ІV
Во вздыбленном подвижном небе прорывались голубые реки, и журавлиная песня, пролетая над селом, касалась сердец.
Предвечерний час усмирил ветра. На плотине прозрачно-желтые, по-весеннему дымчатые деревья живыми верхами врезались в голубизну, в красный отсвет заката, и свежие краски между ними струились, менялись, как на стремнине.
Протоптанной, еще податливой дорожкой возвращалась Евдокия с невесткой с широкого обветренного поля. Весенний загар опалит и налил жаром лицо Югины. Поэтому стали незаметными розовые веснушки у переносицы, а радушный блеск ее глаз казался темным, как у уставших людей. Однако ни усталости, ни той доброй томности, которая весной отягощает ноги, сильнее прижимая их к земле, молодая женщина не чувствовала. Шагалось легко, будто ни годы, ни дети, ни ежедневные заботы не затронули ее невысокой фигуры, просветленного лба.
На Большом пути, теперь покрытом лоснящимся синеватым асфальтом, зацокали копыта, и со временем сильное хоровое пение, приближаясь, переметнулось через плотину, залило широкую улицу, начало из долины растекаться по селу, как растекаются на тихих ветрах ароматные мартовские испарения.
Ой, сяду я край віконця
Виглядати чорноморця.
Чорноморець їде, їде…
— Хлеборобы возвращаются.
— Как славно поют, — оглянулась назад Евдокия, и ее строго очерченное, темное лицо подобрело, мягкая тень перебежала по морщинам. Медленным взмахом руки поправила черную, затканную сединой прядь волос, и только одна незапрятанная паутинка дрожала надо лбом, будто нескошенный стебель на ветру.
А улица все сильнее бурлила, разгуливалась, раздавалась вширь, и высокие заборы начали потрескивать, как тесноватая сорочка на коренастых молодецких плечах.
А він їде аж до гаю,
Аж до тихого Дунаю, гей…
…И кто бы мог подумать, что в самом деле через годы не один хлебороб грозовыми дорогами доедет, пешком дойдет, на танках примчит к тому воспетому, и не тихому Дунаю…
В зелено-голубой дымке верхом возвращались колхозники с поля. Песня задумчивостью покрыла их смуглые лица. Всадники, казалось, срослись с подобранными грудастыми лошадьми. А над плугарями неоконченным сводом наклонились развесистые исполинские деревья, входившие в небо, и потому резко очерченные абрисы людей и лошадей казались массивными и увеличенными, как на картине.
Унылым всплеском оборвалась песня. Еще минутка тишины — и разнобойный гам, шутки, смех ударились в заборы, хлопками отозвались за огородами.
— Петр, кивает!
— Кто?
— Гнедой обрезанным хвостом.
— Тебя узнал. На что скотина, но и та знает, кто больше всего огрехов делает. Мой гнедой, как инспектор качества, все замечает.
— А к какой ты девушке ходишь тоже замечает?
— Добрый вечер, Евдокия Петровна, Югина Ивановна! Суперфосфат уже привезли?
— Привезли. Машиной в Винницу на завод ездили.
— Будет свекла?
— Увидим. Говорят люди, если посеешь — что-то будет, а на не сеянном едва ли уродит.
Позади сильно зацокали подковы. Стоя во весь рост на коне, заплетя в повод левую руку, галопом мчал невысокий белокурый Леонид Сергиенко. Русая шевелюра двумя крыльями поднималась над его головой, потом опускалась вниз, обметала над самыми бровями высокий лоб и снова взлетала вверх. В небольших глазах Леонида светилось упоение и радостное упрямство, а сатиновая синяя рубашка раскачанным колоколом трепетала за парнем.
— Вот головорез. Упадет — разобьется, как пасхальное яйцо, — всплеснула руками Евдокия, не сводя глаз с туго сбитой, чуть наклоненной вперед фигуры Леонида.
— Не головорез, а ворошиловский всадник, — отозвался сзади Степан Кушнир. — И не упадет — такие не падают. Вы еще не видели, что он на соревнованиях вытворял. Вечер добрый, Евдокия Петровна.
— Добрый вечер, Степан, — неприязненно взглянула на председателя колхоза, который поравнялся с нею и медленно пошел рядом, искоса посматривая то на Югину, то на Евдокию. Чувствовала на себе пристальный взгляд, но ровно и горделиво несла голову, не оборачиваясь на Кушнира.
— Еще до сих пор на меня сердитесь, Евдокия Петровна? Сердитесь?
— Сержусь, Степан.
— Да, — неловко протянул, собирая морщинки у глаз. — Беда с вами — не угодишь всем. Не угодишь. Такое дело.
— А для чего тебе всем угождать? Надеюсь, не нянька, а хозяин. Поэтому и делать по-хозяйски должен.
— Стараюсь, Евдокия Петровна. Стараюсь.
— Да уж видно это старание. Тебе людей, передовых людей, поднимать надо, а ты их назад за полу дергаешь: не выпячивайтесь, мол. Ты скажи: когда у тебя среди прищепа одна-две зацветут раньше — радуешься или нет?
— Конечно. Конечно! Не раз любовным глазом осмотришь, жене, детям покажешь.
— То-то и оно. А как у тебя вышло? Только звенья моей Югины и Софьи Шевчик выскочили на первое место — ты сейчас им тыкнул худшую землю! Теперь хочешь, чтобы мы ласково улыбались тебе? Не то досадно, что меньше перепадет нам, а то, что все у нас хотят теперь между людьми быть людьми и с лучшими за одним столом сидеть, а не прислоняться где-то бедными родственниками. Не хуже мы других. Ты гордости человеческой не уразумел себе. Плохой из тебя хозяин, Степан. По скоту больше трясешься, чем по человеку. Вот и все мое слово, и, хоть сердись, хоть нет, об этом я сказала твоей Ольге, — недовольно взглянула на своего председателя колхоза, которого последние слова явным образом взволновали.
У Степана Кушнира, когда он стал председателем колхоза, с большой силой проявилась хозяйственная деловитость и невероятная скаредность. В правлении колхоза его можно было найти только утром и поздно вечером: целыми днями пропадал человек на поле, в лесу, на фермах, на мельнице, даже по ночам обходил свои владения, проверял, сторожей, конюхов, воловиков. И горе было тому нерадивцу, который попадал на придирчивый язык председателя колхоза — умел с прибаутками и поговорками, словно без зла, так отчитать под общий хохот на собрании, что хоть сквозь землю провались. И страннее всего было, что и сам Кушнир больше всего боялся осуждающих речей начальства, всегда слушал его без возражений, хоть в мысли мог и не со всем соглашаться. Опасаясь начальства, он терпеть не мог работников редакции и всегда, расплываясь в улыбке, встречал их с глубоко скрытой недоброжелательностью.
— Вот, понимаешь, неплохо теперь дела идут. Неплохо. А среди этих щелкоперов чувствуешь, будто тебя догола раздевают среди белого дня. Догола! Они тебе от коровника сразу же в душу вскочат и такого там найдут, что сам себя не узнаешь. Причем, все они очень быстро, быстро хотят знать, чтобы в течение часа им и кони были готовы.
Тем не менее даже и корреспондентам тяжело было выпросить у Кушнира лошадей: всегда выездные к тому времени чего-то болели или были в разъезде.
Любовь к лошадям, а позже к машинам, у него была чрезвычайная, и хорошо перепало Поликарпу Сергиенко, который как-то однажды насмелится назвать по-своему жеребенка, когда председатель колхоза был в области на совещании. Приехав в село, Кушнир сразу же напоролся на конюха:
— Выдумал, выдумал! Не имя, а какой-то пришей кобыле хвост. Ты чувствуешь, что такое конь? Это сила, красота, это наш хлеб. Ты посмотри, как он голову держит! Ты знаешь, что о коне товарищ Ворошилов и товарищ Буденный писали?.. Поэтому колхозные кони всегда носили громкие и певучие клички.
А машины сияли каждой деталью.
Свинарки и себе, зная слабость своего председателя, как-то обратились к нему, чтобы дал несколько кличек поросятам. Но Кушнир почему-то понял, что над ним решили посмеяться, и не в шутку рассердился:
— Придумали мудрые головы черт батька знает что. Стану я всяким добчинским-бобчинским клички подыскивать. Вишь, как разленились на ферме. Я вам так подкручу все винтики и гайки, что быстро насмешки вытрясутся из головы. Над своими женишками, чертовы куклы, насмехайтесь.
Свинарки так ни с чем и ушли, но сборное имя добчинские-бобчинские молниеносно прилипло к поросятам и пошло гулять по всем селам. Даже и в колхозе, если кто-то что-то не так сделал, можно было услышать: «Эх ты, Добчинський-Бобчинський» — и это считалось самым худшим из бранных слов.
Вырвать же лишнюю копейку у Кушнира — это была напрасная и непосильная работа.
— Я не банк и не филиал банка. Не филиал. Деньги у меня государственные, а они не любят негосударственного подхода. Так не любят, как нива сорняков.
И Кушнир при горячей поддержке Григория Шевчика быстро расправился со всеми так называемыми активистами, которые крутились возле колхоза в погоне за легкой копейкой и доброй рюмкой.
— Это не актив, а лежебоки чертовы, ненасытная утроба. И пока они будут вертеться и обжираться около колхоза — добра не жди. Разъедят, пропьют, разворуют, сгноят наше кровное.
Однако, пристально заботясь о колхозном хозяйстве, не раз и ошибки допускал. Так и сейчас; он дал распоряжение отдать хорошо обработанные земли передовиков отсталым звеньям. Думалось — передовики и худшую землю приведут в порядок. Это распоряжение вызвало негодование в передовых звеньях, и Кушниру стоило немалых сил, чтобы усмирить возмущение…
— А ты что скажешь? — раздумчиво покачал головой после неприветливой речи Евдокии.
— Сами знаете, Степан Михайлович, — заволновалась Югина, аж краска сошла с лица и на нем задрожали выгнутые сердечком ямки. — Нелегко, но радостно высокие урожаи достаются. Идешь к ним, как к дорогому сокровищу. Мозолями и потом, и сердцем поднимаешь эту свеклу. Все лето кланяешься тяпке, солнце опережаешь в поле. И когда поддерживают, помогают, интересуются тобой — еще лучше хочется сделать. Вот взять мое бывшее хозяйство. Хорошо мы все работали, а такой отрады, как теперь, никогда не знала: о тебе заговорили, твоя работа в кинокартинах людей веселит и жизнь веселит. Пусть еще мы немного того дела сделали, но уже и нам радостно на душе. Раньше одна радость была: ты собрал хороший урожай. А теперь к ней еще и более широкая добавилась: весь народ тебя, как мать ребенка, прямо на руках носит, любит, помогает да и к совету твоему прислушивается. И надо быть лежебокой или беспросветным сиднем, чтобы не понять этого…
— Спасибо, что так своего председателя возвеличила, — улыбнулся Кушнир, хотя и хорошо понимал, что последние слова его не касаются.
— Ой, нет! Это не о вас такое говорится. Кто же не знает, что вы день и ночь работаете в колхозе, исправно работаете. Только то, что нашим звеньям дали не ту землю, обидело нас. Ну, а досада не проходит сразу, в особенности у нас, у женщин, — улыбнулась так, как часто умела: будто пренебрежительно насмехалась сама над собой.
И эти слова развеселили Кушнира.
— Да. Виноват я, — согласился. — Теперь всем, чем смогу, буду помогать вам. Удобрения немного больше отпущу, не постесняюсь передать… Очень верно ты, Югина, о человеческой радости сказала. Это такое дело. Когда били меня за отставание колхоза, ну, сидел, прямо тебе, как в дерево защемленный. Голову в плечи втянешь, таким маленьким-маленьким, как воробышек, хочешь сделаться, чтобы совсем не видели тебя. Не видели. А теперь, когда начали подниматься на ноги, по-иному, веселее на мир, на людей смотришь. И голос у тебя более уверенным становится, как у диктора, что первым день начинает. И походка тверже. Уже и посмеяться над кем-то с легкой душой можешь, и крикнуть на кого-то не побоишься… Что вам сейчас нужно? Что?
— Надо завтра или послезавтра на прошлогодние свекловища вывезти кур.
— Кто так посоветовал?
— Ездила к старшему агроному.
— К Васильеву? — сразу прояснел Степан Кушнир. — Хороший агроном. Душа человек.
— Очень порядочный человек, — кивнул головой Югина. — Все размышляет, как бы ему лишь в одном колхозе работать. «Цветущий сад тогда из села сделал бы» — говорит. Вам привет передавал и ругался, что со шлифованием опаздываете.
— Дергают его во все стороны. Наверно, теперь глаза от бессонницы распухли и стали красными, как у кролика. Нелегкий хлеб у человека, — рассудительно промолвила Евдокия. — Вот только объездить все колхозы, да и то сколько дней потратишь. А он не такой, что только из брички на поля посматривает и в правление по телефону звонит, сводки вычитывает… Работящий человек.
— Почему же он советует так рано вывозить кур?
— Говорит, что это поможет уничтожить рассадники долгоносика, и потом куры уже не будут срывать молодые листки свеклы, а лишь искать вредителей.
— Хорошо. Завтра же пошлю мастеров починить прошлогодние курятники, а послезавтра вывозите птицу на поле. Для вас, как добрый зять теще, на все уступки пойду. На все!
— Тоже мне добрый зять, — улыбнулась Евдокия, зная скряжничество Кушнира.
— Только хватит уже сердиться. Хватит. Объявляется перемирье. Не так-то легко мне за всем уследить. А еще когда свои начинают долбить, обижаться… Всего доброго вам, — простился с женщинами и пошел в правление колхоза.
— Не наш ли Андрей огородами чешет? — остановилась Евдокия. — Так и есть. Вот шалопутный мальчишка. Снова, наверное, к отцу убегал. — Извилистой тропой, между высоко скошенной ботвой кукурузы, быстро бежал небольшой бойкий мальчик, и Югина радостно пошла навстречу своему ребенку.
— Мам! Наш отец не скоро вернется домой. С дядей Варивоном пойдут на Буг бить остями рыбу.
— Вот неугомонные. И не отдохнут после работы. Какая там теперь в наводнение рыба?
— Ее много в этом году рыбаки бьют, — продолговатое, белокурое, уже загоревшее на солнце и обветренное лицо мальчика было сосредоточено, и в черных глазах, равно как и у Дмитрия, скрывалась сдержанная радость, а отцовский с горбинкой нос трепетал розовыми, немного подрезанными по средине ноздрями.
— Как тебе не совестливо, Андрей. Это ты целый день по полям носился!
Мальчишка промолчал. Лицо стало еще более сосредоточенным.
— Нет, мам, я только после позднего обеда пошел, — взглянул на мать. И в глазах потухли светлые горошинки.
— А про Ольгу забыл?
— Нет, не забыл. Какую свистульку из ивняка вырезал, — улыбнулся мальчишка, вынимая из кармана двусторонний свисток. — Теперь у нас полон дом музыки будет. Вот жаль, что меня отец на рыбалку не взяли.
— Эх ты, рыбак. Из миски тебе еще рыбу ловить, — любовно обняла мать сына, и тот важно отклонился назад, оглянулся, не увидел ли кто — прижимают, как маленького.
А что он уже был не маленьким, а солидным и уважающим себя хозяином — это, кроме матери, знали все: и школьники, и учителя, и рыбаки, и, в особенности, шоферы. Подсознательно подражая отцу, он мог с таким горделивым видом пройти по селу, что и отпетые драчуны не отваживались сцепиться с ним. Андрей даже с отцом часто говорил независимым, рассудительным тоном.
Заметив страсть сына к машинам, Дмитрий зашел в школу, спросил учителя, как учится его школьник.
— Прекрасно, Дмитрий Тимофеевич. Блестящая память у парня. Только сосредоточенный не по годам. Что носится по машинам — не беда. Ему это даже на пользу: между людьми может более разговорчивым станет, — и рассмеялся. — Припомнил я, Дмитрий Тимофеевич, одно приключение у себя в классе. Объяснил как-то новый урок и спрашиваю:
— Дети, поняли?
— Поняли, — веселым хором отвечает малышня.
— А кто перескажет?
И вдруг тишина в классе. Замерли все.
— Так кто же расскажет урок?
— Я! — быстро поднимает руку сынок Варивона Очерета.
Смотрю на него, а на лице парня столько детской радости, смешливой хитрости и какой-то неуверенности, что никакой артист этого не передаст. И вдруг мой школьник, лукаво сверкнув глазами, вместо урока выпаливает: «А мои мама сегодня пекли пирожки с ежевикой. Вкусные, вкусные» — и быстро садится на место. Этот ответ был такой неожиданностью для меня, что я чуть не покатился со смеху. Да и в классе аж оконные стекла затряслись. Насмеялись все. Вижу, Андрейка поднимает руку, нахмурился и говорит серьезным-пресерьезным голосом: «Василий Очерет немного неточно отвечал». И рассказал весь урок. И как рассказал! С такими дополнениями, о которых я ни словом не упоминал.
— Откуда ты это знаешь?
— У моего отца книжки есть…
Однажды после окончания учебной четверти Андрей принес кулек с конфетками и печеньем. Все разделил на пять частей и начал деловито угощать домашних.
— Андрей, какие у тебя оценки? — поинтересовался Дмитрий.
— Однообразные.
— Как это?
— Все — отлично.
* * *
Поспешая в правление колхоза, Степан Кушнир увидел, как из боковой улицы вышла его жена; сделав вид, что не заметил ее, озабоченно пошел в противоположную сторону: сейчас нарваться «на домашний контроль» самое меньшее, чего хотелось. Может он и проскочил бы в зеленую, обсаженную тополями улочку, но в это время ее заполонил табун молодняка: телята, с по-осеннему влажными глазами, покачиваясь, плыли и плыли нежными золотистыми волнами.
«Важный молодняк», — встав на обочину, пристально следил за живым коловоротом.
— Любуешься, Степан? — подошла к нему Ольга Викторовна, стройная черноглазая молодая женщина. Тяжелые вороные косы отклоняли ее голову немного назад, и потому походка Ольги Викторовны казалась горделивой, крепкой.
— Любуюсь, жена… Гляди, года через два у нас молочные реки потекут. Молочные.
— Только какие будут берега? — так сказала, что муж сразу же посторонился и заспешил на ферму.
— Ты, Ольга, иди домой, а я еще проверю одно дело. Скоро вернусь.
— Может, вместе пойдем?
— Чего там вместе? Как-то и без председательши сегодня обойдется. Ты за целый день наработалась на свекле. Отдохни, — великодушно пожалел.
— Спасибо, муж. Когда ты мне дашь лучшую землю чьего-то звена — большего отдыха и не попрошу, — промолвила насмешливо и строго взглянула на Степана выразительными повлажневшими глазами.
— И когда вы уже мне покой дадите? И дома нет тебе никакой поддержки, — загорячился Степан. — Вот пусть тебя изберут председателем, увидим, как ты будешь работать, что запоешь!
— Да уж как-то запою. Ни голоса, ни ума, наверное, не потеряю. А тебя тогда поставлю на поле, на самую заросшую пыреем землю.
— Сделай милость. Когда будут перевыборы, сам твою кандидатуру предложу. Сам выставлю.
— Что же, рекомендация не из лучших, но спасибо и за то — все-таки родня заступится за родню, — улыбнулась и прислонилась к руке мужа. — Степан, проследи за одним трактористом, который возле Буга работает. Очень хитро пашет человек: умеет мелкую пахоту замаскировать для человеческого глаза несколькими глубокими участками.
— Это я сейчас сделаю! — повеселело слово Степана: не надеялся, что властная жена так быстро закончит неприятный разговор.
— А я на ферму загляну. Какое там у тебя важное дело было?
— Да… — замялся Степан.
— Теперь понимаю: ты просто убегал от меня. Правда, Степан?
— Правда, Ольга! — весело согласился, и оба засмеялись.
V
Дмитрий, даром что стал шире в плечах и будто выше ростом, легко соскочил на еще упругую землю и положил руку на коротко подстриженную гриву. Конь, мотнув головой, воткнулся губами в плечо бригадира и застыл на месте, чуть подняв переднюю, в белом чулке, ногу. На умный синий глаз золотой сеткой упала тень длинной ресницы.
Дмитрий, прищурившись, любовно осмотрел коня, и тот легко ударил его мягкими, темного бархата губами в ямку между плечом и грудью.
— Как играется с тобой, Дмитрий Тимофеевич, а другого и не подпустит к себе, — подошел усатый старший конюх Василий Денисович Карпец.
— Потому что Дмитрий Тимофеевич любит и уважает скотину.
— Кони его по голосу за километр узнают, — вышел из конюшни Варивон Очерет. — Они музыкальный слух имеют.
— Знаю, знаю, — замахал руками Василий Денисович. — Ты бы что-нибудь новее сказал.
— Новее? — с оскорбленным видом, притворным, промолвил Варивон. — Оно бы и можно, но, значит, времени нет — на рыбалку едем.
— Так ты коротко обрисуй картину… Может, моего закупишь? У меня табачок как само здоровья, — подлащиваясь, вынул из кармана новый портсигар. В глазах исчез хитроватый блеск, и все лицо стало одним настороженным вниманием.
Василий Денисович был неважнецким грамотеем: еле-еле сяк-так читал газету, но всеми новостями интересовался крепко. Цепкий практичный ум быстро схватывал все, как он говорил, из умной науки о самых разумных животных. В тяжелые времена, когда вражья рука потравила большую часть колхозных коней, Василий Денисович впервые выступил на колхозном собрании. Снял свою косматую и большую, как стожок, шапку и, тяжело переминаясь с ноги на ногу, сказал:
— В жизни не приходилось ту копейку у людей просить, а теперь не постесняюсь. Не постесняюсь, — повторил, будто кто-то его уже упрекал. — Кто сколько сможет — бросайте сюда…. Купцом стану. Лошадей буду покупать.
Молча переглянулись колхозники. Кто имел при себе деньги — бросил в пропахшую потом шапку, а большинство сказало, чтобы пришел завтра. И пошел на следующий день Василий Денисович из хаты в хату, собирая ту копейку, которая настоящего хозяина только могла привести к невеселым размышлениям. Тогда же кулачье и пустило едкую насмешку: «Карпец последние копейки из бедноты выдирает. Как раз на кнутик хватит».
И вот начал Василий Денисович ходить по ярмаркам и скупать за бесценок чесоточных, шелудивых и запущенных коней. Каждое утро водил их купать к трем прудам, вымывал зеленым мылом, мазал креолином и какими-то мазями из трав. И спустя некоторое время выходил коней, как выхаживает мать больных детей. Колхоз получил хорошее тягло, а Василий Денисович за один вечер прогулял с конюхами и друзьями свою премию и чуть не побил жену, когда та начала вычитывать ему.
— Глупая ты баба. Что мне деньги? Это дело наживное. Ты сюда взгляни: твоего мужа в газете пропечатали. Смотри, каким героем твой муж стоит на картине. А могут его и в московских газетах нарисовать. Ты понимаешь, обо мне пишут теперь, как раньше про всяких царей и министров. Еще и лучше. Столько лет на свете прожила, а не понимаешь, что такое жизнь. Как можно было на радости не выпить. Ты знаешь, что ко мне сам наркомзем может приехать, — в запале перехвалил себя. — Думаешь, вру? Глупая ты баба. Гляди, чтобы не развелся с тобой на старости лет…
Василий Денисович теперь подошел ближе к Варивону:
— Ну, так рассказывай.
— Объясняй вам, а кто за меня рыбы набьет? И за что, не понимаю, вам столько трудодней записывают? Еще и на собрании хвалят. Книг не читаете, новинками не интересуетесь, — искоса взглянул на Карпца, зная, чем можно досадить человеку.
— Так уж и не интересуемся, — не выдержал, задетый за живое.
— А на вашем фронте, брат ты не мой, что творится. Наука.
— Да, наука не идет без дубины. Наука — большое дело, — согласился Василий Денисович и со значением покрутил плотный, как из медного провода сплетенный ус. — Вот и из тебя эта научная жилка прет, как дым из камина. Мозговитый ты человек. Жаль, что не конюхом у меня. Я бы тебе даже за стригунками доверил присматривать. Ты бы справился, — дипломатично похвалил Варивона, чтобы выведать что-то новенькое и потом, уж с независимым и важным видом поучать своих конюхов.
Но Варивон такую похвалу принял за насмешку.
— Так что ты вычитал, Варивон?
— Кому бы другому — слова, значит, не сказал бы. А вам, так уж и быть, расскажу. Дмитрий, пойди сними в сарае наши рыболовные причиндалы.
— Конечно, кому и рассказать, как не мне, — сел Василий Денисович на побеленной колодке.
От заливных лугов стеной надвигались вечерние сумраки, затемняя дальний лес. На колхозный двор въехала машина, груженная белыми мешками, и в благоухание распустившихся свежих почек нежно вплелся аромат еще теплой, сладковатой муки.
— Так вот недавно я дал вам книжку, где писалось об искусственном оплодотворении скота.
— Ну да, не без интереса книжечка.
— А еще интереснее в одном заграничном, значит, журнале писалось.
— В заграничном? Ты сам читал? — покосился на Варивона, зная его характер.
— Нет, перевели мне.
— Перевели. Ну, ну, — придвинулся ближе Василий Денисович, аж накрыл широкополой шляпой картуз Варивона.
— Я вам лучше завтра доскажу. На засветло опоздаю.
— Успеешь с козами на торг. Ну, так что в том журнале?
— Рассудила одна ученая голова, что очень редко, значит, жеребятся матки — жди того приплода аж одиннадцать месяцев.
— И никак не меньше. Так уж природа создала, что конь — не кролик.
— И решил он как-нибудь сократить сроки.
— Сократить? — недоверчиво взглянул в суженные глаза Варивона, но тот своевременно погасил ресницами лукавые огоньки в янтарных глазах.
— Сократить. Что поделаешь — наука, — развел руками Варивон.
— Наука — такое дело, — с легким вздохом соглашается Карпец.
— Ну и придумал этот ученый такой инкубатор.
— Инкубатор? — настораживается старший конюх.
— Не совсем инкубатор, правда, а что-то подобное к тому. Выстроил нечто страшно большое, — и даже для убедительности в воздухе руками очертил широкий круг. — Приспособил этот лошадиный инкубатор и, смотри тебе, через три недели высиживаются жеребята, причем — всяких мастей. Прямо, как в банку идут.
— Разве они из яиц, как цыплята, вылупливаются? — уже въедливо выспрашивает Василий Денисович.
— Вот уж этого не знаю, а чего не знаю, того и говорить не буду. А что жеребят выводят в таких инкубаторах — это правда.
— Может и правда, — покачивая головой, соглашается Карпец. — Только вот, подумать, вралей и в инкубатор не закладывают, а они сами вылупляются.
— Чего бы это я напускался, — едва сдавливает смех. — Я же вам сразу сказал, что это писалось в заграничном журнале. Так что же вы оттуда, из-заграницы, правду прочитаете? Там еще не такое пишется.
— Это ты верно говоришь. Там понапишут… А что-нибудь из наших журналов у тебя есть?
— Завтра принесу вам новую книгу. Еще и сам прочитать не успел.
— Гляди же. А то к конюшне на пушечный выстрел не допущу. Драпаком прогоню со двора. О чем же там пишется?
— Об опыте лучших конюхов Украины.
— О, это очень подходящая книга для меня.
С острогой, веслом и фонарем к ним подходит Дмитрий, и Варивон быстро прощается со старшим конюхом.
— Ни пуху вам, ни пера. Рыбки же принеси, инкубаторник.
Оба бригадира выходят в синее поле, а Василий Денисович идет к конюшне, насквозь пропахшей крепким аммонием и потом.
Поликарп Сергиенко зажигает фонари, и тени тихо качаются в длинной и широкой конюшне.
— Вот книжку сегодня прочитал, — останавливается Карпец возле Сергиенко. — Об опыте лучших конюхов пишется. Интересная.
— Расскажи, Василий.
— Нет времени сегодня рассказывать. Надо домой идти, — озабоченно идет к въезду, но на дворе у ворот сердито останавливается: под ногами лежит небрежно кем-то брошенная оброть. Разгневанный, быстро возвращается на конюшню и ошеломленно останавливается, услышав, как Поликарп поучает младшего конюха, который недавно пришел на ночную смену:
— От литературы тебе, парень, не надо отставать. Чего бы тебе за какой-то книгой не посидеть. А то только возле девчат штанишки протираешь да всякие стишки им нашептываешь. Вот сегодня я и Василий Денисович прочитали, как лучшие конюхи присматривают за скотиной. Поучительная книга.
«Как неправду человек чешет. И стыда нет никакого» — удивляется Карпец, совсем забыв свои слова.
— Так я эту книжку тоже сегодня прочитал, ее аж три экземпляра привезли в нашу библиотеку.
— Ага. Молодчина. Люблю за это. Значит, будут из тебя люди, — похвалил Поликарп.
— Там и про нашего Василия Денисовича упоминается.
— Да ну!? — почти одновременно вскрикивают Сергиенко и Карпец. И парень изумленно смотрит на обоих конюхов.
— Как же вы так читали? — недоуменно сдвигает плечами.
— Я только несколько страниц разобрал. Что же там пишут обо мне?
— Как раз на первых страницах о вас и упоминают, — уже догадывается обо всем парень и смеется в глаза конюхам.
— Так что там пишут? — снова переспрашивает Карпец.
— Давнюю историю. Как вы поставили на ноги полуживое тягло…
VІ
Дмитрий и Варивон мокрыми лугами подошли к полусонной реке. Волна тихо ластилась к молодым побегам, гребни ее были красные, а впадины — тёмно-синие, только стремнина еще до сих пор приглушенно переливалась несколькими красками. Берег тонко пах пресным, нагретым за день песком и сладковато-горькой плавью. С легким свистом над головой пролетело несколько чирят, в плавнях отозвалось заботливое простуженное покашливание кряквы. Посреди речки всплеснулась рыба, и круги, раскручиваясь, уткнулись в самый берег.
От небольшого острова отделилась плоскодонка. Дмитрий узнал на ней Григория Шевчика.
Варивон снял замок с лодки, привязанной к старому узловатому пню. Над водой тихо заколебался свет фонаря, и весло звонко плюхнуло за кормой.
Вечер с каждой минутой сгущался, налегал на реку, и лодка уже разбивала тучи и звезды, а за веслом долго раскачивались нити красной пряжи. Выехали в старое русло и долго выбирались из говорливых зарослей полузатопленных верб. Здесь, над самым тальником, стеной наклонился лес, и вода у берега зачернела, как смола.
— Дмитрий, ты думаешь теперь в лесах какую-то латку для себя посеять? — слова Варивона, усиленные рекой, показались неожиданно громкими и аж эхом отдались в лесу.
— Нет, не думаю, — после паузы неторопливо ответил Дмитрий, глянул в лицо Варивона, тускло освещенное сиянием звезды и свечениями папиросы.
— Ради гарантии не помешало бы, — сказал с преувеличенной серьезностью. Но Дмитрий понял въедливый намек и так посмотрел на Варивона, что тот сразу же примирительно заговорил: — Может же быть, что в этом году меньше перепадет на трудодень.
— Эт, брось свои штучки. Вижу тебя насквозь… Знаешь хорошо: заработаем и на хлеб, и к хлебу, поэтому и не надо кланяться лесничим, ходить по их пятам, подмазывать магарычами… Мало радости в таком занятии: и перед собой, и перед всеми какую-то вину чувствуешь. Везешь тот сноп и глаза перед встречными опускаешь, будто с краденным едешь… Ты посмотри, как мы теперь выросли! Сила колхозная вывела нашу судьбу на берег счастья.
— Верно, Дмитрий! — аж остановился Варивон. — Без колхоза растеклась бы наша жизнь по чужим рукам. Это на собственной шкуре ощутил, когда батрачил… Выбились теперь в люди… Ты снова, говорят, с Крамовым сцепился?
— Ну его… черта кислоглазого! — вдруг рассердился Дмитрий и зачем-то взялся за остень, хотя еще не вышли на плес.
— Как же так можно начальство крыть? — будто заступился за Крамового.
— Свиной хвост он мне, а не начальство. Я бы такое начальство в три шеи гнал от колхоза, чтобы людей не баламутил. Ох, въелся он мне в печенки. Он только что-нибудь начнет говорить, а у меня все нутро, как чулок, выворачивается.
— Почему же, он неплохо умеет говорить.
— Насобачился. Но что бы он ни болтал, я знаю одно: у него ангельский разговор, и чертовы мысли. Это человек не наш.
— Это ты уж, значит, преувеличиваешь. Насолил он и тебе, и селу немало, но, посмотришь, будто старается, во все вникает. На собрании всегда выступает.
— Хитрая лиса. Умеет в глаза обман пустить и словом, и видимостью дела. Ты не заметил, что этот торговец держится среди людей, как настоящий барин. Какая напыщенность, спесь. Он до сих пор думает, что вокруг него самые глупые, затурканные, связанные бедностью мужики, а он большое цабэ.
— Такая жилка есть. Что же — начальство.
— Но не это больше всего меня злит. Возмущает то, что ничего у него нет святого. И когда он на собрании начинает говорить о любви к своей земле, Родине — это для меня таким оскорблением несет, что пулей вылетаю из колдома. Он так говорит эти слова, будто насмехается над всем самым дорогим нам. А вот по форме все правильно, все слова ровно ложатся. Громкими речами он такую пустоту прикрывает, что аж ножом тебя в груди режет. Здесь только душой фальшь можно услышать.
— Может и так, — согласился Варивон. — Я тоже не раз чувствовал, что так говорить про наиболее дорогое нельзя. Это насмешкой звучит… За что же он напустился на тебя?
— За гречку. Захотел, чтобы я семена своей бригады поменял на сортовое. Вот и здесь у него все выдержанно по форме: мол, за повышение урожая, за сортовую гречку борюсь. А на самом деле это одна досада нам. Я по зернышку отобрал местные сорта, которые у нас лучше всего родят. Ну и пошла передряга… Вот глупый, что согласился бригадиром стать. Будь оно, это бригадирство, трижды неладно. Печени не грыз бы себе, меньше бы хлопот было. Работал бы понемногу, да и все.
— Хм. Некрасиво это у тебя выходит. Отсидеться за чьими-то плечами легче всего. А тебе под корой грех прятаться: землю знаешь, как свои пальцы. Колхозники уважают тебя. Только молчаливый ты на людях страшно. Мрачный.
— Брось ты мне проповедь читать. И без тебя на душе оскомина ходит. Тут человек к радости, как побег к солнцу, тянется, а ему глаза золой пекут… Ты знаешь, как начал мне Крамовой мораль читать, еле-еле выдержал, чтобы не потянуть его чистиком.
— Еще чего не хватало. Держи себя, Дмитрий, в руках, а то за глупый характер черт знает куда можно угодить.
— Он мне наукой начал на людях глаза жечь, а сам в той науке как баран в Библии разбирается. Только и счастья того, что хорошо говорить умеет, подо все подведет хитроумные выводы, забьет баки умными цитатами, что и в самом деле, посмотришь со стороны, как правильно человек говорит.
— Чем же оно кончилось?
— «Я, говорит Крамовой, вызову нашего зава с хаты-лаборатории, и он тебе докажет, какие сорта надо сеять». Нашли кого вызывать, отвечаю. Шевчик с какого времени на меня зубы точит. Вы контрольно-семенную лабораторию спросите…
— Вызвали Григория? — заинтересованно спросил Варивон и аж грести перестал, плотно прижимая весло к обшивке.
— Вызвали, — неожиданно улыбнулся Дмитрий. — Выслушал он Крамового, посмотрел надо мной на стену и начал тебе вычитывать, прямо как из книги: «В наших краях есть несколько местных популяций, которые дают более высокие урожаи, чем известные сорта. Из них мы будем создавать высокоурожайные новые сорта. Товарищ Горицвет стоит на правильном пути», — снова посмотрел поверх меня… Не надеялся на такую защиту… Тише подъезжай к берегу. Эт, черт. Медленнее греби.
После неосторожного движения весла впереди звонко ударила щука, и потревоженная вода закачалась в шатком желтоватом отсвете фонаря. Дмитрий, перехватив обеими руками острога, напряженно вглядывается в прибрежную полосу воды. Вот между черными покрученными корнями он замечает вытянутый наискось, более плотной стороной к поверхности, темный чурбан. Ощущая, как стынет внутри, Дмитрий чуть подается вперед, на миг застывает и вдруг молниеносным ударом вгоняет остень в глубь.
— Поов! — испуганно и негромко отозвалась река. Варивон окаменел на корме, до боли сжимая отполированное руками весло. Кажется, медленно-медленно товарищ поднимает длинный черенок. Извиваясь, по воде звонко ударил темный хвост, и Дмитрий бросает в лодку остень с наколотой щукой.
— Есть! — хватает рыбину обеими руками Варивон и снимает ее с острых железных стрелок. — Хороший щупачок попался. Поплюй, Дмитрий, чтобы удача была.
— Не надо, — улыбается Дмитрий и вытирает со лба холодные брызги, слившиеся с мелкими каплями пота.
Снова чуть слышно плеснуло весло, и лодка бесшумно, как тень, пошл вдоль берега. Бледноватое сияние качается на воде, изредка освещая вербовые сережки и пучки травы. Не скоро Дмитрий заметил темный, идущий под углом абрис и легким и сильным ударом пустил остень между плетением прибрежных коряг. Крепко забилась рыба в глубине, метнулась от берега, аж потянула мужчину за собой. Качнулась лодка, и волна плеснула через верх.
— Черт! — выругался Дмитрий и с напряжением потянул к себе остень.
— Вот так щука! — увлеченно воскликнул Варивон, когда большая рыба, наколотая на острогу, начала сильными ударами хвоста, как черпаком, выплескивать воду из лодки. — Дмитрий, погреби ты. Хочется и себе попробовать рыболовного счастья.
— Не выдержал? — осторожно переходит на середину. Закачалась лодка, и Варивон, держась руками за борта, перелез на место Дмитрия. И когда Дмитрий несколько раз бесшумно провел веслом, увидел, как под лодку начал подплывать черный горбыль. Варивон, так же полагая, что это дерево, небрежно опустил в воду остень, и вдруг сильный удар наклонил лодку. Глухо и крепко выстрелила река, и огромная щука стремглав метнулась на стремнину.
— Ах ты, черт лысый! Ну кто бы мог подумать? — выругался Варивон. — Ох, и щука же была! Ну дерево-деревом. Вот жаль. Аж сердце, значит, под горло подкатилось. Ах ты, чертова вера. Ну что было бы догадаться! Прямо не рыба, значит, а бревно.
И Дмитрию было жалко, что убежала такая добыча, тем не менее начал успокаивать друга:
— Напрасно. Такая щука могла бы и нас, и лодку перевернуть. Вряд ли бы мы вытянули ее. Хватит с нас этого добра.
— На такую рыбину редко когда наткнешься. Ох, и щука! Всем щукам щука. Прямо как надолба! — никак не мог успокоиться Варивон.
— Скоро ты уже скажешь, что она была как дом.
— Хороши тебе смешки из чужой лемишки… Эх, и щука…
За леском лодка пошла по зеленым затопленным лугам, и кудрявые завитки травы, широколистые пучки кваска, освещенные слабым сиянием, казалось, шевелились и поднимались вверх. Здесь Варивон убил нескольких окуней и две щучки.
Поздней ночью возвращались друзья домой. За лодкой бежали темные берега, тихо вздыхала и охала вода, врассыпную бросались звезды. И весь мир, притихший и богатый, доброй задумчивостью пеленал уставшее тело Дмитрия, успокаивал натревоженное сердце, разгонял надоедливые думы и неудачи. И уже перепалка с Крамовым отплывала в далекую даль, как тот подгнивший, наклонившийся столбец на запруде. И не будничная мелочь, а более широкий и отрадный мир входил в крепкую грудь мужчины.
— О чем думаешь, Дмитрий?
— Как тебе сказать? И ни о чем, и обо всем. Бывают такие минуты. Не замечал?
— Бывают. Какое небо звездное, — взглянул Варивон на небо. — И час тихий, хоть мак сей.
— Рассвет скоро. Так что мы уже в село не пойдем. Заночуем в колхозном дворе, чтобы завтра не припоздать на сев.
— И я так было подумал… Перегоняешь меня, Дмитрий, в посеве!
— Мало на что перегнал. Вот с севом гречки боюсь, чтобы не запарился. Капризное растение, как привередливая девушка. Немного знаю, как возле нее ходить…
— Возле девушки. Да, это наука сложная, особенно если возле капризной…
— Помолчи, а то сейчас хвостом рыбины по твоим болтливым губам заеду… Одна досада — наперед знаю: не даст мне Крамовой толком гречку посеять, — снова нахмурился.
— Почему так думаешь?
— Он будет гнаться за выполнением графика посева, нажимать, чтобы скорее зерно в землю вбросить. А гречку надо сеять, сам знаешь, в такое время, чтобы она под «запал» не попала, иначе всю твою работу как корова языком слижет. Ну и начнется волокита. Крамовой глаза выест, что надо было не те сорта сеять. И получишься виноватый кругом. Эх, если бы забрали от нас этого чертового свистуна.
— Ты уже все, значит, заведомо продумал, — изумился Варивон. — Вот уж, наверное, не в одну книжку заглянул, со всеми хлебопашцами посоветовался?
— А как же может быть иначе? Завалить посев — это, значит, и государство подведешь, и себя обидишь. И как потом и в глаза людям смотреть, зная, что сам колхозное добро не сумел отстоять. Вот придут, скажем, к нам шефы с завода. Расскажут о своих достижениях, о новых планах, а потом товарищ Недремный положит мне руку на плечо, как это он делает, веря моим словам и делу, да и спросит: «Каких успехов добился, Дмитрий Тимофеевич, чем порадуешь нас?» Что же мне придется говорить? «Угробил колхозный посев, товарищ Недремный. Хуже единоличника угробил». — «Хорошо вы нам помогаете», — ответит и отвернется.
— И очень просто такое может быть. Он всюду заглянет, все его интересует. Ну, и хлопай глазами перед народом, — согласился Варивон.
— Вот и думаю не только о графике, а об урожае о большевистском. Я ведь не дождливое время в колхозе, как тот Василенко — душа спекулянтская, пересиживаю. Это жизнь наша и наших детей. Так вот и хочу делать, чтобы не так-сяк день до вечера дотянуть, лишь бы трудодень записали. Или как ты думаешь? Крамовому надо, чтобы все в правильные сроки выполнялось. Меня же больше интересует, чтобы правильно уродило…
— Вместе будем, Дмитрий, отстаивать это дело. Только что-то Кушнир пасует перед Крамовым.
— Пасует. И человек хороший, а заедаться с тем начальством не хочет. Мол, так спокойнее будет. А тот покой боком вылезает… Ранние я надеюсь посеять раньше всех бригад. А вот с гречкой — более трудная задача.
— Во сколько сроков думаешь сеять?
— Во сколько? — переспросил Дмитрий и еще больше нахмурился. — Не в два и не в три.
— В четыре? — удивился Варивон.
— В один.
— Ты что? — аж пораженно остановился. — Где это слыхано, Дмитрий? Тогда весь массив может под «запар» попасть.
— Эх, Варивон, одна мысль меня все время беспокоит, — аж вздохнул. — Беспокоит, что ляжешь спать — не спиться. И во сне это именно приходит. Ты говоришь — в три срока. Этот шум-гам я хорошо знаю. Похож он на басню о цыгане, который имел трех сынов, и все три были угадчиками: кто-то из них непременно угадает пойдет ли дождь, или снег потрусит, или погода будет. Так и гречка: один из трех посевов обязательно уродит. Но это слепое счастье, слепое, как зинский щенок. Так мой дед и прадед сеяли, били поклоны до самой земли: это не обидит нас. А еще мы помним, как старые люди, снимая штаны, сеяли просо в лунные ночи: чтобы уродило оно и зерно воробьи не выклевали…
Варивон расхохотался:
— Припоминаешь, как однажды у Карпца, когда он в одной сорочке такой агротехникой занимался, кто-то штаны украл? Потом проходу мужику не было.
— Вот такая агротехника давно уже одряхлела, — улыбнулся Дмитрий. — Так зачем же мы должны сеять гречку в три срока, бросать в поздний, закаменевший грунт, когда там уже паразиты высосали влагу и удобрение? Я хочу в один, в наилучший срок посеять. И собрать высокий урожай. Здесь мне наука должна помочь, а метеорология — подсказать, какая будет погода. Колхозники мы!
— Это ты здорово! — одобрительно кивнул головой Варивон. — Здесь есть над чем подумать. Живая мысль!..
На лугу из-под ног с фырком сорвалось несколько крякв и, тяжело разбивая крыльями чуть просветленную предрассветную тьму, полетели к реке. Потом зигзагами взлетели вверх двое бекасов, и снова звездная тишина воцарилась над мокрым незатуманенным привольем.
— Слышишь, как трава растет? — остановил Дмитрий Варивона возле щебетливого ручья.
Вода девичьими венками кружила между берегами и мелодично спешила к широкому Бугу.
Пригнувшись до самой земли, друзья отчетливее увидели очертания двух дорог, которые сбегали и переливались пепельными полосками через холм, одинокий молчаливый ветряк и темный абрис хаты мельника. И небо от земли уже начинало браться присёлком, а в нем искорками тлели низкие звезды.
В скользкой котомке тяжело всхлипнула рыбина, и снова настала тишина — такая густая, хоть ножом режь. И чуткое ухо и в ней уловит, как шевелится и раздвигает луговину непокорный корень.
Тихо, спокойно и крепко прорастает земля. Так и ребенок первые месяцы растет в материнском лоне.
— Луга в этом году надо по-хозяйски присмотреть.
— Поле уж научились присматривать, а о сенокосе забываем. Одни охлопки сена перепали на трудодни. Вынужден был у тестя одалживаться, чтобы дозимовала корова. А теперь как-то уж не к лицу и брать взаймы, и покупать — гордость появилась: разве мы нищие? Хватило, значит, ума добиться хорошего урожая, хватит, думаю, и траву присмотреть.
— Теперь я слышу голос мужа — не дитяти, — стихом ответил Дмитрий. — За луга не нам ли с тобой придется взяться, ибо не нравится мне что-то наш луговик Кузьма Василенко. Он бы каждый день только в рюмку заглядывал. Говорят, не одну копну сена за магарычи в другие села сплавил.
— Он может. За рюмку его, значит, всего купишь. Очень мелкий человек. А сюда такого надо, чтобы он любил сенокос, как скажем, ты любишь поле. Может Поликарпа Сергиенко? Он и охотиться на птицу будет, и за делом присмотрит. А наговорит уж потом всякой-всячины, что и не переслушаешь, — засмеялся Варивон.
— Думаю, что можно, — согласился Дмитрий. — На совесть работает человек. И теперь он на мужчину стал похож, хоть и не без того, чтобы соврать.
— Горе одного рака красит. Вот стало на добро идти — и Поликарп между людьми мужиком стал. Сына какого вырастил. Командиром хочет Леня стать. К учителям ходит, подучивается.
— Парень стоящий. Выучится… Светает уже.
— Светает. Споем, Дмитрий, — положил кургузую крепкую руку на плечо Дмитрия. — Запевай ты.
Низко-низко над лугами, чтобы не всполошить притихшую землю, в сердечной задумчивости и удивлении побратались два голоса и неспешно поплыли навстречу рассвету:
Ой ти, сад, ти мій сад, сад зелененький,
Ой, чого ти цвітеш…
VІІ
Крамовой медленно вылез из легковой машины, обернулся к кабине, и солнечный луч двумя пучками заиграл на его очках.
— Пасхальные яйца не подавились?
— Будет готовая яичница, — засмеялся шофер и подал Крамовому два завернутых в бумагу свертка и небольшой, с железными обручами бочонок, выдолбленный из цельного куска дерева. — Медом пахнет, — глазами указал на деревянную посудину.
Крамовой ничего не ответил. Взял оба свертка подмышки и, дородный, расплывшийся, размахивая бочонком, как поп кадилом, пошел к своему небольшому, под Гонтой, каменному дому, что белым парусом живописно выплывал из черного молодого сада.
«Наусердствовал. Куда бы ни поехал, без добычи не возвращается. Как это он еще птицы сегодня не привез? Всю машину загадит, аж ехать стыдно. Вот перекупка скупая», — насмешливо провел шофер острым взглядом располневшую фигуру Крамового и повернул машину к гаражу райисполкома.
А Крамовой тем временем в хорошем настроении, мурлыча под нос какую-то песенку, проплыл зеленой дорожкой, поднялся по каменным ступеням и остановился перед крашенной дверью. Свертки легли на холодный запотевший камень. Крамовой, ища в карманах ключ, еще раз осмотрел участок сада и улыбнулся. Предвечерний воздух, влажный и теплый, нежно отдавал лиственным глеем, пресно пахла молодая полупрозрачная травка и на клумбах уже пробивались толстые зеленые чубы мясистых ирисов…
«Нет, таки не плохое у меня гнездышко. Архитектура, правда, не в западном духе, без выкрутасов, но жить можно», — с приятностью подумал, отпирая дверь. Но, на удивление, ключ не повернулся. Крамовой еще крутнул им и нажал на дверь. Она, повеяв холодом, подалась в глубину полутемного коридора.
«Может, не заметил, как отомкнул», — потихоньку успокоился и подошел в столовую. Ключ снова не повернулся в скважине, и Крамовой, холодея, дернул к себе медную ручку, которая сразу же увлажнилась потом. Застыв на пороге, он за столом увидел мужскую фигуру, окутанную клубами синеватого дыма.
— Кто вы!? Чего вы!? — истерически воскликнул, засовывая руку в карман и отступая назад.
— Плохо, Петр, приветствуешь гостей. Или так испугался? Пугливый ты, как шкодливый кот. Недаром говорят об этом… Ну, здоров, здоров, — встал из-за стола невысокий, тонконосый средних лет мужчина. Серые, косо стоящие глаза так въедались в переносицу острыми углами, будто желали раздолбить ее. Тем не менее блеск был настороженным, умным и нечестивым.
— Емельян Крупяк! Как ты? — испуганно воскликнул Крамовой и сразу же замедлил голос: — А я думал, что тебя давно и на свете нет.
— Теперь не Емельян Крупяк, а Афанасий Моторный, кандидат сельскохозяйственных наук, специалист по травам и директор вашей научно-исследовательской станции. Прошу любить и жаловать, — подошел к Крамовому, поздоровался и поцеловался. — Говоришь, думал, что косточки мои сгнили. Не такой я дурак, чтобы, не пожив всласть, перебираться на тот свет. Правда, во время коллективизации чуть не попал в руки некоторых органов, не при доме будь сказано, и выскользнул, как вьюн из дверного глазка. Тьфу, аж теперь противно, как вспомнишь о том случае. Спасибо, что у Карпа Варчука нашел спасение. А старый Варчук еще не вернулся из ссылки?
— Нет.
— Ничего. Скоро вернется.
— Откуда знаешь?
— Сорока на хвосте принесла, — загадочно сверкнул глазами, так что показалось — текущий свет перекатился через тонкую переносицу, соединил косо поставленные глаза.
— Как же ты успел директором стать?
— В Наркомземе свои люди. Помогли пересидеть лихую годину. Словом, есть еще друзья, которые и во время гетманства, и во время директории делами крутили. Поредели, очень поредели наши силы. Через какие гребешки прочесывались, через какие сита просевались. Но те, что удержалось, — стоящие работнички. Один десятерых стоит. Старые зубры. Помнишь наше министерство?
— Да помню, — недовольно махнул рукой. — Были грехи молодости.
— А теперь грехи старости? Мне больше молодости нравятся, — чего только не было: шаровары, шлыки, романтика, барышни, поповны и деньги, деньги! Ох, тогда же и погуляли в свою волю! Чего не грабанули!.. Петлюра универсалом объявил, что золото не будет ходить. Ну, и начали мы червонцы на гривны выменивать. С одного Подолья сколько выкачали. А с Екатеринославщины! Прямо тебе золотой дождь посыпался, ливень закрутился. Да, в самом деле золотой была наша молодость. Погулял я тогда. На всю ширь. Коней, помнишь, каких достал? За Винницей, убегая от красных, угробил их. Мылом всю дорогу устлали, а спасли меня. Ты тогда уже в Ровно драпанул. Прибываю в Ровно, а мой друг Петр Крамовой в Каменец-Подольский пошпарил со своими сокровищами. Ты осторожный был и скупой-скупой. Все на землю, на имение копил, — весело и пренебрежительно взглянул на Краевого. — Может, и до сих пор где-то лежит твое золотое имение в темном гнездышке, лучших дней дожидается?
— Что ты, что ты! — замахал руками и осторожно прошелся по дому; отворил дверь, заглянул во двор. Невольно остановил внимательный взгляд на сухой яблоне. Удивительно: только что закопал свое сокровище под прищепом, как он начал засыхать. «Золото же не деготь. Чего же это Крупяк о золоте напомнил? Может, погорел и без копейки остался? Пусть так и знает: я ему не касса», — с каждой новой мыслью все больше сердился на Крупяка и убеждался, что тот погорел-таки: гонясь за высокой карьерой, стал теперь просто-напросто мелкой затычкой.
— Пугливый ты, ой, пугливый, — покачал головой Крупяк, когда Крамовой зашел в дом. — Значит, уже старость приближается к тебе. Под старость люди становятся молчаливые или очень говорливые, скупые, пугливые. Как ты побледнел, когда отворил дверь. А я по старой привычке сам открыл твое министерство.
«Ну и ты стареешь. Тарахтишь, как бочка с горохом», — с неприязнью подумал о говорливом госте.
— Подожди меня немного: приготовлю что-то поесть.
— Готовь, хозяин. Правда, я уже и без тебя немного похозяйничал. Как истинный украинец, всю сметану съел. Хорошая сметана на Подолье… Подолье — краса Украины, — снова стал в театральную позу Крупяк и рассмеялся.
«Кого он теперь играет, под кого подделывается?» — прикинул в памяти Крамовой. С давних пор он знал Крупяка, как настойчивого говоруна, тем не менее находчивого и смелого на разные авантюры служаку петлюровского министерства финансов. В министерство самостоятельной директории сразу же втиснулся после отречения Скоропадского от гетманства. В форме сечевого стрельца со шпалерами на боку этот пронырливый, начитанный и упорный кулацкий сын быстро втерся в доверие недолговечных, падких на деньги и барахло правителей… Был перед ними подчеркнуто вежливый, скрупулезный и исполнительный. За глаза же умел едко высмеять своих благодетелей, стараясь самому сесть на чье-то более теплое место. А так как недолговечное начальство, как грибы-вонючки, менялось чуть ни ежедневно, то и Крупяку пришлось изучать и играть не одну роль. Но и тогда он наиболее удачно копировал Андриевского, единственного социал-самостийника в правительстве директории.
— Маленький Андриевский, — говорили про Крупяка, и он гордился этим прозвищем.
Когда галичские сечевики во главе с «диктатором» Петрушевичем перешли к Деникину, а насмерть перепуганный восстанием в своих войсках Петлюра бежал под защиту Пилсудского, осторожный Крамовой притаился на Подолье, а Крупяк пошел в банду. Тем не менее и в банде не пришлось стать сколько-нибудь важным батькой. И это больше всего бесило его, властолюбивого, упрямого и несдержанного на язык. Годы не изменили характер Крупяка.
За ужином он говорил поучительным и властным голосом:
— Твоей работой мы не очень довольны, — сделал ударение на «мы», намекая этим, что он пошел вверх.
— Самое главное теперь — экономический подрыв, развал сельского хозяйства, развал колхозов, дискредитация их в глазах крестьянства. А твоя работа — это, говоря словами старой украинской интеллигенции, «каганцювання на селі». Ка-ган-цю-вання. Рост благосостояния в колхозах, увеличение веса трудодня выбивает из-под наших ног всякий грунт. Крестьянина надо натравить против коммунизации, против мероприятий советской власти. Дядька остается дядькой… Задавишь мужика нуждами, вот он и начнет скрипеть, качаться, искать уютной стороны. Это даже марксисты говорят: материальная база — основа идеологии. Натравить дядька надо умело, с толком…
— Натравишь, — зло перекривил Крамовой. — Прошли те времена. Хорошо тебе говорить, сидя в городе за книжечками и беспокоясь о своей карьере. Там легче быть на виду. Ты сам поработай теперь на селе. Увидишь: перед тобой не тот серенький молчаливый мужичок сидит, который за копейку до самой земли двадцать пять поклонов бил и задом дверь открывал. Он уже с тобой, умная голова, с кандидатом, может, если ты ему что-то не то скажешь, поспорить. Возьми ты у меня того проклятого Горицвета. Помнишь?
— Того, что ты раскулачить хотел?
— Того же, его! — промолвил Крамовой и снял очки, вытирая уголком платка уголки глаз. — Я его уже наукой бью, что, мол, сей сортовую гречку, а он мне доказывает, что местные сорта на их земле лучше родят. И доказал. Нет, брат, теперь немного зарвись — и прямо без пересадки к черту в зубы на ужин попадешь. Если действовать, то надо действовать только на законном основании, в законах, постановлениях, распоряжениях щели находить и по-своему делать дело. Вот приходит теперь какое распоряжение, я его и так, и сяк, и боком, и вверх ногами рассмотрю, чтобы выудить какую-то пользу, по-иному доказать…
— Значит, как у того рыбака, что поет: дядя рыбу удит… — рассмеялся Крупяк. — Одним этим далеко не уедешь.
— Ну, а лезть в петлю я не собираюсь. Кровью захлебывался мужик, когда наша воля была. Мясо от шомполов на землю вываливалось. И что из того? Сдуло нас бурей, разметало по всяким щелям. Хуже таракана боишься показать усы из трещинки. А тот дядя, у которого шкура, как пакля, летела, теперь с академиками, сукин сын, дружбу водит, в верховных органах сидит, славой гремит на всю страну. Нет, лезть в петлю прежде времени отнюдь большой охоты не имею. Кандидатом на виселицу я еще успею быть — не большая честь. Это тебе не демократическая украинская республика атамана Петлюры.
— Кто же тебе говорит лезть поперед батьки в пекло? — Крупяк стал серьезнее, глаза его потемнели и стали сосредоточеннее. — Помнишь суровые чудесные слова: «плыви, греби, пловец, на дно спускайся, мертвец». Ты можешь плыть, и особенно теперь, когда таинственный берег, наш берег выходит из туманного Запада. Ты понимаешь, что теперь в Германии и Англии делается? Теперь надежда наша, если окинуть глазом международный клубок, возле нас стоит, и мы должны ее приблизить к себе…
Говорил уверенно, будто ничего и не случилось. «Но почему в эту дыру директором полез? Нет, что-то-таки случилось». С недоверием слушал Крамовой Крупяка. В конце концов не выдержал.
— Удивляюсь, Емельян, отчего же ты в такой ответственный момент становишься специалистом по травам… Ведь международный клубок, говоришь, подкатывается к нашим воротам.
Крупяк остро, со скрытым презрением глянул на Крамового.
— Что? Сомнения грызут?.. Раскусил тебя?.. Становлюсь специалистом по травам, так как Подольский укрепрайон тоже травами оброс. Не замечал? — Помолчав, продолжал более ровно: — Это ты правильно делаешь, что всякие законные основания, как шашель, подъедаешь. Но масштабы у тебя мелкие.
— Увидим, какие у тебя будут. Схватишься за более широкие, так тебя схватят за мотню и к белых медведям в два полета спровадят.
— Так уж и к белым медведям… Вот я привез бумажка из Наркомзема, чтобы мне для исследовательской станции выделили две тысячи гектаров заливных лугов.
— Две тысячи? — пораженно раскрыл рот Крамовой и снова оседлал переносицу очками.
— Две тысячи. И постарайся так отвести эту землю, чтобы самые большие колхозы зацепить, оставить их скот без сена. Вот тебе и ударь на законном основании. А потом — даст бог день, даст и пищу — еще что-то придумаем. Председатель же не только на то, чтобы лысиной светить, — провел пальцами по лысой маковке. — За половину нам дядьки будут те луга косить. И надо будет такие кадры подбирать, чтобы не только косить умели, а и что-то другое… Из луга и нам неплохая копеечка перепадет.
— Это хорошо задумано. За сено копеечка не маленькая достанется. Только не провалят ли тут твою станцию?
— Ну, и осторожным ты стал, Петр… За твое здоровье, — чокнулся рюмкой. — Боишься всего.
— Пей на здоровье. Не трусливость, а здравый смысл руководит мною. Здесь в районе собрались деловые и преданные работники. Тяжело мне, ой как тяжело между ними крутиться. Вьюном вьешься между пальцами, каждый свой шаг и слово отслеживаешь. Иногда выступаешь с речью, когда кто-то из них присутствует, и потом сам себе удивляешься: говорил так, будто в самом деле идейным стал.
— Это хорошо. Левой фразой лучше всего замазать всякую дырку. И я не раз к этому методу прибегал. Помогает лучше всего, особенно среди тех, что не очень любят утруждать голову теоретическими соображениями… Говоришь, не тот теперь дядька пошел?
— Не тот. И когда успел так измениться? Сам диву даешься. Крестьянскую психологию я хорошо знаю. И вот эта твердыня до самых устоев рассыпалась… Недавно наша районная газета выпустила страницу о селе Ивчанка. Возьму только интеллигенцию, вышедшую из села. Ба, чтобы не ошибиться, принесу тебе эту газету. — Пошел в другую комнату и скоро вернулся с потрепанной подшивкой. — Один начальник северного порта — раз, — загнул палец. — Один профессор, один дипломат, три кандидата разных наук, четырнадцать агрономов, двадцать шесть командиров, шестьдесят два учителя, восемьдесят девять студентов… В средней школе два восьмых, два девятых и два десятых класса. А какие дома построили. Дачи, прямо дачи. И до того разленился народ, что даже на ярмарку на машинах ездят. Какой-нибудь тебе потомок Солопия Черевика везет свою красавицу на машине, а сам, чего доброго, про легковое авто думает.
— Трудодень — девять кило зерновых, — наклоняясь через стол, прочитал Крупяк.
— Восемь, восемь с граммами. Это уже редакция натянула кожу на кисель! — чего-то обрадовался Крамовой, но сразу же осекся, вспомнив, что этим он уменьшил силу своих доводов. И уже медленно заканчивал: — А сено, а яблока, а мед и всякая другая мелочь! Вот и поговори с таким дядькой что-нибудь на скользкие темы. Так он тебя сам возьмет за шиворот и в милицию как миленького затаскает… Правда, это село передовое, но за ним все тянутся.
— Не нравится мне такое село. Здесь я не буду себе выделять землю под станцию, за отсталые возьмусь, — сделал вывод Крупяк, зевнул и перекрестил рот. — Ну, мне надо еще в одно место съездить дней на десять, а потом буду представляться твоему начальству… Нельзя ли мне под станцию забрать дом прасола Мирчука, что над Бугом?..
VІІІ
Вечером к Григорию Шевчику в хату-лабораторию зашли Марта и Терентий, коренастый мужичонка, седой и морщинистый, с широкой полусогнутой фигурой.
Раньше Терентий половину своего века провел за ткацким станком, мастерски вырабатывая холсты, скатерки и рядна. Сидячая кропотливая работа перегнула его в поясе и попортила глаза.
Вот и стал дед на старости лет сторожем в колхозном саду, где теперь почти полностью вела хозяйство Марта, хотя и была она бригадиром садово-огородной бригады.
— Готовы в дорогу, Марта Сафроновна? Завтра рано выезжаем, — спросил Григорий.
— Собралась. Надо было бы чуть раньше выехать. Припоздали мы. — Села молодая женщина за стол, заставленный деревянными клетчатыми ящиками, где росли и прорастали разные культуры. Стены были украшены лучшими образцами колхозной работы, и вся хата-лаборатория, уютная, живая, веяла сладкой теплой пыльцой и зерном.
— Что решили в бригаде? — посмотрел на молодицу ласковым и внимательным взглядом. Пышная, здоровая красота переливалась в каждом ее движении, горделиво сдержанном выражении округлого лица. Годы не делали Марту ни полнее, ни старше. В глазах и с лица ее смылась давнишняя скорбь и выражение горькой неуверенности. Теперь вся она была спокойная и румяная, как тихий осенний час. Сватались к ней и их люди, приезжали и из окрестных сел, да уехали ни с чем. Всю свою любовь передала единственной дочери, о замужестве даже и слушать не хотела. «Хватит с меня. Любила одного, а теперь ни к кому сердце не лежит. А выходить замуж как-нибудь ни совесть, ни гордость не разрешит. Отошло мое, как весенняя вода», — только в одиночестве поверяла свои мысли и чувство тетке Дарке…
— Решили покупать только зимние сорта яблок. И только лучшие: джонатан, снежный кальвиль, золотой пармен, антоновку-стакан, губерстон.
— Хорошее яблоко золотой пармен. Все тебе, как звезда, переливается, — вставил дед Терентий, — да и о ранете надо не забыть.
— А если не хватит этих сортов?
— Тогда слив купим и яблок таких сортов, из которых хорошее вино выйдет.
— «Викторию» непременно получите. Непременно. Это всем сливам слива, — крякнул дед и подошел к стене, рассматривая новый плакат.
Утром, под ревниво-недоверчивым взглядом Софьи и радостные восклицания старшей дочери Екатерины, Григорий собрался в правление колхоза, где его должна была ждать грузовая машина. Он угадывал мысли Софьи, но притворялся, что ничего не понимает, беззаботно смеялся, подбрасывая вверх черноволосого ребенка, который мало игрался с отцом: все он занят то в поле, то в правлении, то в своей хате-лаборатории, а домой только поесть и переночевать приходит.
— Григорий, кроме Марты еще кто-нибудь едет?
— Едут. Шофер Иван Тимофеевич. Правда, он в Виннице слезет, — беззаботно ответил, чувствуя на себе пристальный глаз Софьи.
— Марта, — только одно слово промолвила и со временем вздохнула.
— Ты чего? — таким правдивым взглядом посмотрел на жену, будто он никогда не засматривался на других молодиц. — Хочешь — езжай и ты с нами. Места в машине хватит.
— Гляди, не тесно ли станет, если я поеду.
— А ты попробуй, вот и увидим.
— Да нет уж, езжай сам. Только не обижай меня, Григорий, — подошла к мужу, и куда поделись то недоверие и улыбка. Ее лицо стало затененным, скорбным.
— Ну, что ты, Софья! Разве не знаешь, с кем я еду? Просто стыдно слушать такое, — прижал жену, и та еще теснее прислонилась к нему, веря и не веря его словам. Потом Григорий наклонился над небольшой кроватью, где спала меньшая дочь Люба, поцеловал ее в мокрый от пота лоб и тихо вышел из новой просторной хаты, что и до сих пор еще пахла необветренной сосной и горьковатой осиной.
— Григорий, — уже у ворот замахала Софья рукой, — только такой сад поднимайте, как солнце. Чтобы насмотреться нельзя было. Колхозный!..
Зеленая блестящая машина помчала в заманчивую весеннюю даль. Побежали, закружили поля — зеленые и фиолетовые. На нивах чернели люди и скот, где-то в долинке урчали тракторы, и степенные грачи деловито ходили по пашне. Двумя веселыми голубыми крыльями, колеблясь, летел потревоженный мир за машиной. Упершись руками в кабину, Марта вдруг увидела, как важно шел за сеялкой Дмитрий Горицвет. Он наверно ее заметил — на миг остановился и после раздумья махнул рукой. И молодая женщина покраснела как девушка, краешком глаза глянула назад — не следит ли кто за нею, — поправила рукой волосы, выбившиеся из-под платка, молча поклонилась Дмитрию. Тот еще постоял немного у дороги и медленно пошел черным полем в синий небосклон. Обернувшись назад, долго не спускала Марта глаз с высокой фигуры, ощущала, что в глазах будто слезы зашевелились.
«Ох, и глупая же я, глупая. Есть ли еще такая на свете?» — грустно улыбнулась в мыслях. — «Еще до сих пор убиваюсь по нему, как неразумная девчонка. Бывает же на свете такая досада», — перебирала в памяти дорогие черты. И чем больше думала о Дмитрии, тем яснее прибивались к ней минувшие годы, а в них видела молодого сильного парня с хмуро-горделивым блеском в черных глазах, слышала его скупое, неумелое слово, большие крепкие руки вокруг своей талии. А потом абрис степенного мужчины тенью приглушал минувшие годы, и снова уходила та фигура, как сейчас в долинке какой-то пахарь. «Так и жизнь моя отходит».
Задумавшись, не замечала Марта, как то и дело ее руки, словно ненароком, касалась рука Григория Шевчика, несмело, вопрошающе. Лишь от одного взгляда молодицы, ровного, светлого, хмелел Григорий, как от вина, и украдкой следил за каждым движением Марты. Не впервые ощущал, что приязнь к ней перерастает в большое, тяжелое, тревожное и волнительное чувство. И хоть как сдерживал себя, однако встреча с Мартой всегда была праздником для него.
Под вечер заехали в село Рахни к знакомому Григория технологу-виноделу Порфирию Тихоновичу Лисняку, умному, полному человеку с седыми жидкими волосами. Шевчик надеялся, что Порфирий Тихонович даст и совет и поможет им приобрести наилучшие сорта яблок в знаменитом селе Осламове, Винницкой области, где только одного сада было шестьсот гектаров.
Старый вдовец приветливо встретил гостей, засуетился по дому, накрывая стол и сам неумело управляясь у печи. Марта как-то незаметно начала помогать ему, и скоро все кулинарные дела перешли к ее рукам…
— У нас как зацветет вокруг, так и не знаешь, где небо, а где сады — и небо белое, и земля белая, будто облака опустились на все село да и не захотели подниматься от него, — исподволь хвалился за столом Порфирий Тихонович. — Это что за вино будет, Григорий?
— Не знаю. Знаю только, что очень хорошее, — наклонил рюмку с рубиновым ароматным напитком.
— Во веки веков не угадаешь. С крыжовника… Сам делаю это вино. Возил в Укрвинтрест, не нахвалятся им. Прищепы я вам помогу получить. Познакомлю вас с директором совхоза. Только ты ему, Григорий, что-то об охоте закинь, — по-заговорщицки подмигнул, — скажи, что сам охотник, и сразу подобреет мужик, разговорится, всяких историй тебе наговорит, непременно вспомнит, как он подряд две лисы убил и танцевал на снегу, ну, и ничего не пожалеет для тебя… За ваше здоровье, Марта Сафроновна. Душевная вы женщина. По голосу заметил, когда о яблоне заговорили. Так может говорить человек, который природу любит, живое дело любит, людей уважает, живет по-людски. Угадал?
— Угадали, угадали, — ответил за Марту Григорий.
— Большое это дело — любовь к людям. Посмотришь на другого — варганит человек весь свой век, и никто его добрым словом не вспомнит, так как не жизнью, а лишь одним своим желудком жил, в своем мусоре ковырялся, как вонючий щур. Родное дитя не поклонится такому отцу, не придет на могилу положить венок… Вот я уже о чем начал говорить… Стариком становлюсь.
— Ну, вы еще, Порфирий Тихонович, и молодого переживете. Крепкие, — промолвил, хмелея, Григорий.
— А добрый сад вырастить, научить нашу смену ухаживать за ним — это большое дело… За наилучшего нашего садовника — за товарища Сталина!
И радостно было Марте сидеть и слушать старого технолога. Понимала, что у этого человека ни в одном слове, ни в одном помысле не было фальши, ни того надоедливого поучения, которым часто болеют старые люди.
На следующий день Марта с детской радостью и увлечением осматривала неисхоженный сад.
— Триста сортов одних яблок! — не укладывалась в голове молодицы такая цифра.
Она тщательно записывала в блокнот все, что слышала от опытных садовников, с волнением ловила их слова. И снова большими и счастливыми глазами осматривала яблоневый край, прикидывая в памяти, как ей лучше всего разбить сад в своем селе, где посадить крыжовник, где поставить пасеку.
Новые впечатления, люди, обстоятельства как-то незаметно, без слов, сблизили ее с Григорием. Стал более близким и более понятным этот чернявый подобранный мужчина, который так чудесно пел и выступал с речами, так упорно просиживал дни и ночи на своих исследовательских участках и в хате-лаборатории. Правда, была у этого красавца слабость к женщинам, но и гуленой его назвать нельзя.
Сердечно простились с Порфирием Тихоновичем, и машина, заполненная прищепами, легко полетела по шоссе домой.
Звездный теплый вечер застал их в чистом поле. Разговаривая, Григорий несмело обхватил пальцами руку молодицы. Не сопротивлялась, в задумчивости слушала его, прислонившись спиной к кабине. А перед глазами фантастично сплеталось прошлое и грядущее, видела в молодом саду свою Нину и Дмитрия, и хорошо было на душе, что и она между людьми как человек живет. Пусть несчастливо сложилось ее личное, пусть не испытала свое молодое счастье, но не стыдно ей смотреть в глаза людям, не надо прятаться от своей совести. Не для себя жила она, и в этом было спокойное и глубокое чувство своей значительности.
Григорий, почувствовав непривычное волнение и приток чуть ли не настоящей любви, наклонился к Марте, прижал ее, припадая устами к пряди ее волос. Но молодая женщина спокойно отвела его руку от себя, отодвинулась к левому борту и тихо промолвила:
— А я все время думала, Григорий, что ты лучше.
— Марта… Марта Сафроновна. Я к вам… — начал говорить, сбиваясь и запинаясь.
Слушала внимательно, ощущала, что и в самом деле у Григория приязнь перерастала в больше чувство, а потом ответила рассудительно и строго:
— Григорий, ты ничего не забыл, когда говорил такое. Только забыл, что ты — отец двух детей. Мне неудобно за тебя. Ты и меня, и себя обидел. Видишь, не маленький ты и ум имеешь в голове, а маленькие чувства не выцедились из тебя до последней капли.
Молча доехали до села. У Григория было так на душе, будто кто-то прилюдно ударил его по лицу. Он долго подбирал слово, чтобы что-то сказать молодице, но так и не смог подобрать. Марта сама выручила его: прощаясь, без всякой тени недовольства и осуждения, будто ничего и не случилось, промолвила своим чистым, грудным голосом:
— Завтра же, Григорий, приходи на поле. Распланируем, где и как наилучшие сорта садить. Будь счастлив, Григорий, — и сама первая подала ему теплую и мягкую руку.
С немой благодарностью и радостью пожал ее Григорий, а образ Марты, выразительный и светлый, не сходил с глаз, аж пока Софья не открыла ему дверь. Дети давно уже уснули, а жена до сих пор ждала его. Незаметно, пристальным и настороженным взглядом окинула его и успокоилась: не заметила тех характерных искорок, которые всегда выдавали Григория, когда случалось какое-то, пусть лишь на словах, новое увлечение. Все его сокровенные движения выучила тем ревнивым чувством, какое бывает у безмерно любящих женщин. И Григорий неясно догадывался, что Софья знает его лучше, чем он сам себя. Вот только он Софью не очень-то знал да и не так-то и старался заглянуть в ее внутренний мир. Ее любовь и верность принимал за нечто обычное, само собой разумеющееся, а в ее тревоги боялся и не хотел вникать. Все это оставлял на потом — уляжется, думал, и как-то то будет.