День девятнадцатый
«У молодости и старости свойства одни и те же, — сказал художник, — да только реакция на них в молодости и старости совершенно различная. Видите ли, юности за ее свойства никто и не думает пенять, а вот старости достается. Молодой человек может лгать, и ему за это шею не сломают, но когда лжет старик, ему готовы скрутить шею. Молодому не грозит бессрочное осуждение, старик же осуждается навсегда. Молодой человек, у которого косит глаз, может сохранить свое обаяние, а косой старик производит отталкивающее впечатление. У молодого, по всеобщему убеждению, есть надежда, что когда-нибудь он избавится от косоглазия, старому такой надеждой тешиться не дано. Нет. Это невозможно. Молодой с искривленной стопой вызывает у нас сочувствие, но не отвращение, а кривостопый старик — только отвращение. Молодой с оттопыренными ушами заставляет нас рассмеяться, а глядя на старого ушастика, мы думаем: как же неприятен человек, всю жизнь проживший с этакими ушами. Молодой человек в инвалидной коляске может растрогать до слез. Старик в инвалидной коляске внушает чувство безнадежности. Молодой и беззубый — это иногда даже интересно, беззубый старик — просто противен. Юность имеет все преимущества перед старостью и может поступать так, как ей захочется. Ее глупость нас не отталкивает, ее бесстыдство почти естественно. Старость не может позволить себе обнаружить собственную глупость без риска нажить шишки, а бесстыдство старости, как нам известно, самый отвратительный из ликов позора. Глядя на молодого, говорят: не беда, всё еще исправится! Глядя на старика — горбатого могила исправит! На самом же деле свойства юности и свойства старости суть одно и то же».
В бытность внештатным учителем он, дабы избежать тоски и одиночества, разработал некую методу, оказавшуюся весьма эффективной. «Я начал, — сказал он, — принимать снотворные таблетки и постепенно увеличивал дозу. Но в конце концов они перестали действовать вообще. Я мог поглощать их в любом количестве и при этом не смыкать по ночам глаз. Я глотал такую прорву таблеток, что, казалось бы, мне грозила верная смерть. Но они всегда выходили со рвотой. После этого я целыми днями не мог сосредоточиться даже на самой пустячной мысли, и эта пустота в голове была также виной тому, что я надолго загонял себя в совершенно невыносимые состояния… Надо не прозевать свой срок, то есть не прожить дольше, чем ты способен, — сказал он. — Жизнь — это процесс, который ты непременно проиграешь, что бы ты ни делал и кем бы ты ни был. Это предрешено еще до рождения человека. Первому человеку суждено было то же самое, что и нам. Сопротивление ведет к еще более глубокому отчаянию. И развеяться уже невозможно. С четырнадцати лет невозможно. Уже после первой женщины. Вы меня понимаете? Грозы — единственное развлечение, а молнии — единственная поэзия… Коль скоро ты заточен, в одиночной камере заточен, — продолжал он, — всё больше и больше постигаешь самого себя». Вопросы, задаваемые самому себе, могут рано или поздно убить. «Но уже мертвого, к вашему сведению». Какие уж тут ему «припарки». Остается лишь лежать на тюремном полу рядом с костями, разметанными прошедшими тысячелетиями. Земли уже нет. «Уловки лжи», — сказал он. Каждый вопрос, который задаешь себе, — укол в мозг, такая же инъекция пустяковости, как и манипулирование знанием. «Всякий вопрос — поражение». Всякий вопрос — опустошение. Неприятие. Вопросы — утекшее время. А время, насыщенное вопросами, «настолько бессмысленно, что рушится всё… Вот посмотрите, — вновь заговорил он, — там, внизу, совсем черно. Ночью мне приснилось, что рабочие поднялись на гору и заполонили всю местность: и гостиницу, и всё вокруг. Они наползали тысячами и десятками тысяч и растаптывали всё, что не входило в эту орду, или же всё задыхалось в ее черноте. А теперь еще это безветрие. Прислушайтесь!» С нами поздоровался хозяин мясной лавки, мы кивнули в ответ. Дома Венга напирали друг на друга, словно теснимые скалой. «Раньше, — сказал художник, — я ничего не смыслил в человеческих недугах. Боль вообще казалась мне чем-то случайным, если хотите знать! И вдруг я надолго спознался с недугом». Он спросил: «Будете сегодня в карты играть? Живодер — хороший игрок. И инженер тоже. Все они — хорошие игроки. Не могу понять, почему я всегда неприязненно относился к картам». Он пробормотал что-то про тупость, завладевшую горами и долами. И затем: «Отче наш, иже еси в преисподней, да не святится имя Твое. Да не приидет царствие Твое. Да не будет воли Твоей, яко в аду и на земле. Хлеб наш насущный не даждь нам днесь. И не остави нам долги наши. Как и мы не оставляем должникам нашим. И введи нас во искушение и не избави нас от лукавого. Аминь. Так ведь тоже можно», — сказал он.
Я должен был зайти за художником к священнику, которому тот нанес визит. «Вы просто позвоните в дверь, — объяснял он мне мою задачу, — и ждите, я тут же спущусь». Он не сказал, что я могу войти в дом. К священнику он временами заглядывал, чтобы поговорить «о черной кошке хозяина, так как ни о чем другом с ним говорить невозможно. Но вино у него столь отменное, что я всегда откликаюсь на приглашения», — не преминул заметить художник. И я через кладбище направился к дому священника. По дороге я читал имена на могилах детей, родители обычно фотографировали умершего ребенка, и фотография крепилась к надгробному камню. Однако нередко попадались безымянные могилы, и не было никаких указаний, что здесь покоится ребенок. Меня удивило, что на дорожке, пролегшей между детских могил и ведущей к большой куче компоста, совершенно отсутствуют следы. Ни один человек, по крайней мере уже давно, к этим могилам не приходил. Не увидел я и ни единой свечи, каковые у нас в Л. непременно ставятся на могилы детей и почти всегда зажжены. У двери дома я дернул за колокольчик. Долго ждать не пришлось: на втором этаже открылось окно, и, отступив на шаг, я увидел в нем лицо молодой худощавой женщины. Кухарка священника, подумал я. И тут же за дверью послышались шаги спускавшихся по лестнице людей. Я услышал, как художник прощается со священником. Штраух обещал вскорости зайти опять и еще раз благодарил за кофе. Потом дверь открылась, и он появился на пороге. Художник взял меня под руку и повлек вниз вдоль стены, на полянку, где виднелось несколько ясеней. Священник рассказал ему о больших переменах, якобы происходивших в «чудовищном аппарате церкви», и о стремительном взлете нового Папы. «Однако существование церкви, — сказал художник, — какой бы она ни была, разумеется, ничем не оправдано. Во всяком случае как церкви». Потом он пожаловался на «страшные головные боли, начавшиеся еще в доме священника, теперь они разыгрываются всё раньше и становятся всё сильнее». Кухарка, по его словам, — любовница трубочиста, но священнику — он ее брат — служит так верно и умело, что он без нее и шагу ступить не смог бы. «Священник — сын крестьянина из Лунгау, — сообщил художник, — и на редкость беспомощен в практической жизни». Его наивность импонирует художнику, он, «безусловно, хороший человек, хотя, и, как говорится, несмышленыш в самых простых делах». Что уж тут говорить о его отношениях с епископом, в резиденции которого его отнюдь не жалуют. Однако в делах церковных священник имеет свою позицию. А художника он даже не пытается приобщить к чему-то такому, в чем сам не убежден окончательно.
По пути в гостиницу мы вдруг повстречались с группой рабочих со стройки. Безмолвно приблизившись к нам, они поздоровались, поскольку мы знали друг друга. «Видите, — сказал художник, когда мы разминулись с ними, — эти люди на правильном пути, это правильные люди». Он смотрел им вслед, когда те исчезали за кустами бузины. «А вон там, на противоположном склоне, будет второе подземное водохранилище. — Он заставил меня повернуться к теневой стороне. — Можно точно определить общий контур. Дорога, которая там виднеется, проложена по заказу Министерства энергетики; для крестьян, чьи усадьбы оказались рядом, эта дорога стала настоящим подарком. Им пришлось заплатить какой-то чисто символический взнос, этим-то деревенским богатеям. Просто смехотворную сумму, которая к тому же наполовину возмещается Министерством сельского хозяйства. Прежде к этим усадьбам вела лишь разбитая тележная колея, она начиналась внизу, у станции. Видите, в этом месте река запружена и вовсю эксплуатируется, электростанция, как вы понимаете, должна быть и подводным сооружением, и отчасти вдаваться в скалу. За три с половиной года строительства здесь погибло восемнадцать человек, кого краном убило, кто утонул, кого завалило, кого раздавили колеса грузовика. И это, если вдуматься, еще не слишком высокая цена! Технические трудности очевидны, вы же видите: сама местность сопротивляется промышленному строительству!» Работать там внизу — значит медленно издыхать. «На практике всё еще гораздо страшнее. Люди обречены на пожизненную усталость и не способны ни к чему высшему. Да и какое там высшее! Этот муравейник без всякой пощады используется лишь как чудовищный транспортер грязи в интересах миллиардного проекта».
«Спрашивается, люди ли эти замученные существа, — говорил художник, — которые зачастую без пяти двенадцать на полусогнутых плетутся наверх, в какую-нибудь хижину, или в столовку, или в гостиницу. Всё здесь пропитано запахом рабочих тел, от стройки тоже идут испарения и от целлюлозной фабрики, они сливаются в общий смрад. А на фабрике, да будет вам известно, технологические приемы не изменялись на протяжении десятилетий. И цеха всё те же. Окна-то высокие, но сквозь них ничего не видно: сантиметровый слой грязи. А грохот машин отбивает всякую охоту глядеть в окно, да и куда смотреть? В черноту? В холодную черноту? Сначала строители пытались переманить рабочих с фабрики. Соорудили какой-то агитационный балаган, сулили авансы. Но едва ли кто дал себя уговорить, ведь строительство дело временное, год-другой, и ему конец, а о конце фабрики говорить не приходится. По крайней мере, покуда он не предвидится. Целлюлозная фабрика для них — прямо-таки оплот надежности. Более того, строительство станет еще и одним из серьезных источников рабочей силы для фабрики. Почти все они там, внизу, коммунисты. Для коммунизма здесь — благодатная почва. Здесь, в высокогорной долине, где уже ни во что не верят. Тут, внизу, все они — коммунисты. Эти места — клок соломы для коммунистического трута. Ведь коммунизм, если вы еще не знаете, — ближайшее будущее всего человечества. Коммунизм завладеет и самой затерянной юдолью этого мира. Даже самым потаенным уголком последнего из протестующих против него мозгов. Коммунизм — это то, что расцветает на грязи и на зловонии, на чудовищных контрастах. Коммунизм грядет — как бы они ни артачились! И за всем этим — Москва и ее недреманное око, Москва всегда начеку, и границ для нее не существует». Затем он сказал: «И при этом ведь речь идет об изначальной, наихристианнейшей долине. Но скажите мне честно, в чем корни теперешнего католицизма, христианства вообще? Где они?» Мы стояли с ним в центре деревенской площади.
«А вы были когда-нибудь счастливы? Вы знали, что такое счастье? И случалось ли вам бывать в такой ситуации, из которой вы уж и не надеялись выбраться?» — И тут же заткнул мне рот: «Я не хочу слышать ответа на свой вопрос».
Повстречавшись с живодером, который заболтался с сапожником в дверях одного из домов, мы вернулись к усадьбе священника, а затем, миновав сад богадельни, вновь оказались на площади. «Вам слышно, как я по ночам открываю окно? — спросил художник. — Я часто встаю и открываю окно. Хожу из угла в угол. Но это меня не успокаивает. Сначала кажется, вот-вот задохнусь, но когда в комнату заползает холод, голова тяжелеет еще больше. Всё надеешься, что холодный воздух раскрутит в тебе какие-то маховички, как завод пружины заставляет идти часы. Однако это всего лишь иллюзия. Теперь всё труднее даются усилия и уловки вновь запустить свои колесики. Прямо как с часовым механизмом. Пусть это и примитивное сравнение, но я предпочитаю опираться в речи на самые примитивные аналогии, держаться за самые простые колышки… Бессонница для вас наверняка пустой звук. Во всяком случае, на бессонницу вы не жалуетесь. Меня теперь мучит всё, как иного томит река, в которую он глядится, но прыгнуть не решается. Отвратительные сцепления во всем, что связано с людьми и их прошлым. Я вообще не вижу ничего удавшегося». И потом, уже вблизи лиственничного леса: «Все, что ли, ждут? Все, как и я, ждут чего-то такого, что всё изменит, всё разорвет, всё прекратит? Перенеся в какую-то другую сферу или загнав вглубь?» Тут нам попался на глаза почтальон, он шагал из гостиницы и, приветствуя нас, коснулся рукой фуражки. Не издав при этом ни звука. Когда он был уже достаточно далеко, художник сказал: «У него, как и у большинства местных, какая-то собачья побежка, собачьи ухватки. Он ненавидит свою жену. Ненавидит своих детей. Пьет. Прогуливает рабочие дни. Человек — идеальный ад для человечества. И всё для людей — феноменальный резон быть такими, какие есть». Мы прошли мимо стога и быстро спустились к гостинице.
Ночью это обрушилось на него, словно плотину прорвав, навалилось, чтобы помучить всласть; в нем проснулось, казалось бы, уже дотлевшее: война, бедствие, ненависть. Обуздать печаль разумом не получилось. Отбиться удалось только к утру. Ощущение бессмысленности всякого действия, всякой игры воображения, всякой мысли с наступлением сумерек внедряется в каждую клетку и исчезает с рассветом, чтобы до времени затаиться. «Днем приходит черед иных болей. У меня врачующий брат. Вы это знаете. Но какой толк? Там, где появляется врач, многое обречено». Он опять заговорил о головной боли. В раннем детстве у него была однажды головная боль, один-единственный раз, внезапная, «страшная боль в залобье» ломанула, когда он был на опушке леса. А потом ни разу за десятки лет, вплоть до начала этой болезни. Но «в нашей семье головная боль многих свела в могилу, я знаю. Это мрачное безумие, которое, не давая передышки, бессловесно размалывает слова, — сказал он. — Часто боль бывает даже своего рода обязательством». И еще: «Но и вопреки моей воле она может достигать своей цели. Она своего не упустит». Боль надо принимать как «призрачное видение некоего моста, не зная, куда он ведет». Он опять вспомнил о поездке на санках, которую мы проделали вчера. Спустившись до самой станции. Из-за того что он поначалу никак не мог решить, сесть ли ему спереди или сзади, наша поездка затянулась на четверть часа. Эта санная прогулка оживила в моей памяти кое-какие моменты раннего детства — картины зимней природы. Я отчетливо вспомнил след саней, его оттенки, глубину, ширину и те ощущения, которые я испытывал, на него глядя. Я ловко проходил все повороты и изгибы дороги. «Потише!» — не раз слышалось почти над ухом. Он упирался головой мне в спину, крепко обхватив меня обеими руками. К концу спуска он даже вспотел. Мы заходили в разные магазины, делали покупки, болтали с продавцами. Потом по его просьбе я отправился за чем-то в аптеку. Он ждал меня на вокзале, нагрузившись кипой газет. Бургомистр на своем возке доставил нас назад, в Венг.
На станции же художника, как мне показалось, охватило сильное беспокойство, что-то вроде внезапного прилива отвращения. «Эти люди, которые не знают, куда себя деть», — бормотал он, а вокзал назвал «тугими узлами помешательства, лабораториями для изучения брутальности». В отношении почти десятка газет, которые он прижимал рукой к туловищу, последовало такое высказывание: «Меня прежде всего интересуют новые идеи. В меньшей степени — то, чем взбудоражен мир. Это забывается уже на следующее утро. Иное дело — новые идеи, то, что зримо явится завтра, будущее». Одиноко маяча у окошечка вокзальной кассы, он выглядел человеком, для которого всё на свете — не более чем скоротечная детская игра со смертельным финалом. Иллюзия. Он выглядел как существо, сконструированное из обрывков слов и сумбура фраз.
Инженер говорит, что с завтрашнего дня работать им придется по ночам, иначе в срок не уложишься. Почти все готовы записаться в ночную. За ночные часы и платить будут втрое. А сегодня установили прожектора для освещения стройплощадки. Руководство, конечно же, предусматривает, что жители прибрежных домов будут жаловаться на шум, сопровождающий работы. Но их жалобы принимать не будут, «вопрос согласован с администрацией бургомистра». Разумеется, строительный кран ночью куда слышнее, чем днем. Ночью всякий шум действует сильнее. Теперь, когда забивают сваи, хоть уши затыкай. Но если отказаться от ночной смены, дело затянется еще на год. А это было бы позором для руководства, а участвующим фирмам нанесло бы неисчислимый финансовый ущерб. Как ни удивительно, профсоюз не имеет ничего против ночных смен. Инженер полагает, что профсоюз помалкивает лишь постольку, поскольку сам имеет долю в доходах одной из фирм-участниц. Не противится он и работе по воскресным и праздничным дням, а второй смене по пятницам — тем более. «Сейчас работают в непрерывном цикле, — сообщил инженер. — Я уж давно не сплю. В лучшем случае прилягу передохнуть». Никак не утихнут споры между разными отделами в руководстве предприятия. Там большие разногласия из-за того, каким фирмам давать заказы. Политические соображения и тут на первом месте. Нередко довольствуются комплектующими низкого качества по той причине, что фирма, их поставляющая, ближе в политическом плане к наиболее сильной группировке в руководстве, чем фирма, поставляющая лучшую продукцию. Еще одно упущение, по словам инженера, в том, что вовремя не подумали о строительстве нескольких бараков для жен и детей рабочих. «Потому им зачастую приходится тащиться сюда за десятки километров на поезде, а чуть свет ехать обратно». Это влияет на работоспособность. Те, кто живет не на территории стройки, явно послабее будут. А предприятию они обходятся дороже еще и тем, что руководство оплачивает им железнодорожный проезд. В ночную смену их не пошлешь. О работе по воскресеньям и в праздники тоже думать нечего. «Но если бы они жили на территории, то работали бы и ночью, и в выходные». Он, инженер, будь его воля, прямо сейчас поставил бы несколько бараков для жен и детей. Это же в конечном счете окупится. Кроме того, женатые будут меньше путаться с местными девками и бабенками, меньше будет неприятностей. Ведь как оно нередко бывает: зайдет вот такой вот отец семейства из приезжих работяг в вокзальный ресторан «опрокинуть кружчонку пива», а выдует четыре-пять и уж не подумает домой ехать, а подхватит какую-нибудь девку с железной дороги и завалится с ней без затей на любой сеновал или на лежбище в какой-нибудь гостинице на отшибе. Так они проваляются три-четыре ночи и, пока не натешатся, домой не едут. А потом являются их законные и идут жаловаться к начальству, а начальству-то ничегошеньки не известно. «Если бы построили семейные бараки, ничего бы этого не было, — сказал инженер, — во всяком случае, все эти безобразия свелись бы к минимуму». Совсем избежать их, конечно, не удастся, пьяные эксцессы есть всегда и всюду, где преобладают примитивные отношения. «Где много рабочих, там и детей прорва», — говорит инженер. Первую встречную бабу или девицу они награждают ребенком. «О чем же они думают, о чем помышляют после работы?» Живодер ухмыляется и одним глотком опустошает полбокала. «В моей конторе уже устраивались сцены, такие скандалы, что никто не поверит, если рассказать», — говорит инженер. У женщин совершенно превратное представление о своих мужьях, им хоть замуж не выходи. Женщину можно выбрать, мужчину — нет. Ночная смена длится с шести вечера до пяти утра. В девять вечера и в два ночи они прерывают работу, чтобы перекусить. А ему, инженеру, и днем и ночью приходится быть на ногах. «Хоть у меня хорошие мастера и прорабы, хорошие каменщики и бетонщики, всё равно за ними глаз да глаз нужен». Мелочиться он не любит. Вот недавно жене одного рабочего пришло время рожать, так он лично заблаговременно отвез ее на своей машине в больницу. «Таким вниманием и завоевываешь симпатии», — говорит он. Живодер спрашивает, насколько глубоко предстоит врезаться в реку. «Метров на двадцать», — полагает инженер. А закончена ли укладка рельсов, без которых, как выяснилось, не обойтись? «Да», — отвечает инженер. Они взрывом откололи от скалы двадцать тысяч кубометров породы, чтобы проложить колею. «Что не было предусмотрено первоначальной сметой, — поясняет он. — Одно это потянет на несколько миллионов». Непредвиденные затраты возникают при любом строительстве. «На стадии проектирования, как правило, надо увеличивать сумму вдвое, — говорит инженер. — Многие ошибаются, идут на самообман и терпят фиаско». Сколько сооружений у нас не достроено и обречено на постепенное разрушение. «Частная фирма должна иметь в резерве по крайней мере вдвое больше, чем заложено в первоначальной смете, чтобы не провалить дело. Только государство может строить, что ему угодно и как угодно, и доведет дело до конца, потому что у государства и деньги, и уйма доходов».
Между мною и художником ложится полоса какой-то сумеречной неясности. То, что он говорит, можно уподобить косым струям отдаленного дождя, скоплению облаков над неведомой далью, бросающих тень на все окрестные земли. Он говорит: «Близость какого-либо человека рождает желание узнать его до такой степени, при которой он перестает для тебя существовать. С людьми это, должно быть, так». Затем он переходит к разговору о вчерашней прогулке, когда ему пришло в голову, что Луна не столь удалена от Земли, как разум от сердца. «Человек всегда движется в пространстве собственного сердца, вначале это так прекрасно, а потому так невыносимо позднее и так страшно на всё воздействует». Начало есть конец — в этой фразе для него заключена всеобщая посылка, «стол — это еще и окно, а окно — это еще и женщина у окна, ручей — это и горы, отражаемые его водой, город — это и воздух над ним». В этом самозавихрении «и пропадает человек… Где же выход?» Ответа нет. При вдохе ему становится нехорошо. Он говорит: «Они просто изведут себя своими идеями. Воззрениями». И спустя время: «Вначале я думал пригласить вас к себе в комнату и кое о чем побеседовать. Я слишком устал. Юность агрессивна по отношению к старости, которая втягивает голову. Давно уж втянула. Ни на минуту нет спасения от индивидов, ненавидящих всё духовное. Я всю жизнь вынужден был обороняться. Прежде всего — от женщин. Это, однако, лишь черта, подведенная под гигантской декорацией мыслей, которые меня занимают: берегитесь женщин, но пуще всего — женского начала в вас самом, оно спит и видит, как бы вас уничтожить. Уже один лишь путь к комфортной жизни, который выбирают мужчины, потребность в тепле, которую они испытывают, тяга к побрякушкам — всё это враждебно мужчине. Женщина и женское начало вообще заставляют мужчину опуститься до антимужских ощущений. Я мог бы засыпать вас жизненными примерами, указав на выдающихся мужчин, совершенно загубленных своими женами. Это всё личности, в высшей степени одаренные, самого крупного масштаба. Женская природа изначально чревата предательством. Она создана для подкопов и минирования. Это яд для духа мужчины, для духа вообще, для мужской сути. Когда всё сводится к тому, чтобы разобрать мужчину на части и не дать им вновь сложиться… С научной точки зрения женщина воплощает в себе надругательство над мужчиной… Заклятые враги мысли… Они запрещают мужьям даже газеты читать… Лишь бы не думали… Женщина — орудие разрушения и не способна к дружеским чувствам… Зачинательницы браков и детей, они не лгут только во время родов… Женщины годятся только для постели. Женщина не смыслит в игре. Она — орудие дьявола и виновница трагедии мужского племени».
Ночью из-за того, что я не мог уснуть, из-за неотвязных мыслей о самом себе мне пришлось встать, я подошел к окну посмотреть, что делается там, на улице. Но ничего не увидел. Оставаться в комнате было выше моих сил, я скоренько оделся, запер за собой дверь и спустился на первый этаж. В передней горел слабый свет. Я собирался побродить возле дома и немного пройтись по дороге. Когда-то, еще ребенком, я часто вставал среди ночи, чтобы пуститься бегом по тропинке через угол леса, и мне было страшно. Но я сам добивался этого состояния. Вот и теперь нечто похожее. Может, в лиственничный лес? — подумал я. Но, приблизившись к входной двери, я увидел, что она даже не заперта, щеколда не накинута, и тут я заметил полоску света, падавшую из зала на противоположную стену: в зале зажгли свет, возможно, потому, что услышали мои шаги. Но я понятия не имел, кто в это время мог оказаться в зале. И хоть я не знал точно, который час, время было настолько позднее, что, по моему разумению, все в доме давно спали. Сначала я не хотел идти в зал, но заставил себя сделать это и открыл дверь. В углу, возле стойки, там, где я любил сидеть сам, я увидел за столиком живодера и хозяйку. Казалось, они горячо что-то обсуждали, но они явно дурачили меня и минуту назад находились в горизонтальном положении, что можно было понять прежде всего по их не вполне одетому виду, по их измятым и бледным лицам. На столе стояли бокалы с недопитым пивом, были разбросаны куски хлеба. На столе же оказались и ботинки живодера. Он раздел ее и улегся с ней на скамью, догадался я. Волосы на голове хозяйки растрепаны, ни намека на прическу. Это сразу бросилось в глаза. Я решил тут же ретироваться, но живодер предложил посидеть с ними. Они как раз говорили об отношениях в доме, соврал он и, сгребя со стола ботинки, сбросил их на пол и сунул в них ноги, а хозяйка вновь присела и приложилась к одному из пивных бокалов. Иной раз ложиться не хочется, сказал живодер, ночью за разговором могут осенить ценные мысли, да и разговор по ночам лучше клеится. «Может, пивка?» — спросил он, и я подсел к ним. В зальчике было прохладно, меня вдруг зазнобило. Живодер встал, подошел к крану и до краев наполнил мой бокал. Он поставил его передо мной и снова сел. Хозяйка надумала продавать гостиницу, сообщил он, а ее супруг, который, как я наверняка слышал от художника, сидит в тюрьме, против продажи. Хозяйка-де хочет вовсе уехать из этих мест, где ее, главным образом из-за мужа, сильно невзлюбили. Детям тут тоже несладко. Она готова хоть завтра уйти отсюда, только бы не видеть больше гостиницы. Не говоря уж о том, что хозяин против и всегда будет против продажи, сбыть такую гостиницу «полное невероятие», сказал живодер, да и покупателя найти трудно. Тут и польститься-то не на что, а состояние дома оставляет желать лучшего. «А уж про местоположение я вообще молчу, — добавил живодер. — Хозяйка в первую голову думает о будущем детей. Ей кажется, здесь, в Венге, им ничего хорошего не светит. А больше всего она боится, что муж после освобождения наверняка примется за старое, за прежнее беспутство, которое прервали против его воли». Он якобы пишет, что его отпустят через несколько месяцев «за хорошее поведение» и тогда уж он «наведет порядок» в гостинице. Вообще, вздохнул живодер, большое несчастье выпало этой семье, где никто не понимает ближнего. Хозяйке такой муж не нужен вовсе. Через него она совсем пропадет. Она за последнее время отправила ему не одну передачу, а он даже не поблагодарил как полагается. «Но не грех же помочь человеку, который стал как отрезанный ломоть и слывет преступником. Разве я не прав?» — рассудил живодер. Да, ответил я, такому человеку надо помочь, независимо от того, что он содеял, кем бы его ни считали, что бы ни было у него на совести и как бы он, по воле обстоятельств, ни поступил с другим человеком. Заключенным всегда надо помогать. Не пальцем в них тыкать, а помогать. А способ всегда можно найти. Вот хозяйка ему даже теплые носки послала. Но «уж хозяйка-то его знает, она боится, что, вернувшись домой, он ей такое устроит, прикончит ее, — сказал живодер, — к тому же ему известно, что она донесла на него и в тюрьму его спровадила». А гостиницу можно будет закрывать, как только завершится строительство электростанции и рабочих, которые здесь ели и пили, как ветром сдует. Местные-то гостиницу обходят. Раньше здесь даже свадебные пиры закатывали и на поминках гуляли, как и в других гостиницах, но всё это — дело прошлое. Ни один крестьянин уже носа не кажет, даже парни сюда не идут, хоть их, как известно, не больно-то волнуют «такие дела». «Как только покончат со строительством, мы и с гостиницей покончим», — заявила хозяйка. Но хозяин-то уезжать не хочет. «Здесь же только его родина», — сказала она. А ей вообще хочется оставить гостиничное дело и, может, даже в город перебраться. Уж она там как-нибудь выдюжит. Работу всегда найти можно, если искать не лениться. Сейчас работы на всех хватает, такого еще не было. В долине она не прижилась. Сюда подалась скрепя сердце и лишь потому, что была уже на сносях. На самом деле это было далеко от правды, но звучало вполне убедительно, и я всё время внимательно слушал хозяйку. Живодер добавил: «В городе женщине можно найти легкую работу и вообще не надрываться. К примеру, на какой-нибудь фабрике. Вроде нашей, целлюлозной, там женщины вовсе "не выкладываются", а деньги получают хорошие. И детишкам на молочишко хватает». Кроме того, дочери у нее уже большие, можно сказать, встают на ноги, и, не ровен час, не одна, так другая замуж выйдет. Всё и без хозяина устроить просто. И тут произнеслась фраза, которая обдала холодом. У хозяйки вырвались слова: «Вот бы его больше не было». Живодер попытался отвлечь ее от страшных мыслей и сказал: «На целлюлозной фабрике ввели премиальную систему». Спросил, не слышал ли я об этом. Но, поняв, что я не горю желанием поддерживать разговор на эту тему, глубокомысленно заметил: «Любой женщине туго пришлось бы с мужиком, у которого такие наклонности, как у ее мужа». Да, нелегко, соглашаюсь я. Хозяйка встала, пошла на кухню и вернулась с «окороком», свежеиспеченным и еще теплым. «Я его сразу нарежу, — сказала она. — Есть повод». Она принялась за дело и предложила нам вволю угощаться. «Лучше всего он идет с изюмом», — заметила она. Вечером она с ног валилась от усталости, а после мытья посуды присела и тут же уснула, но ненадолго, минут на пятнадцать, дочери разбудили. С ними она пошла во двор посмотреть на снеговика, которого они слепили. Снеговик ее напугал, и она тут же вернулась в дом. «Дети даже не поняли, чего я испугалась, но это какой-то страшный снеговик. Дети сами не знают, что сотворили». Потом вдруг снова начались хлопоты, принесла нелегкая нескольких рабочих, и пришли-то уж пьяные, а пива выдули «больше, чем в брюхо лезло». Откуда-то взялся жандарм и выгнал их, но потом заявились другие, несколько нездешних, уже после полуночи, и последнего удалось «выставить» только в час. И тут она вдруг почувствовала себя такой бодрой, какой давно уже не бывала. И тогда они, хозяйка и живодер, решили вообще не ложиться, а просидеть до самого утра в зале. «Да, — сказал я, — часто это имеет немалый смысл — не поспать ночь». И я встал, а они сказали, что посидят здесь до утра, как и было решено. Я поднялся к себе и моментально заснул.