Книга: Большая родня
Назад: XІІІ
Дальше: XXXІІІ

XXІІІ

Волнующая весть облетела все отряды, все землянки. Только и разговоров теперь было: из Москвы прилетит самолет. Привезет оружие.
— Хоть бы краешком глаза увидеть людей с Большой земли, хоть бы одним словом перемолвиться, — вздыхал, лежа на траве, маленький, подвижный Кирилл Дуденко.
— Ты же стихи перепиши, — пошлешь в столицу, — приказывал Слюсарь. — Гляди, еще попадешь заочно в писательскую семью. Песни у тебя правильные…
— Годятся ли они куда? — призадумался молодой поэт.
— Годятся. Это стихи о нашей жизни. И так за сердце берут, что винтовку крепче сжимаешь, — убеждал Алексей Слюсарь. — Скорее бы самолет прилетал.
— Сталин нам помощь посылает. Не забыл про своих детей, — прорвало даже молчаливого Лазорку Иванца. Он лег на землю, уперся головой в высокий с выемкой пень, мечтательно засмотрелся на небо, будто следил, не появится ли где крылатый вестник.
Волновался и Дмитрий. Несколько раз ходил смотреть на давно высохшее болото между двумя лесами, где партизаны устроили площадку для самолета.
Лишь один Пантелей Желудь в это время проявлял большое спокойствие и хозяйственность. Он несколько раз мотнулся по селам, достал сала, масла и все это тщательно завернул в чистый холст и сложил в своей землянке.
— Пантелей, не думаешь ли ты продсклад открывать? — смеялся Алексей Слюсарь. — Может помощником Гаценко собираешься стать? Он тебя научит труситься над каждым узелком.
— И чего ты пристал, как сапожная смола? Иди уже себе куда-нибудь, а то от тебя, как от перца, чихать хочется, — недовольно бормотал парень. — Только ведь если кто к мешку полезет — вязы скручу, голову оторву, тогда вам Гаценко против меня самым мягким либералом покажется. — И для пущего веса прибавлял: — Это для гостей подарок. Понятно?
В конце концов штаб партизанского соединения дал Дмитрию задачу занять двойную круговую оборону по дорогам и вокруг посадочной площадки, приготовить ракетные шашки для сигнализации.
В погожий весенний вечер недалеко от лужайки собралось в лесу партизанское командование. Радость, волнение и торжественность были у каждого на лице. Даже раненные, привезенные для эвакуации в глубокий тыл, не нарушали стоном странной лесной задумчивости.
— Дождались, Дмитрий Тимофеевич, — тронул его плечо Иван Васильевич. И в том одном слове «дождались» было все: и счастье, и признательность Большой земле.
— Дождались, Иван Васильевич, — ответил шепотом, веря и не веря, что прилетит самолет. Изредка в лесу треснет сухая ветка, зашуршат чия-то шаги и сразу затихнут. Только Дмитрий ощущал, что за каждым деревом притаился партизан, чтобы хоть одним глазком увидеть вестника родной столицы.
И вот далеко-далеко в воздухе неясно запели моторы. И каждый партизан в напряжении потянулся всем телом к этому гулу, будто к наиболее дорогой песне, какую когда-то в детстве пела мать. А рокот приближался, приближался, стоял в небе и на земле, так как сердце у каждого билось вместе с мотором. В конце концов среди звезд появилась летящая звезда, над лесом пролетела ширококрылая птица. Зелено, красно, бледно мигнули крылья и хвост самолета. Раз, и второй, и третий раз.
И в ответ с земли поднялись три ракеты: красная, зеленая и желтая. Потом на площадке вспыхнули ракетные шашки, и самолет низко пролетел над лесом, запрыгал по земле. А со всех концов бросились к нему люди. Даже часть охраны не выдержала — побежала к долгожданной птице.
Если бы не присутствие Ивана Васильевича, Дмитрий, определенно, тоже побежал бы, как нетерпеливый мальчик.
Не выключая моторов, самолет остановился, и из него с автоматом наготове выскочил представитель штаба партизанского движения.
— Соединение имени Сталина? — спросил взволнованно и громко.
— Соединение имени Сталина, — ответил Кошевой.
— Иван Васильевич?
— Я…
Когда из самолета вышли пилот, представитель штаба партизанского движения и два радиста, все бросились целовать их. Плакали девчата-партизанки, плакали от радости и потрясения видавшие виды воины, которые не раз лицом к лицу встречались со смертью, да и Дмитрий как-то неловко ребром большой ладони провел по глазам.
— Привет знаменитым народным мстителям от всей Большой земли, от красной столицы Москвы, — поздоровался представитель партизанского движения, и лес аж вздрогнул от стоголосого «ура»…
Гости спешили. К утру надо было возвратиться. Быстро начали выгружать боеприпасы, новенькие автоматы, мины Старикова, тол, капсюли-взрыватели, бикфордовы и детонирующие шнуры, радиоприемники и батареи к ним, свежие газеты.
Желудь, который первым оказался возле самолета, уже успел установить «контакт» с пилотом.
— Это от нашего партизанского отряда, — преподнес подарок. — Хлопцы у нас все боевые, как орлы. Вы еще не знаете нас… Только фашиста иногда даже руками душить приходится.
— Как руками? — аж отпрянул назад пилот.
— Ну, как? Просто руками, и все. Подстерегаешь его, гада, день и ночь подстерегаешь, а потом набрасываешься — и за горлянку. Так и добываешь вооружение. А сколько через это попусту ребят погибло! И каких ребят! Что же, без инструмента только блох ловят. Если бы ты нам, дорогой человек, немного дал автоматов, всю жизнь благодарили бы.
— Это же все для вас привезли.
— Ну, знаешь, это слеза для нас всех. Ими только будут премировать лучших партизанок. Женщинам всюду везет: и праздник восьмого марта имеют, и автоматы будут иметь. А мы уже скоро два года как партизаним и нам не дадут, поверь, не дадут. Скажут: вы — хлопцы смекалистые, без автоматов обойдетесь. А парни же какие у нас!.. Вы еще не знаете нас. Только без инструмента… — и Пантелей так разжалобил доверчивого пилота, что тот уже хотел ему вытянуть парочку автоматов.
Дмитрий заметил эту игру, подозвал Пантелея.
— Ты что вытворяешь?
— Я? Ничего, товарищ командир, — сделал удивленный вид. — Просто со своим дружком встретился. Потолковал задушевно.
— А как фамилия твоего дружка?
— Фамилия?.. Забыл, товарищ командир, трудная очень. Вот мою — всякий запомнит. А звать его Василием. Красивое имя и парень подходящий. Прямо тебе настоящий орел-партизан. — И, довольный своим сравнением, посмотрел на Дмитрия, полагая, что его слова и командира разжалобят.
— Сколько же ты автоматов хотел выпросить?
— Для хлопцев пять, вам шестой, себе седьмой… Не сподручно же вам с таким старым автоматом ходить, — и, считая, что он этими словами раздобрил командира, уже деловито прибавил: — Этим парням не помешало бы парочку баранов притащить. Пусть везут и нас не забывают.
— А за пару баранов сколько автоматов думаешь взять?
— Ничего, товарищ командир. — А потом поколебался: — Ну, здесь дело полюбовное. Можно ничего, можно и что-то. Нет, даже словом об этом не оговорюсь. А то подумают, что мы совсем без оружия.
— Так вот, об автоматах забудь. А сейчас беги к своему другу, только фамилию запомни его, и спроси, хватит ли места для живого груза.
— Бегу, товарищу командир, — легко метнулся к самолету.
В самолете разместили двадцать раненных партизан, две беременных женщины. Представитель Украинского партизанского штаба взял личные дела каждого партизана, отчеты отрядов, наградные материалы, а Ивану Васильевичу вручил аккуратный сверток.
Желудь со своими хлопцами успел к отлету доставить пять овец, но для них, к величайшему сожалению Пантелея, не нашлось места.
— Очень славная машина, только чего бы было конструктору не увеличить ее на каких-то пару метров, — искренне пожалел настойчивый партизан.
Заурчали моторы, колыхнулся самолет, подпрыгивая, побежал по продолговатой площадке, а за ним помчали партизаны. Вот уже самолет оторвался от земли, между звездами зашевелилось красное пятнышко, со временем исчезнув, а взволнованные воины еще долго следили за небом, не расходясь с лужайки.
Утром штабные радисты приняли радиограмму, что самолет благополучно приземлился на московском аэродроме.
* * *
А это уже было неожиданностью для всех — в полдень следующего дня в их отряд приехали Иван Васильевич и Геннадий Павлович вручать награды.
Приоделись партизаны в лучшую одежду, принарядились и повзводно выстроились на лесной просеке. Короткую, но задушевную речь произнес Иван Васильевич, а потом начал вручать боевые ордена и медали.
— Горицвет Дмитрий Тимофеевич!
И впервые за полтора года партизанской жизни пошла кругом земля и под ногами и в глазах командира, его награждала Родина! Она не забыла бывшего простого хлебороба.
И теперь, когда пришла его пора, он снова в какой-то миг увидел всю свою жизнь, все приволье, исхоженное своими ногами, все небо, качающееся над ним. И захотелось стать лучшим, больше сделать добра, крепче прижать к себе странный мир и бить, бить врага, аж пока снова не запоет вся земля и колосом, и солнцем, и песнями…
— Награждается орденом Ленина.
Как сквозь сон, он слышит восклицания «ура», видит, как полетели вверх шапки партизан в честь своего командира, видит лицо Ивана Васильевича и кусок голубого ослепительного неба, пробивающегося между деревьями, как степное озерцо, его целуют терпкие губы Кошевого, и он неумело, невпопад отвечает на поцелуй и уже видит дорогой профиль в золотом колосистом ободке.
Дмитрий возвращается к своим партизанам и вдруг приходит в себя, замечая их добрые глаза, радость на шершавых обветренных лицах. Уже, улыбаясь в душе, видит с новым автоматом Пантелея Желудя, который с увлечением и преданностью следит за своим командиром, видит Соломию, спокойного Лазорко Иванца, бодрого Кирилла Дуденко, Ольгу Викторовну. Вот она, верная кровь земли — его большая большевистская родня.
Что же ему сказать? Все слова разбегаются от наплыва чувств. А его слова ждут воины — это он ощущает каждой клеткой. И, углубившись в себя, видит контуры шеренг, не различая отдельных лиц.
— Товарищи партизаны! Одна цель в нашей жизни: жить свободно и счастливо, по-братски жить с братьями, с большой родней всей нашей земли. А ключи от счастья в наших руках. Сейчас строгие эти ключи: один — на пять патронов, другой — на десять, третий — на сорок семь. И все они очень хорошие, когда врага бьют. Бейте же его так, чтобы аж чертям в аду было завидно… Рука моя не дрогнет в боях, так как бьемся мы за свое счастье, за своих детей, матерей, за свою советскую власть, за свою родную Отчизну. Спасибо за награду нашему великому народу, спасибо тому человеку, который всю свою жизнь и силы отдает за нас, простых тружеников, — великому Сталину спасибо!
И снова «ура» прокатилось лесом. Взволнованный Дмитрий подошел к своим воинам.
Были награждены орденами и Тур, и Созинов, и Гоглидзе, и Желудь, и Дуденко, и Иванец, и Соломия, и Слюсарь, и Ольга Викторовна, и все старые партизаны, которые отметились в боях. Однако удивлению Дмитрия не было предела, когда Иван Васильевич прочитал, что орденами Красной Звезды награждены Степан Синица и Андрей Горицвет.
«Сын» — не сдерживая улыбки, увидел перед собой стройную, немного худощавую фигуру Андрея, обнял парня, поцеловал.
— Откуда же такие сведения были о них? — спросил у Кошевого после того, как были врученные награды.
— Ну, знаешь, мы не имеем счастья быть родителями награжденных детей, а потому больше знаем, чем, не указывая пальцем, некоторые родители.
— Товарищ командир! — подошел к Дмитрию Пантелей Желудь, сияя орденом Красной Звезды. — Отпустите до завтрашнего дня домой. Мать, сестричку хочу проведать.
— Аж когда о них вспомнил. А на самом деле?
— Мать, сестричку и еще одну сестру.
— Двоюродную?
— Да, кажется.
— Езжай, только чтобы завтра вечером был на месте.
— Как из пушки буду. Вы еще не знаете меня!.. А денек какой сегодня, товарищ командир! Полжизни отдай — и мало!
— Хороший денек, — и заслушался, как на просеке, сомкнувшись тесным кольцом, опираясь на оружие, запели партизаны. Переливчатый сильный тенор неспешно и привольно вывел первые слова величавой песни, и все подхватили ее крепкими, по-степному широкими голосами.
Безграничное раздолье, не знающее конца-края, и раздумье, и отвага, и глубокая печаль так переплелись в песне, что Дмитрий не выдержал — подошел к певцам, сел возле них, вошел и чувством, и думой, и голосом в песню. «Вот где она — верная кровь народная» — задумчивыми глазами осматривал своих товарищей по оружию.
Но недолго пришлось петь: подошел Тур, и они оба пошли в штаб соединения, где должен был рассматриваться вопрос о массово-политической работе среди населения партизанского края.

XXІV

Ночью разведчики Гоглидзе привели к своему командиру заросшего, худощавого человека. В его помутневших до желтизны глазах горел болезненный блеск. Рука была обмотана окровавленным черным тряпьем и подвязана грубым полотняным полотенцем к шее. Разбитые ботинки разбухали от сырости, вся одежда, изодранная и потрепанная, пахла болотом. Усталость аж качала его, опускала отекшие и посиневшие веки, только резко очерченные складки у рта говорили о неистовом упрямстве и боли.
— Садись! — показал рукой на стул Гоглидзе, когда заспанный бородатый хозяин дома поставил на стол медный, приплюснутый возле гнета, ночник из гильзы снаряда.
— Кто вы будете? Партизаны, бандеровцы? — в глазах сверкнули сжатые друг к дружке влажные искорки.
— Допрашиваем мы тебя, а не ты нас, — изучающе посмотрел на него разведчик.
— Тогда больше не услышите от меня ни слова, — окаменел и прикусил губы.
Гоглидзе понял, что с такого и клещами слова не вырвешь. Не раз допрашивая фашистов и разных сомнительных лиц, научился сразу, чувством, понимать, чего стоит каждый, как будет вести себя — говорить или плакать, умолять или замолчит, как камень.
— Партизаны мы, — ответил тихо, не спуская глаз с неизвестного.
— Чем докажете? — вокруг небольшого, изогнутого внизу рта резко, двумя полукругами очертились морщины.
— Чем? — встал из-за стола командир. — Вот чем. Смотри! — и показал на стене небольшую вырезку, очевидно, из ученической книги: на лавочке, улыбаясь, сидели Ленин и Сталин.
И сразу же лицо неизвестного разгладилось, разгладились складки у рта, и он в удивлении, еще не совсем веря себе, шагнул к стене и покачнулся. На какую-то минуту исчезло все напряжение, которое так жестко держало его, низко опустились плечи, но это было только на минуту. Собрав всю силу, он выпрямился, ровно сел на стуле и, придерживая здоровой рукой перевязанную, ослабевшим певучим голосом, который никак не вязался со всей его осанкой, заговорил:
— Я, товарищ командир, партизан из отряда имени Тараса Шевченко, Николай Кондратюк. Ровно двадцать дней тому на нас напала и окружила эсэсовская дивизия «Викинг». Семнадцать дней мы дрались в лесах. Гранатами и собой подрывали танки, уничтожали фашистского гада. Основные силы отряда прорвались и пошли рейдом в Западную Украину, а мы, прикрытие, выдержали на себе весь натиск и после форсирования реки наскочили на бандеровцев. Ударили в спину, сучьи дети, и не пришлось нам прорваться к своим. Теперь дивизия «Викинг» спешно перебрасывает силы на борьбу против партизанского соединения. Очевидно, вашего. Я все сказал.
— Документы какие-нибудь есть?
— Документы? Нет. А может это пригодится? — положил здоровую руку на стол. Ни на одном пальце не было ногтей, лишь почерневшее, потрескавшееся мясо неровно, сухими комочками подернуло продолговатые впадины на концовках. — Гестапо выдало такой документ.
Гоглидзе, прищурившись от внутренней дрожи, пошел в комнату, чтобы чем-то угостить гостя. Когда он вернулся с хлебом и холодным мясом, Кондратюк, неровно, с присвистом вдыхая воздух, уже спал, опираясь головой о стол.
С опозданием принес недобрые вести в штаб партизанского соединения и Степан Русов — переводчик военного коменданта железнодорожного узла. Русов, работая по поручению партизанского штаба, докладывал обо всех важных событиях. Теперь в город прибыла карательная экспедиция в составе пяти тысяч немцев, которые ехали на фронт, и трех тысяч мадьяр. На помощь им направлялась дивизия «Викинг». Все лесное приволье враг брал в широкое кольцо. Одним ударом фашисты хотели уничтожить партизанское движение в окружающих селах и лесах.
* * *
Партизаны начали спешно готовиться к новым боям. Проверяли оружие, минировали дороги, усиливали разведку и охрану. Они сообщили о приближении большого войска всем селам партизанского района.
И потянулись в леса подводы, скот; люди шли группами, семьями и поодиночке, неся в котомках немного одежды и харчей. А остаток пожитков отдавали партизанам, закапывали в землю, чтобы ничего не досталось врагу. Все партизанские семьи перебрались в леса. Шло большинство населения, имеющего какие-то средства передвижения или те, кто надеялся на свои силы и ноги. За каких-нибудь два дня опустели села: только старые и больные остались в осиротевших зданиях.
С тяжелой тревогой прощались седые родители со своими детьми, родными и кровными. И была в том прощании такая скорбь, такие слезы, будто люди оставались не в своих домах, а в заранее приготовленных гробах…
Да так оно и было — предчувствие не обманывало. Те, кто собрался делить хлеб и соль и тяжесть нелегких дорог с партизанами, имел бессмертные надежды, а какая же могла быть надежда у тех, что оставались на поругание врагу! Даже скот, слыша беду, тяжело ревел по задымленным дорогам, тоскливо выли собаки во дворах и не лаяли, когда входил кто-то чужой.
— Животное чувствует беду, — благоразумно говорили старые люди с затуманенными глазами, по-новому, словно после тяжелой болезни оглядываясь вокруг.
Никак не выходила из памяти Дмитрия обычная картина тех дней. Возле Буга, притемненного предвечерьем, люди переправлялись на тот берег небольшим паромом и на лодках. Праздничная одежда никак не подходила к мрачным лицам. На пожилых женщинах красовались старинные, пропахшие годами и сундуком, еще может девичьи, наряды. На груди позванивали красные кораллы. Вот возле берега остановилась невысокая молодая женщина с добрым опечаленным лицом, укрывающая полами пальто маленького мальчика. Большие выразительные глаза сверху и снизу подвела темнота, и такая в них ноющая тоска, что аж смотреть страшно. К ней, опираясь на палку, подошел весь седой, как туман, дед.
К песчаному выступу, пошатываясь на волнах, с шипением разводя воду приближалась лодка. Молодая женщина посмотрела в глаза старику. Потом, придерживая одной рукой ребенка, второй обняла морщинистую шею деда, поцеловала его в уста и отклонилась назад.
— Простите меня, отец, — задрожал слезливый голос.
— Пусть люди простят, дочка, — торжественно и твердо промолвил. — Жаль, что не могу пойти с вами — отходилось мое. Сынка же береги. Может и муж убит, так весь род на ребенка перейдет. Крепко сына береги, — и неуклюже подал женщине красный пионерский галстук. — Это нашего Ивана… Сохранил…
Молодая женщина, наклонив голову, застыла неподвижно на лодке. Все ширилась полоса между нею и берегом, на котором с протянутыми руками неподвижно стоял отец. Ветер перебирал на его высоком желтоватом лбу седые спутанные волосы, а из глаз старого тихо падали слезы, и песок у ног был испещрен мелкими мокрыми дробинками.
Больная Мария Бондарь со слезами на глазах простилась с Дмитрием, Югиной и внучатами, а сама наотрез отказалась пойти в отряд.
— Где родилась, там и умру. Не моей старости ходить по лесам.
Шагая с семьей в Городище, Дмитрий припомнил, как он ночевал у сирот в Супруновке и, подозвав к себе Пантелея Желудя, приказал:
— Тебе надо привезти в наш лагерь Ивана и Ганю… Помнишь детей?
— Помню, товарищ командир, — засветились ласковой улыбкой дымчатые глаза партизана. — Сейчас можно поехать?
— Сейчас. И передай их на попечение какой-то хорошей матери.
— Хорошо, товарищ командир! — с места, пригибаясь, пустил в галоп своего любимого тонконогого Шпака, веселого и умного коня, который по голосу и свисту всюду узнавал своего хозяина.
…Из нового партизанского пополнения не образовывали отдельных боевых единиц: приближались грозные бои, а потому всех, кто мог носить оружие, разбили по ранее сформированным ротам и взводам. Каждая рота имела «патронат» — так партизаны прозвали свои семьи.
— Отец, возьмите меня с собой, — снова попросился Андрей, когда Дмитрий приехал на Белое озеро — совсем высохшее и заросшее кустарниками болото, где расположились люди его села.
— Чуть позже, Андрей. Только выскочим из этого кольца — возьму к себе.
И парень огорченно замолк.
Возле лесной дороги Дмитрий встретил Марту, которая шла с Ниной узенькой тропой. Поздоровался, остановил коня.
— Как живется, Марта Сафроновна?
— Как люди, так и мы, — ответила сдержанно и вздохнула.
За последнее время женщина похудела, осунулась, у нее появились густые морщины, но они только подчеркивали ее задумчивую красоту, как пожелтевшие берега подчеркивают спокойное осеннее озеро. А рядом с Мартой, как просветленная картина одного и того же мастера, стояла статная девушка, всем похожая на ту девушку, которую он давно-давно встретил когда-то около трех прудов. Только лицо у Нины было чуть удлиненным, и потому казалось строже, чем когда-то у ее матери.
К Дмитрию подъехали Гаценко и Желудь.
— У Лазорко Иванца праздник. Мария ребенка родила, — удовлетворенно сообщил Пантелей.
— Сын?
— Партизан!.. И уже три раза чихнул. Лазорко аж сияет от счастья и убеждает всех, что это он чихнул себе на здоровье, а врагам на страх.
— Надо Марии на платье парашютного шелка занести.
— Три с половиной метра? — сразу же прикинул скупой Гаценко.
— Больше надо.
— Хватит на платье.
— А ребенку на пеленки? Пусть чихает врагам на страх.
— Да пусть!.. Жизнь! — строго отвечает Гаценко.
— Жизнь! — Пантелей с деланным сочувствием смотрит на него и смеется одними глазами.

XXV

Можно было бы отступить, сразу войти в леса, но заговорил кипучий характер, закипело молодое желание ударить с отчаянной храбростью по врагу, насмеяться над ним. Собрал Симон Гоглидзе своих разведчиков, сказал короткое слово:
— Передовая группа фашистов идет на нас. Корниенко не посчитал их всех. Много, говорит. И нас много: один партизан — это партизан, два партизана — это дружба плечом к плечу, три партизана — круговая оборона, четыре партизана — штурм и победа. Наш большой поэт Чавчавадзе сказал: «Пусть сладкое молоко матери станет ядом для того, кому тяжело умереть за свою Отчизну». За свою землю нам не тяжело умирать. Но пусть лучше враг умирает. Поэтому приказываю участку Корниенко отправиться в тыл врага. Когда мы завяжем бой — стрелять сзади из автоматов и пускать ракеты. Да только так делайте, чтобы там вас много было, масса была, чтобы кругом окружали врага.
А в штаб отряда Гоглидзе пошли донесения:
«Первые группы насекомых появились в районе Перепелки и Орла. Есть железные коробки. Следим за продвижением гусеницы…»
План Гоглидзе удался: после жестокого ночного боя фашисты услышали сзади себя стрельбу, увидели ракетные вспышки и подумали, что их окружает большая партизанская сила. Бросились в плавни, оставляя раненных и убитых. Одна бронемашина завязла в трясине, фашисты не успели ее уничтожить. И на следующий день сам Гоглидзе приехал на ней в свой отряд.
— Хорошая машина, — похвалился Симон. — Пушка хоть и двадцатидвухмиллиметровая, а танки пробивает. Только не отдавайте ее в штаб соединения. Наш трофей — мы им и воюем. Кто на ней будет воевать? — спросил Созинова.
— Артиллерист Пидвысоцкий, — ответил тот, осматривая броневичок.
* * *
…Тринадцать тысяч немцев и три тысячи мадьяр были брошены на партизанский район. Они широким кольцом охватили зеленый край, и вся земля подернулась дымами: сначала белыми, клубящимися, а потом черными, из-под которых выбивались поземные полосы огня.
Запылали окружающие села. Ночью до самого верховья наливалась густой кровью купель неба. Таяли, как воск, вздыбленные весенние тучи, гибли в красном подвижном море, и нигде, нигде не было даже клочка отрадной сини.
Цепью, на три метра солдат от солдата, прошли по селам каратели, убивая женщин, дедов, детей, забивая трупами колодцы и силосные ямы. Воспаленными от пожарищ и крови глазами находили все живое и здесь же, на месте, резали, жгли, четвертовали, ржали одичавшим хохотом.
Одна женщина, почувствовав приближение смерти, спряталась с ребенком в высокой бочке. Не заметили ее, прошли. Отдалялись выстрелы, но едва выглянула на свет — замаячила вторая цепь. Может и спаслась бы женщина в своем тайнике, но, услышав рядом чужую речь, заплакал ребенок; смеясь, так и прострочили очередями фашисты надвое и бочку, и женщину, и ребенка. Да что людей — всех собак, голубей побили, мол, через них осуществляется связь с партизанами. Спаслись только те, кто успел спрятаться в болоте и в таком подземелье, которое даже одичавший окровавленный глаз карателя не заметил…
* * *
Сначала по дорогам вокруг дубрав, стреляя из пушек, промчали танки, потом машины, набитые пехотой. Пьяные песни отрывисто долетали до леса, опоясанного партизанскими постами. Каждый пост состоял из двух пулеметчиков, наблюдателя и связиста. Основные же партизанские силы были в глубине. Каждый отряд занимал свой сектор обороны. Роты, которые раньше были раскинуты друг от друга на несколько километров, соединили в единый кулак.
Первым отступил в глубину березняка пост Макаренко, когда, подминая молодые деревья опушки и изрыгая огонь, двинуло с поля пять танков. Ударил Макаренко по переднему уроду с двадцатизарядного польского пулемета; защелкали пули по броне, но машина упрямо продолжала продвигаться вперед. Из штаба отряда навстречу танкам выслали бронемашину. Однако в этот день Пидвысоцкому не пришлось показать свое мастерство: средний танк наскочил на авиабомбу, превращенную в мину, и, охваченный пламенем, подпрыгнул, а потом тяжело осел на развороченную землю. Остальные танки повернули назад. Макаренко снова занял свое место на опушке, вгоняя в гнездо пулемета новую кассету, набитую немецкими патронами.
Дмитрий с опушки хорошо видел в бинокль, как поля заполнялись серыми немецкими и желтыми мадьярскими мундирами, как устанавливалась вдали полковая артиллерия, прибывали автомашины, а саперы минировали поле, чтобы никто из партизан не смог выскочить из смертельного круга. Прикидывал в мыслях, откуда может начаться наступление, и чувствовал в душе то терпкое беспокойство, которое исчезает, когда весь уже втянешься в бой и некогда тебе даже стереть со лба надоедливый едкий пот.
И не столько беспокоил его теперь сам бой, сколько беззащитные люди, семьи партизан, его семья — все, кто доверил жизни своим защитникам. Куда с ними деться? В полдень на его участок пошли мадьяры.
— Товарищ командир, разрешите нам проучить их, — подошел Пантелей Желудь, одетый в желтую мадьярскую форму и черные ботинки. Позади него остановился Янош Балог. — Только прикажите нашим, чтобы по ошибке не застрочили по нам.
Получив разрешение, партизаны метнулись вперед. Пантелей поменял у патруля свой автомат на немецкий и первым подполз к самой дороге.
На опушке появляются мадьярские дозорные. К Пантелею и Яношу приближается прихотливо выгнутая живая цепь. С винтовками и красивыми, словно кукольными, карабинами идут мадьяры своей характерной журавлиной походкой, приседая и вытягивая шеи. Так же по журавлином встал, дыбнул два раза Пантелей, пальцем кивнул карателям и прислонился к дереву. Его приняли за разведчика, и сразу, сжимаясь, часть цепи пошла к парню.
Сколько же они будут подпускать их к себе? — волновался Дмитрий, слыша, как возле него шелестит трава — партизаны ползут к опушке навстречу мадьярам. Уже осталось метров тридцать, двадцать пять… двадцать… К Пантелею заговорили. Черт! Сам себя загубит!.. Уже нерешительно останавливается офицер. Вдруг подбрасывает к плечу блестящий буковый карабин. Но Пантелей опережает неприятеля — прямо в упор проводит автоматом, раз и второй раз. И тягучие стоны смешались с одичалым воплем:
— Мадьор партизанок!
Будто стремясь обкрутиться вокруг себя, падает на землю офицер. И тотчас партизанский огонь прорывает живые кольца цепи, отбрасывает ее назад. Кто попробовал залечь, уже больше не встает с земли.
Бледный, но веселый от пережитого, к Дмитрию быстро подходит Желудь и уже шутливо, чтобы скрыть волнение, комически дыбает, копируя походку врага. Немного позади него держится всегда уравновешенный Янош Балог.
Партизаны немедленно подбирают оружие и патроны, так как теперь немало бойцов, из новых, имеют лишь одни берданки.
Разведка доносит, что наименьшие силы, и то мадьярские, стоят возле оврага, ведущего к небольшой речке, так как за нею начинается неширокое, но непроходимое весной болото. Здесь даже поле не заминировано.
С трех сторон по лесам ударила полковая артиллерия. Трещало и охало расколотое дерево, глухо гудела земля, курились дымками свежие воронки, а испуганные птицы после каждого взрыва то поднимались вверх, то снова табунками падали в кусты, недалеко от прежнего места. Когда возле Дмитрия начали взрываться снаряды, он вскочил в щель и увидел согнутого пулеметчика Василия Меля, который как раз перелистывал страницу распухшей зачитанной книги.
— Ты что делаешь? — изумленно посмотрел на партизана.
— Чехова читаю. Интересная книжка, только листов не хватает. Зачитали хлопцы.
— Нашел время.
— А что же делать теперь? Пулеметом до артиллерии не достанешь, а фашист леса боится, не идет. Чего же время расточать? — и засмеялся. — Здесь такие меню ловкие составлены: поросенок с хреном, поросенок без хрена и хрен без поросенка. Я думаю, что вот недавно врагам попался хрен без поросенка. — И снова засмеялся.
«Неужели ему сейчас до книг?» — пытливо посмотрел. А партизан уже углубился в чтение, улыбаясь и удовлетворенное вороша губами. Тем не менее не забывал регулярно и осторожно осматриваться вокруг, высовывая голову из щели.
Не обращая внимания на неистовый обстрел, к Дмитрию подъехал Созинов, а немного спустя и Тур, поглощенный заботами, уставший и разнервничавшийся. Аж удивился Дмитрий, увидев таким своего комиссара.
«Может беспокоит судьба девушки?» — подумал, подходя к Созинову, спокойному и сосредоточенному, что вынимал из планшетки карту.
— Чего, комиссар, побледнел? — бросил косой взгляд.
— Женщины растревожили. Подняли крик, плач. Ударит снаряд, так они не по щелям бегут прятаться, а сбиваются вместе. Насилу как-то усмирил. Ну прямо не могу смотреть на бабские слезы.
Легли на земле перед расстеленной картой.
— Привез новости из штаба, — удобнее умостился Созинов на траве. — Поступил приказ из Москвы, из штаба партизанского движения, вырваться из окружения и выйти на территорию Украины, оккупированную Румынией. Сегодня же начинаем марш на юг. Задача нашего отряда — разорвать кольцо, дать всем выйти из окружения, а удар принять на себя. Маршрут такой: сначала на Яцковские леса, потом выходим в Чечельницкий район, форсируем речку Ривец — нынешний кордон, и здесь, в этом лесу — показал очерченный кружочек на карте — снова сходимся всеми силами.
— Вон как, — призадумался Дмитрий.
— Задача ответственная и тяжелая, — Созинов для чего-то поправил кобуру, открыто встретился глазами с Туром. — Особенно беспокоит, что у нас сотни мирных людей, не привыкших к боям и маршам…
— Поэтому нам надо провести бой стремительно и мастерски, — промолвил Тур. — Сейчас соберем партийное собрание.
— Сейчас же, — тихо ответил Дмитрий, уже обдумывая план операции.
Скоро из взводов и даже застав сосредоточенно и важно начали сходиться на поляну коммунисты.
— Большие дела, братцы, наступают, — провожая их глазами, говорили партизаны.
— Такое время.
— О нашей судьбе думают.
— О нашей… Как и всегда.
— Проверяй, хлопцы, еще раз оружие, чтобы пылинки не было…
* * *
Вечером танки начали стрелять ракетами в леса и скоро в воздухе закружили самолеты. Пронзительно, холодя душу, визжали авиабомбы, ухали в мягкий болотный грунт, было слышно, как они вгонялись в глубь и аж потом глухо взрывались.
Прорываясь из окружения, ударная группа погнала на минное поле отару овец. Засветились редкие вспышки, прогремели взрывы, вверх полетело развороченное, искалеченное мясо. С жалобным воплем забарахталась темнота, как река, и новые взрывы, настигая вспышки, переполовинивали испуганную и залитую теплой кровью отару. За минным полем завязался бой. Вдруг прорвав южную немецкую линию, Дмитрий фланговыми ударами начал более широко разжимать ее расставленные когти. Беспорядочный вражеский огонь, нагнетая коловорот горячего воздуха, перекрестными дорогами обрушился на партизан Дмитрия, почти не задевая место прорыва. Сюда сразу же за ударной группой потекла голова колонны; метнулись патронаты. Но в ночной суете партизаны не успели своевременно вывести семьи двух рот.
Немалую панику своим неожиданным появлением поднял партизанский броневик, которому удалось после первых трех выстрелов подбить танк. Когда ошеломленный неожиданностью враг начал приходить в себя, подтягивать свежую силу, партизаны проскочили сквозь широкие ворота, а отряд Дмитрия, отступая назад, потянул фашистов за собой в лес, аж пока снова не сомкнулись когти окружения. Кривая линия окружения теперь обозначалась разноцветными огнями ракет.
— Маневр проведен с блеском, — подошел к Горицвету Созинов.
— Маневр проведен преплохо, товарищ начальник, — мрачно ответил Дмитрий.
— Почему?
— Семьи на нашей шее остались или нет? Теперь, когда самим придется прорываться, они свяжут нам руки и ноги. Ты знаешь, как живая трава связывает пловца?.. Плохо дело.
— Может как-то выскочим? — хотел развеять тяжелые мысли Дмитрия.
— «Как-то» — глупое слово, — ответил сухо и недовольно. — На командирском разборе я еще вернусь к этой операции. Завтра ночью ты будешь пробиваться с Симоном Гоглидзе. Трудно будет прорваться. Но Гоглидзе должен и в самом аду найти проход. А я останусь здесь с штабной охраной и небольшим прикрытием.
— Может я вместо вас последним буду отходить?
— Нет, потрудитесь выполнять приказ! — Сердитый, пошел в темень навстречу долдонежу и частым вспышкам вражеских пулеметов, которые, казалось, захлебывались собственным огнем.
Больно и досадно стало Михаилу. Если бы он был виноват в этом… На войне, как на войне — все бывает. Кому нужны твои переживания? Дела нужны! И он быстро пошел отводить с юга первую роту, чтобы пополнить ею самое слабое прикрытие на западном участке леса. Мимо него Пантелей Желудь молчаливо проносит что-то тяжелое и черное.
— Что, убит? — подсознательно догадывается.
— Убит. Евгений Свириденко. Не дождался парень… — не договаривает Пантелей. Только вздох вырвался.
Созинов механически снимает шапку с головы, подходит ближе к Желудю, который кладет Свириденко на траву. Далекий свет звезды тускло освещает спокойное лицо партизана, неподвижные руки его широко раскинуты, к ним мягко касается живая росистая трава. И вдруг начальник штаба выразительно слышит какой-то шорох. С надеждой, волнением и боязнью он наклоняется к бойцу.
— Это часы бьются на груди Евгения, — скорбно в тишине раздаются слова Пантелея. — Время не останавливается, его не убить врагам.

XXVІ

В конце концов после упрямой стрельбы на юго-западе одна за другой поднялись три ракеты.
— Проскочили, — облегченно вздохнул Тур, пригибаясь к самой гриве коня, чтобы не зацепиться головой за говорливую ветку, налитую прохладой и росами.
Дмитрий ничего не ответил. Те красные лепестки, которые облетали и гасли в тревожном небе, сразу же оторвали его мысли от отряда, и всеми мыслями овладели теперь штабной взвод и группа прикрытия, защищающая Белое озеро.
По дороге проехал броневик, ослепляюще осветил опушки, и тени, настигая друг друга, так зашевелились в лесу, что казалось, будто на землю падали и вставали, идя без вести, живые сплетения исполинских перекрестий. Пулеметы наугад застрочили по стволам, выпуская из них весенний сок. Звонко откалывались щепки, глуше — кора; трещали, шумели и вздыхали перебитые ветки. Какой-то напуганный жеребец взвелся на дыбы, заржал.
— Стой, холера! — и зазвенела уздечка.
Но только стихала стрельба, в кустах, сначала несмело, подавал голос соловей, вторил другой, и весь лес начинал петь — торжественно, радостно, словно каждое дерево, качаясь, перебирало невидимые переливчатые струны.
«Что же, и птица привыкает к войне», — мелькнула непрошеная мысль, отрывая от напряженной сети планов и образов. Выросши на лоне природы, Дмитрий, даже сидя над картой, всегда мыслил образно и так в воображении осваивал местность — стежки и дорожки, леса и перелески, болота и озера — и зачастую, впервые проезжая по ней, он воспринимал все, словно оно было давным-давно знакомым. Абстрактную мысль ему было труднее охватить, но как только она обрастала картинами — раскрывалась легко и глубоко, как неожиданная лужайка в тенистом чернолесье. Глаз же имел острый и памятливый. Бросит мысленный взор на какой-то кусок земли — и уже он всплывает перед ним со своими неповторимыми очертаниями, порезанный дорогами, как буханка ножом, осыпанный воспоминаниями, как нива зерном.
Уже в который раз он перебирал в воображении весь взятый в кольцо лес — и ничего путного не мог придумать. Прорваться теперь можно было только к речке, где засели мадьяры. Все дороги были перекрыты броневиками и танками. Не мадьяры и не речка пугали его: мадьяры ночью едва ли устоят против решительного нажима, а речка была узкой — обычным бревном можно было соединить низкие берега. Но за нею начиналось болото, неширокое и топкое, непроходимое весной.
Партизаны молча ждали его приказа. И только Тур понимал, как беспокойно на сердце у командира.
От Маркова поля проехал танк, ударил из пушки в лес, и испуганно бросилось удирать в овраги сумасшедшее эхо, словно боясь, что его придавит перебитое снарядом ветвистое дерево. И вдруг сверкнул большой зубчатый куст красного сияния, а потом весь лес содрогнулся от громыхающего взрыва.
— Еще один подорвался! — промолвил кто-то чистым тенором.
— Туда ему и дорога.
После взрыва с поля крепче ударили пулеметы и автоматы. Вспугнутые каким-то сумасшедшим фейерверком, замерцали ракеты. Снова притихли соловьи, и Дмитрий повернул коня, шагом поехал мимо застывших фигур всадников и пехотинцев. Из глубины леса забряцало оружие, затрещал сухостой, послышался замедленный топот ног. Партизаны, как по команде, обернулись назад, наставляя оружие в темень.
— Стой! Кто идет?
— Май.
Возвратилось прикрытие, стоящее недалеко от Белого озера. К Дмитрию подошел дед Туча.
— Горе, Дмитрий Тимофеевич.
— Что такое? — наклонился с седла.
— Фашисты перехватили семьи первой роты.
— Как? — ударило невидимое бремя в голову и груди Дмитрия.
— Предатель нашелся. Еще днем к врагам перебежал. Выдал, чтобы шкуру спасти… И Созинов уже ничего не смог сделать.
— И что? — задыхаясь, нависает головой над Тучей.
— Погнали в район.
— И вы не могли отбить?
— Могли бы погибнуть и пустить фашистов в спину всему отряду.
Дмитрий больше ничего не может сказать. Тяжелая, как камень, темень налегает на него, и он слышит, как внутри струной натягивается жестокая, неумолимая боль. Какая-то чернота даже начинает шевелиться в мозгу, и, будто по ту сторону света, он видит в толпе склоненных тусклых фигур свою мать, жену, детей. А вместе с тем понимает, что за ним настороженно стоят партизаны, измученные боями, бессонными ночами и неизвестным будущим.
Вот и откололи, Дмитрий, половину твоего сердца, а вторая половина замерзает в холодной груди, как зимой лодка на речке… Андрей, неужели и ты не спасся? А сколько же он просил: «Я буду с вами, отец». Пожалел, не взял. Вот и пожалел…
Голубой печальный блеск глаз Югины так выразительно дохнул на него, что невольно закрывает лицо большими узловатыми пальцами… А матери уже нет… А как же из ловушки выскочить?.. Ольгу, наверно, Югина за руку вела… Конь Тура гарцует. Время выводить парней. Время!
Придавливая боль, все быстрее и быстрее наседают новые мысли, решительные, короткие, как дальние вспышки, и злые. От жестокого напряжения каменеет его тело, и только внутри холодно щемит подвижный, болезненный комочек, тоскливо высасывает кровь. Лучше не вспоминать о ней, а то снова из тьмы вынырнут черные склоненные фигуры близких и родных. Четким, однако каким-то непривычным для себя голосом он посылает вперед пулеметный участок Черевика, а позже поднимает за собой всех партизан.
Едут молча, без слова, как тени. Копыта коней, перевязанные тряпками, мягко подминают землю.
Словно тучи, по сторонам расходится лес. Яснее заблестели звезды и нервные огоньки на земле, тем не менее выстрелы стали глуше — не усиливало их эхо. Петляя, не отдаляясь от большого оврага, что изгибисто въедался в черное тело земли, отряд медленно приближался к реке. Уже позади горели огни броневиков; за лесами оставался пожар, ввинчиваясь подвижными штопорами в ночь, и отдельные винтовочные вспышки на земле, отдаляясь, блестели мирно, как светляки.
Из глубины больших оврагов, будто половодье, поднимались соловьиные волны, пахла вызревшими плодами подопревшая кора лесных груш и серебрено пел веселый ручей.
И снова, предоставляя пространство подвижному тревожному комочку, который, отекая, начал подползать к горлу, видел своих близких людей, вздрагивая, проводил их глазами от лесной дороги до последнего клочка земли, который должен был размокнуть от их крови. И удивительно: уже увидев сотни смертей, привыкнув встречаться ежедневно с той неизвестной, неразгаданной силой, видя прищуренным острым зрением последний свет и тени жизни на дорогих и на ненавистных лицах, Дмитрий не мог представить потери своих родных. Не мог? Так ли? Нет, это непобедимая жажда жизни затуманивала от него эту минуту, в которую страшно и больно заглянуть даже самым твердым людям, и, затуманивая, незаметно шевелила в горячем пепле мыслей шаткой искоркой надежды.
Впереди задудукали выстрелы. И сразу же глухо отозвались пулеметы Черевика. Дмитрий даже услышал звон отстрелянных гильз.
— Кажется, правильно ввязались. Мадьяры перепугано, нервно заговорили, — подъехал Тур.
— Не надеялись. Сейчас же их надо смять. Веди пеших на правый фланг. Я с всадниками ударю лобовой атакой.
И Дмитрий удивляется: его ум работает четко, соображает, как сейчас лучше всего ударить по заслонам, а тело просит движения, действия, быстрого и решительного.
И, слыша, как крепнет его голос, скомандовал:
— Всадники, приготовиться к атаке! Цепью за мной! Марш!
Трепетный холодок ветерком на миг охватывает его тело, а потом сечет только у лица. Над головой въедливо и тонко посвистывают пули; словно черные птицы, отлетают в стороны кусты, и над землей впереди полыхают красно-синие блики. Гудит под копытами поле, качается, освещается линиями трассирующих пуль; веет прохладой от реки…
И вдруг замирают, по порядку исчезают, будто входят в землю болотные огни, те синеватые блики, отцветают красные подвижные нитки бус, только слышно, как стонет и барахтается тьма. Что-то в ней откатывается, быстро, испугано. И крики боли, усиленные водой, сопровождают путь побега.
— Есть порядок! — кладет Черевик на крепкое загрубелое плечо нагретый пулемет и ведет свой участок к отряду.
Глубоко в тусклой воде поблескивают звезды. С того берега приторно, пресно пахнут болотные травы; тонко свистнула пара напуганных чирят, летящих подальше от человеческого гула. Несколько партизан, быстро перекинув на тот берег два бревна, плотно пригнали их друг к другу. Дмитрий первый провел Орла через мостик, немного прошел берегом и остановился перед топью, которая узким и длинным желобом тянулась над рекой… Кто-то бросился сгоряча вперед. Заклокотала, зашипела под ногами тина.
— Хлопцы! Увяз! Вытягивайте!
— Зачем же тебя лихая година туда погнала!
— Тяни скорее! Еще спрашивает!
Спустя время прыснул смех и, видно, тот, кто чуть не утонул, недовольно объяснял:
— Не прошел и нескольких шагов, а увяз по самый пуп.
— Что, набрался тины?
— Оно с кропивкой — попарит лучше, чем в бане.
— И чего бы я смеялся над старшим…
Дмитрий любовно погладил своего Орла, и рука его мелко задрожала на подвижной мягкой шерсти. Конь игриво потерся головой о руку командира, дугой выгнул крепкую шею.
Еще несколько партизан бросились искать переход, но скоро, забрызганные и злые, возвращались назад.
— Что будем делать, Дмитрий Тимофеевич? — с тревогой спросил Мель, ведя коня за повод. — Чертова низина. Хоть бы ивняк какой был. А то голая, как лысина.
— Гиблое место, — не выдержал даже Лазорко Иванец.
Молча прошлись над берегом и остановились, где болото сужалось — твердый зубчик луговины клинком врезался в него.
— Будем отсюда лошадьми перескакивать, — после долгой паузы ответил Дмитрий пулеметчику.
— Товарищ командир, разве можно? Коней сразу потопим, — взволнованно промолвил партизан.
— Слабые ближе увязнут, сильные — дальше проскочат. А наши, может, и на тот берег вынесут.
— Как жаль, — вздохнул Мель и тоже зачем-то погладил рукой своего коня.
— Жаль. Но сейчас другого выхода нет.
— Эх! — только и вырвалось у Иванца.
После того как партизаны бросили на болота бревна, из которых сделали мост, Дмитрий приказал Иванцу первому гнать своего рослого коня. Разогнал Лазорко Бурелома и будто нырнул в темноту. Несколько раз под копытами глухо стрельнуло, чмокнуло болото, а потом забился конь на месте, вынимая и не в силах вынуть задние ноги, вот и передние уже безнадежно втиснулись в свой гроб. Лазорко легко сполз с Бурелома на правую сторону, дотянулся до бревна и, пошатываясь, выбрался назад на берег.
— Угробил своего, — хотел твердо промолвить, но голос дрогнул, и партизан, махнув рукой, отошел к речке, прислушиваясь, как бьется и стонет в топи его крепкий конь.
Друг за другом летели всадники в глубину ночи и, забрызганные, отяжелевшие, перебираясь от увязшего к увязшему коню, пробирались назад. Мертвое болото ожило страшной жизнью: клокотало, чмокало под копытами и стонало, словно умирая. Только берег затих — ни один партизан, кроме Дмитрия, не промолвил ни слова.
Далеко за середину трясины проскочил Пантелей Желудь на своем легком белокопытом красавце и молча заплакал, в последний раз прислонившись к гриве Шпака. Добрался до речки, лег на землю, обхватив голову руками. Еще дальше добрался Тур и, возвратившись на берег, не подошел к Дмитрию.
— Прощайте, кони… дорогие наши… — вздохнул Алексей Слюсарь.
Джмок! Ждмок! Чмок! Глок! — отзывалась ночь, и тонкое ржание, похожее на плач, растекалось по невидимой темноте. Дмитрий, припадая к седлу, пустил Орла. «Может перескочит» — загорелась в сердце надежда. Как птица, влетел Орел в болото; стелясь и вытягиваясь, он минует косую живую цепь, вылетает на середину болота и только здесь начинает оседать. Но, могучими прыжками взвиваясь вверх, выскакивает из тины и снова вязнет, и снова вырывается.
Вот уже берег. Еще несколько прыжков! И вдруг Орел глубоко оседает, еще взвивается свечкой на дыбы, и уже не может вырваться из болота.
— Орел, Орел! — не слыша собственного тела, соскакивает Дмитрий на траву и, держась за повод, скользит вперед. Он увязает только по колена — дальше под ногами твердый грунт.
Горячо храпя, бьется конь, обдавая Дмитрия болотистой водой.
— Переправляйся! — командует Горицвет.
Зашевелился противоположный берег. Осторожно, идя по живому мосту, начали перебираться партизаны к своему командиру. И когда кони узнавали своих хозяев, которые по ним переползали дальше, к берегу, на миг замирал хриплый стон, и гнетущее предсмертное ржание врезалось в неласковую ночь.
— Припал я к своему, а он мое лицо губами ищет. А из глаз слезы, как фасолины, текут, — кусая губы, произносит Пантелей Желудь.
— Да. Конь, как человек, плачет. И голос у него перед смертью человеческий, — согласился Слюсарь
Последним переправился Тур и остановился возле Дмитрия.
— Веди, Тур, отряд. Я догоню вас, — не слыша своего веса, Дмитрий подошел к коню, охватил руками его голову и услышал, как горячо защемили ладони: густые слезы двумя струйками текли по мягкому ворсу, а глаза Орла блестели, как огни. Поцеловал Дмитрий своего товарища в лоб и бросился на берег.
Уже с гон прошел, настигая отряд, и вдруг в тишине высоко зазвенело тоскующее, такое знакомое, тревожное ржание.
— Орел, мой Орел, — сжал картуз в руке и снова отяжелевшим зрением увидел перед собой семью, близких, идущих в неизвестную тьму, молчаливых и согбенных… А он догонял их на своем коне.

XXVІІ

С тревогой прислушивались к несмолкающей стрельбе на Белом озере. Даже скот перестал пастись, а когда несколько снарядов разорвались возле лагеря, люди не бросились врассыпную, а наоборот, начали теснее сбиваться в одно место. И вдруг высокий испуганный голос какой-то женщины:
— Ой, горе! Фашисты!
Со всех сторон к лагерю бежали, стреляя, враги. Несколько женщин подсознательно бросились бежать, но сейчас же упали, продырявленные десятками пуль.
Андрей понял, что единственно возможное спасение — это быть со всеми, держаться кучи. Он подошел к окаменевшей матери, которая охватила обеими руками Ольгу, молча встал возле сестры. Быстро и истошно колотилось детское сердце, но мысли работали четко. Надеялся, что сейчас не будут расстреливать: надо же иметь живые трофеи, выдать женщин за партизан. И в самом деле, фашисты, охватив гурьбу плотным кольцом, погнали ее на лесную дорогу. Впереди, понурив голову, пошел рыжебородый предатель.
На дороге солдаты разбились на две группы. Одна, большая, снова возвратилась к Белому озеру, вторая, рьяно орудуя прикладами, погнала пленных в город. Спешили, так как за тучами уже заходило солнце и только красный пояс мерцал между деревьями, как затихающая надежда. Чернели трепещущиеся леса, и лишь одни березы сияли, словно молнии в облачном небе.
— Ольга, попробуем бежать. Все равно убьют, — прошептал Андрей, наклоняясь к сестре.
— Мне страшно.
— Не бойся, надо вырваться.
— Хорошо, — тихо ответила девочка и сжала брату руку, словно ища в ней спасения.
— Мама, бабушка, мы с Ольгой убегаем, — прижался к материной груди.
— Куда же? — посмотрела глазами, полными слез.
— В леса. Попробуем вместе.
— Убегайте сами. Так будет легче… — наклонилась мать к нему; кое-как изловчившись в той человеческой толчее, поцеловала сына и зашаталась, чуть не упала на людей от сильного удара прикладом. Евдокия поддержала ее, одобрительно и жалобно кивнула головой внучатам.
Что-то угрожающе зашваркотала чужая речь, и выстрелы ударили между деревьями, осыпая на людей мелкие ветки.
— Приказано не разговаривать, — шепотом пошло по толпе.
И стихли люди, только нервный всхлип душил какую-то женщину и тяжело бухали железом по корням кованные сапоги чужеземцев.
И сейчас, совсем забывая о себе, Югина только одного просила каждой своей клеткой, каждым дыханием: кабы удалось детям убежать от видимой смерти. И чуть не теряла сознание при одной мысли: «А что если убьют здесь же, возле нее? Нет, нет! Они убегут, будут жить. А как?..» — И снова тянулась и обрывалась одна и та же неизменная основа, обдавая молодицу то жаром, то морозом… Если бы ее Дмитрий знал, что ведут их лесами… Разве бы он не вырвал из когтей смерти всех людей? «Не знаешь ты, Дмитрий, что горе ждет тебя…»
Уже небо стало тёмно-синим, а лес черным, как налитый смолой. В стороне зубчатой стеной вырезались кустарники, над ними вторым этажом поднимались кроны деревьев.
Андрей с Ольгой выбрался из тесноты на край дороги и пристально следил за охранником, который шел рядом. Вот солдат поднял винтовку, прозвучал выстрел; парень легонько пихнул девушку в кустарник, а сам сразу же вскочил за нею, будто в темную воду. Это произошло так быстро, что даже охранник от удивления застыл на месте, а потом ударил из винтовки по кустам. В беспорядке затрещали выстрелы, и Югине казалось, что эти пули секут не кусты, а ее сердце.
Со временем фашисты начали выливать свою злость на пленных, избивая крайних ногами и прикладами. И неожиданно светлее странной музыки лесная громкая даль отозвалась к молодице:
— Мама, мы живы!..
И не выдержала женщина — заплакала, наклоняясь к Евдокии.

XXVІІІ

Было тяжело и досадно до слез, когда со всего города начали сбегаться осатаневшие немцы, мадьяры и полицаи. Не очень их было много — леса окружали, но каждый норовил ущипнуть словом, пнуть ногой, ударить кулаком или прикладом, облить бранным словом.
Чуть склонившись, в спокойной скорби шла Евдокия, будто не на смерть, а за чьим-то гробом. Что ей может сделать эта мизерная кучка грязного вонючего тряпья? Самое худшее — убить. Но смерти ей нечего было бояться — пожила на свете, наработалась в делах, какого сына вырастила, каких внучат дождалась. Только одного она хотела бы: увидеть перед смертью Дмитрия, поцеловать его в уста, проститься, как прощается мать с сыном. И ничего больше не надо ей. Простой человек живет честно, работает честно и умирает просто: так посмотрит на свою родню грустным и умным взглядом, простится со всеми да и уплывет в небытие, будто на лодке по предвечной реке.
Мимо ржавого плетения колючей проволоки их ведут на мощеный двор тюрьмы. Прогнутыми скрипучими ступенями поднимаются на второй этаж. В узком коридоре, тускло освещенном задымленными лампами, застыли гестаповцы и полицаи в резиновых плащах. Звякнуло железо, раскрылась камера, и потекли туда люди, молчаливые, как камень. Исчезает в темном отверстии дочь Марты Нина, Екатерина Прокопчук, Югина, и на Евдокию летят обитые железом скрипучие двери. С придирчивым скрежетанием быстро затворяются и закрываются на огромный замок. Снова лязгает железо, отворяется вторая камера, и гестаповцы загоняют остаток людей в какое-то затхлое логово, веющее смрадом онуч и перепрелой соломы. Евдокия подходит к облупленной стене и начинает тихо кричать:
— Югина, Югина! — потом пальцами пробует ковырять штукатурку, до мяса обрывает пучки и, уставшая, молча садится на грязные нары…
Вызывали на допрос не поодиночке, а небольшими группами. За длинным черным столом сидели два офицера, возле них, как дежурные, стояли Крупяк и переводчик, возле двери примостилось за печатной машинкой какое-то подобие женщины с накрученными, вздыбленными пучками переспевших волос и с такими глазами, будто их поставили торчком. Из машинки свисал бланк приговора, зачернели буквы, сверху немецкие, снизу украинские.
— Год рождения? — гавкнул и подался вперед фашист, когда к нему подошла мать Алексея Слюсаря.
— Тысяча восемьсот восемьдесят пятый, — ровно ответила женщина.
И озверелый каратель, сверкнув глазами, дугой наклонился через стол и ударил женщину тяжелым кулаком.
— Надо говорить полностью: день, месяц и год, — объяснил переводчик.
— Партизанка?
— Нет.
— Врешь! Партизанка! — затопотал ногами Крупяк.
— Врут собаки и вы, господин начальник, — ответила тихим твердым голосом. — Жалею, что не партизанка. Старая очень. Зато сын мой и за меня вам отплатит.
В комнате наступает такая тишина, что запоздалый удар по клавишам машинки прозвучал как выстрел. Сразу же посинел, выкатывая глаза наружу, Крупяк, а изо рта вырвался хриплый свист. Осторожно встал на цыпочки и с размаха ребром ладони с протяжкой на себя рубанул женщину по шее. И Евдокия с ужасом увидела, как начала у Слесарь бугром подниматься шея, а потом сильно, будто взрыв, во все стороны брызнула кровь. После этого вспотевший и разлохмаченный Крупяк и немецкие офицеры каждую женщину месили кулаками. Дошла очередь и до Евдокии.
— Родственница Дмитрия Горицвета?
— Мать, — ответила гордо.
— Вот как! — как сквозь сон слышит свистящее шипение, и не успела уклониться от тени, заслонившей свет, как ей на руку брызнули собственные зубы в красной накипи и кровь.
«Неужели тебя земля примет? — так посмотрела на перекошенного полицая, что и у него вздрогнули и запрятались за ресницы блестящие кровью глаза… — Не примет вас, жалких ублюдков, и никто вас не вспомнит на зеленом поле, где будут протекать очищенные от крови реки и где солнце будет согревать светлые человеческие глаза, не лукавые и не злые».
Она уже слышала, как ее тело прощалось с землей. И не было на сердце ни боли, ни тревоги, только все становилось на удивление легким и звонким…
Тем не менее больше не били — вывели в длинный коридор.
В камере села на деревянные нары, охватила руками опущенную голову, прижала локти к коленям. Еще перед уставшими глазами повеяло зарешеченное окошко, которое начинало освещаться, мелькнула чья-то черная тень, а потом все это отплыло, отдалилось глубоко без вести…
Вот в воскресенье сидит она на завалинке, радостными глазами наблюдает за Дмитрием, который встанет на ноги и снова падает на зеленую мураву. Потом, опираясь на маленькие розовые ручки, с натугой привстает и такой важный, ну прямо тебе небольшой мужичок, идет в ее объятия. Коснувшись ее натруженных рук, отчего-то смешливо морщится, и в черных человечках, за которыми даже белков не видно, отбивается луч веселого июньского солнца.
— Ты же мое счастье, ты мое солнце ясное, — прижимает своего единственного к груди и высоко поднимает на руках, — расти большой!
Со Шляха идет домой ее Тимофей, высокий, статный, надо лбом висит тяжелая русая шевелюра; степным покоем и духом веет от него, только глубокие глаза у него какие-то печальные, будто прожили значительно дольше, чем все гибкое и крепкое тело.
И вдруг через какой-то тревожный провал времени она понимает, что Тимофей уже мертвый, навеки отдалился от нее, а сейчас дорогой идет ее Дмитрий, а на ее руках сидит Андрей, деловито перебирает ручками бахромы черного тернового платка. Вон и Югина догоняет Дмитрия. Буйный свод Большого пути поднялся над ними, и так любо видеть своих детей, простых и счастливых, идущих к ней, к матери, из широкого щедрого поля.
— Тетка Евдокия, — кто-то прерывает воспоминания, и она уже чувствует боль искалеченного тела, тяжело отдаляется от того мира, где лежит ее материнское сердце… Зачем оторвали от того видения? Приходит недовольство.
Чьи-то руки подхватывают ее, она с удивлением и радостью слышит сказанное, наверно не устами, а душой, дорогое слово: «Мама». Евдокия поднимает вверх отяжелевшие глаза.
— Мама, вы о нем, о Дмитрии все время думаете?
Заплаканной и какой-то просветленной, будто слезы обмыли, обновили ее, возле Евдокии садится Марта. И мать, что раньше, наверно, оскорбилась бы, услышав от нее такое, поняла все, что делается в душе молодицы… Она же так любила, так любит ее Дмитрия!
— О нем же и о людях все мысли, мое дитятко…
И сразу они сблизились, будто век прожили вместе. И в обеих на глазах появляются слезы, добрые и чистые от того глубокого прояснения, которое пронимает только крепких и правдивых людей.
— О чем не передумаешь, а больше всего — о дочери и о Дмитрии… Так, будто и на свете не жила, а уже смерть стоит на пороге… Помните, как ко мне на Пасху подошел Дмитрий?.. Вы тогда с теткой Даркой стояли.
— Помню, дитя. Тогда вы вместе танцевать пошли. Что же тогда пели, не припомню.
— И я забыла, — вздохнула молодая женщина. — Только знаю, что мне так хорошо было, будто с самым солнцем встретилась, — и провела краешком платка по глазам.
— И он за тобой побивался. Но вот… — вытирает кровь на устах.
И они, забывая об истязаниях и смерти, так плотно прислоняются друг к дружке, что каждая в своей груди слышит стук двух сердец.

XXІX

Дмитрий ощущает, как дрожат его губы, болят корни волос, и снова боль внутри натягивается, как струна, и, если разорвется (это понимает совсем ясно), настанет небытие, темень. Впервые в жизни с боязнью ощущает, как могут внезапно стареть, седеть, умирать люди. Так, он сейчас, в этот миг, стареет. А в его русые волосы начинает вплетаться седина.
Нет! Он не может быть посторонним наблюдателем своего разрушения, старости. Это позже придет, закономерно, как после лета наступает осень. А пока он властитель своего тела, и оно должно повиноваться. Не для себя он, Дмитрий, теперь нужен. Его жизнь других спасает. И невероятным усилием каждой клетки тела, каждой кровинкой он начинает снимать с себя тот груз, который у более слабых людей может снять только продолжительное время, и то — испепелив часть тела и мозга. Весь в напряжении, физическом и духовном, подсознательно разгадывая еще не изученные законы человеческой силы, он сначала чувствует, как привычно твердеют его холодные губы, подтягивается расслабленное лицо и становится ощутимым все тело. Только еще нервно прыгают и запутываются искорки в его поредевших волосах. Исподволь и упрямо овладевая собой, приводя в строгую ясность мысли, он, однако, никак не может избавиться от одного образа, который припомнился в лесу, когда Туча сокрушил его тяжелой вестью. Это был образ лодки, по самую обшивку вмерзающей в лед посреди речки. Только весна разморозит ее, теплой волной прибьет к родному берегу на желтый песок и на зеленое зелье.
«Еще твоя весна впереди», — хочет успокоить себя и слышит фальшь, так как — не маленький — понимает, что ему не вырвать родных людей, семьи из лапищ смерти.
До боли закусывает губы; до боли, отклоняясь назад, поводит всем туловищем, снова овладевает собой и погружается в раздумья. Вот только чертова лодка где-то аж с краешка мозга высовывается…
«Почему же ты не можешь вырвать семью из фашистских лапищ? Потому что силы у тебя нет. Врагов тысячи, а у тебя шестьдесят партизан… А как ты теперь глянешь в глаза боевым друзьям? Они же на тебя так надеялись»…
Позади гремят артиллерийские разрывы, визжит шрапнель. Это снова бьют по лесам. Бейте, гатите по еще теплому месту!.. Конечно, завтра, послезавтра вся вражеская сила будет кружить по лесам. Ну, вот начнут наступление. Подорвутся один-два танка на минах. Снова остановятся. Ведь им некуда спешить. А потом начнут обыскивать все лесные закоулки, жечь, громить землянки, лагерь… Чьи это слова: «У партизана тысяча дорог, у фашиста две: одна — в землю, в могилу, другая — на небо к чертям».
Мелькнуло жизнерадостное лицо Гоглидзе и где-то скрылось за лодкой.
«Сейчас их повели. Может привели уже в тюрьму. Завтра начнут допрашивать. Расстреляют не раньше, чем на рассвете… Надо прорваться! Предупредить!»
И он почти бежит, догоняя партизан.
— Товарищ командир! — слышит возле себя голос Пантелея Желудя.
Дмитрий не замечал, что парень все время, охраняя своего командира, был вблизи него.
— Что скажешь, Пантелей?
— Да ничего. Невесело на душе, товарищ командир.
— Знаю, Пантелей. Крепись, партизан! — тяжелой рукой оперся на плечо парня…
На рассвете в небольшом лесу собрал Дмитрий на совещание мрачных от горя и усталости партизан.
— Товарищи народные мстители! — тихим крепким голосом обратился к ним. — Большое горе постигло нас. Часть наших семей захватил враг. Измотает их, замучает — сами знаете… Когда-то, в первые дни жизни нашего отряда, мы принимали решения голосованием. Теперь, когда нас только одна горстка осталась, я хочу знать ваше слово: пока фашисты будут крушить наш лагерь, сделаем налет на тюрьму или нет?.. Кто за то, чтобы напасть на город, — поднимите руки.
И вздрогнули, стали мягче его уста, но то было совсем другое расслабление тела. Аж посветлел, когда увидел, как оживились уставшие и поглощенными заботами лица партизан. Большинство из них, будто сговорившись, подняли обе руки.
— Добро, хлопцы! Теперь — отдыхать! — грозно сверкнули глаза Дмитрия в красных подпухлых веках.
Приказав сразу же Пантелею Желудю пойти в разведку, сел с Туром, обдумывая план нападения…
— Так вот, сейчас же, пока не поздно, снимай полицейскую форму, — строго обратился Пантелей Желудь к Мирону Варичу, дородному партизану.
— Как снимай? А в чем я ходить буду?
— А мне что за дело? Хочешь — в нижнем гуляй, хочешь — в трусиках гуляй — теперь тепло, простуды не поймаешь. Ну, скорее мне выполняй приказ командира. Некогда с тобой тары-бары разводить.
— Да что это, насмешка? — злится партизан.
— Ну, ты мне не очень. За такие слова в военно-партизанское время как докажу… Ты еще не знаешь меня!
— Иду к командиру, — решительно намеревается идти Варич.
— Подожди, не спеши, — успокаивающе кладет руку ему на плечо. — Давай поменяемся одеждой, мое сердце, так как мне в разведку идти.
— Вот черт! — ругается Варич. — Давно бы так сказал.
— Сам ты черт болотный. Как штаны грязью замазал. Прямо тебе не штаны, а один подрыв полицейского авторитета.
И скоро уже Пантелей, пристально осматриваясь вокруг, идет дорогой в город. Натуральный партизан, наделенный безграничной храбростью и силой, он всегда просился идти в опаснейшие места, слыша, как радостно и зло твердеет и набирает стальной гибкости его тело. Одно лишь несчастье являлось препятствием — водка: если случалась возможность, редко мог Пантелей избежать соблазна.
— Да, водка до добра не доведет, — соглашался, когда ему начинали вычитывать. Зарекался пить, но при первой встрече с рюмкой забывал предыдущие грехи.
В городе Пантелей узнал, что семьи партизан находятся в левом крыле тюрьмы, и начал изучать все подступы к проклятому месту.
Казалась бы, уже пора было возвращаться к партизанам, но Пантелей начал блуждать вымершими улицами. Скоро его внимание привлек дом военного коменданта, и не так дом, как раскрытый гараж, возле которого стояло несколько машин. Сначала мелькнула радостная мысль — выбрать удобное время, вывести машину и, само собой, приехать к партизанам. Но потом созрел другой план, и Пантелей, переполненный грандиозными замыслами, поспешил к своим. Вернувшись в отряд, он горячо начал доказывать Дмитрию:
— Дайте мне только шоферов, и я на полном ходу в самое пекло приеду, как часы. Вы еще не знаете меня!..

XXX

Все в камере, прикипев к полу, ждали этого, но выстрелы для всех прозвучали одинаково неожиданно и страшно.
Ту мысленную линию между небытием и жизнью сразу затопил холодный трепетный мрак; оборвались последние слабые нити просвета, и показалось, что не дежурный стукнул у двери, а сама смерть встала на пороге.
— О-о-о! — всхлипывая, вскрикнула Екатерина Прокопчук, выпуская из рук ржавые, покрытые кровавым потом прутья решетки. В ее расширенных глазах не могла уместиться картина расстрела, хотя об этом столько думалось-передумалось. Но будто поняв, что уже никогда не видеть ей своих земляков, которые стали стократ дороже и ближе в часы лихолетья, она беззвучно заплакала и забилась головой о мокрую стену.
Перед глазами Югины на миг, отдаляясь, проплыл образ Евдокии, и, задыхаясь, молодая женщина обеими руками хватается за сердце: оно же может выскочить из груди. Вот она не впервые замечает, что в страшные минуты мысль и воображение даже невозможное могут так приблизить, высветлить, как освещает ночью молния завернутый во тьму небосклон. И когда в ее памяти невольно шевельнулось слово «молния», она в самом деле увидела воробьиную ночь, развороченную синевато-белым сиянием. Как две стены, сближаясь, вырезались встречные леса, а между ними, в осветленной до голубизны раме, поднявшейся до самого неба, появился Дмитрий. Дети — ощущала — были в этих лесах. Верилось, что Андрей с Ольгой спаслись и, показалось, сзади услышала звонкий голос: «Мама, мы живы!» А как же Дмитрий? И, будто слыша ее переживания, муж поднял голову, и она не узнала его глаз: такие были суровые, грозные, аж закипали в черных человечках злые искорки. Такой он, наверное, всегда бывает в бою. И горе тому, кто встанет на его пути — лишь одним взглядом может навеять ужас. А ей хотелось увидеть его ласковым, как в те последние дни, когда приезжал в партизанский район… Неужели больше не будет Дмитрия? Нет, нет! Не так! Неужели больше она не увидит Дмитрия?.. Неужели дети подходят к нему?..
Как выстрел, звякнул замок. Тяжело бухнула задвижка об пол, и в двери сжались черные тени. Мигнул свет лампы, первым в камеру вошел переводчик, за ним — гестаповцы, а позади — перекошенный Крупяк. Не поднимая головы от бумаг, переводчик, перелистывая один бланк за другим, сухим ровным голосом прочитал то, что было давно известно каждому. Все женщины были признаны партизанами. Когда была названа последняя фамилия, подтянутый фашист шагнул вперед и резко, с надрывом, скомандовал:
— Раздевайся! Одежду снимать сюда, — показал пальцем на середину камеры, — обувь — сюда! — подошел к стенке ровно, будто маршируя.
Смертельная бледность заливает лица заключенных. Кого-то трясет лихорадка. Одеревенелые пальцы никак не могут расстегнуть пуговицы.
Снимает Екатерина пальто, снимает сачок, блузку, юбку, расшнуровывает ботинки, снимает чулки.
— Не надо, — показывает фашист пальцем на чулки. И эти слова выводят женщину из полузабытья. Остро сверкая глазами, она с силой срывает чулок, комкает его в руках и бросает врагу в глаза.
— Забирай! Забирай! Давись! Со своим проклятым Гитлером. Чтоб вас всех расперло!
Сильный удар мохнатого кулака отбрасывает ее в потемневший от сырости и плесени угол. Фашист, будто маршируя, приближается к женщине, бьет ее сапогом в спину, не спеша, методически.
Шпалерами стоят гестаповцы в коридоре, черными тенями зарешетили раздетых, в самом белье, людей. Холодная роса сразу же обжигает ноги, и Югина только теперь, за двором, замечает, что перед нею мигает одна черная, а другая белая нога… Ага, это же Екатерина в одном чулке.
Высокая звездная ночь недосягаемо раскинулась над головой. В небе двумя рукавами раскинулся Млечный путь, а то еще есть Большой путь на земле… Когда-то ночью она ехала на телеге, а рядом шел Дмитрий, молчаливый, замедленный, как летний час… «Неужели иду к своей смерти?» Будто мучительный вопль вырывается из груди. И быстро, в такт сердцу, забились мысли, одна картина проходила за другой, и непременно в них видела то детей, то Дмитрия, то свою мать, то Евдокию, то отца, а потом снова сразу все будто обрезало: «Неужели иду к смерти?»
И вдруг глаза ослепило приглушенное сияние двух груд песка, которые сжали черное отверстие. Возле ямы, позвякивая лопатами, кто-то суетится. Вот где их будут расстреливать. Нет, ведут дальше… Это засыпают убитых.
Ударили выстрелы. О, даже не довели. Расстреливают на дороге.
Падают люди. Почему же она не падает? Кто-то застонал, и дежурный, — ли это, может, кажется? — изгибаясь, оседает на землю, выпускает винтовку из рук. Снова раздаются выстрелы. Она падает посреди дороги, но же сразу, будто ее током дернуло, срывается на ноги. Она или сходит с ума, или в самом деле слышит суровый голос Дмитрия?
С земли тоже привстают люди, которых она считала мертвыми, и куда-то бегут.
— Наши, наши прибыли! — слышит голос Екатерины Прокопчук, в котором звенят и радость и слезы. — Югина! Наши прибыли! Наши! — целует ее губы, и слезы искажают лицо молодицы.
— Югина! — подхватывают ее сильные руки Дмитрия. — Югина, где мать, дети?
Она даже не помнит, что говорит. Только Дмитрий сразу же куда-то отбегает, а ее какой-то партизан берет за руку, подводит к приглушенным машинам, подсаживает в кузов, откуда уже тянутся к ней мокрые руки Екатерины Прокопчук.
* * *
Наскоро откопали полузасыпанную яму, и Дмитрий первой со страхом увидел Марту. Ее глазные впадины были засыпаны сырым, тускло мерцающим песком. Песок густо притрусил и волнистую линию крови, которая из левого виска покрутилась над ухом и исчезла где-то на шее, прикрытой рассыпанными волосами. Между обугленными губами мягким синеватым сиянием искрились чистые зубы, а руки, сплетенные на груди, будто придерживали безжизненное сердце. Лицо было строгим и задумчивым. Только две косые бороздки, которые, суживаясь, спускались со лба к надбровью, оттеняли печалью ее черты.
Дмитрий наклонился к могиле, в последний раз поцеловал Марту и ощутил на своих устах несколько сырых песчинок.
Его мать, небольшая, задумчивая, ровно лежала возле стенки ямы. Весь в безостановочном трепете, он руками разметал песок с ее лица, заправил под платок черные, с сединой, пряди волос и, схватив руками легкое тело за ноги и шею, понес, прижимая к груди, в тревожный рассвет. Так, вероятно, когда-то и мать, прижимая к груди, носила его, Дмитрия, когда он был ребенком. Полузакрытые глаза матери, поблескивая узкими полосками белков, спокойно смотрели на сына, и так же спокойно возле ее окровавленных губ небольшими звездочками угнездились окаменелые морщины, ее смуглый лоб теперь просвечивался восковой бледностью, и потому резче очерчивался некрутой изгиб черных бровей.
«Прощайте, мама, дорогие мои. Так и не пришлось вам дожить до радостного часа — встречать день человеческого праздника. А сколько думалось об этом, когда просветы заполняли всю душу… Уже и вас нет, и Марты нет, может и детей никогда не увижу… Почему же вы, мама, не дождались меня?»
Слезы падают на морщины матери, расходятся по ним мягким теплым сиянием. И крепче прижал к груди спокойное холодное тело, свою родную мать. И не слышал, как смягчались у него складки у рта, смягчалось все тело, как он весь погрузился в свое горе, и оно теперь без препятствий незаметно старило его лицо, вплетало сухую седину, и даже не в русые волосы, а в колосья кучерявящихся бровей. Сам подал мать в кузов и тихо скомандовал:
— По машинам!
Скоро громче заработали моторы, и партизаны помчались навстречу рассвету. Возле кабин стояли с винтовками или автоматами наготове те, кто имел немецкую форму, а остальные притаились на дне кузовов.
Позади, в городе, усиливались гвалт и стрельба. На востоке же, над лесом, заиграли предвестники бессмертного солнца.

XXXІ

Нину силком оттянули от матери. Забилась девушка в сильных руках, напряглась всем гибким телом и снова бросилась к яме, которую второпях засыпали партизаны. Локтями и пальцами разгребла могилу и припала к холодной голове своей родной матери. Теперь песок плотно забил Марте уста, и потому ее лицо приняло более окаменелое выражение. Несколько мускулистых рук схватило девушку, и как она ни отбивалась и ни голосила, вырывая на себе волосы и разрывая одежду, понесли к машине. Неумолимое время подгоняло партизан уезжать как можно быстрее.
Только теперь девушка поняла, что такое смерть. И раньше не раз слышала похоронные колокола, видела, как проносили улицами тяжелые гробы, видела, как хоронили в братской могиле красноармейцев; в конце концов в дни оккупации смерть ежедневно гостила в селе, сжимала коварной тоской девичье сердце, но эта страшная гостья ни разу не переступала их порог, и потому представление о ней было неполным. Так неполно, душой, а не физически, мы ощущаем боль близкого человека.
Охватив руками голову, Нина забилась в уголок кузова, не желая слушать слова утешения, нервными движениями снимая с плеч чьи-то женские руки. Она хочет, чтобы ее не трогали, ибо от этого так больно, будто кто-то пальцами колупает рану.
Какие слова могут утешить, когда нет, никогда больше не будет матери, ее отрады, любви и в какой-то мере за последнее время старшей подруги. С одного взгляда, с одного полуслова ее могла понять только мать. И вот больше не увидит ее… живой. А дорогой образ, такой печальный и родной, неясным контуром встает перед глазами. И девушке не хватает воздуха, и опухают покрасневшие от слез веки, а внутри печет истомный, недобрый огонь.
Оцепенелый мозг уже не качает мысли, а как-то больно вырывает из тьмы неожиданные образы и видения и внезапно размалывает их в черные клубы пыли или вгоняет в землю…
Какое то было счастье! Осенью, воскресными утрами они всегда ходили в лес по грибы. Наклонится мать над ней:
— Вставай, доченька, пора идти.
За окном в бледно-синем небе плещется звезда, на скамье стоят плетеные из красной лозы корзины, накрытые белым шершавым холстом. На столе накипью играет в кружках пареное молоко.
— Ни пуха вам, ни пера, — скажет тетка Дарка, и мать улыбнется доброй, немного покровительственной улыбкой.
Росистыми огородами выйдут на колхозный двор, где возле тележной мастерской белеют новые, еще не окованные железом телеги, а вокруг пахнет анисимовка, пепенка, красный джонатан — сад разросся, как роща. А мать ее работает в садово-огородной бригаде.
И непременно им дед Терентий вынесет на дорогу созревших яблок и груш.
— Спасибо, дед Терентий, у нас свои есть, — скажет мать, здороваясь.
— Ешь, пока рот свеж, а как рот увянет — и сова не заглянет, — деланно хмурится. — На грибы старика пригласишь…
И вот больше нет ни матери, ни деда Терентия, ни сада — все, все истребляет проклятый фашист.
И уже это упоминание про человекоубийц является той первой ниточкой, которая объединяет ее горе с окружающим бытием…
Чьи-то руки набрасывают на захолонувшие плечи какую-то одежку, и что-то в тех медлительных мягких руках есть такое, что присуще только ее матери. И девушка с удивлением отнимает свои пальцы от глаз. Возле нее хозяйничает, тоже заплаканная, Югина.
— Накройся, дитя. Наши принесли немного одежды… из той, что душегубы содрали с нас.
Девушка хочет что-то сказать, но это так тяжело, как сердце вырвать из груди. И снова заливается слезами, но не сбросит с плеч теплых неторопливых рук, так как они ей еще больше напоминают образ матери. И в горечи холодной боли всплеснулась какая-то теплая, как слеза, волна.
Гудят машины на дороге. Вот засуетились партизаны. Ударили выстрелы, а потом чей-то радостный голос облегченно сказал:
— Проскочили.
Чей же это голос? Он так похож на голос Михаила Созинова.
Незаметно тянется тонюсенькая ниточка, связывающая ее горе с окружающей жизнью. Пусть она еще тоненькая, как паутина на осеннем кусте, не раз оборвется, но снова и снова натянется, а к ней присоединятся другие — закономерно и крепко, ибо такова сила жизни: затягивать раны рубцами, а потом и рубцы отслаивать от живого болеющего тела, делать менее заметными.
В других условиях, может, ее горе рубцевалось бы месяцами, выбило бы надолго девушку из обычной колеи, но теперь жизнь требовала от нее полного напряжения, от которого нельзя было уклониться, как от града на голом поле…
В глухих лесах похоронили Евдокию. Недалеко от свежей могилы оставили партизаны машины, так как не хватило горючего, и, почти не отдыхая, пошли точно на юг в надежде догнать своих до перехода через границу. Каждый понимал, что от этого зависело все. Голодные, почерневшие от усталости, пота и пыли, двигались лесами днем и ночью. Спали по три-четыре часа. Похудевший и состарившийся Дмитрий, с горящими красными глазами, знал теперь только одно неумолимое:
— Вперед, партизаны! Вперед!
И брал на руки подбитого сироту Ивася, еще с большей тоской вспоминая своих детей.
— Не надо, дядя Дмитрий, — просился мальчик, а сам еще крепче прижимался всем телом к командиру.
Как-то партизаны на лужайке задержали извозчика, который вез в бидонах на молочный пункт молоко. Каждому партизану припало равно по пол-литра молока. Пили поочередно из немецких никелированных баклаг. Потом остатками живительной жидкости заполнили баклаги, чтобы можно было поддержать силы наиболее обессиленных женщин и детей. Лошадей тоже забрали с собой: на телеги посадили тех, кто не мог уже двигаться. И снова твердый голос Тура:
— Вперед, партизаны! К своим!
Комиссар за эти дни совсем высох, но даже и в часы передышки не отдыхал, помогая людям. А во время марша большинство времени проводил в укрепленном арьергарде.
«Двужильный» — удивлялся Дмитрий, чувствуя, что и его уже валит усталость с ног.
— Вперед, партизаны!
Еле вставали женщины на окровавленные распухшие ноги, но надо было идти — и шли. Труднее всего было двигаться после отдыха, а потом расходилось изболевшееся тело, не так пылало и ныло.
Светлой лунной ночью их напугал какой-то мелкий и частый перестук. Дмитрий сразу с несколькими партизанами выскочил вперед и залег за деревьями. На минуту перестук замолк, а потом снова начал приближаться, ритмично и легко.
И вот на небольшую просеку грациозно выбежала пара диких коз. Очевидно, почувствовав человеческий дух, они остановились, настороженно и горделиво, немного боком, отворачивая лоснящиеся точеные головы. Еще один миг — и козы, оседая назад, метнулись бы в противоположную сторону, но их сразу же подсекли точной пулей.
Впервые за эти дни партизаны хорошо позавтракали. Пусть ели без хлеба, без соли, но мясо.

XXXІІ

Недаром Дмитрий так спешил, будто чувствовал, что за ними гонятся. После полудня все выразительно услышали на широкой лесной дороге позади себя гудение машины. Сначала арьергард, а позже боковая охрана доложили, что сзади двигаются фашисты. Насчитали с восемьдесят, но, в целом разумеется, было больше. Посоветовавшись с Туром, Дмитрий решил разбить отряд на две части. Одна под его командованием будет сдерживать фашистов, вторая часть и семьи партизан во главе с Туром как можно быстрее пойдут на сближение со своими.
— Ну, жена, крепись. Не отставай в дороге. И за девушкой присматривай, — кивнул головой на Нину. И на миг так ярко припомнил Марту, будто это она встала перед ним.
Шершавым, заросшим лицом припал к потрескавшимся в кровь губам жены, простился с Туром, партизанами, Ивасем и, слыша, как быстро, холодя тело, прибывают силы, упрямство и злоба, пошел к своей небольшой, из двадцати пяти воинов, группе.
— Есть ли сила у партизан? — грозно, одними глазами, улыбнулся, осматривая всех бойцов.
— Есть, товарищ командир, только в животе ничего нет, — шутливо ответил Желудь, который тоже сдал за эти дни, похудел и почернел.
— Это ничего — живот не воюет. Укокошим фашистов — и получим харчи. Что там в книге меню написано? — обратился к Мелю.
— Поросенок с хреном, поросенок без хрена и хрен без поросенка, — с готовностью ответил пулеметчик.
— Вот и хорошо. После боя пусть кто что хочет выбирает, а я поросенка с хреном.
И веселее стало на душе, когда почувствовал партизанский смех. Научившись в тяжелые минуты сдерживать, скрывать свои чувства от человеческого глаза, Дмитрий душевным тактом ощущал, что и когда надо сказать своим друзьям, чтобы поднять могучий дух, освежить его, как вода освежает тело человека. И это чувство пришло к нему тоже только во время войны. Он ни на минуту не сомневался: партизаны будут драться, как львы. Не всегда одинаково идет боец навстречу еще никем не разгаданной меже, где сталкиваются жизнь и смерть. Кому приходилось, сражаясь за свою землю, переступать эту межу, прекрасно поймет собранное духовное и физическое напряжение всего организма, что в обычных условиях не выдержал бы и части такой нагрузки; чудесно поймет чувство плеча верного товарища, на которого надеешься и которому веришь; хорошо поймет власть настроения, которое закаляет нас, а не расслабляет, делает железной волю, ясновидящими глаза, до крайней резкости оттачивает ум, способный из самой мелкой детали молниеносно сделать единственно правильный вывод. Поэтому-то видавшие виды воины не только умеют гнать от себя горькие мысли, даже предчувствия, но умеют и развлечь себя, круто повернуть настроение. А впору сказанное доброе слово перед боем — это тот же дождь, что не скупой слезой, а богатой жизнью поит ниву. И, наливаясь волнами глубокой любви к своим воинам, вбирая глазами суровые, почерневшие лица, он тихо продолжает:
— Нелегкий бой ждет нас, товарищи партизаны. Станем же против нашествия, как стояли защитники Сталинграда. С дороги своей жизни мы не сдвинемся. Каждый лоскут леса, где вы будете лежать, — это значит наиболее дорогой кусок всей земли. Ну, так как сердце у человека… Желаю вам всем удачи и жизни. Хотел бы поцеловать вас, да нет сейчас времени. Выйдем из боя, обнимемся, поцелуемся.
И сразу же после сказанного всем сознанием овладевает одно — встреча с врагом. Дмитрий быстро отводит на юго-запад свою группу, имея целью, во-первых, оттянуть силы врага в сторону от группы Тура, во-вторых, держаться на фланге, чтобы не попасть в окружение, в-третьих, воспользоваться отсутствием большого заболоченного оврага, который бы ограничивал свободу маневра…
Прозвучали первые выстрелы, зашелестели ветки, далеко в просветах зашевелились серомундирные фигуры. В особенности сочно ударили пули справа от него.
«Наверное, в липу попали» — невольно отмечает ум, и тотчас глаз замечает приплюснутые каски, которые распухшими грибами выглядывают и двигаются между листьями.
— Тут залегай! — приказывает Мелю, показывая на крохотную, как лодка, котловину.
Пулеметчик второй номер, которого по бедру бьет неудобно прикрепленная саперная лопатка, быстро снимает с плеча тяжелый станок «Максима» и сейчас же ложится на землю. Бойкий небольшой Кирилл Дуденко, пригибаясь до самой земли, бежит с пятью партизанами ближе к дороге, чтобы не дать врагу обойти сбоку и ударить в спину.
Первого серомундирника снимает Пантелей Желудь. Будто играясь, подбросил автомат к плечу и сейчас же отдернул его, зачем-то подув на горькую струйку дыма, идущего из дула. Дмитрия, хоть он и сам был опытным стрелком, часто поражала сноровка парня, который, казалось, стрелял не целясь, тем не менее никогда не промазывал.
Выстрелы, становясь более частыми, наполняли разными шумами зелено-синий воздух, и испуганное эхо уже не успевало отзываться позади ослепительного березняка. В память больше всего врезается первый выстрел, а потом уже не замечаешь, когда все вокруг тебя начинает двигаться и ахать. Удивить может не увеличенная сила огня, а внезапная тишина.
Еще упало несколько фашистов, но все впереди будто закипает грязно-сером месивом, выползающим из всех щелей леса. Это бежит новое пополнение, которое начало было более широко растекаться. На один миг в глазах Дмитрия сверкнула неуверенность: он не думал, что придется сдерживать такую лавину. Но уже — это понимал хорошо — отступать не было возможности. Следя за своими братьями, вступил в злой неравный бой. Через минуту пуля, звякнув, ударила в немецкую гранату, висевшую возле пояса.
«Теперь конец — разнесет в куски», — не целясь, пустил очередь выше кустов. Холодея, увидел краешком глаза, что кто-то упал на землю, подскочил и снова упал.
«Но чему же нет взрыва?» — с боязнью и удивлением глянул на гранату. Пуля насквозь пробила ручку, оголила, но не перерезала шнур.
Застонав, откинулся назад и больше уже не встал второй номер пулемета. Мель с одним кожухом «Максима» перебегает в другое место, прилаживает зеленое тельце между двумя сжатыми деревьями и начинает отстреливаться, зло и точно. Но скоро пулемет заклинило — ударит одним, редко двумя выстрелами и затихнет. Перегрелся, очевидно.
С правого фланга нашествие начало оттеснять Кирилла Дуденко. Истекая кровью, которая залила всю рубашку, отстреливался партизанский поэт до предпоследнего патрона. Последний оставил для себя. Но из-за узловатой осины появилась фигура офицера. И не пожалел Кирилл для него последней пули. Ударился офицер каской о дерево, отер лицо о кору и неуклюже упал на узловатое корневище, а к Дуденко, как по команде, бросилось несколько фашистов. И небольшая сильная рука, которая так умело орудовала автоматом, а в минуты досуга писала поэзии, выхватила из-за голенища острую бритву и страшным ударом черкнула по горлу. С вздохом хлынула кровь на гимнастерку, и не встал больше партизан с теплой земли, приклонившись чубатой головой к винтовке.
Отрикошетившая пуля ударила выше колена молодого партизана Павленко и так вырвала мясо, что в ране мог бы поместиться кулак. Дмитрий даже почувствовал, как зашипела кровь по траве. И тотчас застонал Мель, наклонился головой на кожух пулемета. Руки его так и не сползли с ручника. Казалось, лишь — на минуту приклонился воин к своему оружию.
Почерневший Пантелей Желудь бросил на землю автомат — патронов не стало — и швырнул в зеленое окно немецкую гранату.
Друг за другом, дорого продавая свою жизнь, падали его боевые товарищи. И Дмитрий, болея за всех, прощался с ними немыми скорбными взглядами. Понимал, что и он вот-вот присоединится к своим партизанам. И смерть его сейчас абсолютно не страшила — он чувствовал себя выше смерти. Жаль было одного: не все он сделал, что мог бы сделать.
Почему была такая уверенность и сила у него? Почему Дмитрий спокойно и даже горделиво смотрел в глаза очевидному небытию, не дрогнув ни сердцем, ни умом; почему не страшно было прощаться с этой горькой и сладкой землей, которую умел не только любить, но и понимать? Почему на душе была не въедливая тревога, которая высасывает, иссушает кровь и тело, а чистое понимание работника, который честно и любовно сделал свое дело, и никто ему не сможет ничего сказать, кроме доброго слова? На это, наверное, Дмитрий, подумав, не ответил бы даже и жене, а себе сказал бы: все-таки недаром прожил на свете.
И он осторожно расстреливает последние патроны, недоумевая, почему до сих пор его не зацепила ни одна пуля. В конце концов понимает: хотят захватить живьем. И зловеще улыбается: врешь, вражина! Врешь! Голову о дерево разобью, а в плен не попаду. Даже глазом измерил широкополый дуб. «И последний патрон выпущу. Последний выпущу! А потом разгонюсь… Вот буду лежать только плохо — глазами вниз».
Он становится спиной к спине Пантелея Желудя и так оба, отбиваясь от натиска, сжимающегося вокруг них, начинают обороняться лишь гранатами. Разрывается, брызгая воплями и мясом, тесный круг и снова сжимается.
— Живем, Пантелей!
— Живем, товарищ Дмитрий!
Впервые называет его по имени. Значит, слышит по голосу, тоже приготовился парень к смерти, и в последние минуты хочет быть ближе к командиру — не только плечом, но и душой, словом.
— Что же, в плен нас хотят взять?
— Черта лысого возьмут! Разве партизаны в плен сдаются? Не такая у нас душа.
Ахает граната, вырывая столб пепельной лесной земли, а над ними испугано шуршит посеченная листва.
— Русь, сдавайся! — уже в который раз кричат осипшие голоса.
— Я тебе сдамся, нечисть! — выругался Пантелей и снова махнул рукой.
— Живем, товарищ Дмитрий!
— Живем, Пантелей…
Ага, уже хватит брать в плен. Он видит, как приземистый солдат поднимает противотанковую гранату. Дмитрий, опережая его, быстро бросает свою, трассы гранат перекрещиваются, и вдруг горячая волна бьет его в грудь, земля со страшным грохотом забилась под ногами и, обрываясь, полетела вниз…
Назад: XІІІ
Дальше: XXXІІІ