IV. Маски
Нидерланды — совершенно свободная страна, втолковывала мне мама. Даже проститутки по вечерам сидят себе за витринными стеклами в тепле, ни дать ни взять манекены, а не бродят по улицам в коротких юбках и не мерзнут.
В свои девять слово «проститутка» я, само собой, слышал, но всегда думал, что это ругательство, ну, вроде мерзкого чудовища, страшилища из сказок. А тут женщины, сидят себе, иногда мне улыбаются или подмигивают, если замечают, что я на них смотрю, — ничего противного…
— Проститутка, — пояснила мне мама, — это женщина, которая отдается мужчинам. За деньги. Мужчина платит, и немало, чтобы провести с проституткой ночь в постели.
— А за что он должен платить? — удивленно спрашиваю я.
— Ну, как же, — без тени смущения просвещает меня мама, — они обнимаются. Ласкаются.
Когда я по ночам замерзал, то забирался к родителям в постель и прижимался к маме. Но почему за это нужно деньги платить? Да, странные какие-то эти взрослые…
В этом городе мне нравились не только симпатичные женщины, которые по вечерам сидели у окон, водрузив бюст на подоконник, но и вода, бесчисленные каналы, на которых многие люди жили в домиках-лодках, даже с электричеством. А еще я радовался узким островерхим домам, смотревшимся в каналы, разноцветным, со смешным брусом наверху для подъема с барж всяких грузов.
Мы с родителями каждый день гуляли вдоль каналов, по Принсенграхт и Кейзерграхт, на Рембрандтсплейн и площади Дам, а потом опять по извилистым узким улочкам, по маленьким мостикам, по кварталу красных фонарей, мимо симпатичных женщин и далеко не столь симпатичных мужчин, на вокзал, потом обратно той же дорогой, пешком, из центра по широкой, забитой машинами улице в наш крошечный пансион. С конца июня по середину октября семьдесят пятого года мы день за днем обходили город, и к концу этого срока я знал почти все улицы, все примечательные здания, все номера трамваев и автобусов.
Вот только людей не знал.
Я смотрел, как они идут на работу или с работы, сидят в ресторанчиках или кофейнях, читают газеты на скамейках в скверах, смотрел, как они что-то обсуждают, смеются, смотрел, как дети с ранцами за спиной выходят из школы. Но о чем они говорят, я не понимал, знал только несколько выражений — «Данк у», «алстублифт», «ик вехряйп у нит», — важная фраза, ее не мешало запомнить на всякий случай.
Амстердам был небольшим лабиринтом из камня и воды. Слоняясь по улицам, мы пытались убить время. Но время, казалось, замерло. Сначала мы ждали, что голландские власти дадут родителям разрешение на работу, потом — вид на жительство, потом — новозеландскую визу, потом — шведскую, потом — французскую, потом — норвежскую. Десять раз прошли до вокзала и десять раз вернулись, и тут пришел первый отказ. Еще через две прогулки — второй, еще через семь — третий, и началось…
— Твой отец живет ожиданием будущего, — говорила мама. — Вроде как море хочет вычерпать или собственную тень поймать…
Но я и не пытался понять, о чем это она…
О существовании города Амстердама и страны Голландии я узнал только на Западном вокзале в Вене. Сначала родители объявили мне, что мы едем в Париж, а оттуда — в отпуск на южное побережье Франции. Помню, как незадолго до отъезда я ночами лежал в постели, прислушиваясь к тому, что вполголоса обсуждают родители. Судя по тону, говорили они о чем-то поважнее отпуска. А потом я заметил, что родители упаковывают больше вещей, чем требуется для обычных каникул. Ну зачем брать с собой семейный фотоальбом, почти все книги, мамины серебряные столовые приборы и украшения, которые ей подарили еще в Союзе? Когда я спросил маму об этом, она не сразу нашлась, что ответить, сердито посмотрела на меня и наконец сказала:
— Ты еще маленький, тебе этого не понять, мало ли что понадобится.
— Мне скоро девять будет! — возмутился я.
— Да уж, совсем взрослый!
Мама рассмеялась и спрятала серебро в маленький темно-синий еще советский чемоданчик с обитыми сталью уголками, который предстояло нести мне.
Отец полагал, что я слишком много вопросов задаю, — потом, мол, все узнаешь. Родители явно считали меня идиотом.
Вечером накануне отъезда в комнате стояли четыре больших чемодана и один маленький. Мама нервно обошла квартиру, обдумывая, что еще взять с собой и что оставить.
В этот день я с гордостью вручил родителям свой табель с оценками за третий класс начальной школы. Я в конце концов так хорошо заговорил по-немецки, что учительница объявила: «Больше у тебя ни троек, ни четверок с минусом нет! Самое трудное уже позади!» И похвалила меня перед всем классом.
Однако наш с учительницей восторг родители, кажется, не разделяли. Они даже не улыбнулись.
— Хорошо, хорошо! — сказала мама, спрятала табель в папку с документами и тоже убрала ее в чемодан.
— Здорово, продолжай в том же духе! — похвалил отец.
Но в табель он едва заглянул. Теперь я окончательно убедился, что родители меня больше не любят. После отпуска все расскажу Лене, — она живет этажом выше. Лене было одиннадцать, она была очень умная и никогда не терялась. Только ей я позволял говорить о моих родителях «странные» или «глупые» и играть в мои игрушки. Но было в этом скоропалительном отъезде что-то подозрительное, и почему-то я никак не мог отделаться от ощущения, что Лену увижу не скоро.
Мои опасения подтвердились на вокзале. Родители меня обманули. Наш поезд шел к неизвестному месту назначения — в Амстердам.
— Голландия, — втолковывал мне отец уже в купе, — это красивая страна на Северо-западе Европы. Она находится у моря, а некоторые ее области — даже ниже уровня моря, но их защищают плотины. Город Амстердам, как и твой родной Ленинград, расположен на множестве островов. Но самое главное, там живут люди, которые всегда хорошо относились к евреям и вообще к иностранцам. Тебе там понравится. Это очень красивая страна…
— В Австрию мы больше не вернемся, — перебила его мама. — Вот что отец тебе хотел сказать.
Мне все стало ясно. Отдельные части головоломки, которая никак не складывались, наконец заняли свои места, и я увидел картинку. Я вспомнил об игрушках и рисунках, оставшихся в венской квартире. Вот так же три года назад мы уезжали из Израиля. Хорошо хоть, мама мои детские книжки с собой взяла.
— Ну зачем нам уезжать? — закричал я, едва сдерживая бешенство. — Зачем опять уезжать? Вечно мы вот так уезжаем, а я и с друзьями проститься не успеваю! Даже с Леной не попрощался! А вы мне никогда ничего заранее не рассказываете! Я вас ненавижу! Не поеду я никуда!
Тут я вскочил, затопал ногами и зарыдал.
— Ну-ка замолчи и успокойся. Еще твоих истерик нам не хватало, — но мама произнесла это довольно мягко.
Отец взял меня за плечи и заставил сесть.
— Мама, — пояснил он, — потеряла работу, потому что австрийские власти нам разрешение не продлили. А меня самого из библиотечного книгохранилища, как ты знаешь, еще раньше уволили. Так что теперь попытаемся обосноваться в Нидерландах, в самой симпатичной стране Европы!
— Твой отец полагает, что голландцы все это время только его и ждали и сейчас встретят с распростертыми объятиями, — вставила мама и горько усмехнулась. — По-моему, лучше было бы в Израиль вернуться. Иначе зачем нам вообще израильское гражданство? Сто раз говорила, не надо было нам оттуда уезжать! Надо же наконец научиться принимать то, что посылает судьба! Вот нас занесло в Израиль, а мы вместо того, чтобы там остаться, бегаем, носимся, как крысы в лабиринте, как белки в колесе!
— Слушай, замолчи, а? — прикрикнул на нее отец. — Дай мне с ребенком поговорить!
И мама правда замолчала, отвернулась, достала из сумки журнал и углубилась в чтение.
Из объяснений отца я и половины не понял. Почему Нидерланды лучше Израиля, меня мало интересовало. Меня занимали вещи поважнее: почему родители не сказали мне правду? Когда я спросил отца об этом, он недовольно пробормотал:
— Я не хотел, чтобы ты об этом всем раззвонил. Всегда ведь завистники найдутся.
Его ответ меня не устроил.
Мама выключила свет в купе, взяла меня на колени и крепко обняла. Отец сидел напротив, прижавшись лбом к оконному стеклу. В темноте я мог различить только его силуэт.
Слева от нас с мамой сидел еще один пассажир, небрежно одетый человек средних лет с жидкими светлыми волосами и обвисшими, как брыльки у бульдога, щеками. Он вошел в купе перед самым отправлением, тихо пробормотал: «Хуэ авонт», уселся и сразу же заснул, откинув голову и открыв рот. Он громко храпел, даже подвывал во сне, как дрель нашего венского соседа, который почти каждые выходные что-то переделывал у себя в квартире.
— Он так всю ночь прохрапит, мы и глаз не сомкнем, — мрачно предрек отец.
— А он специально сегодня в Амстердам поехал, чтобы тебя позлить, — подтвердила мама. — Вот подожди, пройдет год, другой, и сыночек твой будет совсем как ты.
Но я так устал, что даже возражать не мог. Храп нашего попутчика мне нисколько не мешал. Не успели мы доехать до Санкт-Пёльтена, как я заснул на маминых коленях.
На следующее утро я проснулся уже в Дюссельдорфе. Глаза у мамы покраснели. Лицо было бледное, немного опухшее.
— Вот так всю ночь мысли какие-то в голову лезли, сидела, сидела, так и не спала совсем, — сказала она.
— Нечего голову ломать, я для себя уже все решил. Так что выспался на славу, — провозгласил отец.
Наш попутчик тоже проснулся и что-то пробормотал по-голландски. Достал из кожаного чемоданчика термос, булочку с колбасой и две яйца вкрутую. Потом разложил на коленях газету, очистил яйцо, целиком засунул его в рот, откусил кусок булочки и отпил из термоса. Я не мог отвести взгляд от второго, еще нетронутого яйца, которое лежало у него на коленях.
Голландец усмехнулся, подмигнул, взял яйцо и протянул его мне и сказал:
— Ко-ко-ко!
— Нет, спасибо, не стоит! У нас с собой завтрак. Нет, спасибо, не нужно! — запротестовала мама.
Но я уже начал облуплять яйцо, а скорлупу клал нашему попутчику на колени.
— По крайней мере скорлупу мог бы в мусорную корзину бросить, — сказал отец.
— Ничего страшного! — ответил наш попутчик на совершенно правильном немецком, но с сильным акцентом.
— Ты хоть поблагодари господина! — напомнила мне мама.
— Спасибо! — чавкая, пробурчал я.
Попутчик рассмеялся, с любопытством оглядел меня и спросил:
— А вы что, в Амстердам едете?
Родители кивнули и демонстративно уставились в окно.
— В отпуск?
Он, наверное, неправильно истолковал реакцию моих родителей.
Я их опередил:
— Нет, мы уезжаем навсегда.
Мама незаметно пнула меня ногой, а отец вполголоса застонал и покачал головой.
— Ах, вот как? — удивленно переспросил незнакомец.
— Да, потому что мама в Австрии потеряла работу. Теперь мы в Голландию переселиться хотим. Но вообще-то мы из Советского Союза. И в Израиле пожить успели.
Родители в ярости, и это меня страшно радует. Отец нервно зашаркал ногами, мама пнула меня еще чувствительнее.
Наш попутчик свернул жирную газету, но оказалось, что в маленький контейнер для мусора она не лезет. Тогда он подмигнул мне и сунул газету под сиденье.
— Мой папа не хочет жить в Австрии, потому что Гитлер и все главные фашисты оттуда, — продолжал я. — А мы же евреи…
Тут отец вскочил и заорал по-русски:
— Если ты сейчас же не заткнешься, щенок, открою окно и вышвырну!
Мимо проплывали бесконечные зеленые луга, проселочные дороги, обсаженные редкими тополями, и фермы, тоже редкие. Всюду зелень, до самого горизонта. Однообразный пейзаж. Да, здесь из окна падать как-то скучно.
На эту вспышку ярости голландец реагировал добродушной ухмылкой и снова мне подмигнул. Потом извлек из кармана жестяную чашечку.
— Чаю? — спросил он.
Я кивнул.
Родители сосредоточенно смотрели в окно, как будто хотели сосчитать каждое дерево и каждую ферму. Я глотнул и сморщился:
— А можно сахару?
Тут родители одновременно, как по команде, обернулись ко мне.
— Да замолчишь ты наконец? — прошипела мама.
— Идиот! — прошептал отец.
Потом он впервые за все это время посмотрел в глаза нашему попутчику.
Голландец широко улыбнулся и протянул ему руку:
— Ян де Врис, — представился он. — Рад познакомиться.
Отец пожал его руку и в свою очень представился, а за ним и мы с мамой.
— Вы уже бывали в Амстердаме? — спросил де Врис, подавая мне кусочек сахара, завернутый в бумажку с надписью «Кафе Мьюзием».
— Нет.
— О, Амстердам — очень красивый город. Вам непременно понравится. Вена — тоже красивый город. Но, если вы евреи, я вполне понимаю, что вам она не по душе. Ни в Ленинграде, ни в Израиле я, к сожалению, еще не бывал. Все времени нет. Да и денег маловато. У меня ведь в Амстердаме маленький магазинчик, не в центре, правда, так, на окраине. Торгую всякой всячиной. Да вы, может, и не знаете, каково это — в малом бизнесе. Едва сводишь концы с концами. Знаете, вот впервые за много лет в отпуск съездил. На несколько дней, в Зальцкаммергут, в Санкт-Гильген. Горы там чудные, скажу я вам. Таких у нас в Голландии днем с огнем не найти. А потом Вена… Вот, кстати, моя карточка, адрес магазина. Может, заглянете как-нибудь. Все недорого.
Мои родители слушали с мрачным видом, но Ян де Врис не смутился и продолжал:
— Про Советский Союз такие ужасы рассказывают. Какое насилие над личностью, какой антисемитизм… Один мой приятель туда ездил, говорит, все безнадежно. Безнаде-е-ежно… — протянул он. — Все серое, свинцовое, нет спасенья… Но зато это страна высокой культуры, тут не поспоришь…
— Да-да, — пробормотала мама и посмотрела на часы.
— Через два часа будем в Амстердаме, — объявил де Врис.
Мама вздохнула.
— А Израиль наверняка удивительная страна, — продолжал свой монолог голландец. — Это надо же, спустя две тысячи лет еврейское государство возродилось! Один мой приятель, еврей, туда уехал сразу после войны. Всю немецкую оккупацию в подвале просидел. А теперь живет в кибуце, часто в Амстердам приезжает и рассказывает, какое у них там строительство развернулось, у-у-у!
Де Врис как следует отхлебнул чаю, причмокнул, облизнулся и вытер рот рукавом свитера.
— С ромом-то, оно вкуснее, — заключил он и запихнул термос в сумку.
Он зевнул, потянулся, коснувшись кончиками пальцев решетчатой багажной полки над головой.
— Мяу! — пропел он. — Устал, потягиваюсь, как кот.
С каждой минутой этот Ян де Врис мне все больше нравился. И почему только родители так злятся? Непонятно…
— Позвольте задать вам один очень личный вопрос… — Теперь голландец обращался к моему отцу: — А почему вам в Израиле не понравилось? Вы же евреи!
Родители переглянулись и промолчали.
— Папа думал, что там всем счастье раздают, бери — не хочу, и что там все живут в мире и согласии, как братья и сестры, — выпаливаю я.
— Да замолчи наконец! — Взбешенное лицо мамы придвинулось совсем близко. — Что это за чушь! Если ты сейчас же не заткнешься, я тебя отлуплю прямо тут, у него на глазах. Понял?
Мне стало ясно, что лучше и правда помалкивать, а не то произойдет катастрофа.
Де Врис переменил тему. Он разглагольствовал о себе, о своей родине — Голландии — и о жизни в целом. Когда поезд на тихом ходу стал проезжать предместья Амстердама, приближаясь к Центральному вокзалу, я уже знал о нем все. Я знал, что де Врис дважды был женат, что платит алименты на дочь, что сейчас он живет с молодой женщиной, которая, как он подозревает, ему изменяет, что ему сделали две операции — на желудке и на глазах, — что он католик, но в церковь не ходит, что на последних выборах он голосовал за христианско-социальную партию, что налоги в Голландии непомерно высокие, а политики, как и везде, сплошь лживые и продажные, что молодым только бы на демонстрациях кричать, нет чтобы работать, что нельзя было Индонезии независимость предоставлять, но что искра Божья, несмотря ни на что, в каждом, независимо от цвета кожи.
Я взглянул на родителей. Они явно страдали.
Перед тем как проститься, де Врис спросил, есть ли у нас жилье в Амстердаме. Я покачал головой.
— Вот, пансион маленький в пригороде, рекомендую. Очень простенький, дешевый, но чисто.
Де Врис достал из портмоне еще одну визитку и огрызком карандаша нацарапал что-то на обратной стороне. Отец с угрюмым видом сунул ее в карман и поблагодарил, неразборчиво пробурчав что-то на смеси русского и немецкого.
Голландец помог нам перетащить багаж в зал ожидания. Потом он попрощался, хлопнув меня по плечу, и добавил, что я парень смышленый.
— Приятно было с вами поболтать, — добавил он, а потом исчез в привокзальной толпе.
После долгой тряски в поезде пол у меня под ногами покачивался. В огромной толпе мне стало как-то страшно — вдруг задавят? Со всех сторон до меня доносились обрывки разговоров на чужом языке, которого я не понимал. Из громкоговорителя донесся женский голос, коротко, отрывисто объявивший что-то непонятное. Слова на рекламных щитах и объявления на табло почему-то показались мне знакомыми, но понять, что они значат, я не мог.
Мы перешли в зал ожидания, где было потише, но душно и накурено. Тощий молодой человек с длинными, до плеч, волосами нервно расхаживал туда-сюда и курил.
Отец решил, что мы с ним подождем на вокзале, а мама пока поищет в городе дешевое жилье.
— А пансион, о котором дяденька в поезде говорил?
— Кто знает, что это за дыра, еще окажется бордель какой-нибудь. И вообще, после всего, что ты сегодня натворил, сиди и помалкивай. Чтоб тебя и не слышно было!
Потом отец принялся поучать маму: вот какую комнату надо снять, за столько-то и столько-то, с такой-то мебелью…
— Я помню, что с деньгами у нас не густо. Я еще не окончательно спятила. Хочешь — иди и ищи сам!
— Да что ты сразу…
И они стали спорить шепотом, но возбужденно жестикулируя. Через некоторое время мама и правда ушла искать комнату. А я привалился к плечу отца и мгновенно заснул.
— Ю вонт рум?
Я вскочил и открыл глаза. Перед нами стоял молодой человек, который все это время расхаживал неподалеку.
— Ю вонт рум? Ай хэв рум. Вери чип. Вери гуд.
— Нет! — оборвал его отец, но незнакомец не отставал.
— Ю кам виз ми, ай шоу ю. Рили гуд плейс. Онли твенти гилдерс пер найт.
Тут отец встал и произнес по-русски длинную фразу, в которой в весьма нелестном контексте упоминалась мать молодого человека. Меня очень удивило, что отец знает мать совершенно незнакомого голландца и даже собирается сделать с ней что-то странное. Но я уже перестал изумляться тому, что говорил и делал отец. Длинная фраза возымела действие. Либо молодой человек знал русский и решил спасать свою мать, либо и так догадался, что отец у него комнату не снимет. Так или иначе, он вскинул руки, словно защищаясь, и попятился.
— Окэй, окэй, — сказал он. — Ю донт вонт. Ай гоу.
Однако из зала ожидания не ушел и даже опять закурил сигарету.
Я снова привалился к отцовскому плечу и заснул. Мне приснилось, что я куда-то еду вместе с де Врисом. Он глотнул из термоса, а потом протянул его мне. Мне очень хотелось пить, и я тут же его осушил. Это был чай с ромом. Я еще никогда в жизни не пробовал ром. Он приятно щекотал нёбо и отдавал то ли медом, то ли шоколадом. Вдруг поезд резко остановился, я соскользнул с сиденья и упал на колени.
Я стоял на полу на коленях. Отец взял меня под мышки и посадил на скамейку. Потом стряхнул с моих штанов приклеившиеся окурки. Я сразу же снова заснул и проснулся, только когда до меня, словно издалека, донесся мамин голос.
— Да я же тебе уже объясняла, — доказывала она, — это все бесполезно. За такие деньги в центре города тебе даже собачью конуру не сдадут.
— А я хочу в собачью конуру! — заявил я.
— Тебя никто не спрашивал.
— Ну и что нам, по-твоему, делать?
— Так где же пансион этого человека из поезда?
Отец достал из кармана штанов визитную карточку.
— Кёйкенстраат, семнадцать. И где это, интересно?
— План города я раздобыла, — сказала мама.
Спустя почти час, после тряски в трамвае и утомительного марш-броска, мы стояли перед мрачноватым кирпичным зданием пансиона. Над звонком красовалась надпись «Беллен», и я невольно вспомнил о собачьей конуре.
Маме пришлось звонить трижды, и только потом дверь со скрипом отворилась. К нам вышла женщина лет шестидесяти, с бледным лицом и с сеткой на рыжевато-русых волосах. Она недружелюбно оглядела нас с головы до ног и произнесла что-то по-голландски.
— Мы бы хотели снять номер на двоих… с ребенком, — по-немецки сказала мама.
Женщина подняла брови и затрясла головой.
— Ик вехряйп у нит, — отрезала она.
— На двоих, с ребенком, — еще раз попыталась было мама.
— Ик вехряйп нит, ват у вилт.
— Номер на двоих, дешевый, — повторила мама, показывая ей три пальца.
Женщина задвигала нижней челюстью, как будто что-то пережевывая, помолчала и снова окинула нас скептическим взглядом. По-моему, наше появление ее не озадачило и не насторожило, на самом деле, она даже наслаждалась этой ситуацией. Внезапно я догадался, что она прекрасно понимала каждое слово. Я почувствовал, что она над нами смеется. В ту же минуту, кажется, родители тоже догадались.
— Да она просто прикидывается, я вам точно говорю, — сказал отец по-русски. — Молчит, ничего не отвечает…
— А черт его знает… — Мама, по-моему, тоже была озадачена.
Тут хозяйка пансиона заулыбалась, взгляд у нее потеплел.
— Так значит, вы не из Германии? — спросила она на хорошем немецком, почти без акцента.
— Нет, мы из Австрии приехали, — заикаясь от изумления, пробормотала мама.
— Но вы ведь и не из Австрии родом?
— Нет, из России. Мы эмигранты, — заверила ее мама и покосилась на отца, а он пожал плечами.
— Входите, — любезно сказала голландка и распахнула дверь. — У меня есть для вас недорогая комната. Она вам понравится.
Мы поднялись по узкой крутой лестнице. Было душно, пахло нафталином.
— С войны, — поясняла голландка за моей спиной, — мне по-немецки и говорить неприятно. Но если вы эмигранты из России — это другое дело… Сюда, пожалуйста, наверх, сначала направо, потом налево. Пятый номер. Тихая комнатка, с раковиной, с душем. Туалет в коридоре. Раскладушку для мальчика я принесу. Бесплатно, само собой. Будете платить только за двухместный номер.
Нашу хозяйку звали госпожа Гейскенс, и она уже лет двадцать как овдовела. О своем покойном муже она говорила редко. «В молодости я и получше моего Хриса выбрать могла… — сказала она как-то небрежно, а потом, подумав, добавила: — Но могла и похуже».
Госпожа Гейскенс была строгая и немногословная. Каждое утро она подавала нам в столовой завтрак. Казалось, что накануне вечером она получила печальное известие, и потом всю ночь не спала. Только спустя месяц она стала в нашем присутствии произносить что-то более сложное, чем «да» и «нет». Спустя еще несколько недель она объявила нас «постоянными клиентами», по утрам стала присаживаться за наш столик и рассказывать в телеграфном стиле короткие, по большей части довольно скучные истории о собственном прошлом и настоящем. Нам она никогда никаких вопросов не задавала.
Однажды я упомянул о Яне де Врисе. Она наморщила лоб и презрительно прищелкнула языком — то ли цыкнула, то ли пискнула.
— Да, знаю такого, — сухо произнесла она. — А лучше бы мне его и вовсе не знать.
Больше я из нее ни слова не вытянул.
А я часто вспоминал о симпатичном попутчике. Его магазин с «очень дешевыми товарами» просто не выходил у меня из головы. В моем воображении возникала сказочная, утопающая в таинственном свете красных, зеленых и синих ламп лавка, где громоздились на полках капитанские фуражки, матроски, модели бригантин и каравелл, кукольные домики, шкатулки и вазы, полные старых монет, банкнот и почтовых марок, граммофоны и яркие игрушки, и, конечно, карнавальные маски. В том, что де Врис торговал карнавальными масками, я нисколько не сомневался, может быть, потому, что мне отчаянно хотелось маску чертика с острыми рожками и высунутым красным языком, вроде той, в которой однажды явился на школьный карнавал мой одноклассник, сосед по парте Герхард Эльшик. Но когда я начинал канючить: «Ну, пойдемте, ну, сходим к нему в магазин, ну, только посмотрим», — родители недоумевали и даже сердились.
— У нас что, по-твоему, дел поважнее нет? — спрашивал отец.
— Там все очень дешево! — уговаривал я. — Всё лучшего качества!
— Ну, сам подумай, — убеждала меня мама. — У нас и так чемоданы вот-вот лопнут. Как же мы еще что-то покупать будем?
— Он нам опять все уши прожужжит, — вставлял отец, — а я больше про Индонезию слушать не хочу.
— Но я хочу его магазин посмотреть! — повторял я. — Ну, пойдемте со мной, ну, пожалуйста! Так нечестно!
— Как ты с нами разговариваешь! — вскипел отец. — Что это за наглость! Еще одно такое слово, и получишь пощечину!
Я обиженно поплелся в угол.
— Слушай, — сказал мама, — сейчас нам не до твоего де Вриса. Но я тебе обещаю: если придется уехать из Амстердама, накануне отъезда обязательно к нему зайдем.
Я поневоле смирился.
Четыре месяца, что мы провели в Амстердаме, больше всего запомнились мне скукой. Родители, правда, часто ходили по каким-то учреждениям и консульствам, но мне каждый раз, когда они исчезали в кабинете очередного чиновника, приходилось ждать в приемной. Я сидел и ждал в обществе взрослых, которые говорили о чем-то непонятном.
Мои родители быстро поняли, что голландские власти им вид на жительство не дадут. Экономический кризис поразил не только Австрию, рабочие места для иностранцев сокращали и в Голландии. У новых иммигрантов не было никаких шансов. Да и в консульствах других европейских государств моих родителей ждали неутешительные ответы. Но отец никак не хотел принять очевидный факт.
— А давайте попробуем получить вид на жительство в Швеции! — говорил он. — Вдруг получится!
Или:
— Вот в датском консульстве мы еще не были. Датчане всегда к евреям очень хорошо относились. Во время войны всех своих евреев спасли. Может, они войдут в наше положение.
Мама только вздыхала, и мы отправлялись в очередное консульство.
Разнообразие в это монотонное существование вносили только поездки в Зандфоорт, на море, в Харлем, в Гаагу, в Утрехт и в Лейден. Всюду мы упорно обозревали достопримечательности: церкви, дворцы, музеи. Меня это все не особо интересовало, но отец настаивал:
— Если уж мы в этой стране остаться не можем, давайте ее хоть посмотрим хорошенько.
Нам приходилось экономить, поэтому о ночлеге за пределами Амстердама нечего было и думать. Каждый город мы были вынуждены осматривать за день.
Просветительская поездка серьезно обсуждалась накануне. В семь утра — отъезд. В восемь — картинная галерея. В одиннадцать — дворец и дворцовый парк. В половине первого — обед на улице: булка с маслом и с джемом. В час — музей современного искусства. В половине третьего — еще один музей или выставка. С четырех до шести — прогулка по историческому центру города, осмотр местного собора и других достопримечательностей. В восемь — отъезд. Само собой, мы везде ходили пешком, мы не могли тратить деньги на трамвай или автобус. После таких поездок я с ног валился от усталости.
Эти достопримечательности я давным-давно забыл, зато хорошо помню немногих, с кем познакомился в Голландии. Особенно мне запомнился некий господин Нансен, высокопоставленный норвежский дипломат.
В тот день, когда я с ним познакомился, я как раз уже битый час ждал в приемной норвежского консульства. На украшавших стены картинах, на глянцевых фотографиях в узеньких рамочках из алюминия или белой пластмассы были изображены фьорды зимой, фьорды весной, фьорды летом и фьорды осенью. В шведском консульстве висели лесные, морские и озерные пейзажи, в датском — луга и вересковые зеленые пустоши, где-то на горизонте сливавшиеся с голубым небосводом. Небо на всех картинах во всех консульствах было безоблачное.
Раннее утро. Я снял ботинки, улегся на кожаном диванчике и сразу заснул. Секретарша, которая вела прием посетителей, ничего мне не сказала, а сами немногочисленные посетители явно не возражали.
Во сне мне привиделось, как де Врис в неярком, таинственном свете разноцветных ламп надевает на меня картонную ослиную маску. Но ослом мне быть не хочется, и я показываю на маску крокодила, лежащую на верхней полке. «Ну и достань сам!» — говорит де Врис, но она слишком высоко, мне до нее не дотянуться. В отчаянии я ищу стул или приставную лестницу, но среди множества вещей ни стула, ни стремянки не нахожу. «Значит, пока останешься ослом», — заключает де Врис. И тут откуда ни возьмись появляются родители и начинают надо мной смеяться. Мне ужасно обидно, что они застали меня с ослиной головой на плечах. А еще рядом с ними стоит какой-то незнакомец и тоже смеется.
— Хорошо, что у нас такой мягкий диван, — сказал незнакомец на правильном немецком, сильно растягивая гласные. — Так значит, это ваш сын. Доброе утро. Выспался?
— Да, — застенчиво прошептал я, не сразу осознав, что я не в лавке у де Вриса. На всякий случай я ощупал лицо. Нет, ослиной головы вроде нет.
Норвежцу на вид было около пятидесяти. Он был значительно выше отца, с соломенными волосами и тонкими, жидкими усами. Ресницы и брови у него тоже были соломенные. Такого альбиноса я в жизни не видел.
— Это господин Нансен, — сказала мама и, поскольку я не поднимал головы и продолжал молчать, пояснила норвежцу: — Он сегодня такой бука. В виде исключения. А обычно-то как разболтается, его и не остановить.
Норвежец большой ладонью взъерошил мне волосы, а потом снова обратился к родителям:
— Значит, как договорились. Я сам займусь вашим делом. Вы придете сюда через десять дней, и я вам сообщу, чего мы добились.
Он пожал руку сначала отцу, потом маме, несколько дольше задержав ее руку в своей, а потом, к моему удивлению, положил ей руку на плечо.
— Знаете, у вас с вашим образованием не должно быть в Осло никаких проблем с поиском работы. Но вот ваш муж…
— Согласен на любую, — поспешил вставить отец. — Я не привередлив, меня любая работа устроит.
Когда мы возвращались обратно в пансион, отец ужасно радовался.
— Норвегия! Только представьте себе, Норвегия! — несколько раз повторил он умиленно, будто нашептывая нежности на ушко любимой. — Это же страна, в которой жить одно удовольствие: чистенькая, аккуратная, богатая, никакого антисемитизма, о ксенофобии тоже не слыхать, социальное обеспечение на высоком уровне, погода как в Ленинграде, дружелюбные люди, прекрасные пейзажи… Ну, немножко, может, на отшибе, не в центре Европы. Ну, может, немножко скучновато. Но это все чепуха, мелочи.
Отец, как никогда, расправил плечи и, как никогда, сиял. Он шел быстрым шагом, легкой походкой, как будто снова превратился в молодого человека, которого я не знал и которым он, может быть, никогда и не был. Он не просто шел. Он пританцовывал. Как триумфатор. Как победитель. Как самовлюбленный эгоист.
— Да у нас еще и виз нет, — парировала мама. Особого восторга у нее в голосе не ощущалось. — Пока штамп в паспорте не поставят, радоваться рановато. Что-то я обещаниям этого Нансена не очень верю.
— А ведь ты ему очень понравилась. Как он на тебя смотрел, руку пожимал, даже руку на плечо тебе положил. Госпожа то, госпожа сё… Если бы я тебя так хорошо не знал, мог бы и приревновать. А вдруг он втайне надеется, что ты с ним…
— А ну прекрати сейчас же! Да еще при ребенке!
Мама бросила на меня быстрый взгляд, но я притворился, что не слышал.
Маме было тридцать шесть, и она была красивая. Я чувствовал: шутка отца каким-то образом связана с симпатичными женщинами в витринах квартала красных фонарей, но то, что он сказал это о маме, отталкивало и даже пугало.
— Какой противный альбинос, — поежилась мама. — Может быть, человек он и очень достойный, но урод уродом…
Она рассмеялась.
— Но для него ты — страстная еврейка, яркая южанка. Эти северяне просто без ума от таких женщин… — возразил отец.
Мама рассмеялась еще громче. «В следующий раз дам этому Нансену по морде», — решил я и сжал кулаки.
Но я так и не отважился хоть пальцем тронуть норвежского верзилу, при том что родители время от времени таскали меня с собой в консульство. Неизменным оптимизмом господина Нансена невольно заражался и отец. Каждая беседа вселяла в него новую надежду. Нансен всегда приветствовал нас словами:
— Еще не дали. Но скоро, чуть-чуть подождите.
Потом он говорил нам, что знаком с главой миграционной службы Норвегии, и это тоже превратилось в какой-то ритуал:
— Мы вместе учились на юридическом в Осло. Я послал ему письмо, попросил безотлагательно заняться рассмотрением вашего дела. Приходите на следующей неделе. Вид на жительство вас уже наверняка будет ждать.
— Ну, вот видите, — подытоживал отец после каждой беседы. — Надежда есть. Это всего лишь вопрос времени.
— Что ж, может быть, — как правило, сдавалась мама.
Так шли дни, наступила осень. Из-за непогоды мы все чаще сидели у себя в комнате и все реже гуляли, а о долгих прогулках уже и мечтать не приходилось. Родители что-то обсуждали, читали или играли в карты. Мама регулярно ходила в супермаркет за углом. Утро плавно переходило в день, день плавно переходил в вечер. Казалось, время утратило всякий смысл, но вместе с тем вокруг него так или иначе крутились все разговоры, ожидание лежало на нас тяжким грузом. Жалкие сбережения родителей таяли.
В окно барабанил дождь, я валялся на кровати, уставившись в давно не беленный потолок, и воображал, как мои венские одноклассники сидят на уроках или играют во дворе.
Я часто разрезал лист бумаги и скатывал из бумажных полосочек маленькие белые шарики, а потом, как следует их послюнявив, лепил из них какое-то подобие человечков. Потом я выстраивал их на своей кровати, поверх желтовато-коричневого одеяла, от которого пахло пылью. Шарики я рассаживал рядами, из рядов получался прямоугольник. Каждому я давал имя. Кристиан был довольно толстый, поэтому для него я выбрал шарик побольше. Роберт — самый маленький, а значит, его я делал из крошки. Тобиас был какой-то квадратный. Девочек я лепил длинненькими и тоненькими, вроде комариков. Все сидели так же, как в моем классе. Кто с кем за одной партой, я до сих пор помнил.
Для себя я, разумеется, всегда выбирал самый большой и красивый шарик. Больше меня была только учительница. На нее чаше всего уходило пол-листа, а то и целый. Когда она вызывала кого-нибудь к доске, я выкатывал шарик из рядов и подвигал его к краю кровати.
Мои игры часто мешали отцу, ведь шарики разговаривали, читали вслух сочинения, болтали на уроках, учительница ругала их и ставила в угол.
— Ты что, потише не можешь? — сердито спрашивал он. — А еще на кровать сколько бумаги навалил. Вот подожди, хозяйка тебе задаст. Вечно всякую чушь выдумываешь. Займись чем-нибудь другим.
— Оставь ты его в покое, — вступалась мама. — Пусть играет, во что хочет. А что ему еще-то делать?
После уроков мы с шариками ходили в парк, то есть на другой конец постели, где шарики тесной толпой окружали меня, как дети учительницу на прогулках. Там я читал им детские книжки, присланные бабушкой из Ленинграда еще в Вену.
Разумеется, все шарики за это время выучили русский.
В середине октября семьдесят пятого года господин Нансен сообщил нам, что норвежские миграционные службы не выдадут нам визу. На прощание он крепко пожал маме руку, все поглаживал ее, и поглаживал, и никак не хотел ее выпускать, и я заметил странный огонек в его водянистых голубых глазах. Мне снова захотелось его ударить, я ощутил какое-то непривычное чувство — то ли страх, то ли отвращение.
— Попробуйте через два года, — сказал Нансен. — Может быть, к тому времени экономическое положение улучшится.
На улице мой отец обернулся и окинул здание консульства, бывшую виллу, задумчивым взглядом.
— Полтора месяца, — с горечью произнес он. — Полтора месяца прождали. И все псу под хвост.
— Пойдем! — поторопила мама. Вид у нее был невозмутимый, почти веселый. — Что теперь попусту расстраиваться.
— Мы же на волосок от цели были, вот настолько! — закричал отец, остановился и показал большим и указательным пальцами расстояние сантиметров в пять. — Вот настолько, черт возьми! Еще бы совсем чуть-чуть — и все, смогли бы начать заново!
— Возьми себя в руки! — одернула его мама. — Нечего так распускаться! На тебя ребенок смотрит.
Лицо отца, до сих пор багровое, внезапно побледнело. Он зашатался, прислонился к стене какого-то дома и стал шумно хватать ртом воздух. «Сейчас упадет!» — решил я и тесно прижался к маме. Всякий раз, когда отец или мама заболевали или им становилось плохо, меня охватывала паника.
Я закрыл глаза, боясь на него взглянуть.
— Вот настолько, — услышал я его сдавленный голос, но тут мама его прервала:
— Да какая теперь разница, забудь, и все!
Прошло несколько секунд, отец справился с приступом, и мы пошли дальше.
— Через два года? Сейчас, как же! — снова запричитал он спустя пару минут. — А до тех пор что делать? Лапу сосать?
— Мое мнение ты знаешь, — вставила мама.
У мамы была ясная позиция. В последние недели она почти каждый день внушала отцу, что нужно вернуться в Израиль.
— У нас же деньги кончаются, — втолковывала она. — Скоро и на билеты до Тель-Авива не хватит.
Все это время отец отвечал на мамины доводы категорическим:
— Нет! Об этом и речи быть не может!
И только в тот день, когда господин Нансен объявил нам, что наше прошение отклонили, отец сдался.
Вечером он решил пройтись. Шел дождь, но он не взял с собой зонтик, торопливо надел плащ и даже застегиваться не стал. Я хотел было пойти с ним, но мама меня удержала:
— Пусть один идет! Великому человеку необходимо принять эпохальное решение! Ему в одиночестве лучше думается.
Через полчаса отец вернулся, уже не печальный, скорее успокоившийся.
— Израиль все-таки земля евреев, наша страна, наша родина, несмотря ни на что! — воскликнул он, едва переступив порог.
Мокрый плащ он небрежно бросил на кровать и даже волосы не вытер.
— Что ж, научимся снисходительно воспринимать его недостатки.
— Ну вот, осенило наконец, — тихо произнесла мама.
Отец расхаживал по комнате, громко и возбужденно произнося нескончаемый монолог. Иногда он останавливался, переводя взгляд с мамы на меня. Что именно он говорил, я не помню. Впрочем, меня удивило, что он так быстро в корне изменил свое мнение об Израиле. Все, что он говорил раньше, оказывается, «верно лишь отчасти». Он-де готов «не предъявлять более к этой стране повышенные требования», «отказаться от всех утопических представлений», «смотреть в глаза реальности» и «дать этой стране еще один шанс». Я никак не мог отделаться от ошущения, что отец обращается не столько к нам с мамой, сколько к самому себе.
— А ты? — вдруг спросил он. — Не против, если мы вернемся в Израиль?
— Нет! — ответил я. — Я даже очень хочу в Израиль.
На самом деле мне было безразлично, куда мы едем. Лишь бы опять ходить в школу и играть с другими ребятами.
На следующий день мама забронировала в израильской авиакомпании «Эль-Аль» три места на ближайший рейс до Тель-Авива.
В Амстердаме нам оставалось пробыть три дня. Когда мы сообщили госпоже Гейскенс о предстоящем отъезде, она пожелала нам всего хорошего и подарила мне маленькую машинку, которой когда-то играл ее племянник. Куда мы уезжаем, она не спросила.
И тут я напомнил маме о ее обещании.
— Что? Ты этого де Вриса до сих пор не выбросил из головы?
— Он никогда ничего не забывает. Весь в тебя, — ухмыльнулся отец.
— Хочу маску! — потребовал я. — У него же наверняка маски продаются, чертики всякие, звери, вот я такую хочу. Или крокодила.
— Нет, он совсем спятил! — возмутилась мама. — Ты вроде отца, сначала навоображаешь себе невесть что, а потом ждешь, что все так и будет. Откуда ты знаешь, что этот де Врис вообще такие штуки продает? Пора бы уже научиться логически рассуждать, ты уже большой.
— Нет, там есть маски, — заныл я, — и еще игрушки всякие. Я знаю. Я хочу его магазин посмотреть. Ты же обещала.
Накануне отъезда в Израиль мы отправились на Бакермаатстраат. «На всякий пожарный» родители сохранили его визитную карточку.
Улочка оказалась узенькая, метра четыре в ширину. Дома тоже сплошь узенькие, маленькие, кособокие, того и гляди обрушатся. На окнах висели кружевные занавесочки — бежевые, кремовые и розовые. На подоконниках стояли горшки с цветами. Над витринами магазинов красовались яркие деревянные буквы, а фасады украшали граффити — голые полногрудые женщины, ухмыляющиеся обезьяны, слоны, черти, амурчики, драконы.
— Маски! — закричал я, запрыгал от радости и захлопал в ладоши. — Смотрите! Смотрите!
На улице было полно людей, они стояли по двое, трое, пятеро и о чем-то громко разговаривали. Кто в оранжевых или желтых штанах, кто в кожаных куртках, надетых прямо на голое тело, кто с выкрашенными в зеленый или синий цвет волосами, у кого-то в ушах поблескивали массивные серебряные серьги. Некоторые женщины носили мини-юбки, розовые чулки, туфли, сапожки или сабо на огромных платформах, причудливые пиджаки или болеро, как у клоунов в цирке. Их лица покрывал толстый-претолстый слой грима.
Из кафе и маленьких кабачков доносилась громкая музыка. Пахло табаком и то ли сеном, то ли свежескошенной травой. Мимо трезвоня проносились велосипедисты. Иногда в узкую улочку медленно протискивалась машина, и тогда прохожие неохотно, бормоча ругательства, прижимались к стенам.
— Что за странная дыра, — пробормотал отец.
— Дом номер тридцать, — уточнила мама. — Сейчас придем.
Так значит, мои ожидания оправдались. Еще немного, и я в крокодильей маске буду разгуливать по городу и кусать всех, кто только отважится подойти близко!
Сейчас, сейчас я увижу де Вриса, вот-вот он опять с любопытством поглядит на меня и плутовски улыбнется. А еще мне опять яйцо подарит и скажет: «Ко-ко-ко!»
Еще два шага, вот и его дом, еще шаг, вот магазин. Зеленая крашеная дверь без ручки, вывеска затейливыми красными буквами, витрина, на которую прилеплено множество переводных картинок: сердечки, цветочки, стрелки острием вниз, самолетики, ракеты, всякие зверьки.
Именно так я все себе и представлял. Я снова захлопал в ладоши от радости.
— Папа, ну пойдем, пойдем скорей! — закричал я и потянул его за рукав.
Внезапно я замер, выпустил его рукав и почувствовал ком в горле. Из глаз у меня брызнули слезы.
Витрина была пуста, в магазине темно. На запертой двери висел небрежно вырванный из блокнота листок бумаги. На нем кто-то как попало нацарапал без всяких росчерков черным фломастером: «ТЕ КООР». Только сейчас, прожив почти четыре месяца в Амстердаме, я понял, что это значит.
Рыдая, я колотил в дверь опустевшего магазина де Вриса.