V. "Mawet le arawim!"
Шерстка у барашка была беленькая, только на лбу — черное пятнышко, не больше монеты. Я присел и проблеял: «Бе-е-е!» Барашек поднял голову и посмотрел на меня. Взгляд его выражал тупую покорность. Веки поднимались и опускались равномерно, медленнее и реже, чем у людей. Я осторожно протянул руку, робко погладил барашка по шейке, а потом обнял его, зарывшись носом в мягкую шерсть. Как в таких случаях ведут себя овцы, вдруг вырываются или даже укусить могут, я не знал. Но барашек явно не возражал.
Конечно, меня немножко удивило, что на лестнице нашего городского дома к перилам третьего этажа веревкой привязан барашек. Он так меня заинтересовал, что на двух кур в небольшой деревянной клетке я и внимания не обратил. Их кудахтанье доносилось до первого этажа, и я сразу догадался, что госпожа Ульяф собирается готовить праздничный ужин. Она уже как-то, к ужасу родителей и остальных соседей, зарезала на лестнице курицу.
Семейство Ульяф с четырьмя сыновьями и тремя дочерьми приехало в Израиль из Узбекистана и поселилось в квартире этажом ниже. Говорило оно на бухарском, диалекте таджикского, который для евреев Средней Азии — все равно что идиш для восточноевропейских. Младшие дети семейства Ульяф были моими одноклассниками. Я с ними ладил.
— В этом городе вам будет хорошо, — заверил моего отца сотрудник израильской Иммиграционной службы, когда в конце октября семьдесят пятого мы опять вернулись в Израиль из Амстердама. — Городок небольшой, под Тель-Авивом, в самом сердце еврейского поселения Эрец-Израэль, на полпути между Ришон-ле-Сионом и Реховотом, там одни эмигранты из Союза живут.
Правда, чиновник забыл упомянуть, что большинство жителeй родом не из России, а из отдаленных районов Средней Азии и Кавказа.
— Я уехал из Ленинграда, чтобы жить на своей исторической родине бок о бок с такими же, как я, — сетовал отец. — А меня вместо этого в какой-то кишлак ссылают: не поймешь, то ли ты в Израиле, то ли в деревне узбекской, таджикской или киргизской. Значит, надо было двадцать лет назад соглашаться и по распределению в Самарканд ехать — был бы сейчас состоятельный человек. Там не то что в Ленинграде, кто знает, глядишь, юридическую карьеру сделал бы, а то и до прокурора бы дослужился. А я все в Европу рвался. И дорвался, нá тебе!
Большинство переселенцев из Самарканда, Ташкента или Бухары уже давно овец на лестнице не резали, но господин и госпожа Ульяф были родом из маленького городка на узбекско-таджикской границе и от своих старинных обычаев отказываться не торопились. Барашка они привязали, больше некому.
И точно, отворилась одна из трех дверей на лестничной площадке, и передо мной вырос смеющийся господин Ульяф, полный пожилой человек с влажно поблескивающими глазами и окладистой, почти совсем седой бородой. Я вздрогнул, выпустил барашка, покраснел и смущенно пробормотал:
— Я его только понюхать хотел.
— Ты его лучше вечером понюхай, на блюде, — посоветовал господин Ульяф. — Уж мы такой вкусный плов приготовим…. Мы же сегодня помолвку моего старшего отмечаем.
— И вы что, этого маленького барашка зарежете? Такого маленького, хорошенького, пушистенького?
— А ты как думал!
— Не надо, господин Ульяф!
— Да глупости все это, из них плов варят, чего их жалеть. Это ж не кошка или собака. Странные вы какие, городские!
Господин Ульяф взял меня за плечи и произнес на ломаном русском с сильным акцентом небольшую речь:
— Помолвка моего сына — большой праздник. Честь взять в дом такую невестку. Она из уважаемой семьи. Ее отец в Бухаре слыл истинным мудрецом. Многие просили у него совета. Не было для него неразрешимых вопросов. Породниться с таким человеком — очень почетно, нашей семье выпала удача. На праздник по случаю помолвки все родные и друзья приглашены, мой брат из Беер-Шевы, сестра из Афулы, двоюродный брат из Рамат-Гана, лучший друг из Хайфы и еще много-много других. Через месяц на свадьбу даже мой племянник из Нью-Йорка прилетит. Скажи это своему отцу. Скажи, что мы приглашаем его, и твою маму, и тебя! Рады будем вас видеть, потому что какой же праздник без соседей?
Господин Ульяф отпустил меня, обернулся и прокричал что-то по-бухарски. Через мгновение из квартиры вышла госпожа Ульяф, худая, измученная женщина, и улыбнулась, показав кривые, почерневшие от табака зубы. Она протянула мне какую-то нугу или тянучку, от которой у меня всегда склеивались зубы. Я сунул нугу в рот, поблагодарил, поднялся на свой этаж, несколько раз позвонил — интересно, почему это отца дома нет? — открыл дверь своим ключом, пошел в кухню и начал выгружать все из ранца. Но доставал я оттуда не тетради и учебники, а апельсины, которые тайком сорвал на плантации — ее здесь называют «пардесс».
Дом наш располагался на тупиковой улице, которая вела из центра к поселению. Если после школы мне не хотелось плестись по улице, я срезал и пробирался через апельсиновую плантацию. Распластавшись на животе, я пролезал под забором из проволочной сетки по «туннелю», который вырыли мы, дети еврейских поселенцев. Срывая апельсины, я наслаждался сладким ощущением опасности: кто знает, вдруг сейчас откуда ни возьмись с проклятиями нагрянет сторож, пожилой араб, вооруженный дубиной? Как-то раз он меня чуть не схватил, его тяжелое дыхание уже обдавало мой затылок, лишь в последний момент я успел юркнуть в «туннель». На следующий день оказалось, что наш лаз засыпан, пришлось в другом месте рыть новый. Я знал, что отец эти рейды за апельсинами не одобряет.
Поэтому, подходя к дому, я всегда тщательно отряхивал землю со штанов и синей школьной курточки. «Вот подожди, — предрекал отец, — когда-нибудь он тебя поймает, и тут уж тебе достанется… Это мы с мамой тебя так, пару раз шлепнем, скорее символически, а он церемониться не будет…»
Я вспомнил, что от маминых символических оплеух у меня потом целый день щеки горят, и решил продолжать в том же духе.
Каждый вечер мама резала апельсины на кусочки, клала их в йогурт, перемешивала эту массу и посыпала ее сахаром. Когда мы ели этот десерт, родители добродушно посмеивались: «Ты хоть штаны не порви, когда под забором пролезаешь».
И вот, в тот день, как обычно, я выложил апельсины на кухонный стол, пошел к себе в комнату и разделся до трусов. Апрель перевалил за середину, так что жара стояла ужасная. Уже неделю дул хамсин, знойный южный ветер, приносивший жару из пустыни.
Странно все-таки, почему отца до сих пор дома нет. Хоть я и знал, что он по делам уехал в Тель-Авив, к середине дня он должен был вернуться. Если в ближайшее время он не приедет, придется звонить маме на работу — правда, мне это разрешалось лишь в исключительных случаях. Я дал отцу еще полчаса. Не приедет через полчаса — что ж, рискну, позвоню маме, пусть она мне потом хоть голову оторвет.
Я вышел на балкон, прихватив с собой стул. Плантация, разноцветный зелено-оранжевый ковер, простиралась почти до горизонта. Вдалеке виднелся городок Ришон-ле-Сион, с маленькими домиками, вроде серо-белых кубиков. По субботам, в единственный выходной, мы с родителями пересекали плантацию по обнесенной забором дорожке, где ходить разрешалось всем, потом делали крюк, огибая длинные одноэтажные бараки поселения-шиккуна, где обосновались почти исключительно евреи из Северной Африки. Потом немного в гору, по каменистой, поросшей кактусами и агавами равнине в город. На маршрутном такси-шируте мы доезжали из Ришон-ле-Сиона до Тель-Авива или до пляжа в Нетании, потому что в субботу транспорт начинал работать только вечером, после захода солнца.
Что от североафриканских «черных» евреев следует держаться подальше, мне сообщили едва ли не сразу по приезде. Они-де и неряхи, и бездельники, и вообще все как на подбор хулиганы, а то и бандиты. Позор для нашей прекрасной страны. Правда, мне они до сих пор ничего плохого не сделали. Мой одноклассник Ицхак, который приехал с родителями из Алжира, хвастался, что по-арабски говорит не хуже арабов, вот вырастет — и станет знаменитым шпионом. Джеймсом Бондом и я бы стать не отказался, но в арабском африканские и ближневосточные евреи меня явно переплюнут.
С балкона я поселение североафриканских евреев разглядеть не мог и позавидовал своему другу Лёве, окно которого выходило на улицу с газоном и стройплощадкой. Да, это тебе не апельсиновая плантация, тут каждую минуту чего-нибудь происходит. Вот, например, в пятницу вечером дагестанская семья на газоне костер разводит, лепешки печет, барашка жарит и подолгу неспешно беседует, сидя на складных стульчиках или просто на земле.
— Посмотришь на такое и сразу поймешь, что Израиль — азиатская страна! — причитала Левина мама, москвичка.
— Не будем преувеличивать — полуазиатская! — возражала моя мама.
А ведь мне родители всегда втолковывали, что республика Дагестан — на Кавказе, а значит, в Европе. Да чего там, взрослые, бывает, все на свете путают, я это давным-давно понял. А я столицы всех стран мира назубок знаю…
Я услышал, как открывается дверь, и радостно бросился отцу навстречу.
— Ты чего так долго? — закричал я. — А что это за пятна у тебя на рубашке? А что у тебя с носом?
Отец меня оттолкнул.
— Отвяжись! — едва слышно выдохнул он.
Он был какой-то чужой и враждебный, на себя не похож. Казалось, он смотрит на меня и не видит… Розовая рубашка вся в пятнах… Я не сразу понял, что это кровь. Но больше всего меня испугало его лицо. Нос распух. На верхней губе запеклась корочка. Лицо будто перекосило. Отец держал в руке полиэтиленовый пакет, почти доверху набитый яблоками. В комнате он опустил пакет на пол, пакет опрокинулся, и яблоки раскатились во все стороны. Именно эта небрежность меня больше всего сбила с толку и напугала. Я не знал, что и думать: вдруг это не мой отец, а кто-то другой, кто-то, кто только выдает себя за моего отца?
Через минуту трубку взяла мама. Я сбивчиво и торопливо стал объяснять, что у нас стряслось что-то страшное, но она меня сухо прервала:
— А теперь успокойся и позови отца. Пусть он сам мне расскажет, что он опять натворил.
— Папа! — крикнул я в направлении спальни. — Это мама. Объясни ей, что ты натворил.
Пошатываясь, прижимая к носу полотенце, отец добрел до телефона, вырвал трубку у меня из рук и в бешенстве прошептал:
— Кто тебя просил звонить матери? А ну убирайся отсюда!
Но я, само собой, никуда не убирался.
Постепенно, из его обрывочных фраз, мне стало ясно, какой же с ним случился «конфуз».
Отец пошел на рынок в Тель-Авиве, чтобы купить мне килограмм яблок. «Вот, хотел сыну твоему яблок купить, не все же ему апельсины воровать!» В одном месте килограмм вроде стоил недорого, всего восемь фунтов. Отец уже набрал яблок и дал продавцу, «такому толстому мерзавцу, типичному еврейскому прохвосту, местечковому еврею», купюру в пятьдесят фунтов. Но тот, к его удивлению, дал не сорок два, а два фунта сдачи.
— Я ему говорю: «А остальные сорок где?» — крикнул отец в трубку. — А он мне: «Какие сорок? Ты мне десятку дал.» — «Нет, пятьдесят!» — «Десятку!» — «Пятьдесят!» — А он мне: «Забирай свои яблоки и проваливай!» — Ну, что, пришлось мне схватить с прилавка ящик яблок и швырнуть об пол. А он мне врезал кулаком. В лицо. Я тоже в долгу не остался. Саданул его пустым ящиком по башке. Ну, у него кровь пошла, на лбу и на щеке…
Тут противников арестовала полиция и отвела в участок. Беседа в участке закончилась для отца благополучно: «Как? Опять ты? — встретил продавца дежурный офицер. — Что, опять кого-то надуть пытался?»
Этим все, можно сказать, и кончилось. Подавать заявление обе стороны отказались. Продавец вернул отцу сорок фунтов и три кило яблок в придачу, сказал, «в подарок».
— «Не обижайся», — говорит мне эта сволочь, да еще по плечу хлопает. Так что теперь у меня нос распух, губа разбита, зато яблок нам месяца на два хватит.
Я быстро понял, что мама не торопится пораньше уйти с работы, чтобы лечить и утешать отца.
— Что значит: «сам виноват»? Что значит: «сам себе компрессы делай»? — возмутился отец. — Я ж вымотан совершенно, на ногах не стою!
В концов концов, он молча передал мне трубку и вышел из комнаты.
— Сделай-ка папочке, своему образцу для подражания, холодный компресс и проследи, чтобы он больше ничего не учудил, — сказала мама, то ли с грустью, то ли с иронией. — У меня срочная работа. Я сегодня задержусь. Да, и много яблок там не ешь, хоть они нам почти бесплатно достались. А то живот заболит. Да, и помой их хорошенько. А то кто знает, может, они еще в крови… Ну, ладно, до вечера.
Она положила трубку.
Я поставил отцу холодный компресс. Он уже успел снова улечься в постель и теперь лежал без движения.
— Оставь меня в покое, — сказал он, и я принялся за уроки.
Но сосредоточиться на дробях и иврите мне никак не удавалось. Я сидел и грыз ручку, уставившись на совершенно неразрешимую задачу: 1/2 +3/16 =?
Я невольно вспомнил о том, как отец давным-давно, — больше трех лет тому назад, еще в Вене, — подрался с отцом моего друга Виктора. Я тогда так испугался, что даже ничего никому об этом не рассказывал.
Да, и вот еще. Всего полгода назад. В тель-авивском аэропорту, мы только из Амстердама в Израиль прилетели. Получили багаж, прошли в зал ожидания… И тут какой-то наглый юнец — в узких джинсах, в водолазке, с густыми кудрявыми волосами, — как ни в чем не бывало стал фотографировать отца.
— Эй, это еще что такое, а ну, хватит! — крикнул отец.
Он говорил, конечно, на ломаном иврите, но, хотя и утверждал, что он-де в языках как свинья в апельсинах, при необходимости мог изъясниться на многих языках, и вполне неплохо.
Тут из толпы вынырнул другой наглый тип, как две капли воды похожий на первого, только без фотоаппарата, и объявил, что он Хаим, журналист известной израильской газеты, что приятеля его зовут Беньямин и что он, как видите, фотограф. Он напишет статью о моем отце: не успел, мол, знаменитый ленинградский сионист, подпольщик и борец с советским тоталитарным режимом на свою новую родину, в Израиль, прибыть, как тут же бежал без оглядки, а теперь — нате вам, пожалуйста! — пытается второй раз совершить алию, не иначе как пережив нравственное прозрение и очистившись для новой жизни.
— Слушай, а еще на пару вопросов не ответишь? — предложил он отцу с беспардонным нахальством и с обескураживающей наивностью.
— Нет! — завопил отец. — И не подумаю! К дьяволу твою статью с фотографиями!
Тут нас опять ослепила вспышка фотоаппарата.
— Не смей снимать, сукин сын! — заорал отец и кинулся на фотографа, но мама его удержала:
— Не надо, все равно ничего не поделаешь.
А я гордился, что мой папа — такая важная персона. На следующий день я с восхищением увижу его фотографию в газетах: искаженное от ярости лицо и криво сидящие очки.
— Так, минуточку, сейчас сниму еще вас с ребенком, — бросил фотограф маме и щелкнул. И тут у отца лопнуло терпение. Он стал осыпать настырных репортеров бранью и набросился на них с кулаками. Больше всего меня поразило абсолютное хладнокровие обоих. Вместо того, чтобы ответить, они захохотали.
— Слушай, ты что, правда думаешь, что мы испугались? Сейчас убежим? — издевался один, увертываясь от слабых, не попадающих в цель ударов. Другой в это время сделал с безопасного расстояния еще один снимок. Не успела вмешаться полиция аэропорта, как обоих и след простыл.
— Спасибо за интервью! — донесся издалека голос репортера.
Потом они оба исчезли в толпе.
— Господи, кто только меня ни унижает, — прошептал отец.
Я заметил, что он весь дрожит.
— Добро пожаловать в Израиль! — заключила мама.
1/2 + 3/16 =? Я наморщил лоб, написал «13/16», немного подумал, зачеркнул результат и вместо него проставил «11/16». Потом распахнул окно и с наслаждением вдохнул сладковатый аромат апельсинов. Приближался вечер. Небо над плантацией теперь отливало красно-желтым. Дома в Ришон-ле-Сионе исчезли в туманном мареве, и мне на мгновение показалось, будто весь мир превращается в такой благоухающий апельсин, будто нет в нем больше вражды, а все ссоры, раздоры и драки — ненужные и бессмысленные. И тут из комнаты меня позвал отец, позвал слабым, болезненным, как у ребенка, голосом, и мне вдруг стало так неловко: уж лучше бы он кричал и ругался.
Когда я вошел в спальню, он сидел на постели. Тяжело дыша, он медленно поднялся, обеими руками опираясь на тумбочку.
— Видишь, что бывает с драчунами, — пояснил он. — Ты все проблемы будешь решать иначе, ты ведь по сравнению со мной спокойный и уравновешенный. Это я чуть что взрываюсь и скандалю. Но меня мой характер не оправдывает.
Я кивнул, но догадался, что отец лукавит. Мне уже было девять с половиной, и все оттенки его интонации, когда он мне мораль читал, я уже давным-давно научился распознавать. Я слушал его и смотрел, как шевелятся его губы. Запекшаяся корка на верхней губе мешала ему говорить, и он с трудом произносил свою маленькую речь, безобразно кривя рот. Он тоже понял, что я ему не до конца верю, и поэтому добавил:
— Не все оскорбления в этой жизни надо молча сносить. Когда я был немного старше тебя, среди моих одноклассников такая шваль подобралась — хулиганы, преступники малолетние, уличные мальчишки… Большинство безотцовщина — отцы на фронте, или в лагере, или Бог знает где погибли… Тогда же еще война шла… Вот и пришлось научиться драться, надо же было постоять за себя… Зато потом никто меня и пальцем тронуть не смел…
С этими словами он, шатаясь, побрел в кухню — приготовить мне салат из апельсинов и яблок с йогуртом, — а сам сказал, что ему после драк и скандалов есть не хочется.
— Что за страна, — сетовал он, пока я ел. — Восток дикий, и ничего больше, хаос, кошмар. Правильно мы четыре года назад отсюда уехали. А теперь вот опять судьба занесла…
Так он жаловался изо дня в день, с тех пор как мы вернулись в Израиль, и я к этим сетованиям уже привык.
А яблоки-то с апельсинами плоховато сочетаются, не так уж это и вкусно, решил я, но все съел, чтобы не злить отца. В такой день он заслуживал снисхождения.
И тут раздался пронзительный крик, от которого просто кровь застыла в жилах. Ребенка убивают? Крик перешел в хрипение и затих.
— Вот, теперь они еще овцу в подъезде зарезали! — покачал головой отец. — Мы в цивилизованной стране или в каком-нибудь кишлаке в Средней Азии? В Вене такое невозможно. А еще полночи в барабаны бить будут, мы и глаз не сомкнем!
— Это они барашка, а не овцу, — печально поправил я.
— Да какая разница. Хоть верблюда — ну, не здесь же, не в доме. Если так и дальше пойдет, скоро у нас тут стойло будет.
— У них сегодня праздник, помолвка старшего сына. Он женится на дочке мудреца из Бухары. И мы все тоже приглашены. Ну, с ним познакомиться.
— Этого еще не хватало! Могу себе представить, что это за восточный мудрец. Целую проповедь нам прочитает о том, как мудро овец в подъездах резать. Нет уж, спасибо. Слуга покорный.
Мне, конечно, страшно хотелось пойти на узбекскую помолвку, но я знал, что отец никогда не позволит. Честно говоря, мне нравилась барабанная дробь, дразнящие запахи специй и жареного мяса. Но я заранее знал, что если буду просить, то отец придет в бешенство, а мама занервничает. Поэтому я лягу в постель, закрою глаза, буду прислушиваться, принюхиваться и воображать, будто я — узбекский воин, знаменитый полководец и прославленный герой… Я победил в бою орды кочевников-монголов… В увенчанном высокими минаретами и золотыми куполами Самарканде в мою честь устроен роскошный, сказочный пир… Отец будет злиться, и, если честно, меня это радует… Ха-ха, пусть в барабаны бьют сильнее, пусть музыка играет громче… Мне сразу стало стыдно.
Обычно ближе к вечеру я еще выходил во двор поиграть с другими детьми, побродить по поселению или по старому центру. На окраине, обнесенный тройным рядом колючей проволоки, располагался армейский лагерь. Я любил смотреть, как армейские грузовики и джипы проезжают через контрольно-пропускной пункт мимо вооруженных до зубов часовых. Тут же среди гальки валялись старые каски и стреляные гильзы. Каску домой притащить мне, разумеется, никто бы не позволил. Зато коллекцию патронов я, как и другие ребята в нашем поселении, собрал что надо. Но сегодня оставлять отца одного мне не хотелось. В конце концов, я же обещал маме за ним присмотреть.
— Скоро я тебя отсюда увезу! — в очередной раз провозгласил отец. — В США, в Канаду или в Швецию — в какую-нибудь достойную страну, с этого восточного базара, от этих хамов!
Но я каждый день слышал об этих намерениях, поэтому особого значения им не придавал. Отец строил планы, мама работала и два раза в неделю ходила в Тель-Авиве на курсы иврита, и мы никуда и не торопились. Мне не хотелось снова уезжать.
Я доделал уроки, взглянул на часы, вернулся в гостиную и включил телевизор. Показывали вечерние новости.
— Странно, что мамы твоей еще нет, — пробормотал отец, устраиваясь рядом со мной на диване.
«О количестве погибших, — услышали мы голос дикторши, — точных сведений пока нет. Террорист пронес бомбу с часовым механизмом в полиэтиленовом пакете и оставил пакет под сиденьем, а потом вышел из автобуса, по всей вероятности, еще в Тель-Авиве».
— Опять? Господи, за что! — со вздохом протянул отец. Вид у него был раздраженный. — Этого еще не хватало!
На лице молодой дикторши, с праведным негодованием зачитывавшей текст сообщения, застыло выражение ужаса. Что ни слово — удар, что ни предложение — акция возмездия.
«Этот трусливый террористический акт, очередное испытание для нашего многострадального народа, произошел двадцать минут назад в автобусе, следовавшем по маршруту Тель-Авив — Ришон-ле-Сион — Реховот — Рамла».
Отец вскочил. Несколько мгновений он неподвижно стоял перед телевизором, обеими руками опираясь на крышку телевизора и не отводя глаз от экрана.
«Раненые доставлены в больницу Ришон-ле-Сиона. Справки о пострадавших по телефону…»
Постепенно до меня дошло. К горлу подкатила волна тошноты. Сердце билось уже не в груди, а, казалось, заполнило собой все тело и колотится уже в висках.
— Ты понял номер телефона? — закричал отец и забегал по комнате. — Эй! Я с тобой говорю! Какой номер?
Но я не то что номер понять, я слова вымолвить не мог.
— Черт подери эти еврейские цифры! Кто их разберет?! — завопил отец и бросился к телефону.
Потом, по-прежнему сидя на диване, не в силах отвести глаз от экрана, я услышал, как он на ломаном иврите просит позвать маму. Нет, с работы она уже ушла. Когда ушла? Час назад? Час? Неужели тогда… Да нет, быть не может, но вдруг… Как это не волнуйтесь? Так вот просто не волнуйтесь и ждите? Ну и что, что почти каждый израильтянин такое однажды пережил? Мне-то что, от этого легче? Нет, номер не разобрал… Да, в больницу Ришон-ле-Сиона позвоню… Тогда рабах, спасибо. Шалом.
Отец положил трубку и схватил телефонную книгу. Руки у него дрожали, не слушались, он в бешенстве перекидывал страницы и никак не мог найти нужную, беспомощно проводя трясущимся пальцем то по одной, то по другой наискосок — непонятные буквы, загадочные цифры, один ряд, другой, и что за ними?
— Господи, они что, нормальный алфавит выбрать не могли, когда это государство основали?! — простонал отец, как будто эту письменность три тысячи лет назад специально придумали, чтобы усложнить ему жизнь. — Турки вот перешли же на латиницу, и правильно сделали.
Телефонная книга выскользнула и шлепнулась на пол. Отец выругался, пинком отбросил ее на другой конец комнаты, на секунду замер, скрестив руки на груди, взглянул на меня, покраснел, опустил глаза, неуверенно шагнул ко мне и закричал:
— Чего ты тут стоишь столбом! Чего ты на меня уставился! Лучше следи, чтобы номер телефона опять не пропустить!
Номер по телевизору продиктовали уже дважды и даже показали на экране, но я его так и не разобрал. Я не приготовил ни бумагу, ни карандаш, понял, что веду себя как последний растяпа, поглядел в искаженное лицо отца, заражаясь его страхом и неуверенностью, и вдруг с совершенной ясностью осознал, что с мамой случилось что-то ужасное, что она уже не придет и что больше я ее не увижу.
На темно-синем полированном шкафчике у большого, почти до потолка, зеркала в гостиной лежала мамина старая коричневая сумочка, которую она давно собиралась выбросить. Я схватил ее, прижал к груди и зарыдал. «Мама, — шептал я, — возвращайся, пожалуйста! Пусть отец на меня кричит, пусть ругает — мне все равно». Дикторша все еще с «гневом и болью» говорила о «великом горе, постигшем нашу страну». Хоть бы она заткнулась…
«В автобусе пригородного сообщения, следовавшем по маршруту Тель-Авив — Ришон-ле-Сион — Реховот — Рамла, сегодня был совершен террористический акт». — Одни и те же пустые фразы, скорбная торжественность — на военную сводку похоже. А с другой стороны, чем это не война? Разве учительница в школе не повторяла нам: «Мы платим высокую цену, чтобы жить в этой стране, но только здесь мы можем гордиться тем, что мы — евреи. Другой страны у нас нет».
Но в эти мгновения я не мог гордиться тем, что я еврей и что у нас нет другой страны. Это было для меня просто неважно.
Я вспомнил, что вчера вечером мама читала мне сказку. А вдруг она никогда больше не будет читать мне вслух, никогда не утешит? Я еще крепче прижал к себе ее сумочку.
Однако отец не стал меня ругать, а поднял на руки и отнес на диван. Я сидел у него на коленях, а он гладил меня по голове, по лицу, по спине.
— С ней все будет хорошо, — спокойно сказал он. — Все будет нормально, вот увидишь!
Но я молчал и не верил.
— Вот увидишь, — повторил отец задумчиво, рассеянно, как будто говорил сам с собой. Потом он заглянул мне в глаза и продолжал с наигранной бодростью: — Ты же знаешь, она сама всегда говорит: «У нас еще та семейка, от нас так быстро не отделаешься». Мы еще состариться успеем, а до тех пор чего только ни переживем.
Он засмеялся, но смех его звучал фальшиво, почти цинично. И хотя я ему ни капельки не поверил, я чуть-чуть успокоился и пообещал в следующий раз постараться и записать номер телефона.
И я успел записать номер телефона, а отец позвонил в больницу Ришон-ле-Сиона и узнал, что среди раненых мамы нет. Правда, личность некоторых установить еще не удалось. Ему дали еще один номер, как оказалось, тот же, что записал я. Отец сразу же позвонил, поговорил с кем-то на еще более ломаном иврите, чем обычно, и, положив трубку, объявил мне, что пока мамы нет ни среди раненых, ни среди погибших.
— Теперь нам остается только ждать.
Еще несколько минут мы молча просидели на диване. Отец обнимал меня, а я — мамину сумку. На экране появлялись все новые и новые картинки, но я глядел на них и будто не видел, а снизу, из квартиры семейства Ульяф, доносился шум, голоса, музыка, с каждой минутой все громче и громче…
— Господи, в такой день празднуют! — вздохнул отец. — Они что, новости не смотрят?
И тут зазвонил телефон. Мы оба бросились к аппарату. Отец опередил меня и сорвал трубку.
— Да, алло!
По выражению его лица я понял, что это не мама.
— Это Ева, — прошептал он мне.
Ева была наша знакомая, она жила в Иерусалиме. Услышав о теракте рядом с нашим поселением, она забеспокоилась и решила узнать, как мы.
— Что за люди, все утешают, убеждают, что, мол, нечего беспокоиться, — пробормотал отец, положив трубку. — Эта Ева что, не понимает, что ли, каково мне сейчас… А какую чушь несет… И все повторяет: «Не расстраивайся, все будет хорошо!» Ну, ей-то откуда знать?
Еще через несколько минут позвонили в дверь, и снова мы с отцом одновременно сорвались с дивана и бросились в прихожую. Не успев отворить, отец выкрикнул мамино имя. Но, к сожалению, в прихожую вошел господин Ульяф, явно навеселе, с широкой улыбкой и с покрасневшим лицом.
— Заходите, отпразднуйте с нами помолвку моего старшего! — пригласил он.
— Нет, — сказал отец, может быть, даже слишком резко, потому что господин Ульяф помрачнел.
Но уроженцу Средней Азии нельзя нанести оскорбления страшнее, чем ответить грубым отказом на изысканно-вежливое приглашение на праздник, кому как не мне это не знать! Я же еще в детстве книжку «Забавные истории, веселые рассказы и невероятные были далекого и сказочного Узбекистана» от корки до корки прочел. Мне припомнился обычай кровной мести и семьи, враждовавшие на протяжении поколений или даже целых столетий. Поэтому я выбежал на лестницу, схватил господина Ульяфа, который, не говоря ни слова, уже вышел из нашей квартиры, за рукав и торопливо пробормотал:
— Моя мама ехала в автобусе, а автобус взорвался!
— Типун тебе на язык! — закричал отец. — Ты что, не слышал, что нельзя о таком вслух говорить, что это примета дурная?
Но слова отца меня не обескуражили. Дурную примету я знал всего одну, о которой мама как-то рассказывала: «Если споткнешься, переплюнь три раза через левое плечо: "Тьфу-тьфу-тьфу!" — чтобы не сглазили!» Поэтому всякий раз, споткнувшись, я старался побыстрее переплюнуть через левое плечо: тьфу-тьфу-тьфу, тьфу-тьфу-тьфу, тьфу-тьфу-тьфу! Трижды три, так надежнее!
Когда я объяснил господину Ульяфу, что произошло, тот начал громко, многословно и чрезвычайно витиевато выражать свое сочувствие и скорбь о «тяжких испытаниях, кои не постичь ни слабым человеческим умом, ни душой», объявил, что «следует уповать на милость Господню», и пообещал как можно скорее прислать нам наверх жаркого. Потом он похлопал отца по плечу. Тот вздрогнул, что-то пробормотал и захлопнул дверь.
— Уповать на милость Господню?! — горько улыбнулся он, когда мы снова без сил опустились на диван. — Какая уж там милость…
Опять зазвонили в дверь. На сей раз мы не тронулись с места. Это, наверное, госпожа Ульяф с порцией жаркого из бедного зарезанного барашка, решил я, а отец сказал:
— Открой сам. Я сегодня этих узбеков уже видеть не могу.
Но я покачал головой и даже не встал. Потом я услышал, как кто-то поворачивает в замочной скважине ключ. Ни прежде, ни потом я не слышал звука прекраснее. Никакая музыка ни на одном концерте не вызывала у меня такого блаженства. Теперь я опередил отца, добежал до двери первым, и как сейчас помню: мама меня успокаивает, отец плачет, но меня нисколько не смущают его слезы, хотя обычно слезы родителей меня пугали и вызывали неловкость.
На взорванный автобус она опоздала всего на пять минут и поехала на следующем, рассказала мама. После теракта полиция перекрыла движение на выезде из Ришон-ле-Сиона, и ее автобус долго стоял в пробке. Потом транспорт направили в объезд, по неасфальтированным сельским дорогам. Она еще никогда столько военных и полиции сразу не видела. А потом она произнесла ту же фразу, что и моя учительница: «Мы платим высокую цену за то, чтобы жить в этой стране».
Все это мама рассказывала, даже не присев, стоя в гостиной. Я как сумасшедший носился вокруг нее, трогал ее руки, ноги, гладил ее по темным мягким волосам, от которых пахло так, как может пахнуть только от ее волос. Да, это была она. Живая, невредимая. Вдруг мама засмеялась и спросила:
— А моя старая сумка-то тебе зачем?
Я заметил, что по-прежнему прижимаю к груди сумку, покраснел и прошептал:
— Это я так, играл.
И положил ее обратно на шкафчик у зеркала.
Помню, что родители еще долго сидели на диване и тихо разговаривали, а я вдруг ощутил такую блаженную усталость, что положил голову маме на плечо, закрыл глаза и увидел во сне автобус, съезжавший по траве с какого-то холма… Вдали виднелась яма, за ней — густой лес, а в автобусе люди ехали стоя… Они молчали и все держались за руки…
Снова позвонили в дверь. Я вскочил, выбежал в прихожую и отворил. На пороге стояла госпожа Ульяф со сверкающим серебряным подносом в руках, а на подносе лежал приготовленный по всем правилам барашек. Поджаристая, хрустящая корочка была сплошь усыпана зернышками тмина и перца. Рядом с госпожой Ульяф стоял ее муж и улыбался. Увидев маму, он и вовсе засиял:
— Адонаи гадол! Господь велик! — провозгласил он, привлек к себе отца, обнял его и расцеловал в обе щеки.
Из-за спины господина Ульяфа выглядывали его сыновья, близнецы Давид и Аарон, мои одноклассники, дочь Рахель, немного постарше, и самый старший — Шимон, невзрачный молодой человек, не без смущения уставившийся в пол.
Невеста была выше жениха на целую голову. За ней, держась очень прямо и чопорно, выступал седой сухощавый старик с длинной белоснежной бородой. На голове у него была тюбетейка.
Вся компания с шумом, гамом и радостными возгласами устремилась к нам в квартиру. Господин Ульяф поставил на стол бутылку вина, госпожа Ульяф с невестой захлопотали в кухне и принялись нарезать мясо. Бухарский мудрец, старик в тюбетейке, расположился на диване перед телевизором. Давид с Аароном забросали меня вопросами, а господин Ульяф поздравил маму со «вторым рождением». Отец испытал такое облегчение, что к появлению незваных гостей отнесся вполне спокойно и даже пригласил жениха за стол. Маме пришлось несколько раз повторить, как она опоздала на автобус, а отцу — как он подрался на рынке. А я тем временем набросился на жаркое: меня вдруг перестало смущать, что я ем барашка, которого гладил сегодня утром.
Что было потом, я помню плохо, ведь после обильной еды и глотка вина, который мне разрешили выпить за здоровье жениха и невесты, за маму и за государство Израиль, я почувствовал такую усталость, что заснул в кресле и не услышал торжественную речь бухарского мудреца, которую этот немногословный и строгий старик наверняка произнес, пока я спал.
На следующее утро я проснулся раздетый у себя в постели. Из родительской спальни доносился храп отца, а мама снова уехала на автобусе на работу.
Потом я узнал, что «пир» в нашей квартире не затянулся. Семейство Ульяф вскоре попрощалось: нельзя же надолго многочисленных гостей бросать. Всю ночь, до самого утра, они праздновали, играли на карнаях и сурнаях, дутарах и наях, били в дойры так, что стены ходуном ходили. Танцевали в подъезде, разожгли перед домом костер и жарили мясо, так что всем пришлось закрывать окна. Правда, на сей раз весь этот ночной шум, гам, песни и пляски отца совершенно не возмутили.
На следующий день в школе только о теракте и говорили. На большой перемене ученики и учителя столпились в кабинете директора вокруг крошечного черно-белого телевизора. Показывали похороны погибшей девочки. По канонам иудаизма, умерших хоронят как можно скорее. Раввин читал кадиш. Мама погибшей девочки, красивая женщина лет сорока, стояла у могилы с искаженным болью лицом, покрасневшими глазами и всклокоченными волосами. Когда могилу стали засыпать, она громко вскрикнула, вцепилась в пиджак стоявшего рядом мужа и в исступлении дергала его за воротник, пока не оторвала. Дрожа всем телом, она выкрикивала что-то непонятное, то ли жалобы, то ли проклятия. Отец жертвы, безучастно глядевший на все происходящее, обнял ее, все так же безучастно глядя в пространство. Она оттолкнула его и обеими руками вцепилась себе в волосы. Другие скорбящие кинулись к ней, пытаясь хоть как-то утешить. В конце концов ее увели.
— Полиция, армия и службы безопасности разыскивают террористов, — сообщила телеведущая. — Имеются достаточные улики, позволяющие установить их личность. Их арест — лишь вопрос времени.
Учителя и ученики слушали и молчали. Прозвенел звонок, но никто даже не шевельнулся.
Никто из нашего поселения во время теракта не погиб, и это можно было считать чудом. Однако обстановка накалилась, и на какой-то перемене я впервые услышал, как несколько учеников постарше скандируют призыв «Мавет ле аравим!» — «Смерть арабам!». Они выстроились у школьного забора и хором орали свой девиз, словно бросая вызов воображаемому врагу. Ни одного араба на улице видно не было.
На уроке учительница объяснила нам, что такое говорить нельзя.
— Не все арабы — террористы, — подчеркнула она. — Среди них тоже есть достойные люди. Я нескольких арабов лично знаю, и все они — законопослушные граждане Израиля.
Но почему-то в ее устах это звучало не очень убедительно, как будто она сама в это не до конца верит.
После уроков я пошел не обычной дорогой, по апельсиновой плантации, а с компанией других учеников по пологому спуску, где улица вела в центр нашего поселения. С нами отправились сыновья Ульяфа Давид и Аарон, мой лучший друг Лёва, двое эмигрантов из Риги, какой-то первоклашка, которого я не знал, долговязый Ариэль, сын выходцев из Ирака, лучший баскетболист в начальной школе, две девочки из Тбилиси и еще какие-то ребята, точно не помню.
Давид и Аарон уже всем растрезвонили, что моя мама чудом спаслась, и мне пришлось в очередной раз, как и на переменах, рассказывать, как она опоздала на автобус.
— Проклятые арабы! — крикнул Ариэль. — Ну, ничего, мы с ними расквитаемся!
Все остальные промолчали, и это Ариэля еще больше взбесило.
— Да где вам, русским, знать, что такое арабы… — протянул он с презрением и сплюнул. — Трусы вы, тряпки, а не мужчины. Вот мои родители в Ираке на своей шкуре узнали, что к чему. Арабы моего деда убили, ясно вам? А теперь автобусы взрывают.
— Как это — убили? — переспросил кто-то.
— А вот так. Повесили, и все. А он ведь этих арабов ни разу и пальцем не тронул. Это в сорок восьмом году было, когда Израиль образовался. Тогда в Ираке стольких евреев поубивали. Мне мама рассказывала… Арабы нас ненавидят.
Ариэль посвятил нас в свой «план мести». Сначала мы как-то сомневались, медлили, но потом все-таки его поддержали.
На окраине мы насобирали камней и набили ими карманы штанов и ранцы. По «туннелю» мы пробрались на плантацию, выбрали место, где пересекаются две главные аллеи, и шумели до тех пор, пока на наши крики с бранью не выбежал вооруженный дубиной сторож. Это был единственный араб в нашем поселении, которого мы знали.
— А ну прочь отсюда! — пригрозил он. — Нечего вам тут делать.
Говорил он беззлобно, просто по обязанности.
В это мгновение Ариэль подал условленный знак. «Мавет ле аравим!» — крикнул он, а все остальные подхватили. На сторожа обрушился град камней.
Старик выронил дубину и закрыл лицо руками. Потом он разразился проклятиями по-арабски, снова поднял дубину и попытался схватить кого-нибудь из нас: бросился было за одним, потом за другим. Но он был один, а нас по меньшей мере десятеро, мы окружили его, вопили, орали, улюлюкали и со всех сторон обстреливали его камнями. Передо мной на миг мелькнуло его обезумевшее, искаженное от ярости, окровавленное лицо: я заметил рану у него на лбу.
Теперь уже не он нас преследовал, а мы его. На бегу призывая на помощь на иврите и на арабском, сторож кинулся к выходу. Вот он упал, снова вскочил, прихрамывая, побежал дальше. Мы бросились за ним — за ворота, в центр поселения — и гнали его, пока не кончились камни.
— Вы что, спятили?!
Я обернулся и увидел в нескольких шагах полицейского в форме. Я и оглянуться не успел, как все остальные «мстители» точно сквозь землю провалились. Остались только я и араб. Левой рукой он зажимал рваную рану на лбу, а указательным пальцем простертой правой тыкал в меня. «Это все он, он, сукин сын! — причитал араб. — Он, он!» У него заплетался язык. На иврите он говорил с трудом, с неверными ударениями, путая гласные. До сих пор помню его глаза, расширенные от ужаса.
Полицейский схватил меня за ухо. От боли я чуть сознание не потерял. У меня не было сил даже закричать.
Я оказался единственным «из числа малолетних хулиганов и бандитов», которого удалось поймать. В караулке полицейский дважды ударил меня по щеке и записал мою фамилию, адрес и телефон, а араб все это время сидел в другом углу, прижимая ко лбу грязный носовой платок, и тихо ругался. Двое полицейских уговаривали его успокоиться, дружески похлопывая по плечу. Какие именно аргументы они приводили, я не расслышал. Но мне повезло: в конечном счете араб не стал подавать на меня в суд.
— Нельзя никого трогать! Это запрещено! Это уголовное преступление! — несколько раз повторил шеф местной полиции, пытаясь придать голосу необходимую в таких случаях строгость, но напрасно: его, добродушного, приземистого, лысеющего, весь городок знал как медлительного, скучного, сонного толстяка, который только во время трансляции футбольных матчей и просыпался.
Вот и на сей раз говорил он скорее грустно, чем грозно:
— Израильские арабы — такие же граждане нашей страны. Не все они террористы. Нельзя же всех стричь под одну гребенку, ты же не фашист.
Он произнес положенную речь, пригрозил «не упускать меня из виду», попытался выведать имена других «мстителей», но оставил меня в покое, как только я сказал «нет».
— Что же мы за детей вырастили? — со вздохом заключил он. — Раньше все по-другому было… Да, не знаю, что дальше будет… Вся страна катится к чертям собачьим… Мне-то уж ее точно не остановить… Да и кому это по силам?
Он с брезгливым выражением махнул рукой, повернулся ко мне спиной, потом еще раз посмотрел на меня и показал мне кулак:
— Ну, смотри! — пригрозил он. — Еше раз попадешься, уж я тебя…
Он не закончил фразу, тихо выругался и ушел к себе в кабинет.
Почти до вечера просидел я в участке, уставившись в угол, и в конце концов мне стало казаться, что я — это не я, а кто-то другой. Это кто-то другой бросался камнями в старика, это кто-то другой вроде и не хотел, а пошел вместе со всеми, чтобы его не обозвали маменькиным сынком и трусом. Может быть, ничего этого и не было? И я все это только придумал? Или увидел во сне?
Как во сне я смотрел на родителей, что-то долго обсуждавших с полицейскими. Мама улыбалась, кивала, что-то долго, многословно объясняла, несколько раз просила извинения, а отец так сжал мою руку, что я вздрогнул от боли.
— Яблочко от яблони недалеко падает, — вздохнула мама, когда мы вышли из участка. — То отец в полицию попадет, то сын. Хорошенькая семейка, нечего сказать!
— Это не мое влияние! Я его такому не учил! — сердито возразил отец.
Потом они оба посмотрели на меня, и мама отрезала:
— А ты вообще молчи! Как будто тебя нет! Чтобы я ни слова от тебя не слышала! Понял?
Да я и так молчал. Что ж мне еще оставалось?