Книга: Большая родня
Назад: XLV
Дальше: ІV

Часть вторая

I

В морозном предрассветье, стихая, весело шуршал крупный, сизый снег, и в саду без ветра качалась отяжелевшая ткань пушистых ветвей. В густом сумраке, когда все так привлекательно, выразительно очерчивается и увеличивается, казалось — не снег, а легкокрылые стаи птиц слетались на сине-дымчатые развесистые кроны деревьев.
— Поехали! — Дмитрий удобнее засунул за пояс колун, подхватил на плечо топтуху и легко обеими ногами вскочил в металлические зажимы лыж.
— Отец, возьмите меня с собой! — полураздетый русый мальчик, выпустив из рук сенные двери, проворно подбежал к Дмитрию, с надеждой взглянул на него большими черными глазами.
— Акыш, мелкота, в хату. На речке еще, чего доброго, тебя щука проглотит. Возьмет, значит, да и проглотит всего, только сапоги и ремешок на берег выбросит, — с преувеличенным гневом набросился на своего крестника Варивон.
— Андрей, я что сказал? — строго промолвил Дмитрий к сыну, и тот сразу же насупился, прищуривая глаза и подбирая губы.
Варивон взглянул на разгневанный вид мальчугана и чуть не покатился со смеху.
— Посмотри, посмотри на него, — шепнул Дмитрию. — Выкапанный батенька. Даже ноздри так, как у тебя, дрожат, когда ты сердишься.
Дмитрий через плечо глянул на сына, улыбнулся, подобрел:
— Возьму тебя, Андрей, на речку, когда потеплеет. Ну, беги в хату — замерзнешь.
— Чего бы это я замерз? — невеселыми глазами взглянул на отца, но тот, не оборачиваясь, чуть пригнулся и размашисто, чернея и увеличиваясь, поднимается на высокий сугроб. Два чистых, ровных следа прорезали снег, и рассвет сразу же их наполнил более темной синью.
— Поехали, — с сожалением и болью вырвалось из груди мальчика.
Он долго следит за двумя черными фигурами, исчезающими в долинах и снова поднимающимися на пригорках. Кажется, сейчас они едут не к Бугу, а поднимаются волнистыми кручами на холмы облачного неба, которое уже трепетало свежими красками и раскалывалось матовой полосой рассвета.
Упрямо мотнув головой, мальчик легко бежит в хату и чуть не сбивает с ног невеличкую суматошную девочку.
— Андрей, чего ты раздетый бегаешь по холоду? Я маме скажу.
— Эт, помолчи мне, умница.
— А если простудишься?
— Ничего мне до самой смерти не повредит.
— А если повредит?
— Ольга! — и Андрей кричит на сестру таким же голосом, как недавно отец на него.
Дмитрий, едва скользнув лыжами, почувствовал радостный приток силы. И сейчас, в сильном порыве, взлетал на живую дымчатую кручу, круто обрывающуюся над самым Бугом.
— Куда тебя черти несут? — обеспокоенно позвал сзади Варивон.
Дмитрий даже не оглянулся. Еще один рывок вперед, и он в восторге останавливается у самого обрыва, который кое-где просвечивается искристыми обвислыми сотами гранита.
Отсюда за широкими плесами чистого, незаветренного льда на много километров растянулось низменное Забужье, и небо над ним казалось неизмеримо более высоким, чем за холмами, оставшимися позади.
Будто с птичьего полета, внизу рельефно вырезался четырехугольник села Ивчанки, окруженного со всех сторон заснеженными садами. В центре села, над отвесными пирамидами молодого парка, высилось несколько двухэтажных домов — колдом, школа, больница, правление колхоза, а дальше, над ровными улицами, как кукольные, белели новые дома колхозников. Издали все казалось такой легким и прозрачным, что без привычки больше походило на роскошную зимнюю картину, заброшенную среди снегов, чем на настоящее живое село, которое сейчас то тут, то там гасило яркие огни.
Дмитрий рукой стер с брови одинокую снежинку и немного подался вправо.
Сейчас он стоял на том самом месте, где в двадцатом году его отец встречал последние часы своей жизни.
— Ой, мамочка моя, как здесь, значит, страшно! — раскрасневшийся кряжистый Варивон взобрался на кручу и косо посмотрел вниз. — Упадешь — и косточек не соберешь. Ой, ой! — Он испугано замахал руками, будто в самом деле уже падал с обрыва, круто развернул лыжи и, крича и чудно приседая, помчал с горы к реке. Посмотришь со стороны — вот-вот упадет человек: так неуклюже наклоняется, орудуя не лыжными палками, а длинной рыболовной тычиной.
— Вытворяет, как молодой. — Дмитрий упруго, ощущая каждую жилку в теле, начал спускаться вслед за Варивоном.
С каждым шагом все больше и больше опускается, словно входит в снега, четкая панорама села, и итоге видно только серебряную узорную стену сада с распахнутыми широкими воротами, от которых размахнулись в Забужье выгнутые крылья дорог. Теперь на округлом, как гнездо, выступе берега ярче, голубым пароходом выплыла электростанция, поднимая вверх пятиконечную звезду и утреннюю зарницу.
Посреди реки, где протекала стремнина, зашипел, вогнулся и треснул несколькими ослепительными лучами чистый лед. Перейдя Буг, друзья оказались на ледовом просторе, укрытом прочной, как перепеченной, травой: лето в этом году было дождливое, вода вышла из берегов, и колхоз даже не смог выкосить отаву. Так ее, высокую, зеленую, и прихватили заморозки, пережгли морозы. Между травой молнией выкручивался речной рукав, стрелой тянулся длинный ручей.
— Тут попробуем! — ударил каблуком по льду Варивон.
Дмитрий снял теплый пиджак, положил его на траву и, схватив обеими руками топор, начал споро рубить клинообразную прорубь для топтухи. Во все стороны разлетались мелкие льдины, холодная пыль запорашивала глаза, пощипывала лицо.
— Ты так вкусно рубишь, что и меня аж подмывает взяться за топор, — сменил Варивон товарища и начал вырубать небольшие окошки для бовта.
Разогрелись.
Дмитрий привычными движениями осторожно втиснул топтуху в тесную прорубь, опустил на заиленное дно. Варивон ударил бовтом, и вокруг держала закипела, заклокотала седая накипь. С внутренним дрожанием прислушивается Дмитрий, не отзовется ли волнующим вздрагиванием держало топтухи, не стукнет ли быстрая щука в дубке немудрой снасти.
— Тяни! — застывает Варивон в напряженном ожидании. — Ничего не ударило?
Дмитрий молча срывает со дна снасть, и скоро полумесяц ее отверстия выныривает из воды. Весело стекают голубые переливчатые струйки, и залив звенит, как цимбалы. Что-то хлюпнулось в топтухе, и Варивон, не дожидаясь, пока сбежит вода, запускает руку в снасть.
— Выблица, Дмитрий! Выблица! — выкрикивает с таким триумфом, словно у него в руке не рыбина, а само счастье.
— Выблица. Небольшая. — Берет в руку округлую, как ладонь, рыбину.
— Почин хороший. Ставь-ка еще. А я ударю с дальнего окошка. — И Варивон начал упорно месить бовтом воду.
На этот раз попался длинный и гладкий вьюн. Варивон так его схватил за голову, что он сразу же тонко и жалостно запищал, извиваясь всем темным телом. Снова немилосердно рубили лед; вода и пот заливали лица товарищей, застывали руки, но скупой залив туго дарил из своего богатства по одному-два вьюна.
— Не напали на свою тоню. Но, значит, нападем. Ну-ка ставь, Дмитрий, вот здесь, а я издалека подниму такую рыбину, что и в топтуху не поместится. — Сильно ударил бовтом Варивон. — Здесь мы такого налима поймаем! Они как раз нерестятся. Только ты одним махом выхватывай топтуху.
Но на новом месте ничего не поймали.
— Не может такого быть. Ударь-ка ты, Дмитрий. Ты, вишь, сердитый, как огонь, а рыба сердитых боится. Она любит таких кротких, как я. Вот увидишь: сейчас полтоптухи будет. Ну, ловись, рыбка, большая и маленькая, большая и еще большая. — Варивон вытянул снасть и развел руками: — Нет. Это ты бовтом неправильно бил. Вот если мы вырубим прорубь на том изгибе — вся рыба наша. В мешок не поместим. Придется штаненята снимать.
Вырубили новую прорубь.
— Ну, прислушивайся, Дмитрий, гоню целый косяк к тебе.
И не успел Варивон второй раз ударить бовтом, как в руках Дмитрия задрожало сухое держало и трепетным волнением отозвалось во всем теле. Мигом рванул снасть к себе.
— О! — только и вырвалось у Варивона. Бросил бовт и побежал к проруби. Заклекотала вода в топтухе. Извиваясь, большая щука так била крепким крапчатым хвостом по стенкам снасти, что они аж выгибались.
— А что я говорил? — обеими руками выхватил рыбину Варивон и бросил на лед. — Вишь, какое здоровило. Хорошо, что все время приговаривал: ловись, рыбка, большая и еще большая. Ставь быстрее, Дмитрий, а то душа от нетерпения разорвется… Ты посмотри, посмотри, — вдруг показал Варивон рукой вдаль. — Что это за рыбак над кручей ходит?
— Кто его знает, — обернувшись, глянул Дмитрий поперед себя. — Мальчик какой-то.
— Даю голову на отрез — это твой рыбак.
— Андрей?
— Андрей. Как же он мог не прийти к нам, если мы рыбу ловим?
— Я ему приду!
— А ты не очень. Твоя, горицветовская, порода в нем, — и Варивон несколько раз махнул в воздухе бовтом.
Небольшая черная фигура начала быстро приближаться к заливу.
— Что, неправду я говорил? — смеясь, спросил Варивон, когда Андрей с бега перешел на шаг, с опаской посматривая на отца.
— Иди уже, иди, — прищурившись, Дмитрий с любовью осматривает паренька, который нерешительно остановился возле куста краснотала, что не в пору густо брызнул нежными серебристо-синеватыми котиками.
Мальчик сразу же повеселел и бегом бросился к рыбакам.
— Отец, поймали что-то? — в черных блестящих глазах залучилась радость, разрумяненное продолговатое лицо вздрагивало от волнения, а все пальтишко было как забитое дымчатой порошей.
— Сколько раз упал, пока с кручи спустился?
— Только один раз. О, какая щука!
— Бери ее, значит, — и мигом домой, чтобы, пока мы придем, была свеженина на столе.
— Хорошо. Я сейчас, — ухватил рыбину обеими руками.
— Только осторожно мне, — приказал Дмитрий. — Там, где быстрина — тонкий лед. Ломается.
— Бойкий бесенок, — одобрительно прищурился Варивон, когда Андрей побежал по льду. — Только диковатое, как и ты. Вот Ольга у тебя — девушка. Та за словом в карман не полезет.
— В тебя пошла. Недаром с твоих коленей не слазит.
— Пошли, Дмитрий, к ручью. Знаешь, туда могло столько рыбы набиться…
Шурша травой, пошли к ровной неширокой полосе льда, кое-где присыпанной полупрозрачными мячиками ивняка. Дмитрий сорвал сухой, жилистый стебель, перекусил крепкими зубами, и привкус, и полузабытые видения далекого лета незаметно повеяли на него. Как из тумана, колеблясь, возникли те картины, которые улеглись в сердце, как зерно в пашне, и уплывали, оставляя по себе неясную тревогу и сожаление.
— Заяц, заяц! — Варивон, бросив бовт, побежал вперед. Большой ушастик, сильно подбрасывая задние ноги, стремглав мчал из кустов на Буг. Вот он пересек реку и исчез на побережье. Вслед за ним искристо задымился потревоженный шеляг, разрушая хрупкую ткань легких узоров.
— Вот, жаль, Дмитрий, что мы ружья не взяли. Здесь зайцев, как гноя.
— Завтра возьмем.
Смотрел на заснеженный берег, а сам слышал, как еще позади, колеблясь, стояло минувшее грозовое лето.
— Завтра тоже думаешь рыбачить?
— Нет.
— Зайцев бить?
— Нет.
— Так прогуляться? На поле посмотреть?
— Нет.
— Нет, нет. А что же думаешь делать?
— Да что-то думаю, — осмотрел длинным взглядом низину, еще сорвал плотную шершавую былинку.
И снова лето повеяло на него воспоминаниями, которые, кажется, дрожали в певучей сетке зернистых синевато солнечных дождей. Даже воздух сильнее втянул — так запахло грозой.
— Ты знаешь, Дмитрий, я бы тебя фигурой возле большой дороги поставил. В самый раз профессия по тебе.
— Почему?
— За целый век не пришлось бы тебе и слова промолвить.
— А я б тебя в цирк определил бы. Напрасно талант пропадает. Нет, нет, играешь ты на сцене неплохо.
— Зарекаюсь. После роли того несчастного пузана, будь он неладен, в селе прохода не дают. Уже прилипло ко мне то мерзкое прозвище. Так что мы завтра делаем?
— Будем траву косить.
— Тьху на тебя!
— Чего ты тьхукаешь? Правду говорю.
— У тебя допросишься той правды.
— Так допрашивайся у кого-то другого, — ответил с сердцем. — Видишь, сколько добра погибло, когда у нас так трудно с сеном, — широко показал рукой. — Еще столько погибнет: сквозь эту траву туго и редко будут пробиваться молодые побеги, испоганится луг и не скосишь его — старая ботва сразу косу затупит… А сейчас у нас как скоту подстилают?
— Плохо. Так как соломы маловато, — начал догадываться Варивон. И вдруг просиял: — Это в самом деле здорово, Дмитрий. И подстилка будет, и гноя больше будет, и скоту роскошь. Умная твоя мысль. Колхозная! Сколько раньше вода выходила из берегов, заиливала и калечила луга, а вот, значит, догадка такая лишь теперь пришла. И это неспроста. Шире люди думать начали. И твой ум шире стал… Вот обрадуется Кушнир. Аж подпрыгнет, когда расскажем ему об этом.
— Обрадуется, — согласился Дмитрий.
— Только надо завтра раненько-раненько прийти косить, — осмотрелся вокруг Варивон, и голос его стал тише. — Чтобы кто-то не опередил нас.
— Чего? Пусть косят, — удивленно взглянул на товарища. — Ты, вижу, из более широкого на узкое хочешь перескочить?
— Ничего я не хочу, — нетерпеливо отмахнулся Варивон, однако глаза его стали уже, в них замерцали хитроватые тени.
— Хватит косовицы на всех. Чего забеспокоился?
— Дело не в том, что хватит. Здесь главное: мы первые делом, значит, крутнули. Почин, инициатива, — это что-то-таки весит! За это и почет большой и рюмка первая. А там пусть себе косят на здоровье. Мы, значит, Дмитрий, завтра со своими бригадами выходим первыми. Ты знаешь, какие у нас бойкие — сразу могут нас обогнать. Вот пока мы тут ходим, подсмотрит какая-то звеньевая и сразу догадается о наших планах. Народ пошел непоседливый. Вот, бывало, тетку зимой и за ноги с печи не стащишь, а теперь она тебе в пургу по колдобинах толчется, по селу толчется, на всякие совещания разъезжает. И то ее уже на конях не вези, а саму машину подавай. Напосел как-то на свою Василину, чтобы больше дома держалась, а она, значит, мне: «Что же ты думаешь, мудрый муж, весна начинается в мае? В декабре, в декабре она белым снежком начинается. А еще и бригадир!» И такая началась самокритика, что я тихонько за шапку — и хода из дому. Разве же бабу перевесишь, да еще когда она что-то стоящее придумает?
— А она хорошо сказала: весна в декабре белым снежком начинается, — улыбнулся Дмитрий. — Так я сразу и подумал: задержи этот снежок, а он тебе постелется, зацветет гречкой летом. Знаешь, как гречка цветет? Нежно, нежно, так, как солнце всходит. Кипит вся в розовом соцветии и в пчеле и колоколом звенит — до самого горизонта.
— О чем бы ты мог подумать? Гречка тебе и во сне мерещится… А о траве твоя догадка — все отдай и мало. Вот только удивляюсь, как Григорий Шевчик не опередил тебя? Он редко что пропустит, — и насмешливо покосился на Дмитрия.
Тот сразу же нахмурился, а Варивон еще больше развеселился.
— Так, говоришь, колоколом звенит поле? А вот жена Прокопа Денисенко тоже языком, как колоколом, звенит: взбесился Горицвет. Заставляет большие зерна гречки выбирать. Будто неодинаковые блины из мелкой или большой гречки. Видно, выслужиться перед начальством хочет и глупо-пусто гробит наши трудодни. Тоже мне агроном нашелся. Только портфель не носит.
— Я ей, кулаческой свистелке, попоношу. Завтра же выгоню с работы, — еще больше рассердился Дмитрий. — Я ей выслужусь, дурехе ленивой… Вот такие как она и ее Прокоп только и меряют все блинами, пышками, своим животом ненасытным. На работу лишь с оказией выходят. А если надо лишний раз спину согнуть, то уже глаза, как гадюки, бегают. А чего же, огород себе захватили, как поле. Человечек на таких посадах крутится, чтобы только потянуть что-то из коллективного добра. Еще подберусь к нему, подстерегу этого крестника Крамового.
— И чего бы я волновался через глупое слово ленивой женщины. Ей до сих пор снится земля своего батеньки и свекра. Ты же сам видел, какие у них глаза. Аж смотреть противно: одна, значит, злость и пустота. Вот я где-то, Дмитрий, читал, что глаза — зеркало человека. Определенно что-то оно на это и похоже. Вот присматриваюсь я к своим землякам, и прямо на виду меняются люди. То тебе такой незаметный человечек был, а то и в походке и в глазах уверенность видишь, силу, мысль чувствуешь. Что ни говори, человек не нищетой — хозяином становится. Так я говорю?
— Верно, Варивон. Я и не думал, что ты так присматриваешься ко всем, — промолвил удивленно.
— Жаль: ты даже к своему другу, значит, не присмотрелся, — притворно вздохнул и покачал головой.
Короткий зимний день приклонял свои венцы к малиновому предвечерью. Солнце уже изнутри просвечивало насыщенные изморозью сады; на фоне широкого окна лучей роскошные округлые кроны деревьев поднимались над равниной, как серебряные гербы.
«Гербы нашей работы» — взволнованно подумал Дмитрий, надолго запоминая этот нежный и вместе с тем величественный образ.
— О траве надо, Варивон, ивчанским и любарским колхозникам сказать: пусть косят на подстилку. Может, заскочим к ним? — промолвил Дмитрий, готовясь ехать в село.
— Можно. Только раньше ивчанцам сообщим, — оживился Варивон. — Заодно посмотрим, что теперь поделывают наши соседи, какими новостями думают землю развеселить… Ну прямо нет никаких сил угнаться за ними. Как уж ни стараешься, как голову ни крутишь, а они, гляди, чем-то обскачут тебя. До чего же нелегкое соревнование с ними.
— Нелегкое, говоришь?
— Еще и спрашивает. Будто сам не знает. Я уже и надежду потерял, что их переходное знамя перенесу в свой колхоз. Оно прямо у них как памятник вылитый стоит.
— Уже спасибо ивчанцам за то, что подтянули нас, надо, чтобы и мы их чем-то порадовали. На твое просо надеюсь, Варивон.
— И я на него сильные мысли возлагаю, хотя внутри аж дрожу, — признался Варивон. — Даже во снах такой разнобой начал мерещиться, что Василина посреди ночи будит: охаю, значит, от досады или смеюсь от радости… Хорошо, если, значит, просо как золотая туча снится. А как приснится туча над просом — сердце зайчонком дрожит… Еще зима кругом, а сны видишь только весенние и летние. Первое же еще лето на поле, а тебя холодные зимние сны мучают… Так-то. Ну, Дмитрий, на старт. Раз, два, три! Пошли!
Поздними сумерками, наскоро поужинав, Варивон мигом переоделся и приказал Василине:
— Старая, ты зайдешь к Горицветам — вместе на спектакль пойдете, а я мотнусь к своим ребятам. Дело есть. Важное.
Поспешая дорогой, он увидел перед собой невысокого, стройного Леонида Сергиенко, сына Поликарпа. Леонид был лучшим ездовым и неизменным участником всех спектаклей. Бригадир догнал парня.
— Товарищ Отелло, не к своей ли Дездемоне на третьей скорости спешите?
— Привет, Варивон Иванович. Назвал бы вас Бульбою или Фальстафом, так вы же рассердитесь, — весело поздоровался Леонид со своим бригадиром, горделиво встряхнул русым пушистым чубом, который уже перевился изморозью.
— Конечно, рассержусь и самых плохих лошадей тебе всучу. На тебя, товарищ Отелло, возлагается большая задача, — заговорщицким голосом начал Варивон. — Сегодня я был на Буге — задумал рыбы наловить…
— Много поймали?
— Пуда два, может, и крюк еще небольшой будет, — не моргнув глазом, немилосердно преувеличил Варивон. — И вот, значит, идея пришла мне в голову: скосить на подстилку траву. Вот завтра, хоть кровь из носу, наша ударная бригада на рассвете должна быть на лугу возле ручья. Значит, чтобы никто не опередил нас, чтобы мы первыми были, так как я уже, раскаиваюсь, похвалился кое-кому. Досадно будет, если некоторые бойкие перехватят нашу инициативу.
— Инициативу у нас перехватят? Да никогда в мире такого не будет! — В небольших резких глазах Леонида загорелся упрямый блеск. — Я сейчас так своих комсомолят, своих годков настрою, что утром и копны, как из пушки, будут стоять. Наши ребята не дадут себя обскакать… Это хорошо вы придумали, Варивон Иванович. Теперь мы, как в песне поется, постелем коням сена по самые колена. Побегу сейчас.
— Беги, Леонид. Только, значит, наиболее надежным объявляй. А таким, что на язык длинные, ни слова. И гляди, за свою любовь не зацепись.
— За какую там любовь? — нетерпеливо отмахнулся рукой. — Нет у меня…
— Может, и нет, — будто согласился. — Вот когда возвращался с речки, Надежду Кушнир видел. Как раз ехала со станции.
— Надежда! — аж вскрикнул парень.
— Она же такая тебе девушка, прямо хоть портрет рисуй. А ты чего-то будто забеспокоился? — и, улыбнувшись, прибавил: — Пошли, Леонид, вместе обойдем свою бригаду.
— Ой, нет, я сам. Варивон Иванович, а вы правду говорите?
— Чтобы вместе пойти? — сказал так, будто не понял Леонида.
— Да нет. В самом деле Надежда приехала?
— Приехала. Точно уже ждет тебя и дождаться не может. Беги, Леонид.
Под сапогами Сергиенко заскрипел переливчатый промерзший снег. Парень легко полетел в волшебную голубизну певучего вечера.
«Таким и я когда-то прытким был», — Варивон любовно следил за упругой фигурой парня.
Все молодое, энергичное, веселое глубоко радовало Варивона. В нем он видел не только недавний отклик своей молодости, а и новую добрую силу, своих верных товарищей и стремительный рост своей Родины.
— Если бы снять с моих плеч десяток лет, — часто говорил Василине, — ты бы увидела перед собой не того наймита, который у Варчуков и Данько натощак до мотыльков в глазах махал косой. Студента, командира или артиста увидела бы.
— Ты и сейчас лучше всякого артиста. Ну, а «бульбу» наверно и в театре так не затанцуют, как ты со своими артистками, — смеялась жена. — Только, прошу тебя, не играй в «Суете» — всех уморил хохотом. Да еще как прибавишь свое…
— Соавторство, значит.
— Тоже мне соавторство. То вместо «в гурте» — «в бригаде» скажет…
— И никто на своего бригадира не обиделся, только ты одна такая придира… Где были мои глаза, когда на тебе женился? Никак не пойму… А правда же — «бульба» здорово у нас выходит?
— Уже и тебя успели Бульбой прозвать…
За крутым выгибом стало темнее; здесь тени падали прямо на дорогу, и ветерок раздувал в их неровных ячейках трепетные бледно-синие огоньки.
Вот на небольшом, натянутом как лук, мостке, соединяющем обочину дороги с высокой насыпью, появилась стройная девичья фигура. Пригнувшись, чтобы не зацепиться за резьбу пушистых ветвей, девушка выходит на звонкую дорогу. И ясно встрепенулась песня, широкая, задушевная, как сама юность. Показалось: и деревья, и снега зазвучали, налились живыми звуками и струйками прозрачного ветра, и красотой вечернего сияния.
«Надежда… — волнуясь, остановился Леонид и для чего-то снял шапку. — Надежда!» — И он, забывая обо всем, бросился веред.
Песня и девичья фигура приближались к нему, приближались большие неостывшие звезды и широкий заманчивый мир, по волнам которого, разбрызгивая золотые капли, плескалась лукавая размашистая луна.
Ничего не слыша за стуком собственного сердца, парень подбегает к девушке.
— Надежда!
— Леня!.. — в радостном испуге оборачивается девушка, метнув тяжелыми темными косами.
Сильные руки неожиданно подхватили ее, и она сразу же оказалась на крепком молодецком плече.
— Ой, Леня! — вскрикнула, а потом рассмеялась.
— И чего бы это я по чужим плечам катался? Что за привычки институтские? — строгим баском забурчал Леонид. — Ну-ка слезай мне сейчас, — резко качнулся.
— Ой, Леня! — И девушка еще крепче обвилась руками вокруг шеи парня. Леонид осторожно поставил ее на снег, улыбнулся.
— Здравствуй, Надежда. Вреднючая моя.
— Здравствуй, Леня. Радость моя.
Ее черные ресницы двумя крылышками метнулись вверх, и большие, счастливые, с влажным блеском глаза так смотрели на парня, как только молодость умеет. На щеках двумя вмятыми зернышками дрожали небольшие ямки.
— Чего же ты не позвонила, когда приехала на станцию? Я бы тебя, как солнце, встречал бы.
— Как раз наши колхозники были в городе.
— Вот жаль… Помнишь, как в прошлом году приезжал за тобой?
— Помню, Леня. Тогда такая метель, такая метель крутила. День как ночь стал. Никогда не думала, что доедешь.
— Это я бы не доехал? Да еще за тобой?
— Ой, хвастун. Ты тогда валенки такие привез, что я с головой в них нырнула.
— Стоящие валенки — отца моего. Помнишь, как мы со станции возвращались?
— Быстрее ветра летела. А помнишь, как наши санки перекинулись возле дубины?
— Перекинулись, говоришь? Нет, что-то не припоминаю такого.
— Припоминаешь, припоминаешь. Только признаться не хочешь. Знаю тебя.
— И охота вспоминать о том, чего не было… Надежда, а мне не верится, что это ты. Дай хоть рассмотреть… Похудела вроде немного на студенческих харчах, вытянулась и еще лучшей стала. — Прижал девушку, поцеловал в губы, щеки и прядь ароматных волос, на которых уже блестели пушистые ниточки изморози.
— Как я соскучилась по тебе, Леня, — тихо промолвила, и глаза ее стали грустнее, а на щеках задрожали румянцы.
— И я, Надежда. А эти дни сам не свой ходил. Даже к телефонисткам начал подлаживаться, конфетки и орехи носить, чтобы они, если ты позвонишь, не твоему отцу, а мне сердечное коммюнике передали. Потому что с твоим стариком мы снова поцапались. Боюсь, что он такого зятя и на порог не пустит.
— А за что же вы?
— За электростанцию, Надежда. Твой отец таким жадным стал… Мы насели, чтобы на островке электростанцию построить, а твой, экономя копейку, понадеялся на ивчанцев. Мол, они выстроят и нам электричество пойдет. Ну, ивчанцы электростанцию выстроили, но маломощную. Вот мы и напали на твоего. Я сгоряча его скупым рыцарем назвал. Так даже и не здоровается теперь.
— Ничего, Леня. Пересердится и начнет станцию строить. Я его знаю… Леня, а как у тебя с учебой? Работаешь не регулярно? Ленишься? Вот я возьмусь за тебя.
— Приехал контроль на мою голову.
— Знаю твой характер. Математику, наверно, на самый конец оставляешь?
— Не люблю ее, — вздохнул.
— А без математики не быть тебе командиром.
— Нет, я ее таки вгрызу… Уже намечается перелом.
— Долго он у тебя намечается.
— Эх, Надежда, если бы ты мне алгебру преподавала, — и аж прищурился от мысленного счастья.
— Тогда бы ты выучил?
— Глаз бы не сводил…
— С алгебры ли с учительницы?
— С обеих, с обеих… Ой, Надежда, мне еще надо сбегать к своим комсомолятам. Я быстро-быстро. И тогда пойдем с тобой аж до Буга. Помнишь, как мы в прошлом году ходили? Тогда такая же лунная ночь была. Помнишь?
— Помню.
— Там теперь уже день и ночь электростанция рокочет, не дает воде заснуть. А над ней красная звезда сияет. Увидишь ее — и аж даль расступится перед тобой, и звезды Кремля засияют тебе. Знаешь, как у Лермонтова: «И звезда с звездою говорит».
— Как сердце с сердцем. Правда? — прислонилась к плечу милого, а тот окутал ее надежными руками. — Возле залива электростанция?
— Ну да. Там, где мы когда-то под лодкой от дождя прятались. Помнишь?
— А потом, как возвращались, наша лодка на стремнине перекинулся, и мы на берегу сушились у костра. Помнишь?
— Нет. Что-то я этого не припоминаю. Это ты уже выдумываешь. Побегу я. Проведу тебя до росстани. Там подождешь меня.
— Леня, а чего тебе так спешно надо? Это ты так соскучился по мне? — притворно нахмурила лицо и горделиво отвернулась от парня.
— Дело есть. Завтра на рассвете мы траву будем косить на лугу. Наш бригадир такое надумал… Хорошее это дело, Надежда. Живое, — даже не заметил разгневанного вида девушки.
— Зимой косить!? И я с вами пойду. Буду собирать! — сразу забыла, что хотела рассердиться на Леонида.
— С дороги отдохнула бы.
— Успею. Стыдно от своих комсомольцев отставать. Там их, очевидно, всех и увижу?
— Всех. Я тебя на утренней зорьке разбужу, как когда-то в жатву.
— Сама встану.
— Сама? Ну, зачем тебе у человека хлеб отбивать? Я с тобой хочу вместе пойти.
— Тогда приходи. Не забыл, в какое окно стучать?
— Разве такое забудешь? До конца века не забуду.
— А помнишь, как однажды отец наскочил на тебя, когда ты в окно барабанил?
— В косовицу?
— В косовицу.
— Нет, что-то такого не припоминаю, — и оба весело рассмеялись.
— Так завтра вместе пойдем?.. Помнишь нашу клятву? — Ясно и счастливо взглянула на парня.
— Где бы ни были, мы всегда вместе. — И Леонид снова прижал девушку. Потом взялись за руки и, рассыпая звонкие бусинки смеха, побежали переливистой дорогой вдаль. Если кто-то встречался на пути, они опускали руки, а потом снова крепко и надежно сплетали их. Вдруг Леонид остановился.
— Надежда, кажется, мой старик идет. Ну да, он. И надо ему именно в такое время на дороге появиться.
— Ой, Леня, бежим назад, — побледнела девушка.
— А может, пойдем навстречу? Надо же когда-то и родителям о нашей любви сказать.
— Леня, я стесняюсь. Побежали…
— Нет, ты иди вперед, а я тем временем дам круг и заскочу до Карпцов.
Парень быстро исчез за хатами, а девушка нерешительно пошла дорогой, на которой одиноко чернела мужская фигура, перегоняя впереди себя длинную тень.
Поравнявшись с девушкой, Поликарп радостно поздоровался.
— Надежда! Приехала! На каникулы, значит?
— Приехала, — ответила тихо.
— Кто же тебя привез?
— Григорий Шевчик. Он был в контрольно-семенной лаборатории.
— Григорий Шевчик? Ну, я теперь своему Леониду дышать не дам. Проворонил тебя… Не видела его?
— Нет… — Девушку как жаром обдало. Склонив голову, не могла промолвить ни слова, ни посмотреть в глаза Поликарпу.
— Ну, чего так зарделась?.. Все прячетесь, все кроетесь от старших. Думаете, что мы ничего не знаем, ничего не видим. Моя старуха — она, как только услышала, что ты приехала, — так и сказала: «Увидишь Надежду, передай, чтобы в гости зашла. А то этот головорез — Ленька, значит, — до сих пор кроется со всем от нас…» Только ты, Надежда, за чуб его таскай, чтобы он скорее в военную школу поступал. На ту, как ее, алгебру нажимай. А то он как начнет вычитывать «а» плюс «б», так и я догадываюсь — ни «а» ни «б» он до сих пор не понял. Да и сам на эту алгебру обижается. А все другие науки, учителя говорят, толком знает… Ну, чего ты, Надежда?
Девушка взглянула на худощавого пожилого мужчину, и тот заметил, как задрожали на ее ресницах молодые слезы волнения, признательности и радости.
— Идем, Надежда, к нам, — ближе подошел к ней Поликарп.
— Так Леня меня будет искать.
— Пусть поищет, если отца испугался. Пусть не будет таким хитрецом… Вот когда я молодым был, от меня девушка и в земле не спряталась бы. Разве теперь парни? Вот как мы вели холостяцкую жизнь… Бывало с Арсением как выпьем по крючку… — Поликарп, вытянул согнутую фигуру, горделиво пошел с девушкой, что та уже едва сдерживала смех.
* * *
Когда Дмитрий, Василина и Югина вошли в колдом, к ним подошел поглощенный заботами Варивон.
— Как оделся женишок, — окинул глазом новое пальто Дмитрия. — Теперь, Югина, твоему милому отбою от молодиц не будет.
— Мели мне, — примирительно промолвил Дмитрий.
— Нет, нет, Югина, ты следи за ним — он потайной у тебя. Он не только гречку умеет сеять… Дмитрий, что мы будем с людьми делать? Сейчас не успеем объявить своим — скоро спектакль начнется.
— Кого увидим, тому и скажем, — спокойно ответил Дмитрий, не зная, что Варивон уже всю свою бригаду поставил на ноги.
— Пусть будет так. Был я в правлении. Твоя радость приехала с района.
— Крамовой? — насупился Дмитрий.
— Он самый. Снова у нас уполномоченным по севу. О тебе вспоминал.
— Он вспомнит, — сердито процедил. — Обещал и на том свете припоминать мне прошлое. К моей бригаде цеплялся?
— Нет. Кушнир, значит, начал ему жаловаться, что никак не может отделить овес от овсюга — триер не отвевает его. Посудили, поговорили и ни к чему не пришли. Тогда Крамовой и бросил, как он умеет: «Чего же ваш агроном Горицвет ни до чего не додумается?»
— Я ему когда-нибудь додумаюсь, что и думать не захочется. Так вот окоренилась жаба в нашем районе. Сколько лет сидит и никуда с глаз не исчезнет… В тридцатом году было присадили его, так снова начал выцарапываться…
— Дмитрий, — мягко тронула его руку Югина. — Садитесь, Дмитрий. Сейчас спектакль начнется…
Отбеленное небольшое солнце, как только оно зимой умеет, выбежало из-за хат, когда на другое утро Дмитрий, с ружьем за плечами и косой в руках, поехал к Бугу. Дорогой он обогнал нескольких колхозников своей бригады, а с Варивоновой не встретил никого. Выделывая зигзаги между деревьями, проворно спустился к реке и изумленно остановился на льду. Против него возле ручья высилось три высоких стожка сена, а в глубине луга чернело два ключа косарей.
— Доброе утро, Дмитрий Тимофеевич, — радостно поздоровался с ним Леонид Сергиенко. — И вы косить? Неплохо придумал наш бригадир.
— Он придумает, — невыразительно промолвил Дмитрий, и Леонид не разобрал, насмешка или злость была в его голосе. — «Недоволен, видно, что опередили его», — улыбаясь в душе, решил Леонид и снова начал свертывать в валок тонкие покосы.
Кушнир, узнав об ухищрении Варивона, долго вычитывал ему в правлении и пригрозил сообщить о недостойном поступке общему собранию. Бригадир чистосердечно признал свою ошибку. А через день в районной газете неожиданно появилась небольшая заметка… об инициативе бригады Варивона Очерета. Почтальон принес газету прямо на луг, где работали уже бригады трех колхозов, и Варивон, чуть сдерживая непослушный смех, изумленно и негодующе говорил Дмитрию:
— И как тебя в газете не вспомнили — головы, значит, не приложу. Все же знают, что твоя идея, а вот все на меня повесили. И сам не знаю, за что такая напасть и почесть.
— Ну хватит, хватит мне… И-ни-ци-атор, — насмешливо протянул Дмитрий.
— Ничего не сделаешь, бывают ошибки, товарищ мыслитель. Давай пройдемся до островка — там, по-моему, должны зайцы быть. Дмитрий, а сильно у тебя на сердце… того? Очень царапает?
— Может, ты бы помолчал немного, Бульба непоседливая?
— Вот и выступай после этого на сцене. Свои проходу не дадут. Я пошел в обход. Гляди, не промажь, — Варивон, удовлетворенно напевая песенку, широкими и тяжелыми шагами пошел к острову. Скоро его крепкий, басовитый голос отозвался в высоких Моложах и, усиленный эхом, загремел в круче.
Не успел Дмитрий сорвать с плеча ружье, как ошалевший заяц выскочил из кустов и помчал через Буг.
Кровь с гулом ударила в голову, заныло возле ушей. Не целясь, выстрелил Дмитрий и промазал. Не присел, а упал на колено и снова выстрелил. Заяц, чудно сверкнув белым подбрюшьем, перекатился через голову и неуклюже скользнул по льду.
Дмитрий, забыв обо всем, бросился вперед. Поскользнулся, но удержал равновесие и еще быстрее побежал. Он не почувствовал, как зашипел и вогнулся под ним первый тонкий ледок, только вдруг увидел перед собой живое сияние нескольких молний, которые, перегоняя друг друга, покручено кололи лед.
«Стремнина!» — обухом бабахнула догадка. Хотел остановиться и, сразу же поняв свою ошибку, побежал вперед. И в то же время, звонко чмокнув, лед выскользнул из-под ног.
Дмитрию показалось, что высокий берег Буга подскочил и взлетел вверх. Нырнув с головой в жгучие, как кипяток, волны, Дмитрий почувствовал, что течение крепко ударило ему в грудь.
«Это же сейчас под лед затянет». Сверхчеловеческим усилием, всем телом рванулся из холодной купели, высоко подняв руки. Головой и запястьем левой руки ударился в податливый лед, а кулак правой, резнув шершавую линию проруби, выскочил на поверхность. Дмитрий это ощущает всем телом, напряженно борясь против течения, которое люто тянет, рвет его под лед. Искалеченными пальцами правой руки, осторожно и легко, чтобы не обломиться, впивается в лед и уже, задыхаясь, поднимает голову над водой. Теперь и солнце, и деревья, и берег, качаясь, спускаются вниз. Кровавя лед, он старается выбраться на поверхность. Но тонкий лед обрывается под руками, и Дмитрий чуть не с головой погружается в реку. Снова хватается за шершавые выступы и снова обламывается. Он уже едва чувствует пальцы. Противный тяжелый и сырой холод сжимает, крутит кости. Вода подбивает отяжелевшее тело, туго поворачивает его, немного опускает вниз и снова рвет в густую быстрину.
— Дмитрий! Держись, Дмитрий! — распластавшись на льду, к нему ползет Варивон. — Зависни на руках.
Медленно вытягивает красные, как варенные раки, непослушные руки на лед. Опьяневшая голова клонится вниз.
— Держись, дружок! — и Дмитрий с удивлением видит непривычно серое лицо и мокрый блеск в глазах Варивона. — Лови! — бросает конец ремешка.
Но уже руки так задубели, что не могут согнуться. Вытягивая шею, крепко впивается зубами в солоноватую кожу, невероятным усилием подается вперед, и Варивон вытягивает его на лед.
— Дмитрий, дружок, — дрожат побелевшие толстые губы, и ясные слезы радости текут по хорошему некрасивому лицу. Грубыми потрескавшимися пальцами он срывает с Дмитрия пиджак, рубашку и никак не может одеть находящегося в полусознании товарища в свой полушубок.
Быстро проходит минута какого-то оцепенения или полузабытья. Дмитрий, стекая струйками, упрямо привстает со льда и, пошатываясь, бежит к своим лыжам. В сапогах противно чвакает вода.
— Ты куда? Подожди! Мы тебя сейчас на сани, значит, — спешит следом в одной рубашке Варивон.
— Пока ты запряжешь кони… — простуженно хрипит Дмитрий, вскакивает в лыжи и, пригнувшись, упрямо поднимается на крутой берег. За ним вода вышивает на розовом снегу две фантастические манишки. С каждым разом узор становится реже и реже. И скоро Дмитрий в сосредоточенном и злом напряжении слышит звон заледеневшей одежды и холодный перестук волос, ледяными прядями нависающих на брови.
«Когда это такое было со мной? — прикусил нижнюю губу, и пресноватая тонкая накипь льда чуть слышно отозвалась под зубами. — Весь берусь льдом».
И он, обмерзая, напряженный, как молодой работящий мороз, со всей силы мчит в село, поднимающее в золотистый воздух голубые башни дыма.

ІІ

Еще в полусне Дмитрий слышит, как за окнами больницы тяжело вздыхает машина и на ее вздох отвечают дрожанием певучие оконные стекла; чувствует сердечную боль и слабость. Потом что-то темное нависает над ним, и он просыпается, сразу же жмуря глаза от веселого ливня солнечных лучей.
— О, да ты уже молодцом, Дмитрий. Только лицо, значит, и посинело, и пожелтело. Скоро будешь похожий на доску того художника, который к Синице в леса приезжал: всякими цветами разрисуешься. Ну, да тебе же не на свадьбу идти. Как оно чувствуешь себя? — Варивон в широком халате теперь похож на осанистый подвижный колокол.
— Ничего. Только сердце часто болит, товарищ инициатор.
— Это слово мне больше нравится, чем Бульба или Фальстаф. А ты, значит, не обращай внимания на сердце и береги здоровье. Да, — вдруг Варивон становится важным. — Крупозное воспаление — это не шутки. Недаром говорят: рыба и зайцы заведут в старцы. Они и до смерти могут довести… Эх, Дмитрий, каких я вчера налимов наловил. Понимаешь, нашли себе тайник внизу возле гати, где мельница стоит. Там я их и накрыл. Наловил, иду домой и удивляюсь: почему радости на душе нет? То, бывало, как поймаю что-то стоящее, аж затанцую. А тут — и налимов полно, а веселости никакой. Сел себе, призадумался: что оно за вопросительный знак? И понял: тебя нет.
— Много наловил? — спросил подобревшим голосом.
— Пуда с два, — решительно мотнул головой Варивон. Дмитрий засмеялся.
— Не веришь? Ну, может, на какое кило меньше.
— А по правде?
— С пуд поймал.
— А в пуде сколько фунтов было?
— Сколько! Не знаешь, сколько? — хотел вознегодовать Варивон, но передумал и подмигнул: — Сколько ни было, а нам бы к рюмке хватило.
— Так бы и сказал.
— А тебе жалко, если человек что-то лишнее прибавит? Скупой ты, Дмитрий, как единоличник. Вот и сердце у тебя, определенно, от скаредности болит.
— Ой, хвастун несчастный. Ты скажи: как у нас со снегозадержанием? Только правду говори, — пытливо взглянул на товарища.
— Говорили отец, неважно. Непривычные колхозники к этому делу.
— Так и знал, что ты ничего не сделаешь, — рассердился Дмитрий. — Секретарь райпарткома Марков наведывался ко мне, спрашивался об этом. Сказал ему, что у тебя работа кипит. Вот она и кипит. Налимы кипят. За ними и рюмкой времени не было. Марков снегозадержанием интересуется, партия об этом говорит, хочет, чтобы такие растяпы, как ты, хлеб ели, а они за налимами света не видят.
— Чего ты кипятишься, значит? — изумленно посмотрел на Дмитрия.
— Знаю чего. Потом, если ударит засуха, и ты закипятишься, запрыгаешь, как твой налим на сковороде. Да поздно будет. Ты видишь, как солнце уже светит? Слышишь, как оно пахнет? Вот вдохни воздух на припеке.
— По-весеннему, — согласился Варивон.
— По-весеннему, по-весеннему, — перекривил Дмитрий. — Щуки уже скоро начнут нереститься, и снова кое-кому из бригадиров не до снегозадержания будет. Нет, будь она неладна эта больница, завтра же выпишусь из нее, — кривясь и кряхтя, встал с кровати и опустил босые ноги на пол.
— Взбесился человек. Завтра я наши бригады до последнего человека на ноги поставлю. За три дня поле покроем хворостом. Слышишь ты, черт разрисованный! И ложись ты, красавец, в кровать, так как уже зеленеть начинаешь, как лягушка болотная. Как с тобой Югина живет — никак толком не пойму? Я думаю, от тебя и каменная фигура на второй бы день сбежала. А я глупый еще размышлял с ребятами, чтобы тебя председателем колхоза как-нибудь избрать.
— Я тебе поразмышляю. Здесь бы только с бригадирством справился. Так через три дня все сделаешь? Инициатор.
— Пошел ты к черту! Чего бы это я лип, как сапожная смола, — вдруг рассердился Варивон. Спасши Дмитрия, он в душе чувствовал, что тот многим ему обязан, и никогда не ждал такой неблагодарности.
«Ну, и человечек!»
— А управишься? — спросил более сдержанно.
— Управлюсь.
— Правду говоришь?
— Я тебе что — слова на ветер бросать буду! Когда бы ты не больной был, значит, по-другому поговорил с тобой. А то медицинский режим мешает.
— Хорошо. Через три дни я приезжаю из больницы. Посмотрю.
— Тьху на тебя! Потом на месяц свалишься. Герой!
— И горе будет тебе, если не выполнишь слова.
— Так ты что, мне, другу своему, бригадиру, не веришь? Я тебя, можно сказать, с проклятой быстрины вытащил, от смерти спас, а тут ветки не сумею на поле вывезти. Аж слушать тебя противно. Ума для этого большого не надо.
— У ивчанцев, наверное, поле, как дубрава, стоит, — ни одна снежинка не унесется ветром?
— Не видел.
— Увидишь, когда наши заносы перекати-полем развеются.
— Ох и придирчивый ты, как оса. Сказал тебе!.. — с сердцем отрезал Варивон.
Дмитрий помолчал, следя за подвижной пряжей солнечного луча, что дрожал и струился на восковых прожилках свежего соснового пола. «Весна идет». Снова заболело сердце. Поморщился и лег на кровать. Варивон в задумчивости сел на краешек кресла.
— Что, болит?
— Какой-то черт сердце распирает.
— Ты еще побольше злись, тогда, может, как раз на посевную из больницы выпустят.
— Через три дня буду дома, и передай Югине: пусть не приезжает.
— Мария Ивановна сказала, что тебе еще две недели надо лежать.
— Она может и не то наговорить. За это и деньги получает.
— Ну, ты себе как хочешь, а я скажу ей, пусть за тобой следит и как ты на медицину нападаешь. Мария Ивановна и так обижается на наших односельчан, что непоседливые такие. Еще припоминает, как Свирид Яковлевич — она тогда санитаркой была — со всякими опытами не давал ей покоя. Словом, никто тебя без разрешения врача не привезет.
— Ты привезешь.
— Да ни за что в мире, ни за что! Хоть и вредная ты штучка, но хочу, чтобы еще пожил на свете. Как раз на жизнь повернуло.
И эти слова волнения прошлись по каждой жилке Дмитрия. «Именно на жизнь повернуло, — отдалось в сердце: — это же так после долгой зимы крестьяне, радуясь, говорят: само солнце на весну повернуло».
— Это ты правду говоришь, — кивнул головой.
— Еще бы неправду, — удобнее умостился на кресле Варивон. — Вот, когда работаешь, по шею своими делами, значит, занят, то все, кажется, идет просто, привычно. Ну, работаешь, ссоришься с лодырями, тянешься в передовики, за нивой, как за девушкой, ухаживаешь, понемногу рыбачишь, понемногу умничаешь, понемногу, есть грех, в рюмку заглядываешь. А когда оглянешься назад — ого-го какую дорогу мы прошли, из-за каких гор перевалили. Это раньше у меня одна рубашка была и в будни и в праздник. Так и сгнивала она, по ниточке разразилась на плечах от пота и соли. За версту от тебя потом разило. Так бы и жизнь моя сгнила у Варчуков и Денисенко, как та батраческая рубашка! И никто бы о тебе доброго слова не сказал. Околел, мол, мороки доставил — сбрасывайся на доски, чтобы гроб сделать. А теперь я хозяин. Между людьми живу… Вот еще зима, а я мыслями весну опережаю, — все размышляю, как бы такой урожай проса собрать, чтобы все соседи рты пораскрыли. Даже во сне вижу такие зерна проса, что словно кораллы. А все вокруг него только ахают. И ты тоже.
— Оно и видно, что все заахают, если один мыший уродит. Снегозадержание провел…
— Да помолчи ты… Эт, настроение испортил — уже и говорить, значит, не хочется, — аж вздохнул Варивон. И сразу в глазах потухли огоньки, а слово стало вялое, словно цедилось сквозь зевок.
Дмитрий упрекнул себя за лишнее слово: человек о жизни начал говорить, правильно говорить, и так по-глупому оборвать его мысли.
— У заведующего контрольно-семенной лаборатории был? — спросил после паузы.
— Был. Сразу же после районного совещания агитаторов заскочил. Кондиционность твоей гречки высочайшая. Первой группы! Неплохое ты дело, Дмитрий, сделал. У колхозников с Ивчанки, когда увидели твои семена, аж глаза загорелись. А они толк знают. Хозяйственные. Если бы нам к ним дотянуться. Не буду хвалить тебя, но такой гречки ни у кого нет.
— Ну, так уж и ни у кого, — аж заволновался, и румянец неровными полосами прорезал желтизну на щеках.
— Слышал, Дмитрий, что в Ждановке один колхозник, Данило Навроцкий, новый сорт ржи вывел — такой большой, хоть на охапку его, как дрова, клади. Прямо не зерна, а стручки!
— Вот бы себе несколько таких зернин получить. Для опытов! — загорелись глаза у Дмитрия.
— Не получишь! — решительно уверил Варивон. — У него зерна было немножко. Часть высеял, а часть раздал агрономам и полеводам-агротехникам.
— А может, что-то-таки осталось? — с надеждой взглянул на товарища.
— Не отдаст же он тебе последнее.
— Варивон, а может, продаст какую-то щепотку, на мою гречку сменяет?
— О деньгах — и не говори, а вот гречкой может и задобришь его. Хотя навряд: не захочет расстаться с наибольшим сокровищем. Да и прижимистый немного этот Навроцкий.
— Уже все справки навел?
— Да еще не все.
— Эх, Варивон, задал ты мне задачу. Вредный, говоришь, дядя?
— Немного на тебя похож! Ну, пора мне в дорогу. Что тебе привезти?
— Заскочи в книжный магазин — может что-то новое есть. Лысенко, Лысенко поищи! В журналы не поленись заглянуть — нет ли где его статьи. Интересно пишет… широко думает человек.
— Это не из тех, что в грядочку, как в могилу, вся жизнь втаскает. Широкое поле, нас видит… Еще тебе чего?
— Привезешь из села немного овса, того, что с овсюгом.
— Овсянку будешь варить? Она для больных полезная, — сразу брыкаться начнешь, — оживился Варивон. — Или триеровать думаешь?
— Думаю.
— В больнице? — засмеялся.
— В больнице.
Варивон вышел на улицу, в задумчивости насвистывая какую-то мелодию. «Чертов Горицвет! Очень просто — возьмет и найдет способ, как очистить овес от овсюга. Не стыдно ли будет, если больной тебя опередит? Что бы его, значит, сделать?» — удобно прилег на сани, и добрые кони понесли его в широкие искристые дали зимнего предвечерья.
Село издали встретило Варивона веселым гулом и смехом: на широкий, перерезанный лунным столбом каток высыпала молодежь. Под коньками шипел и попискивал лед, с бугорка друг за другом летели говорливые санки, неистовым коловоротом мчало фургало, и весь прозрачный вечер зачарованно кружил вокруг краснощекой юности. Убегая от парней, на берег со смехом выбежало несколько девчат.
— Варивон Иванович! — вдруг узнала одна своего бригадира.
— Варивон Иванович! Варивон Иванович! — загомонило вокруг, басовито отозвалось эхо, и молодежь бросилась на плотину.
Не добегая до Варивона, три звеньевых, как по команде, выровнялись в одну линию и горделиво, задорно поплыли в легком белорусском танце «Бульба». Вот они согнулись, будто пропалывая картофель, молодцевато встрепенулись и начали обвивать живым кольцом ребят и девчат, сбивая их в тесный круг. Огромный куст живой «бульбы», кружась, дошел до своего бригадира и весело рассыпался на плотине.
— Спасибо нашей бульбе, что так густо уродилась, ибо оно, конешно, так как, что аж на сегодняшний день, — встал на санях Варивон и принял позу растерянного оратора.
Кто-то преждевременно прыснул, но мужской кулак осторожно остановил нетерпеливого.
Варивон деловито прокашлялся, осмотрел всех и серьезно продолжал:
— Оно речь, с одной стороны, все-таки такая, постольку по-скольки, ибо вообще, в частности и частично, так как часто-густо случается, встречается сьое, тое, другое и сяк-так; ну, а с другой стороны, будто ничего, и, в сущности говоря, мало говоря, на этом можно и кончать…
Плотина закачалась от смеха.
— Варивон Иванович, послезавтра репетиция будет?
— Конечно! Только в лесу проведем.
— Это хорошо! — улыбнулась Степанида Сергиенко, надеясь, что за словами Варивона Ивановича кроется какая-то шутка.
— Репетиция в лесу! — загомонили кругом.
— Точно. Такую репетицию устроим, что урожаем запахнет: будем возить хворост для снегозадержания.
— Варивон Иванович, предупредить всех ездовых? — выступил наперед Леонид Сергиенко.
— Всех, Леня, в особенности горицветовских: сам знаешь — бригадир больной. А девчатам надо будет маты плести. Да такие красивые, как приданное. Или вы только танцевать и кататься умеете? — шутливо накричал на своих звеньевых.
— Мы и есть умеем, — прибедняясь, лукаво ответили те. — У своего бригадира науку проходили.
— А-а-а! Тогда я за наши дела не боюсь. Ну, летите, кукушки, на каток.
Приехав домой, Варивон разыскал кладовщика, и поздно вечером оба пошли в зернохранилище.
— Чего ты такое нетерпение проявляешь? — негодовал по дороге кладовщик, которому Варивон даже поужинать не дал.
— Важная задача есть. Пока что это секрет. Но задача государственного характера.
— Государственного характера? — сразу подобрело иссеченное морозом морщинистое лицо.
Дома Варивон высыпал на стол семена и долго рассматривал зерна овса и овсюга.
— Ничем тебе не отличаются, значит, ни формой, ни размером.
— Ничем, — поддакнула Василина, склонившись над столом. — Овсюг только шершавый, а овес гладенький-гладенький.
— Что гладенький, то гладенький. А чего же триер не различает этого? Непутевая машина. Надо себе лучшую построить.
— Конструкции Варивона Очерета, — рассмеялась Василина.
— Именно так, старая. Что бы его придумать? Садись, старая, и вместе подумаем: одна голова хорошо, а две — еще хуже.
— А ну тебя!
— Что, не нравится тебе твой муж?
— Варивон, ну, не мели.
— А ты мне до сих пор нравишься. Иногда взглянешь на какую-то молодичку, а вспомнишь о тебе. Спрашивается — с чего бы? Будто ты каждый день не вычитываешь мне за мою любовь ораторствовать на общем собрании своей семьи.
— Ты еще больше ораторствуй, так и детей разбудишь.
— Эге, пугай, будто я своих очеретят не знаю. Они если работать, так работать, если учиться, так учиться, если есть, то, значит, на своего отца равняются, если спать, то тоже так, что и пушкой не добудишься. Василина, давай споем. Когда пою — у меня мысли так легко плывут, будто по какой-то канве невидимой. Вот оно, может, сразу же и об овсюге надумаемся.
— Осипла я, Варивон.
— Все у тебя сегодня, как в турецком меджлисе… Ну, что бы его придумать? Ты, Василина, тоже мозгуй, так как не будет тебе покоя, пока изобретение не выльется, как говорят ученые головы, в гармоническую форму. Жаль, что ты простуду схватила. Чтобы мне больше не ходила на речку тряпья стирать, а то совсем голос потеряешь. Помнишь, как мы после жатвы возвращались с поля? Как запели: «Ой, зима, зима ще й мороз буде…»
— И не заметили, как и в село въехали. Кончили песню, оглянулись, а вокруг уже люди столпились, — осветилось радостью отбеленное первыми снегами спокойное лицо Василины.
— Артисты, что и говорить. — Варивон подошел к радио. — Снова дети хозяйничали. Придется их еще ремешком проучить. Наверное, трансформатор спалили. — Полез под стол, где стояли сухие батареи, ощупью проверил контакты, повеселел.
Ливень музыки сразу же наполнил всю просторную теплую хату, и уже, стеная, просился на приволье, наполненное симфонией вечерних звезд, искристого снега и упругого синего ветра.
— Чайковский, — тихо подошла Василина к столу. — Мой любимый композитор.
Варивон сел рядом с женой. Призадумался. Уже, как погожий осенний день, отплыла музыка и молодо брызнула девичья песня, а Варивон не отрывал широкой руки от наморщенного лба. Мысли, сосредотачиваясь, теперь лишь краешком касались песен, поднимались над ними, как зеленое руно над землей…
— Василина! Идея! Подай-ка суконное одеяло, — вдруг воскликнул и нетерпеливо подбежал к кровати. Одеяло он так приладил к сундуку, что оно наклонно опустилось на пол. Аж бледнея от волнения, рассеял горсть зерна по одеялу и напряженно застыл, пока овес не осыпался на пол. На ворсистом сукне забелело несколько зерен, их и начал Варивон поспешно выбирать твердыми пальцами. Потом поднес к свету и восторженно воскликнул: — Василина! Ни одного зерна овса не осталось на моем триере — только овсюг. Ну, как тебе триер конструкции Варивона Очерета? Нравится?
— Нравится, — начала Василина рассматривать зерна овсюга.
— А сам изобретатель нравится? — загордился Варивон. — И после этого не догадаешься что-то на стол поставить? Не будет из тебя настоящей хозяйки. Никогда не будет… Как бы мне патент на изобретение получить? — И на лице Варивона отразилась такая нарочито преувеличенная задумчивость, что Василина рассмеялась на всю хату.
— Смейся, смейся, а изобретение хоть и кустарное, однако толк принесет. Вот, смотри, снова в газете твоего мужа пропечатают. Дмитрий тогда треснет от зависти. Ну, мне пора еще к своим ребятам, — быстро начал собираться Варивон. — Надо сказать, чтобы завтра все по хворост ехали.
Но Василине и догадываться не надо было, что Варивон аж горит от нетерпения рассказать все о своем опыте. И даже словом не оговорилась: знала — не любит муж, когда кто-то заведомо угадывает его мысли.
В правлении Варивон сразу же похвалился своим опытом Кушниру и для пущего доказательства торжественно вынул из одного кармана горсть овса, а с другого — немного овсюга. Кушнир обрадовался, но деловито перемешал обе кучки зерна и проверил опыт на своем пиджаке; когда же на темных ворсинках заколыхались разбросанные овсюжинки, он, даже не отряхивая их, подбежал к телефону и позвонил в райземотдел.
— Это дело всем, всем колхозам пригодится! Усовершенствуем твой почин. Как не мы — народ усовершенствует. Так как этот овсюг в печенках нам сидит. Правду говорю?
— Разве же вы можете когда-то что-то не так сказать, — преувеличил заслуги своего председателя и, ожидая разговора с районом, заскромничал, как молоденькая звеньевая.

ІІІ

Ночью палата гуще пахла крепким распаренным настоем лекарств. Иногда в тишине на низких нотах всплескивал окрик больного и стихал, как дальний обеспокоенный гул осенней волны.
Не спаслось Дмитрию. Жадно вдыхал резкий воздух, прислушивался к туго натянутым порывам ветра, а перед глазами качалась и качалась работящая весна.
Он ждал ее, как сама земля; радовался, угадывая ее легкую, размашистую походку, и беспокоился, хмурился, ощущая, что где-то у самого горизонта притаились мертвящие заморозки и круговерть суховеев. Они врезались не только в колхозные массивы, а и в его тело. И облегченно вздыхал, когда черные видения заменялись трепетным, как птица, разгоном зеленого поля, голубыми озерами лена, розовыми платками гречки.
Среди всех мыслей больше других выплескивалась, струилась одна: какую же рожь вырастил Навроцкий?
«Зерна такие, хоть на охапку клади», — смеялись глаза Варивона, и перед Дмитрием снова поднималось поле, как роща, мудро пошатывающая новым могучим колосом, просеивающая до самого корня солнечный дождь.
«А что же он, этот Навроцкий? Сумеет ли по-настоящему дело повернуть? Не отгородится ли от широкого мира крохотными окнами-деляночками, как некоторые заведующие хат-лабораторий? Нет, не может такого быть. Никак не может».
Вглядывался во тьму, представляя образ незнакомого человека. Чужая судьба уже становилась частью судьбы Дмитрия, сроднилась с ним, как роднятся солдаты в бою. И радостно было, что где-то, совсем недалеко, за заснеженными дорогами, нашелся его единомышленник со своим неповторимым сиянием, напряженным творческим размахом, с живой мыслю; обнаружился, как новая звезда, только свет ее не сотни лет шел к земле, а сразу же проснулся радостными и волнительными лучиками.
И, уже засыпая, твердо решил: «Завтра же поеду к Навроцкому. Увижу, как он ведет хозяйство. Попрошу зерен для своего колхоза. Хоть и скупой он, а что-то-таки выделит. Должен выделить».
Эта мысль и во сне мягкой улыбкой перекатывалась на горделивом, покрытом потом лице Дмитрия.
Утром после завтрака он подошел к упитанной сестре-хозяйке с добрыми ленивыми глазами, характерными для спокойных пополневших людей.
— Выздоравливаете, Дмитрий Тимофеевич? — радостно встретила его, и две бороздки побежали от уст к подбородку.
— Совсем выздоровел, Анна Петровна.
— Вот и хорошо. В нашей больнице Мария Ивановна и мертвого поставит на ноги.
— А здорового с ног свалит, — сказал ради шутки.
— Вот уж и не надеялась на вас! Ну, Дмитрий Тимофеевич, на вас само солнце не угодит! Никак не угодит! — так негодовала Анна Петровна, что аж капельки росы задрожали на ее верхней губе.
Будучи простой, малограмотной женщиной, она всей душой срослась с больницей. Когда привозили тяжелобольных с перекошенными от боли чертами, то и огорченное лицо Анны Петровны в какой-то мере становилось похожим на лицо больного. Для него у нее всегда находились такие нужные, верно угаданные слова, что искаженное, как корень, лицо больного к удивлению начинало смягчаться и разглаживаться. И часто приходилось ее мужу, молчаливому счетоводу с сельпо, до самой ночи смирно простаивать в синеватом свете коридора, ожидая, пока его жена успокоит безмятежным, певучим голосом какого-то искалеченного человека.
— Ганя, ты уже? — несмело спрашивал, когда она с уставшей улыбкой боком выходила из палаты.
— Тише, Володя, — прижимала короткий палец к устам, и муж испуганно, округлыми глазами, посматривал в коридор, и зимой красующийся цветами, выращенными заботливыми рыхлыми руками Анны Петровны. «Великая моя жалостливица», — любовно называл жену, всегда чувствуя в души ее превосходство над собой…
— Анна Петровна, да я пошутил, — Дмитрий был не рад, что вырвались такие слова. — Верно — пошутил.
— Какие-то у вас шутки… утопленника, — начала немного отходить.
— Это потому, что я тонул. С водой они влились… Анна Петровна, дайте мне мой костюм.
— А это что за новые шутки? — снова вознегодовала.
— Мне надо в город сходить… На один часик.
— Дмитрий Тимофеевич, вы в своем уме? — в неподдельном ужасе округлились глаза сестры.
— Да будто в своем.
— Нет, придется-таки вас показать невропатологу. Лечили, лечили человека, поставили на ноги, а он за один день, как град, хочет всю работу опустошить. Что же тогда о нашей больнице скажут? Вы подумали об этом? Идите сейчас же в палату и ждите обхода.
— А после обхода дадите?
— Нет, вы-таки невозможный человек, товарищ больной. Что вам в городе? — перешла на официальный тон и сразу же не удержалась на нем: — Я сама пойду.
— Сами вы этого не сделаете.
— Почему это я не сделаю, товарищ больной?
— Это такое дело…
— Дмитрий Тимофеевич, вы хитрите, с чем-то кроетесь. Меня вы не обманете и костюм не получите. Это вам говорю категорически, точно и со всей ответственностью. В нашей больнице служебные обязанности выполняются верно и точно.
— Анна Петровна…
— Вы уже сердиться начинаете? Стыдно, Дмитрий Тимофеевич, такой серьезный бригадир, а говорит такое, как кустарь-одиночка. В нашей больнице аж неудобно такие слова слушать. У вас больше ко мне дел нет? — Анна Петровна с преувеличенной строгостью поклонилась Дмитрию и, раскачиваясь, поплыла в палату. «Несознательность, полнейшая несознательность», — шептала дорогой.
«У такой что-нибудь выпросишь, ее ничем не проймешь, — мрачно провел взглядом широкую фигуру в светло-голубом халате. — Несознательность заедает женщину и даже не понимает этого. Тоже мне служебные обязанности в нашей больнице выполняет… Что же делать?»
Кося глазами, проследил, когда строгий, белоснежный, как выводок лебедей, обход пошел в первую палату, а сам, волнуясь, вскочил в канцелярию. Дрожащими руками снял телефонную трубку, попросил гараж.
— Гараж! Алексеенко слушает! — закартавил, заклекотал голос шофера секретаря райпарткома, и Дмитрий обрадовался, как маленький.
— Сергей, выручай!
— А-а-а! Дмитрий Тимофеевич! Что случилось? В больнице голодом заморили или горючего не дают? Это дело мы поправим, — закипел размашистый смех.
— Нет, не то… Костюм и пальто у меня… украли.
— Украли? Так я сейчас же сестру-хозяйку, как луковицу, разделаю. Я ее на тротуаре машиной перееду. Я ее перетрушу, как солому соломотряс! — задыхался от негодования крепкий, басовитый голос.
— Сергей, это все потом сделаешь. Сейчас привези мне какую-то одежу. Да сапоги прихвати.
— И сапоги украли? Тогда я сам с этих хозяев и ремни, и лыка надеру.
— Товарищ Марков дома?
— На совещание в обком выехал.
— Сергей, меня подбросишь в одно село?
— Далеко?
— Километров пятнадцать.
— Дорога исправная?
— Новое шоссе. До Ждановки.
— До Ждановки. Это территория другого района. Нет, Дмитрий Тимофеевич, сегодня никак не могу — у меня свидание.
— Да плюнь ты на свидание.
— Ну, Дмитрий Тимофеевич, от вас я этого никак не ждал. Спасибо. Услужили. Эти слова я передам по прямому адресу.
— Сергей, — чуть не застонал Дмитрий. — Здесь такое дело у меня. Сам товарищ Марков похвалит нас обоих.
— Похвалит?
— Непременно. У одного колхозника есть новый сорт ржи. Зерно такое большое, как желуди.
— Да ну? Через двадцать минут прибуду, как часы.
Выскочив из канцелярии, Дмитрий осторожно пошел к главному выходу. Когда же возле больницы загудела машина, он нетерпеливо выскочил на крыльцо и тревожно-радостным взглядом встретил рослую фигуру Алексеенко, который, сияя широкой заговорщицкой улыбкой, нес перед собой охапку одежды.
— Где эта сестра-хозяйка? Я ей сейчас изложу основы шоферской науки! — забасил раскрасневшийся Сергей, едва втискиваясь в дверь.
— Потом, Сергей. Снимай здесь одежду и придерживай ручку, чтобы никакой нечистый из больницы не нарвался, — о женщинах я думаю.
— Вы что, тут, на крыльце, будете переодеваться? — удивился Алексеенко.
— Чем тебе плохое место? — затанцевал Дмитрий, влезая в штаны.
Шофер с удивлением покосился на него, а потом засмеялся.
— Тише, Сергей: бухкаешь, как гром, — вся больница сбежится.
— Я бы хотел, чтобы только сестра-хозяйка прибежала. Это она все с корнем здесь ломает?
— С корнем. Она такая, — почти механически ответил, натягивая сапоги.
Но Алексеенко еще сильнее расхохотался:
— Ох, и ловко же вы меня обманули…
— Так уж и обманул… — не знает, что ответить Дмитрий.
Скоро выехали из города, и солнечный зимний день привольно раскинулся во всей своей красе. Вдаль бежали поля, кружа, они излучали трепетные струны прозрачно синего воздуха. Казалось, будто веера легкого зернистого дождя поднимались вверх, со снеговой равнины, чтобы со временем, весной, спуститься плодородными ливнями на землю. Придорожные деревья накрапали золотисто-голубым воском, и посеченный снег под ними лежал, как соты.
Из долины, будто со дна, начало подниматься, наплывать село, разделенное рекой пополам.
После недолгих расспросов остановились перед новым домом. Не успела машина въехать во двор, как по ступеням крыльца проворно сбежал низкорослый пожилой мужчина с заостряющимся книзу землистым лицом и карими упрямыми глазами.
— Просим в хату, — с достоинством поклонился Дмитрию и Сергею.
В большой светлице Данилы Петровича Навроцкого тесно от книжек, вазонов, ящиков и мисок. Зеленые огоньки всходов мягко поднимались над влажным черноземом, медными слитками суглинка и пепельным супеском, от которого так свежо веет лесными корнями.
— Не вмещается все мое хозяйство в хате-лаборатории. Пришлось выкурить свою бабу из светлицы, — высекли полосу мерцающих искр умные прищуренные глаза Навроцкого. — Старая! Ты там что-нибудь приготовь для гостей! — позвал, не открывая дверь в другую комнату. Сев за стол, он, как птица из клетки, выглядывал из-за двух высоких стопок книг.
«Библиотека больше, чем у меня», — с уважением окинул взглядом Дмитрий самодельные книжные шкафы.
Разговор потек непринужденнее. Подвижный, небольшой Данило Павлович, как щегол, упорно перескакивал от одного ящика к другому, объяснял, что и как у него посеяно, какие опыты ему удались, а на каких потерпел неудачу. И язык у хозяина, легкий, как птица, был пересыпан научными терминами, цитатами. Дмитрий цепко вбирал нужнейшие слова, размышляя, что можно рассказать Варивону, чтобы бы тот передал какую новость Григорию Шевчику.
Однако, когда разговор зашел о ржи, Данило Петрович сразу же насторожился, наершился, и слово начало падать вяло, осторожно.
— Вывел пару кустиков. Но еще надо проверить, так как может расщепиться. Мои опыты с рожью только в эмбриональном состоянии.
— Данило Петрович, хоть покажите свое зерно.
— Да… — замялся Навроцкий и вдруг веселее прибавил: — Осенью я высеял его в грунт…
— Все высеяли? — недоверчиво и с боязнью посмотрел сверху вниз Дмитрий, следя за каждым изменением подвижного лица.
— Да несколько зерен осталось, — промолвил нерешительно, и тень недовольства морщинисто легла на лоб. — Всего-навсего несколько зерен. Берегу их, как зеницу ока.
— Дайте хоть одним глазком взглянуть на них, — встрепенулся Дмитрий, чувствуя, как начинает шевелиться в нем гнев.
— Они где-то у Юрия, сынка моего, а он как раз поехал на курсы.
Было явно видно, что осторожный селекционер хитрит, и Дмитрий, страдая от болезненного пота и истомного гудения крови, едва сдерживал себя, чтобы не рубануть жгучими, злыми словами.
Не такой он представлял себе встречу с Навроцким. Всегда, встречаясь с новыми людьми, ждал от них чего-то чрезвычайного, того, чего часто не хватало ему. И такие люди оставались для него друзьями на всю жизнь, хоть бы он их видел раз на веку. Если же его ожидание не оправдывалось, переживал болезненно, будто у него украли ценнейшие сокровища.
— Данило Петрович, я вам свою гречку покажу. Тоже зерно, хоть на выставку вези.
— Гречку? — насторожился и заинтересовался. — А где она?
— Дома. Я из больницы.
— Дома? — недоверчиво взглянул на Дмитрия. — Ага! А моя рожь у Юрия. Он с нею больше дел имеет. Бригадир! Да еще какой бригадир! В Москву, думаете, напрасно на Второй Всесоюзный съезд колхозников-ударников ездил? — начал расхваливать сына, чтобы как-то изменить ход разговора.
— Бригадир? — уже негодует Дмитрий. — И зерно прячет от вас? Или это вы запрятали рожь от человеческого глаза? Как единоличник, запрятали!
— Это ты обо мне!.. Это я тебе единоличник?! — отклонился назад Навроцкий, и его землистое лицо покрылось румянцем. А потом начало бледнеть.
— Ну, не единоличник, а ворсинки неважные есть, — припомнил давние слова Виктора Сниженко.
— У меня ворсинки? Неважные? — задыхался от негодования Навроцкий, а глаза его, как два буравчика, презрительно сверлили Дмитрия.
— Если бы не было, не отгородились бы своими деляночками. Большое дело квохтать над этими мисочками, как курка над гнездом, — покосился на узорные глазурованные миски.
— Это я над мисочками квохчу? Ты, ты, товарищ… ты… вульгарный механист!
Дмитрий изумленно глянул на старика и неожиданно рассмеялся, но тому было не до смеха.
— Он меня мисочками упрекает! Я целый бой выдержал с бабой, пока она свое добро под мои опыты отдала. А у тебя, знаю, все черепки на полке для посуды красуются… Вишь, единоличника, индивидуалиста, сучий сын, нашел. А кто ты сам будешь? Почему ты мне свою гречку не показываешь? Приехал ума выпытывать у старика? Объехать хочешь? Последнее забрать хочешь? Знаем мы таких хитрых! Не впервые видим! Не нравятся мои мисочки — скатертью дорожка! Конечно! Плакать буду за ним! — запрыгал по дому Данило Петрович, театрально махая мелкими кулачками. — Старая! Брось там готовить. Гости у нас обедать не будут, им спешить надо! На свои мисочки!
Тотчас широко открылась дверь и, настигая клубы мороза, в светлицу радостно вскочил сизый от холода Варивон Очерет.
— Данилу Петровичу низкий поклон, — поклонился и почтительно подошел к старику. — Сердечно рад вас видеть. Очень рад!
Навроцкий что-то забормотал, выдернул руку из крепких пальцев Варивона, притих.
— Да здесь как будто научная дискуссия началась?
— Да… началась. Уже и закончилась, — промолвил Навроцкий, не в состоянии найти себе места.
— О, да у вас известный бригадир Горицвет гостит! — изумленно вскрикнул Варивон, словно только теперь заметил Дмитрия. — Вот что значит новатор новатора почуял. Вы знаете, какую он гречку вывел? Однако к вам учиться приехал!
— Да… приехал… А вы кто будете?
— Бригадир Варивон Иванович Очерет. Специализируюсь и расту на просе. И неплохо выходит — каша родит!
— Очерет? Это тот, что зимой отаву косил? — повеселел Навроцкий.
— Один и тот же! — закивал головой Варивон и насмешливо взглянул на Дмитрия.
— Ко мне тоже по зерно приехал? — строго спросил Навроцкий Варивона.
— Что вы, Данило Петрович, — промолвил с удивлением. — И в помыслах такое не шевельнулось. Зачем обижать человека: знаю — мало у вас зерна.
— Это ты правду говоришь, — одобрительно закивал головой. — Но разве это другие понимают? Они меня сразу в единоличники записали. Я самый первый в тридцатом году вступил в колхоз. Кулачье во все мои окна стреляло. Однажды, не застав меня дома, исполосовала ножами жену. А меня единоличником… Да я за новую жизнь живцом сердце из груди выну! — с каждым словом повышал голос, энергичнее воевал против мнимых врагов и сам становился лучше в своих глазах. Но избавиться от досады не мог.
— Несознательные элементы, — сочувственно поддакнул Варивон, еле сдерживая смех: всю перепалку Навроцкого с Дмитрием он слышал еще со двора. — Помочь человеку не помогут, а настроение испортить — категорически испортят. Я вам, Данило Петрович, подарок привез — одну книжку достал.
— О сельском хозяйстве? Научную?
— Научную, — выдержал паузу Варивон.
— Это ты молодца, Варивон Иванович. Молодца. Какая же у тебя книга?
— Об отдаленной гибридизации.
— Варивон Иванович, это правда? — поражено застыл на месте Навроцкий, и уголки его губ задрожали радостно и как-то жалостно, по-женски. Даже Дмитрий поразился.
— Чистая правда! — эффектно вынул из внутреннего кармана пальто небольшую книгу в зеленом переплете.
— Варивон Иванович, голубчик! — совсем обмяк от радости мужчина. — Это же не книжка, а мечта! Мечта моя! Я тоже о гибридизации думаю, — ухватился обеими руками за подарок и прижал его к груди.
А Дмитрий в удивлении наклонилось вперед: в трепещущих от волнения пальцах Данилы Петровича он узнал свою книгу.
— Спасибо, спасибо, Варивон Иванович, — забегал по дому Навроцкий и куда-то незаметно совал подарок. — Сколько я разыскивал ее. Хотел уже в Киев ехать — засесть в библиотеке и переписать от корочки до корочки. Вот удружил, так удружил! Чем же я тебя отблагодарю?.. Варивон Иванович! — вдруг решительно сверкнули глаза у Навроцкого. — Выделю тебе несколько зерен своей ржи.
— Да не надо, Данило Петрович. Не хочу вас обижать…
Дмитрий чуть не застонал, позеленел, нетерпеливо подался вперед к Варивону, но тот предупредительно и грозно покосился на него.
— Нет, нет! Ты не обидишь, а порадуешь меня. Знаю, в какие руки зерно идет! Все знаю! В таких руках оно не растечется, как вода в горсти.
— Оно-то правильно — не растечется. Но ведь… — почтительно ломался Варивон.
— Без всяких «но ведь!» — выгибаясь между ящиками и мисками, проворно пошел к шкафу. Но, что-то вспомнив, остановился: — Только куда же это Юрий запрятал зерно?
Дмитрий аж закачался и обмяк.
— Нет, таки в шкафу, — сказал убедительно Данило Петрович и зашуршал, зазвонил руками, перебирая какие-то пакетики и горшочки. Через минуту, уравновешенный и просветленный, он горделиво подошел к Варивону:
— Возьми мою работу, бригадир. Пусть она тебе счастье принесет. Последние зерна отдаю, так как верю тебе.
Щепотка больших искристых, с нежнейшим пушком зерен легла на широкую ладонь Варивона, и четыре головы склонились над ней, будто над золотой россыпью.
Первым опомнился Данило Петрович. Влажными, мечтательными глазами осмотрел всех своих гостей, осторожно попятился назад, приоткрыл дверь в другую комнату и тихо, чтобы не потревожить людей, напустился на жену:
— Старая, что ты себе думаешь? Давай скорее обедать. Скоро всех голодом заморишь. Вечно ты, как начнешь возиться… Сливянка там у тебя какая-нибудь найдется? Из зимостойких слив?
— Все найдется. Только ты уж не иди к гостям, пока я их не посажу за стол.
— Это почему?
— Долго ли тебе команду изменить? Снова заорешь на весь дом: гости у нас обедать не будут!
— Так уж и заору, — промолвил примирительно. — Ты еще не знаешь, какие люди у меня. Один Варивон Иванович чего стоит. Знаешь, что он мне привез?
— Наверное, какое-то зерно? Снова подлаживаешься, чтобы последние миски выцыганить? Скоро придется нам с горшков есть, — покачала головой и улыбнулась.
За обедом Данило Петрович почти ничего не ел. Легко опрокинет рюмку густой сливянки, щипнет кусок хлеба, и снова глаза разбегаются по страницам книги.
— Вот только подумать! — с удивлением, с восторгом и вздохом вырываются слова о гибридной пшенице. — Многолетняя! Многолетняя, товарищи!
— Как человек, — поддакивает Варивон.
— Ну, это уж ты слишком, Варивон Иванович, — осторожно поправляет Навроцкий и, снова косится глазом на книгу, выкрикивает: — Сколько простору перед нами, аж рукам и сердцу радостно! Что с природой делается.
— Советская наука делает, — деликатно поправляет Варивон.
— Советская! Сталинская! Вишь, что товарищ Сталин сказал: «Смелее экспериментируйте, мы вас поддержим…» Это, думаешь, одному ученому сказано? Это мне, тебе и… — взглянул на Дмитрия, — нам все сказано. Что бы мы ни делали, надо делать смело, с радостной душой. Эх, скорее бы весны дождаться… Сделаешь что-то стоящее — и идешь своей землей такой счастливый… как в первые дни любви. Даже солнца не замечаешь.
— Взбесился старый, — презрительно поджала блеклые уста жена.
Данило Петрович взглянул на нее и снова обратился к Варивону:
— Ох, и порадовал ты меня… Отдаленная гибридизация. У меня здесь есть свои соображения. От практики домыслы идут… — набежала свежая мысль… — А скажи: откуда ты узнал, что мне именно такой книги не хватает?
— На ярмарке с вашими колхозниками беседовал… Даже знаю, что вас чернокнижником называли.
— Это было давнее дело, — отозвался с неохотой и вдруг оживился: — Давайте вместе напишем Трофиму Денисовичу задушевное письмо и попросим, чтобы он прислал нам немножко своего чудодейственного зерна…
Дмитрий, прищурившись, лукаво посмотрел на Данила Петровича. Тот понял его взгляд и осекся.
— Много к нему таких писем поступает, — поколебался Варивон.
— Много?.. А мы от лица двух колхозов пошлем. От вашего и нашего. Со всеми подписями и печатями. Непременно уважит нас Трофим Денисович. Варивон Иванович, ты к письму легкую руку имеешь?
— Конечно! — ответил энергично и с надеждой глянул на Дмитрия. Тот одобрительно кивнул головой и вытер со лба капли болезненного пота.
— Да ты хоть людям поесть дай. Одно нетерпение, а не человек, — вмешалась жена…
Уже длинные тени повыскакивали из всех закоулков, когда Варивон, Дмитрий и Сергей распрощались с Данилом Петровичем.
— Варивон Иванович, ты же подписи послезавтра притащи, чтобы дело скорее прорастало.
Только тронулась машина, Варивон сразу же с негодованием набросился на Дмитрия:
— Какие тебя черти из больницы погнали? А теперь уже горишь весь!
— Что-то немного гудит, — согласился. — Может от сливянки?
— От большого ума. Тоже мне оратор нашелся! Чуть все дело не испортил. И чего я связался с тобой, медведь несчастный. Сам удивляюсь! Ты, видно, сам себе не нравишься!
— Это, Варивон, очень плохо, если кто-то сам себе нравится.
— О, уже мыслитель нашел зацепку. Ну и черт с тобой — бери! — осторожно вынул завернутые в платок зерна. — Счастье выращивай. Все колхозы порадуй им.
— Варивон!.. Дружок! Спасибо, Варивон, — обеими руками ухватился Дмитрий за платок и засмеялся: — это зерно не даст мне заболеть!
— Если бы так, — пробормотал Варивон. — Привез бы его кое-кому без твоих разъездов.
— Варивон, и ты думал обо мне?
— А о ком же! Не видел, какие бесовские огоньки запылали у тебя, когда в больнице сказал о ржи. Тогда и подумал я: достану зерно для друга — развеселю его… А он старыми словами Навроцкого на испуг берет. Словом, ты… вульгарный механист!
И все трое весело рассмеялись.
Назад: XLV
Дальше: ІV