Ч а с т ь ч е т в е р т а я. ЗЛОЙ ДЕМОН
ЗЛОЙ ДЕМОН
Есть такое выражение — «Злой Демон».
Я когда про него думаю, он мне представляется лохматым, с человечьим лицом. За спиной у него перепончатые крылья с острыми углами — как у летучей мыши. Бр-р-р… И хотя я его себе ясно представляю, Злой Демон совершенно невидим. Он может витать в воздухе, и тогда воздух потрескивает и рассыпается искрами — как будто синтетическую рубашку с себя снимаешь. Он может поселиться в человеке, в каком-нибудь знакомом человеке, или — еще хуже! — в самом тебе, и тогда, что бы ты ни делал, все будет плохо кончаться, и с тобой случится что-то такое необъяснимое, отчего жизнь наступит — хуже некуда…
В то утро я проснулся как обычно, Ни о каком Злом Демоне не думал. Пошел в школу, сунул в парту портфель, о чем-то заговорил с Кешкой, и все было обыкновенно, как всегда.
И тут это случилось…
Хлопнула дверь, и на пороге класса возник Злой Демон со своими редкими зубами, захихикал, пустил через весь класс портфель в угол и заорал:
— Э, народ! Знаете, кого я вчера видел? Генерала!
— Во сне, что ли? — спросил Кешка.
И класс, по обыкновению, грохнул.
— Нет, — ответил он, ничуточки не смутившись. — Перед сном. Пошел прогуляться и вдруг навстречу — он. Две звезды на погонах! Лампасы на штанах!
— Ну, барон! — поразился Кешка.
— Какой барон? — не понял Злой Демон.
— Мюнхгаузен! — воскликнул Кешка.
И все опять покатились со смеху.
Над ним всегда смеялись, над этим Злым Демоном. За привычку врать. За его дурацкие выдумки. И я всегда над ним хохотал. Но тут у меня сердце сжалось. Злой Демон говорил правду, и я тогда еще ни о чем не подозревал, ничего такого не думал, и человек этот никаким Демоном для меня не был, а был просто Кириллом Пуховым по прозвищу Газовый Баллон. Звали его так за то, что Кирилл был самым толстым в нашем классе.
Ребята смеялись над Пуховым, он таращил глаза и божился, что не врет на этот раз ни капельки, а я краснел, и меня распирала обидная досада на всех. И тогда я сказал, перекрывая гомон:
— Прекратите смех. Генерал — мой дедушка.
Тут уж Газовый Баллон постарался: захрюкал. Это у него смех такой. Не как у нормальных людей. Он когда смеется, то хрюкает. И такой его смех всегда всех смешит. Все в классе так и покатились. Может, покатились из-за Баллонового хрюканья, но я решил, что смеются надо мной.
Я покраснел еще больше. Даже слезы у меня навернулись. Вот тебе и на! Вот тебе и сюрприз! Я ведь хотел сюрприз устроить! Как мне хотелось про деда рассказать! Ну, хотя бы Кешке! А я молчал, крепился. Действительно, что значат слова? И я придумал. Придумал здорово, а вышло как… Я же решил — наденет дедушка форму, и мы вместе в школу придем — вот все ахнут. А вышло — смеются, будто я какой-нибудь редкозубый враль Кирилл Пухов.
Кешка меня локтем в бок толкнул, буркнул недовольно:
— Чего ты-то?
Это последней каплей было. Гордость моя взбунтовалась, что ли? Или, может быть, Злой Демон именно в этот момент первый раз меня дернул. Я вскочил и сказал, едва сдерживаясь от злости, Газовому Баллону:
— На спор!
— Не промахнись, Асунта! — воскликнул Пухов.
И все покатились снова.
— Имей в виду — на «американку», — сказал я, дрожа от нетерпения. Немедленно, да, да, немедленно надо мчаться домой… Привести дедушку… Нет, это неудобно… Он обидится… Тогда…
Надо идти всем, кто не верит, к дому. И попросить дедушку выйти на балкон. А перед этим он должен надеть мундир.
Я едва дождался конца уроков. Каждую переменку охотники подзуживали то меня, то Пухова. Подзуживать было легко, требовалось только сказать: «Да брось ты, мало ли, погорячился», — и мы с Кириллом по очереди краснели и надувались, как воздушные шарики.
Наконец прогремел последний звонок. Толпа собралась порядочная. Почти весь класс.
Мы с Пуховым шагаем рядышком, как дуэлянты какие. Сзади понурый Кешка, мой секундант. Дальше — зрители. В толпе мелькает зеленая шапочка Альки.
Алька — это одна девчонка из нашего класса, независимый человек и вообще… Если всем что-нибудь нравится, например фильм, ей очень даже просто он может не понравиться. И Алька это не скроет. Не притворится, что она — как все. Скажет правду, и точка. Остальные девчонки у нас любят быть как все. Любят, чтобы у них единогласие было, одни вкусы, одни любимые артисты и песенки. Это свое единодушие они очень уважают, а я уважаю Альку… Я считаю, у нее мужской характер, хотя сама она очень мягкая, не нахальная. Ну, еще у Альки косы есть. Самые толстые и пушистые в классе. Как у моей бабушки на той фотографии. Но это к делу не относится.
К делу относится, что и Алька идет вместе со всеми. Шапочка ее мелькает. И тут мне на секунду становится жаль Кирилла Пухова. Ведь он проиграл «американку» — три желания в любое время. Проиграл, бедный Газовый Баллон. А Алька увидит моего дедушку.
Что-то такое во мне происходит. Какие-то мурашки ползут у меня по спине, как будто я сейчас пятерку получу и уверен в этом на сто процентов. Ребята стоят возле дома, я мчусь по лестнице домой, звоню долго, лихорадочно, потом открываю квартиру своим ключом, заглядываю в кухню, в комнаты, в ванную.
Деда нет.
Что же делать? Вот позор…
Сказать, чтобы ждали? Засмеют и уйдут: нашел дурачков!
И тут гениальная идея приходит мне в голову!
Я скидываю пальто, открываю шкаф, натягиваю на себя дедов мундир с орденами, подгибаю рукава, подумав, надеваю на макушку генеральскую фуражку с золотыми позументами и выхожу на балкон.
Я вижу глаза, устремленные на меня, — восторженные, пораженные, радостные. Я отыскиваю зеленую шапочку, нахожу Альку и улыбаюсь ей одной. Потом я протягиваю вперед руку, как фельдмаршал Кутузов, и мне кажется, что мундир мне впору, будто сшит на меня, и ордена на груди вручены в торжественной обстановке тоже мне, и что вообще генерал-лейтенант — это я.
Злой Демон Кирилл Пухов потерянно улыбается.
ПРИВИЛЕГИИ
Класс переменился.
Перед уроками все мальчишки подходили ко мне поздороваться «по петушкам» — это было признаком высшего уважения, а девчонки улыбались мне в любую секунду перемены или урока — стоило только остановить на какой-нибудь свой взгляд.
Сначала я чувствовал неловкость, будто что-то сидело во мне, какая-то заноза. Потом заноза рассосалась, я привык, что «по петушкам» со мной здороваются даже некоторые старшеклассники и учителя смотрят на меня как-то особенно, с подчеркнутым интересом, словно хотят спросить о чем-то, не относящемся к школе, да стесняются.
И вообще я стал замечать, что жизнь моя улучшилась. Что я получил привилегии. Двойки, конечно, и теперь иногда проскакивали. Но не так, как раньше. Теперь учителя ставили их с оговорками. Целые речи произносили: как же, мол, ты, Антон, можешь такое себе позволять? Ну ладно, дескать, был бы неспособный человек, а то ведь не только без двоек, но и даже и без троек можешь учиться — и поднатужиться-то надо чуть-чуть.
Не очень приятно выслушивать такие речи, но я притерпелся и даже вывел любопытную закономерность, как сказала бы учительница математики. Я заметил, что иногда, прочитав мне целую лекцию и даже поставив двойку в журнал, учителя дневник мой не требовали так строго, как раньше или как у других ребят. А иногда и в журнале двойка не появлялась, а только жирная точка — будто двойка оставалась в уме: точку пишем, два в уме. И еще. Еще учителя будто ждали чего-то от меня. Сначала я не понимал, чего они ждут. Потом экспериментально выяснил: ждут слов. И не требовалось очень уж раскаиваться. Достаточно было сказать скромным голосом: «Извините, я непременно все сделаю к следующему уроку», — как учителя вздыхали, кто погромче, кто незаметнее, и я мог запросто отделаться от неприятности.
Привилегии были всякие. Директор Максим Сергеевич, например, теперь всегда замечал меня и вежливо отвечал на мои поклоны. Рыжий физрук не придирался и не срамил меня, когда я кулем переворачивался на параллельных брусьях, а завуч никогда не останавливала, если я бежал на перемене по коридору, и не требовала, чтобы я шел шагом. Я чувствовал прямо-таки животом, что могу даже уйти с уроков без уважительных причин. Однако на это я не решался. Это было бы слишком. Да и куда пойдешь один среди бела дня в нашем поселке?
Словом, жизнь моя наполнялась маленькими привилегиями, я быстро к ним привыкал, и все шло как по маслу, если бы не Кешка и Алька. Во всей школе только они двое относились ко мне как прежде. Кешка не здоровался «по петушкам», а буркал неохотно: «Привет», и Алька не улыбалась мне каждую секунду. Наоборот, они словно сговорились и поглядывали на меня как-то недоверчиво, что ли. С каким-то сомнением.
А я их понять не мог.
Что с ними случилось? Ведь со мной-то ничего не произошло.
Однажды у меня даже мелькнула нехорошая мысль: неужели завидуют? Я тотчас прогнал ее. Не могло этого быть. Не такие люди Кешка и Алька, чтобы завидовать неизвестно чему. Тому, что ли, что дед у меня генерал? Вот глупость-то! Ведь я же тут ни при чем!
Я отогнал эту мысль, да ненадолго.
Однажды я проходил по коридору, а Кешка и Алька стояли у батареи. И когда я прошел мимо них, то услышал вдруг Кешкины слова. Слова были обидные, и сказал их Кешка обидно, с иронией. Он сказал:
— Без лампасов, а вылитый генерал!
Это слово — «генерал» — он произнес с ударением, как бы с большой буквы.
Я словно споткнулся.
Я обернулся, еще не веря своим ушам, не веря, что Кешка, мой друг Кешка способен на такое предательство.
Я глядел на Кешку, чувствовал, как горят мои уши, и видел его взгляд — пустой, будто он и не видит меня, а смотрит сквозь стекло, куда-то вдаль.
Кешка презрительно смотрел сквозь меня, и я готов был провалиться: Алька усмехнулась.
Ясное дело — она усмехнулась над Кешкиными словами и над моей новой кличкой.
«ГЕНЕРАЛ»
Теперь меня звали Генералом.
Кешка и Алька молчаливо хмурились, а остальные произносили новую кличку приветливо, с уважением, и я успокоился. Новое имя даже приятно щекотало меня. Генерал! Мон женераль! Не так уж, в конце концов, плохо. Не то что, к примеру, Газовый Баллон.
Газовый Баллон сник. Не хрюкал больше. Ждал, когда я с него «американку» потребую. И как потребую — при всех, с позором, или один на один. Я часто ловил на себе его взгляд — тревожный, будто просящий о чем-то. О чем? Ясное дело, о чем. Я теперь Генерал, а он как был Газовый Баллон, так им и остался. Стоило мне захотеть, и я его как угодно высмеять мог. За что угодно. За любой пустяк. Хотя бы за то, что он не смеется, а хрюкает.
Ничего не стоило мне изменить его прозвище Газовый Баллон на другое какое-нибудь, куда пообиднее. Нуф-Нуф, например. Есть такой герой в «Трех поросенках».
Но я не делал этого. Что-то такое меня удерживало. Не зря же потом все выяснилось про Злого Демона…
А события развивались.
Однажды вечером я шел в библиотеку. И нос к носу, под самым фонарем, столкнулся с нашей пионервожатой Галей. Если бы не фонарь! Но когда не везет, так не везет. Когда не везет, так и фонари не на месте стоят.
Галя покраснела, увидев меня, хотя это было глупо. Она покраснела, потому что шла не одна, ее вел под ручку монтажник Борис Егоров. Все в школе знали, что Егоров — Галин ухажер, никакого секрета тут нет, и глупо стесняться этого. Но Галя стеснялась, всегда гуляла с Борисом по самым закоулкам и бездорожью, и однажды кто-то из девчонок увидел даже, как Борис переносил Галю через огромную лужу на руках. Борис был круглолицый, широкоплечий, здоровый, перенести Галю через лужу ему ничего не стоило, но наши девчонки устроили из этого важное событие — хихикали и шушукались целую неделю, пока их Алька не одернула. Она им буркнула что-то, девчонки напыжились, надулись, но вожатую обсуждать перестали.
Так вот, я столкнулся с ними под фонарем, хотел шмыгнуть в темноту, пока они меня не разглядели, но Галя уже покраснела, остановилась и завела со мной разговор, хотя для нее же лучше было бы меня не заметить. Что делать, человек очень часто поступает совсем не так, как ему хотелось бы!
— Здравствуй! — сказала Галя, хотя днем мы виделись в школе.
Она замолчала, переступая с ноги на ногу, и лицо ее было ужасно беспомощным. Она не знала, что ей сказать, не знала, зачем остановилась, зачем завела разговор, и я уж совсем было собрался нырнуть в темноту, но Галя вдруг сказала:
— Скоро примем ваш класс в пионеры. А Борис Егоров… — она показала рукой на монтажника, будто его не знала в нашем поселке каждая собака, — а Борис Егоров будет у вас вожатым со стройки.
Я ухмыльнулся. Галя хотела оправдать свои прогулки с Борисом. Я взглянул на монтажника. Тот улыбался, ничуть не разделяя Галиного смущения.
— Слышь ты, как тебя! — сказал он, сверкая зубами. — Передай народу, чтоб посоображали заранее, понимаешь! Кандидатуру начальника отряда!
— Председателя совета! — ужаснувшись, поправила Галя.
— Ну, в общем, понимаешь! — хохотнул Борис. — Командира! Генерала!
Меня словно ошпарило кипятком. Генерала?
Нет, Егоров, конечно, не знал моей новой клички — откуда? А у отряда должен быть свой председатель. Командир. Генерал, как пошутил Галин ухажер.
Я шагал домой и хмыкал себе под нос: «Хм-хм!» Чем больше думал, тем громче хмыкал — еще бы, такие перспективы… Ведь, в конце концов, думал я, у меня есть привилегия: мой дедушка — генерал! А я дедушкин внук! И ведь должна же в моих жилах бежать генеральская кровь! Да что я, с отрядом не управлюсь? Хм-хм!
Оставалась мелочь. Избрать себя председателем совета отряда. Вот только как? Хорошо в Америке — захотел, сам свою кандидатуру выдвигай. А у нас — неудобно это, неловко как-то. Но тут мне пришла счастливая идея. Есть же человек, который передо мной виноват, который как бы мой должник. Сказать ему, да и дело с концом. Я совсем громко захмыкал: действительно, неудобно. Но я себя убедил: удобно! Взялся за гуж, не говори, что не дюж! А тут и правда за гуж берешься! А если за гуж, то стыдиться нечего. Стыдиться стыдно.
Чем больше я себя убеждал, тем неубедительней получалось. Но через себя переступил — есть такое выражение. Как это через самого себя переступать, я не знаю, но раз говорят, значит, можно. В общем, взял сам себя за руку и перешагнул что-то такое. На большой перемене отвел в угол Кирилла Пухова и, заикаясь, объяснил ему свое первое желание. Злой Демон оживился.
— Будь спок! — воскликнул он. — Не сомневайся.
— Но об этом никто не должен знать! — сказал я угрожающе.
— Это второе желание? — спросил радостно Газовый Баллон.
«Ну выжига!» — подумал я, но согласился.
— Клянись! — потребовал я.
— Это третье? — засмеялся он счастливо и вздохнул, будто сбросил тяжелый груз.
— Третье! — хмуро подтвердил я и погрозил ему кулаком.
Злой Демон ухмылялся.
А мне стало тошно. Что-то изнутри меня давило, какое-то сомнение. Но я не знал — какое…
ВЫБОРЫ
Первое собрание получилось очень торжественным, потому что мы еще не остыли после линейки. Лица у всех были розовые, галстуки непривычно сжимали горло, блестели глаза. Все казались праздничными и обалдевшими, поэтому, когда Галя спросила, какие кандидатуры на пост председателя, все растерянно запереглядывались. Сердце у меня сжалось: а если Пухов не успеет, растеряется и выберут другого? И что только случилось со мной? Какой такой Злой Демон в меня переселился?
Я хотел, смертельно хотел стать председателем совета отряда, носить красные лычки на рукаве и командовать классом. Я считал, что имею на это право — ведь дедушка у меня генерал, не то что у Кешки, к примеру, у него дед — всего-навсего старший сержант, да о чем говорить! Мой дед был самым главным из всех родителей и дедушек нашего класса, и я имел привилегии — разве не ясно?
Ясно, ясно, все было ясно, да только сердце все равно у меня колотилось, и я впился взглядом в Газового Баллона.
Пухов наконец протянул руку, медленно, не спеша, как в замедленном кино, поднялся с места и пошевелил губами. Я услышал свое имя.
Класс загомонил, мальчишки и девчонки хором соглашались с Пуховым — только Кешка и Алька молчали.
— Эй, потише! — прикрикнул Борис Егоров, наш вожатый со стройки. — Лучше объясните, почему предлагаете эту кандидатуру.
Борис Егоров смотрел на Галю, Галя отводила серые глаза, хмурилась, делала строгий вид, но ничего у нее не получалось, не выходил у Гали строгий вид — она всего год как сама-то нашу школу кончила, а Егорову было, в общем-то, все равно, по какой причине выдвигают мою кандидатуру, он спросил просто так, для порядка, по лицу его было видно — круглому, добродушному, улыбающемуся. Да и вообще он не про собрание думал, а про что-то другое.
— Как же! — ответил ему Пухов. — У него дедушка генерал.
— Генерал? — переспросил механически Борис, все еще глядя на Галю и не понимая смысла слова. — Ах, генерал? Какой генерал? Какой у тебя дедушка генерал? — удивился он уже искренне, разглядывая меня с интересом.
В глубине души я возмутился невниманием монтажника. Но сдержался.
— Генерал-лейтенант, — сказал я с достоинством. — Но разве в этом дело?
Класс затих. Егоров смутился. И тут на помощь пришла Галя.
— Конечно, не в этом! — воскликнула она с жаром, и щеки ее порозовели. — Тебя председателем и без дедушки избирают. Верно, ребята?
— Верно! — заорали ребята.
А когда все стихли, я услышал Кешкин голос.
— Нет, не верно! — сказал он.
Я медленно поднялся. Все кипело во мне. Я обернулся к классу, к нашему большинству, к мальчишкам, которые жали мне «петушка», к девчонкам, которые всегда охотно мне улыбались. Я увидел их глаза, доброжелательные улыбки и произнес каким-то противным скрипучим голосом, вперив в Кешку свой взгляд:
— А тебе что, завидно?
В классе повисла тишина.
Я хотел сдержаться, взять себя в руки, но ничего не вышло. Злой Демон понес меня под гору.
— А тебе завидно? — повторил я и неожиданно прибавил: — Старший сержант.
Кешка посмотрел на меня.
Он только посмотрел на меня, а я готов был провалиться сквозь землю.
Боже! Какой позор!
Я нашел глазами Кирилла Пухова, но он понял мой взгляд по-своему. Он кивнул мне, выполняя обязательство, и крикнул:
— Да чего там, голосуем!
Лес рук взметнулся кверху, выбирая меня председателем…
Вечером мама устроила торжественное чаепитие. Купила торт. Накрыла стол нарядной скатертью.
Я сидел в пионерской форме с нашивкой на рукаве — мама постаралась, — а настроение у меня было хуже некуда.
Я пил чай и чувствовал, как разглядывает меня дедушка. Поглядывает потихоньку — то исподлобья, то сбоку. То встанет покурить и смотрит в затылок. Будто он что-то чувствует.
А вдруг узнает? Или просто спросит?
Мама смеется, шутит, говорит о чем-то с папой, а мы с дедом молчим.
Когда укладываемся спать, он опять молчит. Только вздыхает. Дает мне возможность высказаться. Но я не хочу высказываться. Мне нечего ему сказать. Наконец дед не выдерживает.
— Пошепчемся? — говорит он тихонько.
Я сжимаю губы, даже перестаю дышать. Я не шевелюсь, будто сплю, а сердце грохочет, грохочет во мне, будто тяжелая артиллерийская канонада.
Будто я вор какой. Будто я что-то украл…
АННА РОБЕРТОВНА
А дедушка вел себя странно, очень странно.
Может, я, конечно, сам в этом виноват. Промолчал бы, не рассказал про выдумку Анны Робертовны, глядишь, все было бы нормально. Хотя как знать… Встретились бы где-нибудь на улице, дед и без меня бы узнал.
В общем, дело было так.
Как-то пришел я на французский. Дверь у Анны Робертовны не была закрыта. Просто притворена. Звонить не пришлось. Я вошел, разделся. Какие-то голоса слышались из комнаты, но мне ничего еще в голову не пришло. Мало ли, соседи зашли. Или еще кто. Но тут вдруг запели. Анна Робертовна запела. Я в комнату заглянул и обомлел.
Диван раздвинут. На диване три подушки лежат. И три скомканных одеяла. Анна Робертовна посреди комнаты стоит, под самым абажуром. Головой кисточек касается, но ничего не чувствует. Дирижирует сама себе костлявыми руками, пританцовывает и поет:
Отцве-ели уж-ж давно
Хризанте-емы в саду-у,
А любо-овь все ж-живет
В моем се-ердце больно-ом!
Я комнату оглядел — кому это она? Сама себе, что ли? И чуть не упал. Нет, не сама себе. Перед ней, у стенки, в рядок, сидят на трех горшках три розовых младенца. Щеки помятые — видно, после сна. Улыбаются Анне Робертовне. Молчат. Видно, нравится им песня.
Я в себя пришел, сказал:
— Бонжур, Анна Робертовна!
— Ох! — вздрогнула она. — Как ты меня напугал, Антоша!
Малыши захныкали, Анна Робертовна бросилась к ним, но ребята были бойкие, сразу видать — строители, сорвались с горшков и разбежались. Пришлось мне Анне Робертовне помогать малышей ловить, приводить их в порядок. Вот никогда не думал, что придется таким заниматься! Анна Робертовна вся взмокла. Бусинки пота на лбу выступили.
— Ме шер енфант! — кричала она. Мои дорогие дети, значит.
Но енфанты не слушались, неорганизованная, видать, была публика. Один ревел, второй на пол лег, третий одеяло тащил с дивана.
— Это я, — сказала Анна Робертовна, — по совету твоей мамы, помнишь? Пока дождешься своего внука! Вот и решила высвободить трех молодых матерей из нашего дома. Но не знаю, как управиться. Может, много сразу взяла? Может, надо хотя бы двоих?
Анна Робертовна была возбуждена, щеки ее горели, глаза за стеклами очков походили на яркие фары.
— Антоша! — воскликнула она. — У вас нет соответствующей литературы? Может, у мамы осталась? С той поры, когда ты был маленьким?
Я обещал поискать соответствующую литературу. Завтра занести. Похоже, французский теперь отменялся. Кажется, навсегда. Я помог Анне Робертовне сварить манную кашу. Помог покормить с ложечки ее огольцов. Выстирал их штанишки. Развесил их на батарее.
Анна Робертовна ощущала угрызения совести. Про кашу и штанишки она пыталась говорить со мной по-французски. Я ее старался не понимать. Переспрашивал по-французски:
— Кес-ке се? — Что такое, значит.
И она переводила себя на русский. Объясняла, что надо сделать. Когда я уходил, пацаны утихомирились. Сидели на диване и вразнобой гремели побрякушками. Анна Робертовна опять стояла посреди комнаты, размахивала руками и снова пела про хризантемы. Я заглянул в комнату и посоветовал:
— Им не это надо!
— А что? — обрадовалась Анна Робертовна.
— Что-нибудь педагогическое, — сказал я. — «В лесу родилась елочка», например. Или «Чижик-пыжик». — И спел ребятам: — «Чижик-пыжик, где ты был, на Фонтанке водку пил. Выпил рюмку, выпил две, зашумело в голове…»
Ну, определенно строители были эти огольцы. Слов не поняли, но содержание осознали. Хором засмеялись. Анна Робертовна на меня с удивлением из-под очков посмотрела.
— Ого, Антошка! — воскликнула она.
— Не ого, а ага! — пошутил я. Ведь если «ага» — хозяин, то «ого» — вообще ничего.
Домой я драпал бегом. Еще в прихожей, впопыхах, рассказал деду. Он не засмеялся. Покачал головой. Подумал.
— Вот тебе и Анна Робертовна, — сказал. — Молодец!
И затих на весь вечер.
А через день или два я увидел поразительную картину!
По улице шла Анна Робертовна и катила перед собой детскую коляску, но бог с ней, с Анной Робертовной. Рядом с ней шагал дед в своем коричневом пальто. И катил перед собой сразу две коляски! Это было не так-то просто — катить одновременно две коляски, дед пыхтел, поворачивал то одну, то другую и нисколько не смущался! А напротив! Весело смеялся!
Прохожие оглядывались на странную пару. Кто крутил головой, кто улыбался, кто пожимал плечами — дело было как раз после смены.
А мне… Мне стало стыдно за дедушку. Как ему не совестно только, думал я. Генерал, и катает коляски! Хорошо, что тогда его не было дома и никто посторонний его не узнает. А то ребята обсмеяли бы меня за такого генерала.
ВОСКРЕСНИК
Сперва дед катал чужие коляски, а потом стал кладовщиком. Я даже заплакал, когда узнал об этом. Это генерал-то! Позор какой…
Но сначала был воскресник.
Зима уже пришла. Поселок наш снегом засыпало. Пушистым, мягким. Вечером, когда солнце в тайгу ложится, он становится розовым. Мерцает алыми брызгами. Потом голубеет. Синим делается. И вдруг — черным.
День у нас кончается сразу. Падает солнце, и тут же — ночь. Темнотища. Только под фонарями блестящими колесами горит снег. Интересно бы сверху поглядеть. Наверное, оттуда видно так: чернота, а посреди нее блестящие блинчики. Фонари качаются, если ветер, белые круги движутся, словно мчатся в пространстве таинственные летающие тарелки, — границы между землей и небом нет, только тьма, тьма вокруг.
Красиво у нас зимой: тайга куржавеет, река в промоинах дышит паром. В мороз гулко ухают сосны — это влага, попавшая в щели, превратившись в лед, раскалывает дерево, будто дровосек.
Зимой красиво, но мне не до красот. Что-то во мне ноет, болит; я знаю — что, но признаться боюсь даже себе, упорствую, злюсь, и настроение от этого у меня паршивое, и жизнь не в радость.
Перед Новым годом Галя мне объявила:
— В воскресенье — общий воскресник! Для тебя первое мероприятие. Не подкачай!
Я не обрадовался. Мечтал командовать классом, а теперь никакого желания нет. Клял себя почем зря. Не пришла бы ко мне эта дурацкая мысль, не подкупил бы Газового Баллона в «американку», все было бы хорошо. И с Кешкой по-прежнему бы дружил, и Алька бы на меня не косилась. Но что делать? Отступать некуда…
Еще темно. Фонари горят. А в поселке шум и тарарам. Радио на всех столбах веселые марши играет. Где-то на плотине духовой оркестр бубухает. Грузовики тарахтят, народ грузят.
А потом, когда рассвело, стало совсем как на празднике: флаги трепещут, транспаранты горят.
Нашу школу направили на пустырь. Его расчистить требовалось. Расчистить так расчистить. Учителя с ломиками ходят. Мы лопатами снег разгребаем. Бульдозер нам помогает. Морозу особого нет. Дышится легко. Весело! Хорошо!
Я даже забыл свои мучения. Махал лопатой и никем не командовал. В голову не приходило.
За главного у нас Баллонов отец. Совсем на кирю не похож. Нормальный человек, не толстый. Он работал на бульдозере, выравнивал площадку. И вся наша работа как бы вокруг бульдозера шла. Если где тяжелая груда лежит — он подтолкнет. Пень выкорчует, Бетонную балку сдвинет. Весело тарахтит бульдозер. Синие колечки из трубы пускает.
Галя и Егоров рядом со мной работают. На них смотреть забавно. Борис Галю то за руку возьмет, то остановится и смотрит на нее как загипнотизированный, ни на кого не обращая внимания. Галя смущается, руку вырывает, приказывает ему делом заниматься. Егоров кивает послушно и лед ломом так крушит — только брызги летят.
Газовый Баллон тут же суетится. На девчонок покрикивает, шутит, песни поет. Я на него поглядывал снисходительно. Настроение у меня хорошее.
И тут я увидел деда. Одет он был, как все, в телогрейку. На голове — лохматый отцовский треух, на руках — варежки из собачьего меха.
Дед подходил к моему отряду, и с каждым его шагом хорошее мое настроение исчезало все быстрей и быстрей. Нет, вовсе не так представлял я себе этот момент. Дед в форме, ребята им любуются, ордена сверкают, позументы горят, и шепоток благоговения ползет: смотрите, смотрите… А тут шлепает какой-то старик — в валенках с загнутыми голенищами, с ломиком на плече, и видно, что ломик ему плечо оттягивает — жиденький старикашка, хлипкий и уж вовсе не генерал.
— Как дела? — спросил меня дедушка, приглядываясь к ребятам. Но мало кто обратил на него внимание. Все старались, работали. Только Газовый Баллон, как всегда, начеку. Глаза выкатил, уши торчком.
— Ничего, — неохотно ответил я деду, — трудимся.
— Ладно, — кивнул он, — меня ждут, пока…
Он двинулся дальше по снежной площадке, а Газовый Баллон уже мне в глаза заглядывает.
— Он? — спросил Пухов придирчиво. — Генерал?
Бывает, человек необъяснимые поступки совершает. Сперва выкинет какое-нибудь коленце, потом сам же объяснить не может. Вот и я. Пожал плечами и фыркнул:
— Вот еще!
И тут же покраснел. Вот тебе раз! От собственного деда отказался! А тут еще Галя, елки-палки, приветливо мне рукой машет и кричит на всю площадку:
— Рыбаков! Антоша! Это и есть твой дедушка?
Я краснею все больше, а народ наш уже лопаты покидал, смотрят вслед деду и обсуждают, прямо базар какой-то.
«Не может быть!..», «Генералы не такие бывают!». Кто-то даже хихикнул из девчачьей команды: «А маленький-то какой, маленький!»
В висках у меня кровь, наверное, вскипела. Глаза чем-то черным заволокло. Темный народ! Понимали бы чего! Да еще сам я… Вихрь какой-то во мне возник, циклон, самум, цунами. Я, наверное, побледнел от отчаяния. Мне расшвырять всех хотелось в бессильной злобе, заставить замолчать. И тут я вспомнил про свое командирство. «Что же это в конце концов? — подумал я. — Над председателем издеваются». И заорал как бешеный:
— Эй, вы! Заткнитесь!
Сразу стало тихо. И Алька многозначительно сказала в тишине:
— Ого!
Я зареветь, завыть был готов. Но что делать дальше — не знал. Я, наверное, на истукана со стороны походил, на деревянного болванчика: сжал кулаки, губы закусил. Но не помогало — руки тряслись да и губы тоже.
И тут вдруг ожил Газовый Баллон. Он сорвался с места и погнался за дедом. Я видел, как дедушка остановился, кивнул Пухову, посмотрел на нас издалека, что-то сказал и пошел себе дальше, а Кирилл уже несся назад. Он подбежал к нам, замедляя скорость, потом перешел на шаг, уперся в меня, как колом, своим взглядом и сказал:
— Гони назад «американку»!
Я стоял бледнее снега. А Газовый Баллон заорал, повернувшись к классу:
— Он от деда отказался! Но это его дед. Только никакой не генерал, а простой пенсионер. Сам сказал.
Класс затрещал, будто стая сорок. Меня разглядывали так, словно через лупу какую-нибудь букашку. Я будто под пулеметными очередями стоял: со всех сторон меня насквозь простреливали. И первой расстреливала Алька. Не знаю, какие глаза у судей бывают, наверное, такие, как у Альки. Холодные и надменные. К горлу что-то подкатило, и я сорвался. Заревел — почему-то басом! — бросил лопату и пошел, увязая в сугробах, домой.
Галя кричала мне вслед: «Рыбаков, сейчас же вернись!» И Егоров кричал. Но я даже не обернулся.
ВСТРЕЧА
Перед сном, в темноте, дед сказал:
— Сегодня один гражданин из вашего класса мою личность выяснял. Спрашивает: «Вы генерал?» Я подумал: раз у меня выясняет, значит, ты мной не козыряешь. Правильно. А то ведь за чужой-то спиной нетрудно жить. Есть такие, видал не раз. Чужой славой пользуются и глаз не жмурят. — Он зевнул, добавил сонным голосом: — Ну, я и отказался. Говорю: «Пенсионер я!» Как полагаешь, правильно поступил?
Я сжался весь. Вот оно в чем дело. Губы у меня затряслись. Но я шепнул:
— Правильно.
Что мне еще оставалось? А самого в жар бросило. Вон как выходит! Я дедом козыряю, чужой славой пользуюсь!
Вечером решил: будь что будет, а в школу не пойду. Утром передумал: скажут — струсил. Не на таких напали. Но идти в школу тошно было. Плелся, еле ноги переставлял. Вздрагивал от каждого окрика.
Когда я к нашему классу подошел, гам там стоял невообразимый. Алькин голос всех перебивал:
— А мундир он что, на базаре купил?
И все кричали что-то неразборчивое.
Я переступил порог, все стихло. Каждый своим делом занялся: книжечки раскладывают, тетрадки перебирают, друг с другом беседуют. И никто меня не замечает, пацаны «по петушкам» не здороваются, отворачиваются смущенно, девчонки, которые приветливо улыбались, мимо глядят. Один Газовый Баллон меня зрачками таранит и так это небрежно объявляет:
— Слышь! Председатель! Я Егорова встретил. Он говорит, чтобы ты готовился. Обсуждать тебя будем за то, что с воскресника ушел. Галя вот только вчера простыла. Поправится, и сразу собрание.
У меня горло заледенело. В висках опять молотки застучали.
Я повернулся к Баллону, окатил его с головы до пят презрительным взглядом:
— Чего командуешь? Меня ведь еще не переизбрали, кажется?
Пухов захрюкал. Прохрюкался и ответил:
— Я тебя выдвинул, я и задвину!
Тут уж все покатились. Я сжал кулаки и опустил голову. Словно оплеуху мне дали. А я и ответить не могу.
Слезы навернулись на глаза. «Не сметь! — командовал я себе. — Хватит позора!» А сам думал про класс. Про этих подлых друзей. «Предатели, вот вы кто. А еще «по петушкам» со мной здоровались!»
Я хотел вскочить на учительский стол, гаркнуть во все горло, что дед у меня генерал, генерал, генерал! Но не смог, не захотел. Стиснул зубы и ничего не ответил на пощечину Кирилла…
Один я теперь. Совершенно один. Алька на меня только поглядывает, с Кешкой я поссорился, а народные массы меня предали.
Надо же! Я друзей теряю, а дедушка их находит. Иннокентия Евлампиевича нашел, Кешкиного дедушку.
Вот ведь какие истории бывают, поверить невозможно! Но бывают. Факт. Своими глазами видел.
Мой-то с Кешкиным дедом на воскреснике познакомился. Если, конечно, можно так сказать — познакомился. Иннокентий Евлампиевич кладовщиком на стройке работает, дед с ним перекурить сел, разговорились: оказалось, оба на Первом Украинском фронте воевали. Словно в укор мне, чуть не каждый день сидят теперь на кухне, дымом окутались: вот, мол, ты Кешку унизить хотел, а мы, генерал и сержант, один табачок курим.
Я мимо дедов на цыпочках прохожу, учебники раскрываю, гляжу в них, да ничего не вижу. Думаю: знает ли Иннокентий Евлампиевич про нашу с Кешкой ссору и как мне дальше жить? Что делать?
Кешкин дед на Кешку очень похож. Костистый, широкоплечий, голова квадратом. Вот только у старого Иннокентия борода лопатой — седая, с виду жесткая, у рта желтее — обкуренная, да глаза похитрей, чем у Кешки. С прищуром, с улыбочкой. Иннокентий Евлампиевич моего-то немного постарше, ему за семьдесят давно перевалило, он пенсионер, но как только дома остается — сразу болеет. Вот и работает кладовщиком — для здоровья, как он объясняет.
«Бу-бу-бу», — слышались голоса за стенкой. Деды замолкали, верно, думали о чем-то, что-то вспоминали, потом смеялись — негромко, глухо, потом снова говорили, говорили, говорили: «Бу-бу-бу». И наш уже реже пек пирожки, нерегулярно мыл пол, и мама радовалась, как маленькая, удивляя отца, который повторял: «Я же говорил. Просто он акклиматизировался!»
Я не радовался и не огорчался, я вообще почти не замечал, как живет дед: своих забот хватало.
Но однажды произошло поразительное событие.
Дед повстречался с Иннокентием Евлампиевичем.
Да, да, не удивляйтесь, они встретились, хотя знакомы были уже давно и давно друг к другу ходили. Правда, у нас они всегда сидели на кухне. И вот как-то они зашли в комнату, где я учил уроки, и стали куда-то звонить. Мой дедушка набирал номер, а Кешкин озирался по сторонам. Потом он увидел фотографию на стене, подошел к ней, постоял минуту и… я вздрогнул от неожиданности.
— Хто это? — крикнул Иннокентий Евлампиевич и испуганно схватил деда за руку. — Хто? Хто?
— Ну, Евлампиевич, — засмеялся дед, — не думал, что такой стреляный воробей, как ты, может испугаться. Я это, что с тобой?
— Вот этот, с усиками? — не поверил старый Иннокентий и замер, разведя руками.
Я ничего не понимал. Ну, увидел карточку, а чего орать-то?
— Ой-е-ей! — замотал седой бородой Иннокентий Евлампиевич. — Ой, стар стал, никуда не гожуся — ослеп начисто! Ой-е-ей!
Дед даже положил телефонную трубку.
— Чего запричитал-то, объясни толком!
Евлампиевич успокоился, повел глазами на деда.
— А я ведь тебя давно знаю, Петрович, — сказал он, смеясь. — Ты при форсировании Днепра в каком чине состоял? Полковника?
— Полковника, — ответил дед. — Ну и что?
— Да то! Ты меня там как раз и отдал под арест.
Я давно уже бросил свои уроки, а тут ручку на тетрадь уронил. Посадил кляксу. Дедушка пожал плечами.
— Гукнул я одному пленному фрицу по мордам, — говорил, захлебываясь, Кешкин дед. — Конвоировал группу, ну и дал ему понюхать. Тут полковник как раз подвернулся с этими усиками. Ты! Что да к чему! А я обмер. С перепугу, ясно дело. Ты мне трое суток и сунул!
Вот тебе на! Значит, мой дед Кешкиного деда под арест отдал?
— Ой-е-ей! — замотал опять головой Иннокентий Евлампиевич. — Не признал, ну нистолечки. Переменился ты, ох, переменился!
— Погоди-ка, — ответил дед, — что-то смутно я припоминаю. Но неужели тот… — он показал пальцем за спину, задумался, — это ты?
Седой Евлампиевич подошел к деду, взял его руку в свои ладонищи.
— Ой-е-ей! — повторил в который раз. — Это ж надо, такая конфузия. Сколь ден с табаком воюем, а если бы не карточка, так бы и не признал.
— За что вы фрица-то? — напомнил я.
Кешкин дед провел рукавом по глазам, проморгался, ответил:
— У своего же немца пайку хлеба отнял…
Перед сном мы ворочаемся, не можем уснуть.
Дед вздыхает, и я прислушиваюсь к его дыханию.
— Капнуть? — спрашиваю я.
— Угу! — отвечает он и ворчит. — Как же это я Иннокентия-то, а? Не разобравшись?..
КЛАДОВЩИК
Прошла неделя, а может, больше, и дед стал таинственно исчезать.
Утром он уходил раньше нас, захватив авоську с пустыми бутылками, и вид у него был озабоченный. Он поглядывал на часы. За дверь выскакивал всегда неожиданно, словно не хотел, чтобы кто-нибудь шел с ним хотя бы до крыльца, да и вообще вел себя непонятно. Когда я его спрашивал, куда он так торопится, он недовольно бурчал, что вопрос кажется ему странным, и делался неприступным.
Он уходил раньше всех; когда я возвращался из школы, его еще не было; появлялся дедушка после окончания рабочей смены, и я видел в окно, как он медленно идет по двору: в телогрейке, ушанке, валенках, а в руке авоська с неизменным молоком.
Целый день ходил по магазинам? Так у нас их раз-два и обчелся. Где тогда пропадал? Я подозревал: наверное, опять помогал Анне Робертовне. Но там же детишки, он бы пальто надел. Телогрейка для такого дела не подходила.
И тут дед такой удар нанес! Не ждал я, не гадал, что он так может: ни с кем не посчитаться, ни о ком не подумать…
Однажды отец пришел с работы какой-то растерянный. Стал помогать маме картошку чистить, нож три раза уронил. Потом стакан кокнул. Сел на диван читать газету — держит ее вверх ногами. Никогда такого не бывало. Я удивлялся, мама поражалась. Все допытывалась: что случилось, что случилось?
Папа в ответ бубнил что-то невнятное, означавшее, должно быть, что все в порядке. Потом вскочил, обмотал шею шарфом два раза почему-то и велел нам с мамой срочно пойти гулять. Нет, с ним определенно что-то происходило.
Мы с мамой послушно одевались, в коридор вышел дедушка, спросил шутливо: «А меня не возьмете?» — и отец вдруг ответил резко: «Воздержимся!» Всегда говорил с дедом вежливо, а тут зло как-то сказал. Нехорошо. У дедушки даже брови домиком сделались от удивления. Но он ничего не сказал, ушел в комнату.
Мы вышли на улицу, мама опять принялась расспрашивать отца о его странном поведении, но папа ее рукой остановил.
— Удар! — воскликнул он. — Настоящий нокаут! Сегодня меня спрашивают: «Это не твой родственник кладовщиком работает? Упрямый старик! Рыбаков Антон Петрович». Представляете?
Я не понял отца, что это он такое рассказывает. Какой Рыбаков, какой кладовщик? Мама тоже удивилась. А отец рассердился:
— Как не понимаете! Дед наш кладовщиком устроился! Я его замдиректора по кадрам звал, а он в кладовщики!
Я засмеялся. Сказал отцу:
— Что-то ты сегодня все путаешь. Газету вверх ногами читал, теперь у тебя генерал кладовщиком служит.
А мама уже руками размахивала, за щеки хваталась, ко лбу снег прикладывала. Причитала одним тоном, как радиола, если посреди пластинки застрянет:
— Кошмар какой, кошмар какой, кошмар какой, кошмар какой…
Тут только до меня дошло. Дед работает кладовщиком! Генерал — кладовщик. Был генерал-лейтенант, стал генерал-кладовщик, ничего себе!
Я то смеялся, то всхлипывал. Нехорошо это у меня выходило, я даже сам понимал. Мама меня по плечам принялась гладить, папа по спине стучать, словно я поперхнулся, но ничего не выходило: я хихикал и всхлипывал.
Воскресник просто перед глазами плясал, обсуждения эти дурацкие: «Такие генералы не бывают!», «А маленький-то, маленький какой!» И физиономия Пухова с редкими зубами: «Я тебя выдвинул, я и задвину!» «Да задвинь, задвинь! — думал я как в лихорадке. — Жалко мне, что ли? — И тут же, без перерыва, деда укорял: — А ты почему, почему кладовщиком стал? Что я тебе плохого сделал?»
Папа ходил кругами вокруг мамы и меня, я хихикал и хлюпал носом, мама бормотала по-радиольному. Но все-таки первой пришла в себя она, коренная сибирячка.
— Хватит! — воскликнула она решительно и перестала гладить меня по плечам.
Я сразу успокоился. Папа остановился.
— Хватит, — повторила мама, — сейчас же идем домой и пресечем это безобразие! Вместо того чтобы читать книги, смотреть спектакли и концерты по телевизору, он…
— Предлагаю, — прервал ее папа, — сделать это завтра и прямо, так сказать, на месте преступления. Чтобы были улики! Вещественные доказательства!
Утром дед убежал с авоськой. Мы немного подождали. Потом спустились вниз. Сели в мамин «газик».
…Дверь склада была распахнута, туда вереницей входили люди. Выходили обратно с ящиками гвоздей, с охапками новых лопат, с мотками проволоки. Мы переглянулись. Из склада слышался громкий голос деда.
— Не ур-рони! — кричал он грозно, будто артиллерией командовал. — Аккур-ратно!
— Подождем, — нервно сказал отец. — У него теперь самая работа. Нельзя же дискредитировать!
Я спросил у мамы, что это такое — дискредитировать. Оказалось, подводить, срамить при народе, подрывать авторитет. А как же наш авторитет теперь, подумал я, как мой?
Хотя какой теперь у меня авторитет? Нету никакого авторитета. Я горестно усмехнулся: как избрал себя председателем, как от деда отказался, как с воскресника ушел… Вот и разговаривает со мной Газовый Баллон, как ему вздумается. Уж не до авторитета…
Вереница поредела, потом кончилась, мы двинулись к двери.
Я себе по-всякому представлял эту сцену. Дед у стены стоит, чтобы отцу легче его позором пригвоздить было, мама обвиняет, я на деда с укоризной гляжу. Ну, на худой конец, от неожиданности растеряется, смутится, будет защищаться и волноваться. Но дед, увидев нас, рассмеялся.
Сидел, писал какую-то бумагу, потом оторвался от нее, взглянул на нас и засмеялся облегченно.
— Ну! — воскликнул он весело. — Слава богу! С плеч долой! Все думал, как вам объяснить, чтобы поняли, а объяснять не придется, вот хорошо.
— Придется! — начала обвинять дедушку мама. — Еще как придется!
— Не понимаю, — поднял руку дед. — Вы что, против товарищества? Я же Иннокентия Евлампиевича замещаю, понимаете, он в больницу попал. Поправится, сразу вернусь. Буду пирожки печь, раскопал тут один рецептик. — Дед поднял толстую книгу, помахал над головой. — Сибирские старинные пироги с черемшой!
Пришел какой-то человек за гвоздями, дед надел очки, перестал обращать на нас внимание. Мама нервно потирала руки, готовилась произносить свою речь дальше, но, когда посетитель вышел, дед сказал:
— Следующую неделю — вторая смена, в ночь, имейте в виду.
Мама обессиленно уронила руки, отец чертыхнулся.
— Тебе отдыхать надо, а не работать! Можно подумать — кладовщика некем заменить! — возмутился он.
— Ах, товарищ замглавного! — улыбнулся дед. — Не очень-то знаешь мелкие проблемы! Высоко паришь! Кладовщиков действительно не хватает, потому что молодежь сюда не идет, неинтересно, а стариков нету. Не закрывать же склад!
Отец хмурился, мама сердилась, но оба молчали.
— Дедушка, — привел я последний аргумент, — но ты же генерал, стыдно! Ты же нас подводишь! Подумал?
Дед стал серьезным.
— Вот это — разговор! — сказал он медленно и вдруг рассердился: — Если вам стыдно, можете рядом не ходить!
Мама и папа сразу от наступления к обороне перешли, принялись что-то говорить, успокаивать деда, а он удивился:
— Да что вы за чистоплюи! Нет стыдной работы, разве не знаете?
Я ушел со склада, будто оплеванный. Мама и отец уехали на работу, а я пошел в школу.
На дороге никого не было, и я опять разревелся. Выходит, я чистоплюй, стыжусь деда и все такое… Я ревел, не мог успокоиться, и не обида, а правда душила меня: ведь все так и есть…
СБОР
Я словно барахтался в каком-то болоте: хотел выбраться из него, да ноги проваливались, скользили, дно уходило из-под ног, и я уже отчаялся, потерял веру, опустил руки… Меня тянуло вниз, и не было, не было никакого спасения…
Но жизнь полна противоречий. Так сказал отец. Он сказал это давно, и я, кажется, забыл эти слова, но вот мне стало совсем худо, и странные слова выплыли из памяти. Выплыли, и я даже вздрогнул от неожиданности.
Я запутался вконец, что там и говорить, мне было плохо и тошно от скользкой, противной лжи, в которой я барахтался, но вот мне стало еще хуже — а я словно прозрел и как бы сразу поправился после тяжелой болезни. Действительно, жизнь полна противоречий…
Весь день дедушкины слова жгли меня, будто раскаленное клеймо. Он говорил на складе во множественном числе: вы, вам. Но мне было ясно — говорил он это только мне. Значит, я стыжусь дедушки. Стыжусь того, что он кладовщик. Стыжусь его вида — в телогрейке, треухе, валенках, а не в генеральской шинели с золотым шитьем. Я потерял совесть, проще говоря. Мне, оказывается, важен не дедушка, не человек, не его жизнь и характер, а его оболочка, вот. Блестящая оболочка с генеральскими погонами. Докатился, нечего сказать. А начал с того, что воспользовался его славой. Захотел быть командиром, как он. Подумал, что генеральское сияние и надо мной светится.
Жгла меня моя жизнь. И эти последние дедушкины слова как клеймо. Чистоплюй. Мягко еще сказано.
На какой-то переменке, не помню, все переменки и все уроки спутались у меня, Газовый Баллон опять возник:
— Сегодня сбор!
И редкие зубы открыты в ухмылке. Думал, я снова голову опущу, как в тот раз. Но нет. Я Пухову в глаза посмотрел, кивнул спокойно: мол, задвигай, не возражаю. Давно задвинуть пора. И мне теперь от этой мысли легко. Верно сказал отец: жизнь полна противоречий.
После уроков в пионерской комнате весь наш класс. В Галином царстве нарядно, как на демонстрации. Знамя в углу стоит. Сбоку флажки всех отрядов в специальной стойке. Барабаны на полке замерли. Горны золотом горят. Стены плакатами увешаны. Посреди комнаты стол красной скатертью сияет. Хочется шепотом говорить. И на цыпочках ходить, как в музее.
Я вошел на цыпочках в Галин музей, присел на краешек стула, но Егоров пальцем меня поманил:
— Иди сюда, ты еще председатель.
И вот я сижу у красного стола, а Борис Егоров объявляет:
— На повестке дня: первое — мой уход в армию. Да, да, не шумите, ухожу, буду присылать вам письма и прошу меня от вожатства не освобождать.
Последнюю фразу Борис говорит Гале, она кивает, опустив голову и краснея: настроение у нее унылое. Пионерский галстук на ней всегда бодро топорщился красными усами, а теперь даже он грустно повис.
— Ничего, — бодро говорит Борис, — не грусти… — потом спохватывается, добавляет: — …те. Не грустите, будет у вас вожатый — солдат.
Ребята шумят, но, едва Борис руку поднимает, умолкают.
— Второй вопрос, — произносит он медленно, и мне кажется, в меня гвозди вбивают, — поведение председателя совета отряда. Слово имеет, — Борис смотрит на Галю, и старшая вожатая уже поднимается…
Но я вскакиваю раньше ее и говорю:
— Слово имею я сам.
Галя удивленно глядит на меня, а я спокоен. Совершенно. Наверно, все во мне перегорело.
Я оглядываю наш класс, ребят, которые «по петушкам» руку жали, девчонок, которые улыбались, когда я хотел, я смотрю на тех, кого недавно клял последними словами, считая предателями, и чуточку улыбаюсь. Да какие же они предатели? Даже самый большой мой враг, Злой Демон Пухов, по кличке Газовый Баллон, не предатель и не враг. Враг я сам. Сам себе.
И я говорю:
— Все обвинения справедливые.
— Ты их сначала выслушай! — кричит Газовый Баллон, поднимаясь с места. — Берешь инициативу в свои руки? Опять обмануть хочешь?
Уши у него как две красные фары. «Чудак, — думаю я про него беззлобно, — чего волнуешься? Это мне волноваться надо». В пионерской комнате шумно, совсем не как в музее. Хорошо. Пусть будет по-твоему. Я сажусь. А Газовый Баллон загибает пальцы:
— С воскресника ушел — раз! Председатель называется. Нет, это — два. Раз — когда от собственного деда отказался. Три — своего деда за генерала выдавал. А у меня доказательства есть! — Он опять пальцы загибает. — Во-первых, он сам сказал, что простой пенсионер, а во-вторых… Во-вторых… — Пухов оглядывает комнату — флаги, горны, барабаны, — оглядывает победно всех ребят и торжественно заканчивает: — Во-вторых, я сам видел: он кладовщиком работает!
На публику это действует, народ бурлит и клокочет, кипит, словно вода в раскаленном чайнике. Кладовщик! А не генерал! Это надо же! Еще вчера меня бы это убило наповал. Теперь не убивает. Я поднимаюсь. Теперь надо мне говорить, оправдываться, и я повторяю дедушкины слова:
— А вы что, чистоплюи? Любая работа почетна, не знаете?
— Не воспитывай, — бушует Газовый Баллон. — Оправдывайся, если можешь.
— Оправдываюсь, — говорю я и улыбаюсь, — только еще самое главное обвинение ты забыл. Я понимаю, слово ведь мне давал. Третье желание по «американке». Я тебя от него освобождаю. Вот. Главное, — говорю я, глядя на Галю и Егорова, — главное, что меня в председатели за «американку» выдвинули, понимаете? Вот что главное.
В пионерской комнате тихо.
— Как-то непонятно, — говорит, словно про себя, Алька. — Его обвиняют, а он не оправдывается, а наоборот. Еще больше себя обвиняет.
— Откуда же у тебя генеральский мундир? — кричит вспотевший Пухов.
— Отец у меня в самодеятельности, понимаете? — отвечаю я. — Там по пьесе генерал есть. Вот он мундир и взял, дотумкали? Реквизит называется.
Что тут началось! Дым столбом. Все орали. Перебивали друг друга. Газовый Баллон на стул вскочил. И тут я услышал Кешкин голос.
— Эх вы, публика! — крикнул он, произнеся слово «публика» с презрением.
Все разом настороженно замолчали.
Кешка стоял у знамени, лицо его покрылось пятнами.
— Вы же его не из-за деда выбирали! — сказал он. — Сами тогда Гале доказывали! Так чего сейчас? Чего вам сейчас-то генерал потребовался?
Снова все заорали, и Гале пришлось колотить палочкой в барабан.
— Мы обсуждаем не дедушку! — воскликнула она. — Мы обсуждаем Рыбакова. Конкретно: его поведение на воскреснике.
— А дедушка у него генерал, — вдруг тихо сказал Кешка, и все притихли и обернулись к нему. — Мой дед с ним воевал. Мой дед сержант, но Антошкин дедушка не постеснялся на складе его заменить, когда мой заболел. Понятно вам, почему он кладовщик?
Все снова посмотрели на меня.
Лицо мое словно кипятком ошпарили. Меня бы должны снова ругать за то, что я тут про мундир плел, но ребята глядели на меня, как тогда, в самом начале. Хоть «по петушкам» прощайся. Но я сказал хрипло:
— Кончайте! Что вам мой дед дался! Я сам за себя отвечаю. И прошу меня из председателей снять. За позорное поведение. И за спекуляцию.
— Чем? — вякнул Пухов.
— Дедушкиной славой, осел!
БЕЛКА
Я выскочил со сбора первым и забился на пыльную лестницу, ведущую к чердаку. Меня искали, звали, я слышал голоса Альки и Кешки, но молчал. Слезы застилали глаза, а я улыбался. Мне было хорошо, понимаете? Жизнь полна противоречий, сказал отец. Вот и у меня были противоречия: я плакал, улыбаясь, — мне было и хорошо и тяжко сразу.
Я сидел долго.
Стало смеркаться. Наверное, закончилась смена на стройке.
Я выполз из убежища, оделся и поплелся домой. Все, что я сделал, было правильно и справедливо. Вот только что скажет дед, когда разузнает про мои дела? Эх, скажет, Антоха, опозорил меня… Разве перед ним теперь оправдаешься?
Нет, давила меня моя жизнь. Пусть теперь прошлая, вроде даже исправленная.
Разве забудешь, что натворил? Разве отмоешь до чистого?..
Я тащился по улице и вдруг увидел толпу… Мальчишек десять, старшеклассники, а сбоку, в сторонке, стоял Газовый Баллон.
Мальчишки торопливо наклонялись к земле, лепили снежки и швыряли в стену нового дома: там, по шероховатой бетонной стене, карабкалась белка.
Мальчишки веселились, пуляли в стену снежками, а белка перебиралась смелыми короткими рывками все выше и выше, к самой крыше, цепляясь неизвестно за что. Тайга была рядом, белки забегали в поселок нередко, но по деревьям они легко удирали назад, а этой не повезло, она, наверное, перебегала по земле, когда ее заметили, метнулась к дому и теперь карабкалась по стене, беззащитная перед ударами снежков.
Снежные снаряды с глухим фырканьем разрывались рядом с белкой, она вздрагивала всем маленьким телом, пушистый хвост прижимала к стене, как бы помогая себе даже им.
Десятеро против белки. Но эти десятеро были людьми. И у каждого на плечах была голова, а в груди сердце.
Газовый Баллон стоял рядом. С интересом ждал, чем все кончится.
Кровь застучала у меня в висках.
— Вы! — крикнул я, дрожа от ненависти. — Вы, гады! Что делаете!
Газовый Баллон обернулся ко мне, глаза его хитро сощурились.
— А! Генерал! — закривлялся он. — Опять командуешь! — И захохотал: — Генерал без войска!
В другой раз я бы сошел с ума от этих слов, опять бы что-нибудь выкинул, может быть, а тут едва услышал.
— Прекратите! — заорал я, впившись взглядом в белку.
Возле нее теперь уже не снежки хлопали. Цокали мерзлые комья земли и камни. И тут белка упала вниз.
Она упала вниз, а я по-прежнему смотрел на стену дома. Там, на шероховатом бетоне, краснело пятнышко…
Я швырнул портфель, надвинул поглубже шапку и, разогнавшись, шарахнул головой в живот здоровому парню. Он охнул, свалился, а я таранил следующего, следующего. Мальчишки ненадолго опешили, потом я ощутил лицом колючий снег и стал задыхаться в сугробе. Меня лупили по спине, по голове, но я не чувствовал боли, а яростно вертелся, норовя вскочить и протаранить кого-нибудь еще.
Неожиданно удары стихли. Я отряхнулся. Старшеклассников не было. Только Газовый Баллон стоял на своем старом месте.
Губы дрожали. Руки тряслись. Я обтер тающий снег с лица и увидел деда. Он тяжело дышал и глядел на меня хмуро.
— Я все видел, — сказал он, переводя дыхание, — ты молодец!
ЕСТЬ ЛИ ДЕМОН?
— Молодец!
Я вздрогнул. Жизнь полна противоречий… Он сказал, что я молодец. А в самом-то деле, в самом деле?
Есть незаконные приемы, я знаю. Например, в боксе нельзя бить ниже пояса. Ударь туда, и человек скорчится, задохнется, это слабое место, туда не бьют, если ты честный человек.
Честный человек. А ведь я — нечестный, раз применил запрещенный прием, заставил Пухова выдвинуть меня в председатели за «американку», а потом пользовался дедушкиной славой. Как ему сказать? Не сказать нельзя. После этого, после белки, промолчать невозможно.
Дед идет рядом. Снег скрипит под валенками. Он хмурится. Молчит. Потом говорит удивленно:
— Откуда такая бесчеловечность?
Я опускаю голову. Он говорит не обо мне. Он имеет в виду мальчишек. Но получается так, что это про меня.
Бесчеловечность. Раз есть эта бесчеловечность, значит, есть и человечность.
А разве моя жизнь — человечность? Пусть теперь прошлая… К горлу подкатывает комок, но я его глотаю. Хватит слез, пора отвечать за свои дела. Я завыть готов от бессильной обиды: мальчишки убили белку, убили бессмысленно и жестоко, потом они сунули в сугроб меня — десятеро против одного. Да, я готов завыть от бессильной обиды. От несправедливости. И может, больше всего от несправедливости своей. Собственной.
— Дед, — говорю я решительно.
Он замедляет шаги, оборачивается.
— Дед, — повторяю я и закусываю губы перед тем, как сказать главные слова.
Он слушает меня, сдвигает брови, молчит.
Я жду его слов. Не утешения, нет, его суда.
Но дед молчит. И молчание больно отдается во мне.
Я слышу скрип валенок. Сигналы далеких кранов. Крики ворон, пролетающих над головой.
Я ждал самого тяжкого. Я приготовил себя к упрекам: раз заслужил, умей отвечать. Но я не приготовил себя к этому. К самому страшному осуждению. К дедушкиному молчанию.
Вот он, взрослый дедушкин суд.
Нет никаких Злых Демонов. Ни в других, ни в тебе.
Есть только ты, твоя сила или твоя трусость.
Признаться в трусости и даже подлости — уже сила.
Хватило бы силы вынести эту тишину…