Ч а с т ь ш е с т а я. ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ
ВЕЧНЫЙ ОГОНЬ
Самолет летит над облаками. Над бесконечной белой равниной. Будто не летит, а медленно ползет по снежному полю.
Я пристально смотрю в иллюминатор. Мне кажется, что пустыня совсем не безлюдная. Что кто-нибудь вдруг покажется на горизонте и станет махать нам рукой.
И верно! Из белой пены, как из морской пучины, вдруг медленно выплывает треугольная птица. Нос вытянут в длинное жало, а хвост отброшен далеко назад.
Самолет взмывает над облаками и уходит куда-то ввысь. Почти отвесно. И сзади остается полоса. Как королевский шлейф.
— Перехватчик! — говорит мне дед. — Перехватывает вражеские самолеты. Сверхзвуковой.
Точно. Летающий треугольник давно исчез, а до нас еще только долетел его звук.
— Как думаешь? — спрашиваю я дедушку. — Каким мне офицером стать? Артиллерийским? Пехотным? А может, летным? Или морским?
Дед смеется.
— Выбор большой, — говорит он, — дело за тобой.
Если бы за мной был выбор, я бы начал с сегодняшнего. С того, что утром видел.
Это было замечательное событие.
Дед вдруг переменил свои планы. Исключительно из-за меня. Я сперва не хотел его расстраивать. Про вчерашнее говорить. Но потом решил: рассказать надо. Обязательно. Он же мой дед. Мой друг. Мой генерал.
Дед выслушал меня, задумался. Потом сказал, что планы свои меняет и туда, куда собирался, не поедет, а пойдет со мной. К Неизвестному солдату.
У могилы солдата пылал Вечный огонь.
Дождь идет, а огонь горит.
Снег валит, а огонь не гаснет.
Мы постояли у каменной звезды, в которой вечное пламя сияет. Дед честь солдату отдал. Я — пионерский салют.
Жил человек. Имя у него было. Мать. Может, жена была, дети. А потом погиб. Так погиб, что никто об этом не узнал. Но он не пропал. Он стал Неизвестным солдатом. Его, может, ждут до сих пор. Думают о нем. Вспоминают. Зовут про себя по имени. А он без имени. Потому что имя ему уже не нужно. Он — для всех. Неизвестный солдат.
Я смотрел, как подходят к могиле женщины. Молодые. Старухи. Пионеры. Как кладут цветы на красный мрамор. Как стоят, задумавшись глубоко. К кому пришли они? К Неизвестному? Нет, к известному. К сыну своему. К отцу. Или к деду.
Я беру за рукав деда. Заглядываю ему в лицо. Как хорошо, что мой дед жив и его не убили фашисты. Как хорошо, что он со мной стоит… И я его за рукав взять могу… Дед сказал тогда очень правильно! Жалко, что так получилось! Жалко, что я его не видел так долго и совсем не знал!
Я прижимаюсь к дедову рукаву. Он обнимает меня. Мы идем медленно к Красной площади.
Мавзолей закрыт, но рядом толпится народ. Мы подходим поближе. Разглядываем голубые елочки. Блестящие стены. Лица солдат.
И вдруг я вздрагиваю. Протираю глаза. Не может быть!
Я дергаю деда за руку, шепчу ему:
— Гляди! Это же Борис Егоров! Наш вожатый.
— Откуда он тут взялся? — пожимает плечами дед.
Действительно, откуда? Конечно, он солдат, в армии теперь служит — танкистом или, может, моряком. Но тут? Тут Мавзолей — шутка ли?
Я снова глаза тру. Может, показалось? Конечно, показалось! Откуда тут Егорову взяться! Но все-таки кричу:
— Егоров! — и машу рукой.
Солдат стоит недвижно. Как неживой. И плечи у него, кажется, застыли. Дедушка смеется:
— Ты что? Думаешь, он откликнется?
Слышатся шаги. Грохочут по асфальту. Люди у Мавзолея оживляются. Я вижу, как печатают шаг трое военных. Идут медленно, торжественно. Взмахивают руками в белых перчатках. Винтовки у плеча. Подходят к дверям. Часы на башне со звездой отсчитывают удары. Солдаты меняются. Щелкают прикладами. Новые остаются, те, что стояли, уходят. Смена караула.
Опять грохают шаги. Я бегу за солдатами. Жадно запоминаю каждое их движение. И еще меня подмывает: крикнуть опять солдату. Позвать его. Может, это Егоров?
Но солдаты смотрят перед собой. Никого не видят. Скрываются в воротах.
Мы идем с дедушкой по Красной площади. Смотрим на собор Василия Блаженного. Разглядываем Лобное место.
— Мы с твоей бабушкой, — говорит дед, — тогда тоже сюда пришли.
— Когда тогда? — спрашиваю я.
— Когда познакомились, — улыбнулся он. — В Кремле. Хотя познакомились мы, конечно, раньше.
И он рассказал про бабушку.
ИСТОРИЯ ПЕРВАЯ. ПРО БАБУШКУ
Это было в Испании. Давным-давно. Когда не родился еще папа. А мама не родилась и подавно. И дедушка не думал, что когда-нибудь он будет дедушкой. Потому что он не помнил себя. Так ему приказали в Москве.
— Вас зовут теперь Хосе. И вы испанец. Вот и все.
Дедушка кивнул. Хосе ведь звучит одинаково — что по-русски, что по-испански. А других испанских слов он не знал и говорить по-испански не собирался. Ведь его артиллеристы были такие же испанцы, как дедушка. По-русски понимали прекрасно. Только все они были черные. Старались подбирать по цвету волос. Чтобы походили все-таки на испанцев. И вот они оказались в Испании. И стреляли из старых испанских орудий, совсем непохожих на русские. Стреляли и чертыхались по-русски, потому что орудия стреляли совсем не по-русски — часто мазали. Но все-таки приспособились. Лупили врагов. А враги наступали, убивали всех подряд, мужчин и женщин. Не жалели старух и стариков. И тогда республиканцы попросили спасти испанских детей. Потому что боялись за них. Что будет с ребятами, если погибнут их родители? Умрут тоже. От нищеты, от голода.
Дед оборонял приморский город. Бился изо всех сил. Потому что в город привезли много ребят. И ребята сидели в подвалах неподалеку от причалов. А корабля все не было. Корабль шел на всех парах из Одессы.
Пушки нагревались от выстрелов, и тогда женщины приносили воду. Дедушке Хосе хотелось пить, но воду пить было нельзя, потому что она была морская и ею поливали пушки, а пресной воды не хватало раненым. Однажды воду им принесла девушка в республиканской форме. Она сказала по-русски:
— Корабль на подходе. В подвалах три тысячи ребят. Вся надежда на вас, Антон Петрович.
Дедушка забыл уже сам, как зовут его. Он вообще забыл, кто он такой. Ему показалось, что он ослышался. Ему показалось, это просто звенит в ушах от орудийной канонады. Но девушка улыбнулась ему и повторила:
— Вся надежда на вас, Антоша Чехонте.
Это она так пошутила. Потому что Антошей Чехонте звали в молодости писателя Чехова. А деда тоже звали Антоша. И он ей кивнул. И его испанские орудия заговорили еще чаще. А потом на горизонте появился пароход под флагом с красным крестом. И враги стали палить по пароходу. Антоша Чехонте и его солдаты сжали зубы. Задыхаясь от ненависти, устроили шквальный обстрел. Враги притихли. Корабль торопливо забирал детей. В паузах между разрывами слышался плач. Это плакали женщины, провожая своих детей.
А враги снова открыли огонь. Их снаряды ложились возле причалов. Крики на пристани стали громче. А потом пароход отчалил. Очень нерешительно отчалил. И медленно отошел в море.
Ночью дедушка взорвал свои верные пушки. И исчез из портового городка. Ночи в Испании очень темные. А в ту ночь им помогла непогода. Дул сильный ветер, и низко над землей, закрывая звездный свет, неслись облака…
Дедушка вернулся в Москву, оставив в Испании многих друзей, черноволосых, как испанцы, закопав их в каменистую пыльную землю.
В Москве он получил свой первый орден: боевого Красного Знамени. Такой же орден вручали девушке. Дедушка узнал ее. Подошел поздравить.
— Меня зовут, — сказал он, — Антоша Чехонте.
— А меня Лида Иванова, — сказала девушка.
Потом она стала моей бабушкой. Вот как, оказывается, может быть…
ЧАСОВОЙ
Я задумался. Представил, как дедушка и бабушка, молодые совсем, словно на той старой фотографии, по Красной площади идут, друг другу улыбаются.
Вдруг кто-то позвал:
— Товарищ генерал! Товарищ генерал!
Мы с дедом обернулись. Стоит солдат, улыбается, деду козыряет. Вот так штука!
— Я же говорил! — крикнул я. — Я же сразу узнал!
Егоров улыбался — рот до ушей, хоть завязочки пришей.
— Понимаете, какое дело, я же ответить не могу! Мигнуть даже не могу! Но я вас сразу узнал! Какими судьбами?
— Мы-то на каникулах, — ответил дед, — а вот какими судьбами вы?
— В армию взяли, — сказал Егоров, — и в Москву. Сначала учился. Думаете, это легко, у Мавзолея стоять? Целая наука. А какая ответственность! На тебя весь мир смотрит! Иностранцы приходят, фотографируют со всех сторон!
Я Егоровым любовался. Там, дома, ничего особенного в нем не было. Может, было, да я не замечал.
А тут — широкоплечий. Погоны голубые, как глаза у него. Стройный, подтянутый: настоящий солдат!
— Ко мне мать приезжала, — сказал Егоров. — В гарнизон пришла, ей говорят — на службе. Там-то. Она — к Мавзолею. Как меня увидела, заплакала. У меня сердце разрывается, мама у меня старенькая, но не подойдешь ведь к ней. Потом спрашиваю: ну чего плакала? А она мне отвечает: от гордости!
Дедушка руку Егорову пожал. Пожелал счастливой службы. Но Егоров не уходил, мялся чего-то. Потом сказал:
— Вы Гале про меня не говорите. Вот сфотографируют на посту, карточку пошлю, тогда и узнает.
Мы с дедушкой улыбнулись: понятно. Но Егоров снова не уходил.
— А отряду, — сказал он мне, — ты привет передай. Скажи — служу в Москве, и все. Я письмо вам напишу. Большое. Отчет о своей службе. А летом прилечу в отпуск.
— А вы молодец, — сказал дедушка, еще раз пожимая Егорову руку. — Про вожатство правильно решили. Отрядом руководить и из Москвы можно.
— Я теперь иначе не могу, — ответил Егоров. — У меня служба такая!
Я тоже пожал Егорову руку. Очень мне понравилась его идея. Еще бы — наш вожатый на посту номер один стоит!
— Ну, до свидания, — сказал Егоров. — Командиры на минуточку отпустили! Да и то потому только, что вы генерал, Антон Петрович! Вон глядят!
Мы повернулись к Кремлю. Там стояли два офицера. Увидели, что дед на них смотрит, в струнку вытянулись, издалека ему честь отдали. Вежливые!
А Егоров козырнул нам. Именно нам, я не оговорился. Сначала деду. Дед ему честь отдал. Потом мне. Я Егорову отсалютовал.
Потом он четко кругом повернулся. И побежал.
Вот какая встреча произошла! Просто удивительная! Миллионы жителей в Москве. С одного двора люди на улице не встретятся. А мы из Сибири прикатили и сразу своего нашли.
Ну, правда, нашли потому, что он у Мавзолея стоял, а не где-нибудь. К Мавзолею миллионы людей стекаются. Потому что это Мавзолей. Там — Ленин. И теперь рядом с Лениным наш вожатый. Монтажник из Сибири. Часовой… Самый видный солдат на всей земле…
Так что была бы моя воля, прежде чем офицером стать — артиллерийским, или морским, или авиационным, я бы выбрал службу Егорова. Стал бы сначала часовым возле Ленина…
НАСТОЯЩИЙ ЧЕЛОВЕК
Самолет идет на посадку. Скоро будем у генерала Иванова.
Я десять раз деда просил: расскажи о своем друге.
— Пока не могу, — отвечал дед. — Ты его должен сам увидеть. Это человек необыкновенный. Больше таких нет.
Чем же он необыкновенный, думал я. Двухметрового роста? Сильный, как штангист? Но ничего придумать не мог. Вздыхал — придется терпеть.
Но вот дед толкает калитку. Идет по тропинке к домику, заросшему плющом. Навстречу бежит человек. Дед обнимает его крепко.
Они стоят, прижавшись друг к другу. Молчат. Потом отступают на шаг. И тут я вижу, что у генерала Иванова нет обеих рук. Рукава заправлены в карманы.
Как же он живет, думаю я. Как можно жить без рук? А дед будто не видит этого. Берет меня за плечо, подводит к Иванову, представляет, как там, в Москве.
— Антон Рыбаков? — переспрашивает Иванов. — Твой дублер, значит? — улыбается деду.
— Антон Второй! — кивает дед.
Мы проходим в дом. Нас встречает седая женщина. У нее веселые глаза. Она хочет обнять дедушку. Но он сначала целует ей руку и говорит:
— Здравствуй, боевой товарищ!
Мы сидим в комнате Николая Петровича. В углу стоит странное стекло. Я трогаю его, не понимаю, зачем это дырявое стекло здесь. Его надо выбросить. Оно все в трещинах и дырках.
— Отгадай, что такое? — говорит Николай Петрович.
— Ветровое стекло от машины, — выручает меня дед. — Видишь дырки? Это следы от пуль.
— Храню на память, — сказал Николай Петрович. — Автографы смерти как бы. Всю мою машину изрешетило, случайно жив остался.
Они влюбленно смотрят друг на друга, перебивают друг друга, словно мальчишки. Будто мы с Кешкой, например. И никак наговориться не могут.
— Вот слушай, Антон! — зовет меня дед. Усаживает рядом. — Расскажи снова, Коля! Это ему непременно надо знать. Знаешь, он ведь в военные собрался. Но если и штатским останется, знать надо!
Николай Петрович кивает, выходит на середину комнаты. Рисует сапогом на полу воображаемые дуги, линии — направление ударов. Рисует пушки, танки.
— Это Дрезден, — говорит он. — Это наши главные силы. А этот клин — мой артиллерийский полк. Вперед мы ушли, наши только еще подтягиваются. И вот берем пленных. Они говорят — готовится танковый удар. Направление — такое-то. Что делать? Если сомнут нас, перед главными силами нет противотанковой защиты. Решаю: удар танков встретить с флангов. Выстраиваюсь углом к противнику. Начинается мясорубка. Открываем огонь — не в лоб, как немцы ждут. А сбоку. И по всей глубине. Немцы в замешательстве. Танки горят. Огонь ведем прицельный, точный. Подпускаем близко.
— Антошка, — говорит мне дед, — Николай Петрович командовал противотанковой артиллерией. Это очень трудно — стрелять по движущимся танкам, которые еще по тебе стреляют.
Меня подмывает спросить. Но я не знаю — как. И очень неудобно.
— Понятно? — спрашивает Николай Петрович.
— А вы, — говорю я и краснею. — А руки у вас тогда были?
— Нет! — отвечает Иванов. — Не было! Руки я на берегу Днепра потерял.
Я не могу поверить. Про летчика Маресьева я читал. И кино не раз видел. Он без ног был, это известно. Но руки же у него были! А как артиллеристу без рук? Надо же командовать! А командовать — на карте схемы чертить! В телефонную трубку кричать! В бинокль смотреть! Если надо — снаряд схватить и пушку зарядить! Разве же без рук это можно?
Я смотрю на генерала Иванова и не понимаю: может, он шутит? Но разве так шутят? Я поворачиваюсь к деду. Смотрю на него вопросительно.
— Я ведь говорил тебе, Антон, — произносит задумчиво дед, — генерал Иванов — необыкновенный человек.
— Сказанешь тоже, — сердится Иванов. — И вообще! Сам бы про себя рассказал лучше. Вон орденов сколько! Их зазря не дают.
— Ладно, — произносит дед. — Кукушка хвалит петуха. У меня награды за обыкновенные военные дела. У тебя — за подвиги. Не бойся этого слова. За настоящие подвиги. Книги про них писать надо!
— Да уж все написано! — смеется Николай Петрович.
Мы идем в столовую, обедаем. Жена Николая Петровича кормит его с ложечки. Словно маленького. Но дед не обращает на это внимания. Будто все нормально. И жена Иванова тоже не обращает. И сам генерал.
Они вспоминают войну, забавные всякие случаи и смеются, словно на войне только смешное и происходило. Нет, на войне не смешно было, а тяжело, трудно. Иногда — смертельно трудно. А вечером дед рассказал мне историю про генерала Иванова.
ИСТОРИЯ ВТОРАЯ. ПРО ГЕНЕРАЛА ИВАНОВА
Война уже обратно катилась. Немцы назад драпали.
Вообще выражение это неправильное — драпали. Драпал Наполеон, тут верно. Бросил своих солдат и помчался в Париж. А Гитлер каждый день орал, чтобы его солдаты сражались до последнего. И фашисты не драпали, а сопротивлялись изо всех сил. Бились отчаянно. Но мы все равно гнали.
Дед сказал: фашисты умело воевали. И генералы у них были опытные. Еще бы! Всю Европу прошли. Все армии победили. Так что врагов дураками считать нельзя. Никакими они дураками не были. А были коварными, хитрыми, расчетливыми. Жестокими были, как звери, потому что они фашисты. Но не дураками. Дураков ведь обмануть легко. А значит — и победить. Наша победа трудной была. Потому что враг опытный и злобный. От этого наша победа только почетней! И никогда врагов дураками считать нельзя, нет.
Ну так вот, война назад катилась. И фашисты дрались отчаянно. За каждую кочку цеплялись. А уж про реки и говорить нечего! Взрывали за собой все мосты, чтобы добраться до них нельзя было. На другом берегу в землю закапывались. Дотами и пулеметами ощетинивались. Вот так они уцепились и за Днепр: мол, ни за что дальше не отступим.
Нечего делать, надо врага выбивать. Надо Днепр переплывать и вражеский берег захватывать.
Только тут объяснить надо. Днепр переплыть не каждый взрослый может. Даже в мирное время. А тут — война. Тут не просто переплыть надо, а переплыть под вражеским огнем. Плывешь — а вода вокруг от снарядов да пуль будто вскипает.
Но и это еще не все.
Надо плоты переправить. Специальные, железные, военные. Понтоны называются. На понтонах — пушки. Танки.
В общем, не плавание это никакое. Плаванием не назовешь, если в тебя стреляют. Поэтому есть такое слово — форсирование. Форсируют реку — это когда ее переходят под огнем, штурмуют, словно крепость. Но ведь за этой крепостью — еще одна. Укрепленный врагами берег. Берег, который плюется свинцом.
По всему берегу всю реку форсировать нельзя. Поэтому генералы выбирают место, где враг послабее. А если нигде послабее нет, выбирают, где нам поудобнее. И начинается битва. Переплывают солдаты. Перевозят пушки, танки. Цепляются за кусочек берега и врагов выбивают. Наш этот кусочек называется плацдарм. Французское, между прочим, словечко. Плац — значит площадь, д'арм — для армии. Но когда реку форсируют, наш плацдарм на вражеском берегу — это сначала кусочек земли, а не площадь. И враг все делает, чтобы с этого кусочка нас сбросить. Потому что, когда есть плацдарм, сзади, через реку, можно подкрепление переправить. Составить быстро понтоны един к одному — и будет мост. А по мосту танки пойдут, пехота побежит, пушки покатятся. Подмога плацдарму. Тем, кто на кусочке земли сражается. Не думайте, будто я зря про это рассказываю. Это к генералу Иванову все относится.
Только он тогда генералом не был. Был капитаном. Когда форсировали Днепр, его командира тяжело ранило. Капитан Иванов вместо него встал. Отвоевал у фашистов маленький плацдарм — пятачок земли. Орудия расставил. Открыл по врагу бешеный огонь. И держался изо всех сил, пока подмога не пришла. Пока не переправили по понтонному мосту, ему на помощь, другие войска.
И тут жахнула мина. Прямо перед ним. И все исчезло.
Когда он в себя пришел — в госпитале уже, — рук у него не было. По самые плечи. Рук нету, а он их чувствует. Хочется ему ладонью по голове провести, волосы причесать…
Лежит капитан, поверить в беду не может. Как же без рук? Не даром поговорка такая есть — как без рук. Значит, плохо. Да просто невозможно без рук.
Может, лучше не жить больше? Может, лучше умереть, чем жить несчастным калекой? Родным обузой быть?
Жизнь как сон стала. Закроет глаза капитан — плацдарм ему видится. Вражеские танки. Артиллерийские разрывы. Товарищи боевые видятся. Это — жизнь. А откроет глаза — белый потолок. Белый халат врача. Да еще ординарец на табуретке с горестным лицом. Разве это жизнь?
Думает капитан, думает. Умереть сейчас глупо. Умирать, победив, нельзя. Слабый так поступить может, но не он. Умереть — значит перед жизнью капитулировать. Значит — отступить. А отступать он не привык. Вперед надо идти. Только вперед. Но обузой быть он не может. Не имеет права. Жить можно при одном условии — сражаться дальше. Даже без рук.
И вот что придумал Иванов. Послал ординарца в штаб. Попросил, чтобы изменили в его бумагах строчку. Чтобы написали, что родился он в другом городе. И все. Нет его. Пропал без вести. Пусть не ищут родные. Мало Ивановых Николаев Петровичей? Правильно ли он поступил?
Считал, что правильно. Считал, что война еще впереди и убить его могут. Просто немного пораньше в мертвые себя записал.
Вот какая история.
Врачи капитана на фронт не пускали. Он уехал без спроса. Вернулся в полк. Героем. Со звездочкой на гимнастерке. И снова стал воевать.
Под Дрезденом заслужил Иванов вторую Звезду Героя. Опять его ранило. Поправился — и снова на фронт. Сражаться!
Всю войну прошел до конца. Не убило его.
Даже смерть от него отступилась.
Удивилась, наверное, его мужеству.
А родные его нашли все-таки. Да разве могли они его не найти!..
ЮБИЛЕЙ
И вот мы едем на юбилей генерала Иванова.
Юбилей — это что? Сидят за столом. Пьют вино. Говорят речи.
У генерала Иванова совсем другой юбилей. У него юбилей необыкновенный.
И вот мы едем. И я смотрю вперед. И жду, волнуюсь, когда начнется самое главное.
Ну вот оно, главное. Наконец!
Машина тормозит. Перед нами боком к дороге стоят два бронетранспортера. Возле них выстроились солдаты в парадной форме, с автоматами на груди. А к нам бегут три полковника.
Мы выходим из машины. Полковник, бегущий впереди — высокий, широкоплечий, — переходит на шаг. Впечатывает в грязь шаги. Подходит к нам, но в глазах у него растерянность. Наверное, не знает, к кому обращаться? Генерал-лейтенант стоит позади генерал-майора. Полковник делает шаг к дедушке, боится нарушить устав, но дед кивает головой на друга, говорит:
— Ему! Ему!
Лицо полковника разглаживается:
— Товарищ гвардии генерал-майор! Группа встречи ожидает вашего прибытия!
— Какая еще группа встречи? — ворчит Иванов и поворачивается к деду: — Видал?
Мы опять садимся в машину. Взвывают моторы транспортеров. Один идет впереди нас, другой — позади. Солдаты сидят в бронетранспортерах, как на параде — «смирно».
И вот дивизия.
Огромная площадь. С трех сторон выстроились солдаты. Посредине — боевое знамя. Два автоматчика возле знаменосца с красной лентой на груди.
Бронетранспортеры, сопровождавшие нас, тормозят, Пропускают чуть вперед нашу машину.
Мы выходим. Могучий полковник кричит протяжно:
— Смир-р-р-но-о-о!
Я вздрагиваю. Грохочет музыка.
— Ты стой здесь, — шепчет мне дед.
Я вижу, как он волнуется.
— Не волнуйся, — шепчу я и подмигиваю ему. И вот они пошли.
Первым генерал-майор. Сзади полковник и генерал-лейтенант. Полковник и дедушка держат руку у виска. Иванов этого сделать не может. Он просто сильнее печатает шаг.
А солдаты кричат «ура!». И «ура!» это по рядам как бы прокатывается. Будто волна.
Я смотрю на парад, на солдат, на дедушку и генерала Иванова, на красное знамя в центре площади, на бронетранспортеры, на небо, уходящее глубоко, и чувствую, как внутри у меня поднимается что-то. Мне радостно? Нет, не радостно. Весело? Опять не то. Мне хорошо, понимаете? Я счастлив, вот что! Мне очень хорошо, меня так и переполняет удивительное счастье, и холодеют скулы, и что-то щекочет в горле, и режет немного глаза!
Как здесь все здорово, как торжественно! И хотя я тут единственный зритель, я тоже имею отношение к параду. Ведь здесь мой дед.
Музыка будто стихает.
Иванов подходит к знамени. Поворачивается к деду, что-то говорит. Дед снимает с друга папаху. Генерал-майор становится на колено. Целует знамя.
И вдруг раздается залп. Я оборачиваюсь. Сбоку стоят солдаты. Они щелкают затворами, и снова раздается залп. Я считаю выстрелы. Их пятьдесят. Солдат — тоже пятьдесят. Пятьдесят залпов пятидесяти солдат. Генерал Иванов подходит к стрелкам. В глазах у него слезы. Он прижимается к солдату. Целует его. И строй рушится. Молодые ребята обнимают генерала. Закидывают автоматы за спины. А потом качают его. Осторожно, но с криком:
— Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!..
И все остальные солдаты без всякой команды вторят им:
— Ур-ра! Ур-ра! Ур-ра!..
И могучий полковник кричит вместе с ними.
И мой дедушка.
И я тоже. Кричу изо всех сил.
— Ур-ра! — Какое синее сегодня небо! — Урр-ра! — Какая сильная у нас армия! — Ур-ра! — Какой замечательный герой генерал Иванов! — Ура! Ура! Ура!
БОГ ВОЙНЫ
А потом начинается уже совсем прекрасное.
Мы едем куда-то. Довольно долго. Потом выходим на опушке леса. А там стоят орудия. Разные. Большие и поменьше. Возле них солдаты.
Мы поднимаемся на дощатый помост. Там стоят стереотрубы. Такие приборы, похожие на рогатку. Каждая рогулька — оптический глаз. Посильнее, чем у бинокля.
— Прикажете начинать, товарищ генерал-майор? — спрашивает могучий полковник.
Иванов кивает. Полковник берет огромный револьвер. Загоняет в него здоровый патрон с красной гильзой. Поднимает руку вверх. Револьвер жахает, и в небо, шипя, впивается красная ракета. Вот, значит, что это за револьвер! Но удивляться некогда.
Вдоль опушки проносится рев. Я даже испугаться не успеваю. Только вздрагиваю каждый раз. Это орудия стреляют одно за одним. Бых-бых-бых-бых! Подряд. Получается очередь. Только не автоматная, а орудийная. В конце поля взлетает земля.
Пушки прохают еще раз. И еще. Еще. Потом умолкают. Полковник уходит к пушкам. Предупреждает заранее:
— Сейчас будем танки бить. Прямой наводкой.
Тихо. После стрельбы тишина особенной кажется. Вот ворона каркнула. Ишь ты, молодец, не испугалась грохота! Голоса слышатся. Это солдаты у орудий разговаривают. Звякает металл. Наверное, пустые гильзы складывают.
Дедушка и Иванов улыбаются, переглядываются. Вдыхают запах пороха, который ветром от пушек принесло.
— Хорошо, Антоша! — говорит Иванов.
— Хорошо, Коля! — отвечает дедушка.
— А помнишь артподготовки перед наступлением? — спрашивает Иванов.
— Еще бы! — улыбается дед. — Тысячи снарядов на километре фронта! В считанные минуты!..
— Гарь, дым! — перебивает Иванов. — Соседних пушек не видно!
— Веселое время — наступление, — кивает дед.
— Ребята у орудий скачут как черти! — горячится Иванов. — Черные от копоти, веселые! От канонады оглохшие!
— Нет! — восклицает дед. — Никто лучше Лермонтова про артиллерию не написал: «И залпы тысячи орудий слились в протяжный вой!»
— Что говорить! — смеется Иванов. — Бог войны наша с тобой артиллерия!
Они замолкают. А я на них любуюсь. Шинели расстегнули. Папахи сняли. Седые волосы на солнце блестят. Улыбаются, довольные.
— Ты знаешь, Коля, — говорит дед, — встретил я в Сибири одного сержанта. Наказал я его несправедливо на войне. За то, что фашиста пленного ударил.
— Лежачих не бьют, — сказал Иванов.
— Да этот фриц у своего же пленного пайку хлеба, оказывается, отнял. А сержант-то мне этого и не объяснил. Испугался начальства. И теперь вот встретились.
— Неудобно вышло, — вздохнул Иванов. — Что ж, нам, командирам, перед сержантом извиниться не грех. Было уж, что там говорить. На вежливость времени не хватало. Поговорить не могли толком. Выполняй приказ, и все тут. Да и кто перед солдатом не в долгу, скажи? Сами ведь солдатами были. Помним.
— Это верно, — ответил дедушка, — не зря скребет на сердце.
Примчался полковник. Снова жахнул из ракетницы. Иванов прильнул глазами к стереотрубе. Дедушка взял бинокль. Мне свой полковник отдал.
Я смотрю в бинокль. В настоящий полевой бинокль!
Разные ведь есть бинокли. Можно и в магазине такой же купить. Такой же, а не такой. Вот винтовка. У нее номер есть. Она на учете числится, как солдат. Потому что она — боевое оружие. Мой бинокль — как винтовка. Он армии служит. Военным помогает. Это настоящий военный бинокль.
Я смотрю в него сквозь тонкие крестики и черточки, которыми стекло помечено. Разглядываю поле вдали и вдруг вижу, как по нему движутся странные предметы.
На санях установлен столб. Это как бы мачта. А на мачте натянуто полотно. Движется по земле парус. Все ближе, ближе к нам. Но пушки молчат. Парусов уже много на поле. И они быстрее ползут.
— Чего же медлят? — говорит дедушка. — Расстояние позволяет.
Иванов хмыкает, ничего не говорит. А полковник объясняет:
— Отрабатываем дрезденский маневр генерал-майора. Видите, пушки стоят под углом в атаке. Огонь будем вести с близкого расстояния. И на всю глубину.
— Вот как! — изумляется дед. — Да сейчас же тактика другая. Орудия другие. В военных условиях такой атаки может и не быть!
— Может и не быть, — соглашается полковник. — А может и быть…
— Ну, — хохочет дедушка, — вас не проведешь! Молодцы. Да так и надо! Новому учитесь, но и старое не забывайте!
И тут начинается пальба.
Пушки грохочут. И я вижу, как в парусах появляются дырки. Один парус пополам сломало — угодило прямо в мачту!
Те паруса, где дыры, — останавливаются. Много «танков» уже подбито. А другие еще идут. Ползут — и все.
У стволов огонь пляшет. Дым клубами. Остановились последние «танки». Все. Победа.
Иванов от стереотрубы отвалился, зубами сверкнул.
— Что ж, — сказал, — спасибо бойцам! Стреляли отлично. — Подмигнул деду: — Давай их поблагодарим. Покажи-ка, ты умеешь!
Полковник снова из ракетницы жахнул. На опушке солдаты к нам повернулись. Понять не могут, в чем дело. Ведь стрельба закончилась.
А дедушка подошел к краю помоста, сложил руки рупором, набрал воздуха и гаркнул:
— Бла-годарим за служ-бу-у!
Солдаты переглянулись. Быстро выстроились рядом с пушками. И хором ответили:
— Служу Советскому Союзу!
И так складно у них получилось, что мы все засмеялись. Будто солдаты только и знали, что генералам за полкилометра кричать в нарушение всяких уставов.
Потом обед был. Стол стоял огромной буквой П. За столом одни офицеры сидели. Когда всем налили вина, полковник произнес:
— Товарищи офицеры, прошу встать!
Все встали по стойке «смирно». Щелкнули сапогами враз. И я тоже встал. И генералы мои встали.
— Товарищи офицеры! — сказал полковник. — Предлагаю тост за здоровье дважды Героя Советского Союза гвардии генерал-майора Николая Петровича Иванова!
Офицеры выпили.
— Ура генералу Иванову, — тихо сказал дед.
Крыша чуть не рухнула от могучего, сильного «ура!».
ПО ДОРОГЕ ДОМОЙ
Мы сидим, как в гнезде.
Я отбросил эту палку, на которую локти ставят и которая наши кресла отделяет. Приткнулся к дедушкиному боку. Он меня рукой прикрыл. Будто крылом. Как грачи сидим. Грачи в самолете.
— Никто ведь не поверит мне! — бормочу. — За одни весенние каникулы столько пролететь! Столько увидеть! Ты, дедушка, молодец, что меня взял!
— Мне бы и скучно без тебя было! — отвечает негромко дедушка. — Хорошо, что мы вместе летали!
— Еще летим! — улыбаюсь я.
— Летим! — шепчет дедушка.
Лететь нам долго. Много часов. Но совсем не скучно. Потому что мы с дедом говорим. Помолчим. Подремлем. Опять продолжаем длинный разговор.
Действительно, столько замечательного увидел я за каникулы, но на душе у меня кошки скребут. Никак не забуду того парня в застежках. Фиделя. Тоже прокурор нашелся! Я и без него про себя знаю. Знаю, что похож был на тех внуков. Но в Москве-то чем я виноват оказался? Сами же явились!
Я спрашиваю дедушку. Он молчит. Потом говорит:
— Подумай!
— Ну, мог бы я им сказать: выметайтесь?
— Подумай!
— Чего еще думать?
— Все-таки подумай. Думать учись.
— Но я же вежливым должен быть.
— А про галстук? Когда этот Глеб про галстук сказал, ты почему промолчал? Знаешь, это как называется? Соглашательство! Ты хоть и не снял галстук, а с Глебом согласился, ясно? Потому что не ответил ему как следует. Промолчал. Примирился.
Я от деда отодвинулся. Стал в иллюминатор смотреть. Чтобы он не увидел, как в глазах слезы задрожали. Сказанул называется! Соглашательство! Еще чего!
— Вот видишь, — сказал дед, — я тебе правду сказал, а ты обиделся. На правду многие обижаются. На ложь не обижаются. За ложь — спасибо говорят. А правду простить не могут.
Я молчу. Обижаюсь. Потом не обижаюсь. Просто молчу. Думаю. Приваливаюсь к деду. Он опять прикрывает меня рукой.
— Честность и правда выше вежливости, — говорит дедушка. — А выше всех — убежденность.
— А как с тем парнем быть? — спрашиваю я. — С Фиделем.
— Никак, — отвечает дед.
— Может, письмо написать?
— Что напишешь? Что ты не такой? Не надо.
— Почему?
— Это в письмах не доказывают. Словам не верят. Верят делам.
Я молчу. Думаю. Что-то щекочет под ложечкой. Какое-то недовольство.
— Тебе досадно? — спрашивает дед.
Я киваю головой: еще как.
— Хорошо! — шепчет он.
— Чего тут хорошего?
— Это значит, недоволен собой. А когда человек недоволен собой, это прекрасно. Хуже нет, если он собой доволен. Пиши пропало. Нет человека. Хоть он и есть, а его нет. Умер, пусть даже живой. Человек должен быть недоволен собой. А если ошибся, должен досадовать. Когда он досадует, он ошибку понимает. Досада — это урок.
— А у тебя бывает досада? — спросил я.
Дед замолчал. Я думал, он задремал, мне же из-под руки его лица не видно. Я ворохнулся. Дедушка вздохнул. Значит, не спит.
— Бывает? — повторил я.
— Помнишь телеграммщика? — спросил дед.
— Того забулдыгу? — удивился я.
— Забулдыгу, — вздохнул дед. — Это он теперь забулдыга, а ведь был майор. Вот я и думаю, как же так вышло?
— Чего тут расстраиваться? — опять удивился я. — Досадовать надо на себя, ты говорил. Когда сам ошибся. А тут ошибается другой человек.
— Верно говоришь. Но ведь не бывает же так сразу: сначала — хороший и вдруг — плохой. Давай поразмышляем.
Я согласен. Я люблю, когда дедушка размышляет.
— Давай, — отвечаю я, — значит, он был майор.
— Война началась. Он пошел на фронт. Стал солдатом. Или командирские курсы закончил — стал лейтенантом. Войну майором закончил.
— Дальше что?
— Подожди. Заглянем в мирное время. Еще до войны. Кем он был? Может быть, бухгалтером. Бухгалтерия для артиллерии, например, великое дело. Возле пушек считать надо, чтобы в цель попасть. Вот он из бухгалтеров стал хорошим артиллеристом. Майором.
— Ну и что?
— А вот что. До войны — бухгалтер. Неплохо. А после войны? Опять бухгалтер? Ему это, наверное, не понравилось. Он решил — раз майор, значит, простым бухгалтером работать стыдно, хотя ничего стыдного нет: не звание красит человека, а человек свое звание. Я же говорил — бухгалтерия артиллерии помогает. Значит, и артиллерия бухгалтерии может помочь. Но он не захотел жить, как прежде. А чтобы по-новому жить, учиться надо. А учиться неохота. Вот и стал он просто майор. Бывший майор. Майор, который ни на что не годен.
— Но это же он виноват, — удивляюсь я. — Почему тебе досадно?
— Досадно мне потому, — говорит дедушка, — что наша армия майора потеряла. А государство — бухгалтера.
Я думаю. Что же делать с этим майором? Но ничего придумать не могу. Что придумаешь? Дед вздыхает снова. Прижимает меня покрепче. Я жмурюсь от удовольствия. Говорю ему:
— Брось ты! Не досадуй! Подумаешь, какой-то пьяница!
Дед меня отодвигает. Смотрит пристально мне в глаза.
— Антошка! — восклицает он громко. — Не говори таких страшных слов! Надо о любом человеке думать, понимаешь! О любом! Потому что он — человек!
Дед разглядывает меня пронзительно. Удивляется, как я мог такое сказать. А чего особенного я сказал? Подумаешь, пьяница! Да с пьяницами бороться надо! У нас возле милиции про пьяниц выставка даже есть. «За ушко да на солнышко» называется.
Дед хмурится.
— Не смей, я тебе просто приказываю: никогда не смей! Не смей думать о людях равнодушно! Люби, спорь, наконец, ненавидь! Но не будь равнодушным! У каждого несчастья есть причина. И ее надо отыскивать. Надо размышлять. Надо помогать людям, чем можешь. Но никогда не закрывай глаза. Не маши рукой, не считай, что есть зряшные люди. А самое главное — не будь равнодушным. Запомни это! И помни всю жизнь!
Я помню.
Я помню голубое небо в иллюминаторе. Солнечные лучи, падающие на лицо дедушки. Коридор между креслами, наклонившимися вниз, — самолет шел на посадку. И эти слова, которые сказал дедушка.
ЗАВЕЩАНИЕ
Перед посадкой я снова спросил:
— Когда расскажешь военную тайну?
— А ты не побоишься? — сказал дедушка. Он смотрел на меня строго, будто испытывал: трус я или нет.
— Она страшная? — обрадовался я: вот здорово, узнаю страшную тайну.
Дедушка нахмурился.
— Тяжелая, — ответил, помолчав. — И горькая.
И вот мы сидим дома, за праздничным столом, мама и папа поглядывают на нас радостно, довольные нашим возвращением. Только что ушла Анна Робертовна, растроганная до слез. Дедушка вручил ей пакет с одеждой для будущего внука. Она перебирала рубашки, чуть побольше ладошки, поглядывала на дедушку и швыркала носом.
— О, мон женераль! — повторяла она, а дедушка только крякал от смущения.
Потом француженка ушла, мы остались одни — наша семья: папа, мама, дедушка и я. Я снова принялся рассказывать подробности наших замечательных каникул, но дедушка перебил меня.
— Знаете, други, — сказал он, — надо серьезно поговорить.
Никогда я еще не видел дедушку таким серьезным. Видел грустным, печальным. Видел даже, как он плачет. Но таким простым и серьезным еще не видел.
— Вот что, милые, — сказал он негромко и задумался.
Дедушка молчал, как будто не решаясь сказать что-то очень важное.
— Жизнь не бывает вечной, — сказал он вдруг, — люди рождаются, живут, а потом уходят, чтобы уступить место другим. Это закон природы. Против него человек бессилен. Вот и я.
Дедушка замолчал. Опустил голову.
— Вот и я, — повторил он, — должен приготовиться к этому.
— Как не стыдно! — воскликнул отец. — Боевой генерал, а о чем думаешь!
— Что вы, папа, — растерянно проговорила мама.
А я вскочил с места, обнял деда, шепнул ему на ухо:
— Не надо!
Он отодвинул меня. Усадил рядом, обнял за плечо. Ответил отцу спокойно:
— Если хочешь знать, солдат перед боем всегда надевает чистое белье. Без паники и шума. Если возможность есть, непременно помоется в бане. Думаешь, он собирается умирать? Нет. И не хочет. Но на всякий случай готовится.
Дедушка помолчал.
— Я умирать не собираюсь, но готовым быть должен. Чтобы костлявая не застала врасплох. Вот и решил — написать завещание… Хоть я и генерал, а имуществ особых не имею. То, что есть, оставляю тебе, Ольга, ты хозяйка. Сыну книги. Внуку, тебе, Антошка, орден Отечественной войны, потому что наследником по закону оставляется только он, остальные сдаются государству.
Он посмотрел на нас посветлевшим взглядом. Мама и папа сидели как в воду опущенные. Да и у меня на сердце кошки скребли. Зачем он затеял такой разговор? О смерти? О наследстве? Разве об этом надо думать?
— Чего носы повесили? — усмехнулся дед. — Дело житейское, простое. Но обязательное. Никуда от него не денешься.
— Папа, — воскликнула мама, — ну разве так можно? Зачем какие-то приготовления! Стоит ли думать об этом?
— Отец, — сказал возбужденно папа, — мамы нет давно, ты должен успокоиться наконец. И потом, мы, слава богу, вместе. Антошка, ты. Сердце радуется, глядя, как вы дружите!
— Эх, ребятки! — сказал дед. — Зачем успокаиваете меня? Я старый вояка, смертей нагляделся, Лидушку схоронил, так что не боюсь, поверьте, и не о том речь. Не о том!
Он встал, прошелся по комнате. Остановился у окна. Сказал:
— Вот послушайте стихи.
Помолчал минуту. В комнате тихо было. Так перед грозой бывает. Все замирает. В небе. На земле.
Голос у деда был как бы равнодушный. И он будто бы не стихи читал. Будто сам сказал:
Я знаю, никакой моей вины
В том, что другие не пришли с войны,
В том, что они — кто старше, кто моложе —
Остались там, и не о том же речь,
Что я их мог, но не сумел сберечь, —
Речь не о том, но все же, все же, все же…
Потом дедушка повернулся.
— Ну вот, Антошка, — сказал он, — настала пора рассказать мою военную тайну.
Я подошел к деду. Встал с ним рядом, волнуясь отчего-то.
Сердце у меня тревожно билось. Еще бы! Разве может быть у генерала неважная военная тайна? Пустяковая какая-нибудь?
Тайна у дедушки, конечно, замечательная. Самая рассекретная! Государственная! И ничего, что страшная. Я не трус.
Только чего он молчит? Может, боится? Может, опасается, что мы ее разболтаем?
Так не такие мы люди. Папа, мама, я. Не такие, чтобы болтать по углам. Чтобы военные тайны разбалтывать. Рассекречивать их перед всяким первым встречным.
Чего же молчит дедушка?
— Смелей! — говорю я.
Дедушка смеется тихонько.
— Смелей, говоришь? — спрашивает.
Опять молчит.
— А я вот боюсь, понимаешь-ка. Всю жизнь эту тайну носил, а рассказать боюсь.
Он опять молчит, потом произносит:
— Дело в том, — говорит дедушка, и голос у него какой-то неестественный. Деревянный. — Дело в том, — повторяет он, — что твой отец, Сережа, не я. Я не дедушка тебе, Антон!
Слова его словно разрыв снаряда…
ДВА СЛОВА
Знаете ли вы такое слово — беззаветно?
Я прежде слыхал просто. Не очень понимал, что оно значит. Дедушка объяснил. Он сказал — беззаветно, это без конца, без края, это значит преданно и горячо. Это значит, веря больше, чем себе.
Беззаветно можно служить, работать то есть. Беззаветно можно бороться. И можно беззаветно любить.
Вот. Любить.
Как часто произносим мы это слово! Люблю мороженое! Люблю на лыжах кататься! Люблю смотреть телевизор!
Маленьких часто спрашивают:
— Ты кого больше любишь? Маму или папу?
Глупый вопрос. На него даже несмышленый малыш отвечает:
— И маму люблю, и папу люблю!
Я тоже так отвечал. До четвертого класса добрался — не очень-то задумывался над этими словами. И дальше бы жил, не раздумывал…
Но бывает в жизни каждого такой день, такой час, такая минута, когда все, что вокруг, он видит другими глазами. Поясневшими. Повзрослевшими. Когда он неожиданно понимает, что у слов, к которым он привык, как к старым детским игрушкам, есть еще один смысл. А может быть, и не один. И что слова — это не просто слова, а значительно большее. Ведь слова служат людям. Означают предметы, их окружающие, поступки, дела. Означают то, что человек чувствует.
Я люблю дедушку. Люблю беззаветно. И знаю цену этим словам.
Я люблю его преданно и горячо и верю ему больше, чем себе. Я хочу во всем быть похожим на деда…
Вот он стоит у окна. Курит сигаретку, сунув ее в разноцветный мундштук. Смотрит себе под ноги. Ждет.
В комнате тишина. Как перед бурей. Перед бурей же затихает все — помните? На земле. И в небе.
Тихо в комнате, я разглядываю деда, на мои глаза навертываются слезы и куда-то исчезают. А в горле застрял тугой комок.
Вот он сказал это. Сказал свою «военную тайну». И я чувствую — со мной что-то случилось.
Я теперь другой. Совсем-совсем. Я будто и не я, а другой человек. Другой мальчишка. Взрослый. Да, взрослый.
Я глядел на дедушку и понимал — со мной что-то случилось!
Я встал. Я подошел к деду. Слезы исчезли, я был теперь совсем другим. Я знал цену словам, о которых не думал раньше. Я встал, подошел к деду, прижался к нему лицом.
Буря грохотала во мне. Но я ничего не сказал. Я только обнял его и прижался крепко-крепко…
И все увидел снова. Снова…
ИСТОРИЯ ТРЕТЬЯ. ПРО ДЕДУШКУ
Горело в тот день солнце. Палило нещадно. Было ему невдомек, что не смеяться надо, а плакать, что лучше бы ему за тучи зайти и не смотреть весело на землю.
А оно припекало. Празднично. Невпопад. Будто не только людей, но даже и солнце застала врасплох эта нежданная война.
Дедушка был майором. Был молодым совсем. Ехал из Москвы, из отпуска. Слушал, как приятно поскрипывают новенькие ремни, смотрел, как поглядывают с завистью на него мальчишки.
А потом — будто оглох.
Война!
Другие не верили, смеялись, говорили, не может быть, у нас с немцами мир, но дедушка-то сразу понял: может быть!
Война на восток катится, дедушка на запад торопится. С поезда — на машину. С машины — на коня. С коня — на ноги. Идет пешком, ведет за собой командиров да солдат. А навстречу ему — люди.
На телегах едут. Пешком шагают. В детских колясках узлы с одеждой да едой катят. Старики идут с палками. Старухи с котомками. Женщины с маленькими детишками на руках. А те ребята, что постарше, сами что-нибудь тащат. Лица у них хмурые. Взрослые. Ведь война.
Яростно бился майор. Сам пушки заряжал. Снаряды подносил. Сам в фашистов целился.
Но фашисты сильные были! Вместо убитых солдат новые выходили.
Сражался дед до последнего. В ногу ранило. Бойцы его от пушек оттащили. Спрашивают:
— Отступать?
— Снаряды еще есть, — говорит дед. — Сражаться!
Ушли бойцы. Потом вернулись. Спрашивают:
— Отступать?
— Патроны еще есть, — говорит дед. — Сражаться!
Но кончились и патроны. Приказал дед усатому знаменосцу Красное знамя под гимнастерку спрятать. А бойцам знаменосца всегда в середине держать. Мало ли, враг обойдет, сбоку ударит. Чтобы знаменосец в безопасности был.
И пошли бойцы назад вместе с дедом. Идут по дороге — тихо на ней. Стариков нет. Старух нет. Женщин с детьми нет. Все ушли.
А те, кто не успел, — на земле лежат.
Вот картошка из мешка просыпалась…
Вот детская коляска с узлом перевернулась…
Вот женщина лежит, ребенка к себе прижала. И оба мертвые…
Идет дедушка по страшной дороге.
Голову опустил. Стыдно ему. За армию стыдно, за бойцов своих. За себя стыдно. Не сумели, эх! Не сумели защитить от врага беззащитных людей.
И вдруг по мертвой дороге идет мальчик. И поет.
Дедушка ушам своим не поверил: поет!
Выхо-одила на бе-рег Ка-тю-ша!
На вы-со-кий на бе-рег кру-той.
Усатый солдат, у которого знамя на груди и который всех храбрей сражался, отшатнулся.
— Товарищ майор, неужели дите с ума сошло от страха?
А мальчик к ним идет. И все поет:
Вы-хо-дила, пес-ни за-во-ди-ла…
Подошел к дедушке, голову поднял, потому что высоко смотреть, и говорит:
— Чего-то все спят… И мама спит… Я ее толкаю, а она не просыпается…
У дедушки лицо окаменело. Хочет он заплакать и не может. А тут бойцы кричат:
— Танки!
Дедушка обернулся — фашистские танки по дороге пылят.
— Знаменосец! — крикнул дедушка. — Ребенка бери! И чтобы беречь, как знамя, понял!
Отступили бойцы в лес, и вечером, далеко от врага, на привале, узнал дедушка от мальчика, что ему три года и зовут его Сережа, а маму зовут Катя и она любит песню про Катюшу. Больше ничего не узнал, как ни бился.
Шли бойцы лесами. Шли болотами.
Если не спал Сережа, на шее у знаменосца усатого сидел. Если спал — дедушка его на руки брал.
Долго шли солдаты. В дождь и в жару. Но мальчик не плакал. Терпел. Полюбили его бойцы.
— В сыны полка бы его взять, — говорил знаменосец. — Да разве ж можно такого крохотного?
Шли бойцы вперед. Нападали на врагов. Выходили из лесу, били фашистов и снова в лесу исчезали. А когда начинался бой, знаменосец с Сережей отходили в безопасное место.
Вывел дедушка бойцов из окружения.
Вышли они не безоружные — с немецкими автоматами, отбитыми у врага.
Вышли не безымянной толпой — со знаменем полка, хоть и простреленным в двух местах: достала знаменосца фашистская пуля. Молчаливыми вышли бойцы из окружения, хоть и радоваться можно: живые остались. Но разве станешь смеяться, когда отступили? Когда оставили врагам свою землю?
Невеселые сидели солдаты. Невеселым был дедушка. И тут Сережа вдруг заплакал. Первый раз за долгую дорогу.
Вздрогнули бойцы. Вздрогнул дедушка. Понял, отчего еще так тяжело на душе. Надо Сережу отдавать. Надо с мальчиком расставаться.
Задумался дедушка. Взял листок, написал письмо жене. Отдал его раненому знаменосцу.
— Спасибо, — сказал, — за знамя. Дальше его развернутым понесем. А вот мальчика довези до Москвы.
Стал дедушка снова сражаться. Бабушка ему письма присылала. Треугольники такие. В войну конвертов не хватало.
В каждом треугольнике ладошка была. Знаете, как это делается? Кладут ладошку на бумагу и карандашом каждый палец обводят.
Идет война. Сражается дедушка. А ладошки в письмах все больше. Растет мальчик Сережа. Мой папа.
НАША СЕМЬЯ
Я стоял, прижавшись к деду.
Потом услышал, как его обнял еще кто-то. И еще.
Посмотрел я, это папа положил дедушке голову на плечо. Мама взяла деда под руку.
Мы стояли маленькой тесной кучкой, прижавшись к дедушке, и он сказал хриплым голосом:
— Какая тесная у нас семья…
— Тесная! — сказал папа.
— И очень дружная! — сказала мама.
— Ну вот, — проговорил дедушка, — теперь вы знаете мою военную тайну.
Он посмотрел на фотографию над папиным столом. Вздохнул.
— Не сдержал я слова, — сказал он грустно. — Лидушка считала, ворошить прошлое незачем, а я не могу уйти с этой неправдой.
— Папа, — произнес отец, — это неправда — моя правда, слышишь? Ты — мой отец, Антошкин дед, вот и все.
— Ты наш самый любимый человек, — сказал я серьезно.
Мы снова сели. Кто на диван. Кто на стулья.
— А ты помнишь что-нибудь, Сережа? — спросил дедушка.
— Только деревья помню, — ответил отец. — Ветки лезли в глаза, и я протягивал руки.
— Почему же ты пел? — спросил я.
— Не помню, — ответил папа.
— И маму не помнишь? — осторожно спросил дед.
— Нет.
Я разглядывал папу. Вот он, оказывается, какой. Был на войне, хотя и не помнит. И еще… Еще у него убили маму… Я взглянул на маму. Что я стал бы делать без нее?
И тут меня осенило! Ведь дедушка и бабушка стали для папы отцом и матерью вместо убитой мамы. Нет, не так. Они и есть отец и мама.
Папа подсел к дедушке, обнял его за плечи. Посмотрел на него пристально. Сказал:
— Дай-ка я тебя поцелую, старый вояка!
Они сидели, прижавшись друг к другу.
Потом мы ложимся спать. И дед ворочается с боку на бок.
— Орден твой можно мне носить? — спрашиваю я.
— Допустим, можно, — улыбается он. — Будешь?
Я думаю. Орден все-таки дедушкин.
— Нет, — говорю я, — надо самому заработать.
— Правильно думаешь, — отвечает дед. — Этот орден на память обо мне.
— Память будет и без ордена, — говорю я.
— Ого! — улыбается дедушка. — Прорезается характер!
— В тебя! — шепчу я.
Теперь я всегда думаю о нем. В школе, на уроках. На переменах. Если просто иду по улице, опять думаю о дедушке. Вхожу домой — смотрю на него пристально. Обедаю — гляжу на него.
Вот утро. «Газики» пришли. Мама и папа в машины садятся, а мы с дедом в разные стороны расходимся. Я в школу, он проведать Анну Робертовну. Или в магазин. Бутылки блестят в авоське. Дедушка шагает неторопливо, прихрамывает немного.
Я смотрю ему в спину, пристально смотрю. И все думаю. Думаю.
Смогу ли я таким же, как он, стать? Или не смогу?
Вот прошло время, например. Много времени. И я стал старым. Стариком. Таким же, как дедушка.
Внук у меня есть, как я. И вот интересно — что будет этот самый внук думать обо мне?
Ведь, наверное, может же так быть — утром через много лет мы выходим с внуком из дому, он шагает в школу, а я иду в магазин.
И внук останавливается, глядит мне в спину. И что-то думает. Ведь он же будет что-то думать там, соображать. И вот, например, он соображает что-нибудь такое. Старичина ты, простофиля, старый хрен с редькой! Занудина несчастная! Никакого толку от тебя нет! Только и гундосишь — учи уроки, учи уроки! А сам ничего из себя не представляешь! Никакой исторической личности! Вот дед у тебя был — это да! Генерал!
И станет тут мой внук думать не про меня, а про моего дедушку.
Я долго соображаю, как тут быть?
Нет, я, конечно, не против. Пусть мой внук думает про моего дедушку. Ну а про меня все-таки станет он думать? Хорошее что-нибудь?
Я вздыхаю. Неизвестно, конечно, что придет в голову моему внуку через много-много лет. Это ведь, в конце концов, от меня зависит. От того, каким я буду.
Буду хорошим, как мой дед, что-нибудь хорошее и мой внук подумает. Например: «Ну, поплелся, старикашка? Иди, иди! Да осторожнее, не споткнись!» Разве это плохо, если тебе вслед такое прошепчут?