Подумает еще, что ты действительно майор!
— Майор! — закричал пьяный.
— Если и был майор, так забудь про это. И никому не рассказывай. Армию не позорь. Свое прошлое.
— Ты кто такой? — заорал телеграммщик. — Кто такой — меня учить? Подполковник? Полковник? Генерал, может быть? Ха-ха-ха! Генерал! Плевал я на всех генералов!
— Просто человек, — ответил дед. — Разве этого мало?
Телеграммщик, ругаясь, ушел. В прихожей послышался мамин голос:
— Надо было вызвать милицию.
— Разве поможет? — ответил дед. Голос у него был усталый, тяжелый. — Разве поможет милиция, если человек честь потерял?
Дедушка весь вечер ходил молчаливый. Когда его спрашивали что-нибудь, отвечал невпопад. Перед самым сном руку в карман сунул, вытащил бумажку.
Телеграмма! Забыли все про нее.
— «Дорогой Антон, — прочитал дед, — двадцать восьмого марта мне стукнет пятьдесят тчк Непременно прилетай тчк Иванов».
Дед забегал по комнате. Оживился.
— Еду! — крикнул он маме и отцу. — Еду! — крикнул мне.
У меня чуть слезы не выступили. Ведь мы договорились на лыжах покататься в каникулы. В кино вместе походить. Да и вообще мы договаривались весенние каникулы вместе провести. А он уезжает! Уезжает! И про меня забыл!
Дед подошел ко мне. Взял за подбородок. Заглянул в глаза.
— Ольга! Сергей! — сказал он. — А мы ведь вместе с Антошкой поедем.
И тут примчалась Анна Робертовна.
— Мон женераль! — крикнула деду с порога, нас даже не заметив. — Дождалась! Наконец-то! Гриша женится! Буду своих внуков нянчить!
Дедушка засмеялся. Спросил:
— Как же мы теперь управимся? Три коляски чужих да еще своя прибавится.
— Мон женераль! — воскликнула Анна Робертовна, смешно прищурив глаза. Будто земляничное варенье попробовала. — Прицепим друг к другу. Будет целый поезд.
Мы все так и покатились, представив себе поезд из четырех колясок. И Анна Робертовна вместо паровоза!

ЕГО РОДИНА

Мы путешествуем!
Мы меняем самолеты. Сначала летим на большом «Ту». Потом на небольшом «Иле». Затем на маленьком «Яке». И еще на «Ане». Совсем крохотном. В нем сидят человек двенадцать. И стенки дребезжат.
Мы летим сначала на его родину. Ведь он же вятский. Это где-то от нас далеко. За Уралом. Почти у Москвы.
Дед сказал, когда мы составляли с ним маршрут:
— Надо заехать на родину. Поклониться отцу-матери. Вдруг не придется?
Я эти слова мимо ушей пропустил. Стал его про Москву спрашивать. Про Харьков, где генерал Иванов живет…
И вот «Ан» садится уже. На снежное поле. Мы идем в Дом колхозника. Машины в деревню, где родился дед, не ходят. Добраться можно только на лошади. Вернее, на санях. Нам объясняют, что утром пойдет почта. И с ней захватят нас. Вместо ценных бандеролей, наверное.
Мы устраиваемся в тесной комнатке с маленьким окном. Подоконник широкий, пожалуй, с метр. Дед говорит, тут когда-то был монастырь. И это келья, комната, где монахи жили. Мне забавно, мы тоже, значит, монахи.
Нам говорят, что свет только до двенадцати. Что движок потом выключается. Не понимаю, какой движок? И почему электричество нельзя включить ночью? И почему лампочка светит неровно — то тускло, глазам больно, то ярко.
— Электричество здесь от двигателя идет, — объясняет дед. — А механику тоже спать надо. Вот построят вашу станцию, и свет сюда придет. Будет постоянный. Сибирский.
— Как? — удивляюсь я. — Наше электричество — так далеко пойдет?
— Конечно! — объясняет дед. — Сибирская электроэнергия и сюда пойдет, и в Москву, и даже в Европу.
Вот чудеса! А я и не знал!
Мы гуляем по городку. Как все странно здесь! Как не похоже на наш поселок!
Острозубые заборы, а у нас ни одного забора нет. Старинные приземистые дома — дед говорит, купеческие. А у нас ни одного старинного дома. Только старые есть, деревянные. Заброшенная колокольня, и над ней воронье кружит — черная орущая туча, даже жутко. У нас столько ворон не бывает. На улицах тихо, кашлянешь — слышно. А у нас в это время смех, музыка, народ гуляет…
Утром нас будят. Мы выходим на улицу, садимся в сани. Возница чмокает, лошадь нехотя трусит под горку.
Когда рассветает, я вижу, что лошадью правит мальчишка. Класса так из шестого. Я разглядываю его с интересом. А он оборачивается на деда.
— Сам-то из каких? — спрашивает дед. — Рыбаковский?
— Рыбаковский! — басом отвечает парнишка. Лицо у него в веснушках. — А вы на побывку, товарищ генерал?
— На побывку, — усмехается дед.
Парень громко чмокает, прикрикивает басом:
— Н-н-о-о!
Вот интересно: голос у мальчишки обыкновенный, а лошадь понукает басом.
Лошадь бежит быстрее, скрипит свежий снег под санями. Я любуюсь березовой рощей, круглой, посеребренной инеем. Дома у нас так березы не растут. Там они по отдельности. А здесь целая роща. Красиво.
Дорога то вверх поднималась, то бежала вниз, и мне казалось, что мы едем по волнистому морю. Я уснул.
Когда проснулся, сани стояли возле дома с почтовым ящиком, лошадь была привязана к столбу и громко хрупала, наклоняя голову к охапке сена.
Послышались голоса.
Из дома вышел дед, его провожала женщина в пуховом платке.
— Милости просим потом на обед, — сказала она. — Мы вас помним. И родителей ваших помним.
— Спасибо! — сказал дед, кивнул мне, и мы пошли куда-то за деревню по глубокой тропке.
Тропка привела к кладбищу. Над нами неподвижно стояли заиндевелые сосны.
Солнце освещало их кору, и деревья казались золотыми.
Дед остановился возле двух крестов. Смахнул с них снег. Снял папаху…
Я скажу честно, о чем подумал тогда. Я подумал не о тех, кто лежал под крестами. Я ведь их не знал. И представить их я тоже не мог: прадедушка, прабабушка. Что-то уж очень далеко. Какая-то древность. Если бы я видел их, может, что-нибудь и шевельнулось во мне. Но я не видел их, не знал, даже не представлял. Ведь это были родители моего дедушки. И я просто задумчиво смотрел на кресты.
А дед стоял, сняв папаху, склонив голову. И я понял — он забыл про меня. И про папу забыл, своего сына. И про маму. Про нашу стройку. Про эту деревню. Все-все забыл, всю жизнь, которая сейчас. Он смотрит на снег, на покосившийся крест, а видит не это, совсем не это, а что-то другое. Что только он знает и помнит.
Никогда дедушка не был таким. И тут я подумал: а вдруг он умрет? Вдруг его не будет тоже, как этих двоих — старичка и старушки, матери и отца моего дедушки? Мне стало страшно. Жутко. Как это — дедушки нет? Совсем нет! Навсегда!
Я наклонился, схватил кусок снега, сунул его в рот. Во рту стало холодно, заломило зубы. Я снова увидел сосны, их золотую кору, хвою, как бы покрашенную белилами. Кресты. Дедушку.
Я посмотрел на дедушку и поразился. Он плакал. Но не так, как плакал я. Лицо его было спокойно. Даже безмятежно.
А по щеке скатывалась слезинка.

ПЕСНЯ

Мы шли потом прямо по сугробам, и дед рассказывал мне, показывая на замерзшую речку:
— Здесь я пескарей ловил! Жалко, что сейчас не лето! А вон в том бору грибов было — пропасть.
Потом мы возвращались в деревню, и дед показал, где была раньше церковь.
— И ты молился? — спрашивал я.
— Конечно, — улыбался дед, — по закону божьему пятерка была. Только она называлась — «весьма успешно».
Лошадь у почты все хрупала сеном. Мы зашли на почту. Пахло сургучом и свежим хлебом. Женщина в платке поднялась нам навстречу. Поклонилась.
— Милости просим погостевать, — сказала она.
— Нам пора! — ответил дед.
— Так не по-христиански, — сказала она, — уедете завтра. А сейчас надо отобедать.
Речь у женщины была плавной, а сама она степенной, спокойной.
Мы вышли с почты, пересекли улицу, вошли в дом.
Дом был необычный. Двор — под крышей. Стены из бревен, каждое в обхват. В темной глубине двора протяжно промычала корова.
В комнате, за столом, сидели старухи и старики. Угол был увешан иконами. Они тускло мерцали в полумраке.
Когда дед перешагнул порог, старики и старухи встали. Неторопливо и плавно поклонились. Дед снял папаху и в ответ поклонился им тоже. Я растерялся. Не знал, что мне делать. Кивнул. Сказал:
— Здравствуйте!
Мы сели за стол, уставленный едой. Все молчали, только хозяйка приговаривала, угощая нас:
— Груздочков отведайте! Брусницы! Варенушки!
Это значит — груздей, брусники, вареного молока. Слова хозяйка выговаривала кругло, не спеша, и от этого они казались ласковыми, добрыми.
Дед поднялся с рюмкой в руке. Оглядел стариков и старух, всмотрелся в их морщинистые лица, поклонился опять.
— Спасибо вам, люди добрые, — сказал он, — за тепло, за сердечность. Мама моя и папаша померли давно. Когда пятилетки наши только начинались. Я в армии служил. Только на могилку сумел тогда съездить. А теперь вот и у самого жизнь на закате…
Он помолчал, выпил вино. Выпили и остальные.
— Прошу вас только об одном, — сказал дед. — Если, конечно, помните. Спойте. Помню с детства — петь у нас в деревне умели. А у мамы — любимая была про солдата. Дайте послушать в последний раз.
Запели старухи неожиданно, как-то враз, и получилось у них так ладно и хорошо, что сердце у меня приподнялось будто.
Выезжает молодец
На добром коне.
Спадает у молодца
Перчаточка с рук…
Выкатились у молодца
Поводечки из рук…

Песня грустная была, протяжная. Старухи даже и не пели будто, а рассказывали. Грустную историю рассказывали дедушке и мне, и я заслушался.
Видно, мне, доброму молодцу,
Бессчастному быть!
Бессчастному быть:
В солдаты идтить,
А моей молодой жене
Солдаткою быть…
Высылают меня, молодца,
В дальние города;
В дальние города,
За сини моря…
На синем-то на морюшке
Мать-погодушка,
У меня, у молодца,
Есть зазнобушка:
Молодая жена
С малым детушкам.
Напишу я молодой жене,
Напишу я грамотку:
Не пером я писал,
Не чернилами,
А писал я слезами
Горючими;
Отсылал эту грамотку
С ясным соколом,
С ясным соколом,
Под правым крылышком,
Под подкрылышком,
Под сизым перышком.

Дедушка словно застыл. И лицо у него было такое же, как там, на кладбище.
Старики не пели. Но сидели они не как зрители, а напряженно, недвижно. И волнение было у них на лицах. Казалось, хотя они и не поют, но про себя песню повторяют. И поэтому тоже в пении участвуют.
Стало тихо.
Дед встал. Каждого старика обнял. Каждую старуху.
— Пора все же, — сказал.
— Ну ладно, — ответила хозяйка, — мы привыкли мужиков отпускать по военным делам без заминки. А вам, генерал, спасибо.
Мы оделись, сели в сани все с тем же мальчишкой, и снег снова заскрипел под полозьями.
Дедушкина деревня стояла на взгорке, под березами.
На березах чернели грачиные гнезда.
Они пустовали теперь. И деревня от этого казалась осиротевшей.
Лошадь бежала вперед, а мы все махали старикам и старухам.
Они стояли на околице неровной горсткой. Смотрели нам вслед.
И мне было грустно, саднило горло. Будто я всегда жил в этой деревне. А теперь бросил ее и вот уезжаю.

ЕГО ДОМ

Москва!
Счастливые же все-таки ребята, которые в Москве живут! Счастья своего не понимают! Каждый день могут на Красную площадь приехать! В зоопарк сходить! Мороженого в «Детском мире» поесть! Им и в голову не приходит, наверное, что такого мороженого больше нигде нет.
А дома, дома какие в Москве! Калининский проспект, например. Там дома на раскрытые книги походят. Книги поставили боком. А метро! Да чего там! Как в кино или на картинках. Кто в Москве не бывал — поверьте на слово! В точности сходится. Поэтому я Москву описывать не стану.
Опишу только, как мы к Неизвестному солдату ходили. Но это — потом. Сначала мы все-таки прилетели. Взяли такси, приехали домой к дедушке.
Дом у него в красивом месте. Набережная рядом. Во дворе сугробы, как в лесу.
У подъезда, на лавочке, старики сидят. Перед ними раздвижной столик. В домино режутся. Лупят костяшками с грохотом.
Увидели они деда, домино бросили, закричали наперебой:
— Нашелся!
— Как же так!
— Куда вы исчезли, лейтенант?
— В Сибирь, товарищ полковник, — отвечал, смеясь, дед. — На строительство гидроэлектростанции, товарищ майор! Той самой, товарищ лейтенант! Знаменитой! А это мой внук, Антон Рыбаков. Знакомьтесь.
Я смутился. Поклонился, как дедушка в деревне.
— Какой вежливый мальчик! — удивился один старик.
— Не то что некоторые дикари! — сказал второй.
— Сибиряк, значит? — удивился третий.
— Коренной, — засмеялся дед, а старики мне руку жать стали.
Генерал-майор такой-то, говорит один. Генерал-полковник такой-то, представляется другой. Генерал-лейтенант этакий, рапортует третий. И все улыбаются мне.
Я оробел. Сперва не понял ничего, уж потом сообразил. Это, значит, они для удобства так друг друга называют. Не генерал-лейтенант, а лейтенант. Полковник. Майор. Чтоб короче и быстрее.
Тут я с духом собрался и говорю:
— Разрешите, товарищи генералы, угостить вас кедровыми орехами, которые я с Кешкой осенью собирал.
Скинул я с плеча рюкзачок, который с собой очень даже предусмотрительно прихватил, и насыпал генералам по карману орехов. Да еще и по здоровой шишке дал.
— Ну! — закричали генералы. — Эх! — закричали. — Ух!..
Потом они успокоились и один — полковник, кажется, — говорит:
— Можно, Антон Петрович, мы вечерком с внуками зайдем? Пусть они на живого сибиряка поглядят. Вообще поговорят. Это им пригодится.
Дед спрашивает:
— Ну, Антон?
Я прямо растерялся. Ведь не зверь же я какой-нибудь. Просто человек. Чего на меня смотреть? Но уж больно старики на меня жалостно глядели. И вообще — приветливые были. Я сказал:
— Милости просим!
И опять почему-то поклонился, болван. Вышло как-то невзначай. Будут думать еще, что у нас в Сибири все время кланяются. Как при царе.
Пока мы в лифте поднимались, я деда спросил:
— А что, тут одни генералы живут?
Он рассмеялся. Нет, не одни, оказалось. Полковников много без приставки «генерал». Майоров. Тоже без приставки. Просто в этом доме военные живут.
Мы поднялись на дедушкин этаж. Остановились у двери. Постояли минуту.
— Ты волнуешься? — спросил я.
— Волнуюсь, — ответил дед.
— Потому что давно не был?
— Потому что много лет прожил тут с бабушкой, — сказал он. — Но теперь ее нет. А мне кажется, она дома. Ждет меня из долгой командировки.
Дед внимательно посмотрел на меня.
— Ну! — прошептал он и щелкнул ключом. И переступил порог. Будто в омут бросился…
Я хожу осторожно по комнатам. Как по музею. Внимательно оглядываю все. И поражаюсь.
Оказывается, я совсем не знаю дедушку! Совсем-совсем!
Мы столько прожили с ним! Проночевали в одной комнате, говорили о всякой всячине, но, оказывается, я почти ничего про него не знаю. И если бы не приехал сюда, никогда не узнал бы.
Иду по квартире, где жил дедушка, и узнаю о нем все больше.
На письменном столе стоит маленькая пушка. Внизу написано: «Майору А. П. Рыбакову в память об испытаниях».
Я спрашиваю деда, что это значит. Он объясняет: испытывал гаубицу. Потом она прошла всю войну.
Никогда не слышал, что пушки испытывают. Самолеты испытывают — это да, про это каждый знает. Но вот и пушки тоже. Мне интересно, как это делается.
Дед объясняет: на дальность полета снаряда. На рассеивание. Снаряды, оказывается, в одно место точно никогда не попадают. Даже такое спасение на войне есть — прыгай в воронку, если снаряд жахнул. Другой сюда никогда не попадет. Ну, еще испытание на силу заряда — сколько пороху надо класть, чтобы снаряд поближе летел или подальше. Самое страшное — это испытание. Потому что однажды надо столько пороху положить, что он быстрее взрывается, чем снаряд вылетит. Пушку разрывает. Предельная нагрузка…
В книжном шкафу я нахожу книгу с непонятным названием — «Теория баллистики». Зато автор понятен. Кандидат военных наук А. П. Рыбаков.
— Что это — кандидат? — спрашиваю я.
— Ученая степень, — отвечает дед.
— Значит, ты ученый? — смеюсь я.
— Немножко, — улыбается он.
— А баллистика, это что?
— Наука о полете снаряда.
Вот какая наука еще есть.
— Что же ты думаешь, — говорит дед, — война — это просто так? Трах-тарарах? Впрочем, многие так думали. Да и думают еще. — Дед усаживает меня за стол. Сам садится напротив. — Но армия — это целый мир. А мир не может быть без науки. Не зря же военные академии есть, где офицеры учатся. Ученые офицеры.
— Я хочу быть офицером! — говорю я горячо. — Как ты! Ученым офицером!
Дедушка берет меня за плечо.
— Не забудь, — говорит он, — это работа тяжкая. Учиться. В поле спать. Сильным быть. Ехать, куда пошлют. За других отвечать и самому ответа не бояться. Думай, Антон! — Дед улыбается. — Время у тебя еще есть.

ВСТРЕЧА НА ВЫСШЕМ УРОВНЕ

Я надеялся, генералы пошутили. Но ошибся. Вечером раздался протяжный звонок, и генералы явились, толкая перед собой своих потомков.
Первой вошла курносая девчонка. Класса из пятого. В брюках, в пушистой кофточке, железный пояс какой-то. Цепью.
— Фи! — сказала она. — Я думала, действительно сибиряк. А он просто малыш. — Она протянула мне руку лодочкой, представилась: — Мэри!
— Ты не Мэри, а Маня! — угрюмо сказал генерал. И покачал головой.
Все генералы были при параде, в орденах. Но я это едва заметил. Маня меня прямо протаранила. Малыш! Подумаешь! Сама-то велика ли? Но я ничего не сказал, конечно. Все-таки я хозяин, а они гости.
Потом три парня вошли. Первый — в джинсах с множеством кармашков. Даже на коленках карманы. В красной рубахе. На ней Фидель Кастро нарисован. Я его Фиделем сразу прозвал. Второй — в очках. Прилизанный. Волосы блестят, будто водой намочил. А на самом деле сухие. Или не сухие? Я, пока мы сидели, все гадал.
Третьего звали Глеб. Здоровый лоб. Класса из седьмого. На груди у него круглый значок с небольшое блюдце. На значке написано иностранными буквами: «Stop!» Стоп, значит. Кому это — стоп?
Они вошли, а я не знал, что мне делать. Да еще дед увел своих генералов в другую комнату. Трое уселись. Глеб медленно прошел вдоль стен, разглядывая стол, пианино, шкафы с книгами. Приблизился ко мне. Кивнул на значок.
— Махнемся?
Я пожал плечами. Не понял.
— Махнемся на пушку? — кивнул он. И добавил: — Не глядя!
«Хорош гусь, — подумал я. — Пушку вон как разглядел, а говорит — не глядя».
— Это деда, — сказал я сухо, — не имею права.
Глеб скис. Прилизанный повернул ко мне голову.
— Угостил бы чем-нибудь, что ли, — сказал он томно, — хотя бы водичкой.
Я обрадовался, что можно выйти. Вздохнул на кухне. Насыпал вазу кедровых орешков. Принес их в комнату.
Глеб в ладоши хлопнул, подскочил к столу, набил карманы сразу, потом еще в руку орехов взял.
Я хмыкнул. Мне не жалко, пожалуйста, еще сейчас принесу, но что он жадничает! Потом я дал воды прилизанному.
— А лед есть? — спросил он.
Я удивился: зачем? Оказывается, в воду.
— Простудишься, — сказал я. — И так холодная. Из-под крана.
— Сэнкью вери матч, — кивнул он благосклонно, — за заботу!
— Ну расскажи, расскажи, — зевнула Мэри, — как вы там, в Сибири, живете?
— Живем помаленьку, — смутился я.
— Подвиги совершаешь? — спросил Глеб и тряхнул головой. Волосы ему все время глаза закрывали.
Я улыбнулся.
Вспомнил, как дед нам про девушку писал. У которой усы оказались.
— Совершаю, — ответил я, — подвиг утром, подвиг вечером. Иногда по воскресеньям.
Прилизанный захрюкал.
— Что-то скучно у тебя, — воскликнула Мэри и спросила: — Звук имеешь?
Я пожал плечами.
— Ну, приемник, транзистор?
Я кивнул на приемник. Она вылезла из кресла, включила музыку. Стала притопывать. Потом приплясывать. Коленками задергала, заизвивалась. Захыкала:
— Хы! Хы!
Будто гимнастику делала.
— Смогишь? — спросил меня Глеб.
Я не понял.
— Ну, смогуешь? — повторил он.
— Да темный он, не видишь! — сказал прилизанный. — Переведи на древнерусский.
— Куришь, спрашиваю? — перевел Глеб.
Я взял с дедушкиного стола его сигареты. Волосатый Глеб закурил, выдыхая дым к потолку, развевая его рукой, чтоб не видно было.
Я себя чувствовал как последний дурак. Будто занесло меня в какую-то чужую компанию. Никого-то тут я не знаю. И вообще пора убираться! С удовольствием бы ушел. Но куда уйдешь из своего дома?
Глеб курил, Мэри приплясывала, подхыкивая сама себе, прилизанный сидел, задрав ногу, взявшись рукой за ботинок. Все они высказались, кроме Фиделя.
Я его хотел что-то спросить. Но Глеб сказал неожиданно:
— Ты чего, как дурачок, в галстуке ходишь? Ведь не в школе?
Я смутился. Даже пот меня прошиб. Еще подумают, что какой-нибудь выскочка, активист, даже спит в галстуке. Я стал развязывать узел и вдруг понял, что прилизанный как-то не так это сказал. Зло. Издеваясь. Я затянул галстук потуже. Как бы не так, подумал, сниму — жди. Но промолчал. Ничего не ответил. Мэри плясать перестала, внимательно посмотрела на меня. И прилизанный посмотрел. И Фидель.
— Это атавизм, — наставительно сказал Глеб. — Слыхал такое слово? Пережиток детства, понимаешь? Галстук носить — пережиток детства. Надо развиваться. Прогрессировать.
Прилизанный хрюкнул, Мэри снова заегозила. Только Фидель сидел как истукан.
Мне было противно.
Я был противен самому себе. Хотелось сказать что-нибудь этому Глебу! Может, по морде даже смазать! Но я промолчал. Что же генералы скажут? Да и дедушка. Ведь генералы его друзья.
Я сдержался, Сжал зубы. Прикрыл глаза, чтобы успокоиться. Сказал весело:
— Ребята! Пойдемте завтра к Неизвестному солдату! А то я не видел. А деду некогда.
Прилизанный снова хрюкнул. Как поросенок. Ну и смех у него. Блеснул презрительно очками. Глеб сказал:
— Чего мы там потеряли? Майорша, — сказал он Мэри, — может, ты проводишь сибирячка?
— Провожай сам, лейтенантик! — хихикнула Маня.
Я обомлел. Значит, они себя тоже так зовут? Майорша? Лейтенант? Когда генералы друг друга звали, это было смешно. А эти-то? Они тут при чем?
Но я опять промолчал.
И тогда встал Фидель.
— Ну ладно, — сказал он, — я думал, ты действительно сибиряк. А ты как и эти! Ничуть не лучше. Только переехать сюда надо. Сократить расстояние. И все будет о'кэй, как они выражаются.
Парень, блестя застежками на джинсах, пошел в прихожую, а я улыбался ему жалко. Растерянно. И в голове моей вертелся вопрос, который я хотел задать этому Фиделю. Я хотел кивнуть на того, настоящего Фиделя, и спросить:
«Ты просто так его носишь? Или из уважения?»
Из уважения! Можно было не спрашивать.
Я повернулся к остальным. Глеб все курил, Манька плясала, прилизанный очкарик держался за ногу.
— Вечно этот зануда полковник настроение испортит! — сказал очкастый.
И я подумал опять: мокрый он или просто такая прическа?
— Ну-ка, генералы, — сказал я тихо, — проваливайте отсюда!
Странно: они ушли мирно, без скандала. Видно, боялись настоящих генералов. Я остался один. И до того мне стало тошно, что ничего не хотелось видеть. Я выключил свет. Задумался.
Я не знаю, сколько просидел, думая про этих внуков и про себя. Надо же! Я ведь тоже генеральством гордился. Считал, что лучше других. Выходит, я тогда на этих походил. Может, только одеждой и отличался.
Щелкнул выключатель.
Дед и его друзья стояли вокруг меня. В орденах. В парадных мундирах.
— Ну как, — спросил генерал-майор, — встреча на высшем уровне прошла успешно?
— Успешно, — соврал я. И криво улыбнулся. Вечер неискренних улыбок, ничего себе!
Назад: Ч а с т ь ч е т в е р т а я. ЗЛОЙ ДЕМОН
Дальше: Ч а с т ь ш е с т а я. ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ