Книга: Том 2. Приваловские миллионы
Назад: Часть пятая
Дальше: Комментарии

Приложение

Главы из жизни пореформенной деревни

исключенные автором из IV части «Приваловских Миллионов» в 1897 году
Когда мы бываем больны или делаем очень большие глупости, является непреодолимое желание уйти куда-нибудь подальше, точно с переменою места мы можем избавиться и от наших недугов и от наделанных глупостей. Привалов сделал так же, как делают многие другие в его положении: в другой же день, после невольно подслушанного разговора Половодовых, он уехал в Гарчихи, точно убегая от преследовавших его воспоминаний. Вторая страница любви закрылась для него так же неожиданно, как и первая, с той разницей, что не оставляла за собою даже тоски, а только осадок злой и тяжелой горечи.
Гарчики были выстроены, как строятся все русские села, то есть в Одну широкую улицу; выходившую к реке задами. Отсутствие леса положительно портило весь вид на село, который мог быть очень красивым, особенно откуда-нибудь с прикрутости, когда пред глазами развёртывалась широкая, волнистая панорама с десятком деревень, рассажавшихся по течению Узловки и Лалетинки в самом картинном беспорядке. Издали Гарчики казались грязным, бурым пятном, из которого выделялась только белая церковь с зеленой крышей да новое здание земской школы. Теперь, конечно, вся картина была засыпана снегом, из-под которого деревни выделялись небольшими бугристыми наростами, пускавшими струйки синего дыма. На горизонте синел Лалетинский бор, сохранившийся здесь среди общего истребления лесов каким-то чудом; от деревни к деревне тянулись темными нитями избитые проселки, занесенные сугробами снега, из которого едва торчали покосившиеся вехи.
Привалов долго спал на другой день, когда приехал в Гарчики. Он останавливался всегда у сельского старосты, Дорофея, пятистенная изба которого выходила к церкви. Как все избы богатых мужиков, Доронина изба делилась широкими сенями на две половины; в передней половине жил сам Дороня, а задняя, служившая для парадных случаев, была отдана Привалову. Теперь в передней избе, где на полу возились с кошкой два белоголовых мальчике, на лавке сидел толстый, приземистый старик в синем суконном кафтане купеческого покроя, его круглое, рябое лицо, с толстым носом и маленькими серыми глазами отличалось самым добродушным выражением, переходившим в веселую улыбку каждый раз, когда старик начинал говорить. Маленькая бородка клинышком и русые кудрявые волосы едва сквозили пробивавшейся сединой. Это был тот самый Илья Гаврилыч Нагибин, который заведовал постройкой привалов-ской мельницы и который заслужил такое презрение со стороны Хионии Алексеевны, как прасол.
– Спит еще? – спрашивал вполголоса хозяин дома, Дорофей, входя в избу с новой уздой в руках.
– Спит… Умаялся с дороги-то. Пусть его отдохнет… Анисья-то третий самовар наставляет, – все дожидаем, когда проснется.
– А Капитон на мельнице?
– Там… На свету ушел, надо бы придти уж теперь.
Дороня распоясался, снял новый армяк и ушел за перегородку, где, у топившейся печи, гремела горшками его жена, Анисья. По наружности Дороня принадлежал к новому типу молодых мужиков, которые держат себя с большой солидностью, занимают выборные должности до времени, чтобы потом вылезти в «настоящие люди». Молодое лицо Дорони, с белокурой бородкой и карими глазами, глядело всегда серьезно, с тем особенным оттенком задумчивости, какая свойственна людям идеи. Говорил он не торопясь, с расстановкой, улыбался редко, и то в виде особенного снисхождения, и вообще держал себя в большом «аккурате». В качестве грамотного, серьезного мужика, Дороня служил второе трехлетие сельским старостой.
– Так он совсем сюда приехал? – спрашивал Дорофей, появляясь из-за перегородки в одной рубахе.
– Совсем, сказывает.
– Скушно ему в деревне покажется, – точно про себя заметил Дорофей.
– Покажется, так в город уедет.
– Известно, господское дело… Попа Савела даве встретил. Говорит, заверну барина повидать…
– Сходить, проведать ужо… – проговорил Нагибин, поднимаясь с лавки. – Час десятый, поди, на дворе.
Старик, развалистой стариковской походкой, вышел в сени и на цыпочках подкрался к двери в заднюю избу. Он слегка кашлянул, не решаясь постучать.
– Это ты, Илья Гаврилыч? – послышался голос Привалова. 
– Я самый.
– Зачем меня не разбудил, как я просил?
– Пожалел, Сергей Александрыч… Притомились тоже с дороги-то, оно любопытно было отдохнуть.
– Даже очень любопытно, когда до обеда проспал.
– Ничего, торопиться некуда. Все успеется, Сергей Александрыч… Прикажете насчет самоварчика?
В задней избе, около самовара, скоро собралось целое общество. Кроме Нагибина и Дорофея, сюда пришел Капитон, которого Нагибин скличал «анжинером», а за ними прибрел о. Савелий. Капитон, молодой человек купеческого склада, с длинным румяным лицом и промасленными волосами, в «спиндясаке» и высоких сапогах, очень походил на Дорофея и по складу характера, и особенно по манере себя держать: он больше отмалчивался, и если отвечал, то по-возможности кратко. Отец Савелий являлся полной противоположностью этих двух человек: его птичье, смуглое, изрытое оспой лицо отличалось необыкновенной подвижностью, а маленькие, черные, как угли, глаза беспокойно и насмешливо перебегали с предмета на предмет. Говорил о. Савелий грудяным тенорком и постоянно смеялся неприятным, ядовитым смешком. Неприятное впечатление усиливала несчастная привычка о. Савелия носить яркие подрясники и постоянно сосать дешевые, копеечные сигарки. Дорофей и Капитон недолюбливала этого попа «Савела» и несколько раз пытались поднять его на смех, но бойкий попик не только «отъедался» от них, а еще, с замечательной изворотливостью, из осадного положения переходил в наступательное. Нагибин, по своему добродушию, соблюдал полнейший нейтралитет.
Изба, которую занимал Привалов, тремя небольшими окнами выходила в огород. Недавно выделанные новые стены не успели еще завянуть и сильно отдавали смолой; лавок не полагалось, а их заменяли венские стулья; печка была выложена купленными при случае изразцами. Вещи Привалова еще лежали в углу, куда их свалил вчера Ипат. У дверей, на стенке, висели тульской работы ружье Капитона и «саквояжик» Нагибина. Постель Привалова стояла в углу, у самого входа и была задрапирована занавеской из дешевого, линючего ситца, купленного Дорофеем «в городу», на дешевке. В переднем углу стоял новенький ломберный стол, и Анисья торжественно водрузила на нем кипевший самовар. Нагибин разливал чай; возле него сидел Капитон, заложив ногу на ногу; Дорофей стоял у притолоки, а о. Савелий бегал с своей сигарой по комнате.
– Ну, так у вас, значит, никаких новостей нет? – говорил Привалов, допивая второй стакан.
– Какие у нас новости, Сергей Александрыч!.. Деревня – деревня и есть, – отвечал за всех Нагибин. – Все около вашей меленки толкемся, как комары в вёдро над болотом. Такую задачу задали на всю волость: всем работы по горло будет. Вечор третий венец поставили.
– А плотина?
– И плотина подвигается… До полой воды поспеть надо с плотиной управиться, а после, пожалуй, посилье не возьмет.
Сейчас после чая все отправились на строившуюся мельницу. Отец Савелий не захотел отставать от других. Место для мельницы было выбрано сейчас за селом, вверх по реке Лалетинке, где ее течение точно было сдавлено двумя сланцевыми скалами, образовавшими что-то вроде каменных ворот. Для устройства мельничного пруда оставалось только связать эти скалы плотиной.
Теперь, издали, можно было расслышать, какая горячая работа кипела у каменных ворот. В воздухе поднимался беглый звук рубивших мерзлое, крепкое дерево топоров, точно шла жестокая перестрелка; десятки пил, с подавленным жужжаньем, резали толстые бревна, взмощенные на высоких козлах. В том месте, где у будущей плотины должен был устроиться шлюз, две артели рабочих вбивали сваи; в морозном воздухе резким окриком вставал припев «Дубинушки», и эта трудовая песня широкой волной катилась по всей деревне. Весь берег реки был завален правильными квадратами только что напиленных досок, кучами бутового камня, бревнами и всевозможным мусором, какой набирается около построек. Несколько десятков крестьянских подвод стояли тут же, одни с бревнами, другие порожняком. Снег был вытоптан и перемешался с комками грязи, стружками и клочьями сена, которое оставалось после кормежки отдыхавших лошадей. На левом берегу вырос громадный сарай для материалов, «боявшихся» воды; в другом стоял совсем готовый бревенчатый сруб главного корпуса мельницы, а рядом с ним – другой, значительно меньше по величине. Этот последний предназначался для маленького флигелька, в котором Привалов думал жить сам.
Глядя на эту картину кипевшей работы, Привалов почувствовал приятное оживление: его заветная мечта, наконец, получала свое реальное осуществление пока хоть в этой беспорядочной массе камня, дерева и трудовой суетни сотен рабочих.
– Вон как поворачивают, только шум стоит… – умилился Нагибин.
Сначала осмотрели плотину, где человек пятьдесят женщин производили затолчку свежей, разогретой глины. Приходилось, в видах скорейшей постройки, нагревать мерзлую, землю кострами, а потом уже свозить ее на плотину, где ее утрамбовывали правильными слоями. Нижняя часть шлюза была почти совсем готова: положен был уже мертвый брус под вешняки, то есть запоры, которые отворяются только весной, в полую воду; теперь заколачивали сваи под слив, при помощи которого ненужная вода будет выпускаться из пруда, Рядом строился водяной ларь, из. которого вода будет падать прямо на водяное колесо – главный двигатель всего мельничного механизма.
– А не размоет нашу плотину? – спрашивал Привалов, тыкая землю палкой.
– Ничего, захряснет, Сергей Александрыч, – отвечал Нагибин.
Нижняя часть мельничного корпуса была готова совсем; на нее теперь ставили из толстых бревен первые венды. Две вятских артели работали дружно и споро, как умеют работать только одни вятские плотники. Толстый артельщик в гарусной цветной опояске. весело поздоровался с Приваловым и толково объяснил весь ход работ, приговаривая к каждому слову поговорку «байт».
– А флигелек скоро мне поставите? – спрашивал Привалов разбитного подрядчика.
– Сгоношим, байт, живой рукой. Ну, ребятки, помешивай…
– K осени все поспеет?
– Управимся, баит. Все наладим…
Молчаливый Капитон как-то неохотно показывал работы, точно это ему было неприятно. Зато старик Нагибин выбивался из последних сил, чтобы показать все дело, «как на ладонке». Отец Савелий и Дорофей изображали публику, глядя на все с безучастием совершению чужих людей.
– А вы как находите постройку? – обратился Привалов к о. Савелию.
– Ничего… – засмеялся о. Савелий, хитро моргая своими черными глазками. – Вот что вам скажет полая вода…
– Вы думаете, что пронесет плотину?
– Может быть, и не пронесет… Я ведь так сказал.
Отец Савелий был большой чудак и любил выражаться иносказательно, так что с первого раза трудно было угадать, говорит он серьезно или шутит.
Привалов остался доволен работой. Если что-нибудь неожиданно не нарушит хода постройки, мельница поспеет к осени, как раз к тому времени, когда хлеб будет снят с поля. Эта последняя мысль доставляла Привалову большое удовольствие, и он сегодня почувствовал себя особенно хорошо, как человек, у которого совесть спокойна. Вечерам он долго просматривал свои планы и сметы построек; расходы, как это случается при всех постройках, несколько превышали первоначальную раскладку, но получавшаяся разница не составляла пока особенно чувствительной цифры, Нагибин наблюдал все время за занятиями Привалова и несколько раз принимался вздыхать и крестить рот.
– Что так тяжело вздыхаешь, Илья Гаврилыч? – спрашивал Привалов, – отрываясь от работы.
– Да так-с… Разное такое на ум приходит, ну, и вздыхаешь. Василий-то Назарыч, сказывал даве Ипат, уехал на прииски с Шелеховым?
– Да, уехал.
– Сказывают, больно старик скудался на счет денег-то. Видно, где-нибудь добыл-таки, ежели на прииски угнал.
– Вероятно, добыл.
Привалова неприятно кольнула мысль, что он даже не знал; где и как достал денег старик Бахарев. Он простился с ним мельком и напрашиваться на некоторые щекотливые объяснения не имел никакого права.
X
С Нагибиным Привалов познакомился по рекомендации Бахарева. Старик с первого раза понравился Привалову и принес ему много пользы; потому что сам, в качестве хлебного торговца, знал хлебную торговлю во всех подробностях. Жил Нагибин в Узле, на краю города, в маленьком домике, где все до последнего гвоздя было пропитано скромным, но крепким довольством, как умеют жить торговцы средней руки. В низенькой уютной «комнатке», за неизменно кипевшим самоваром, было проведено много часов в разговорах на одну и ту же тему – о хлебной торговле, Нагибин прошел тяжелую школу, начав с «мальчика» у такого же прасола, каким впоследствии сделался сам. Хлебные уезды, бойкие торговые места, где сосредоточивалась хлебная торговля, все распорядки; обычаи, секреты и мелкие и крупные плутни хлебной торговли Нагибину были известны, как свои пять пальцев – недаром он сумел сколотить себе кругленький капитальчик про черный день. Конечно, он не поднимался над уровнем других прасолов ни оригинальностью своих предприятий, ни широтой замыслов, но в нем было незаменимое, золотое качество: это был глубоко честный человек, честный не головной честностью, а по своей прямой натуре. Кроме этого, Нагибин отличался какой-то почти детской застенчивостью и точно стыдился своего богатства, нажитого многолетним тяжелым трудом. Он и жил так, как живут мелкие прасолы, хотя смело мог записаться во вторую и даже в первую гильдию.
– Нет, уж это нам не к лицу, гильдия-то, – скромно отвечал Нагибин, когда Привалов заговорил о гильдии. – Прожили, слава богу, век, теперь уж о другом надо думать-то…
– О чем же о другом?
– Как о чем? О грехах своих… Да! А вы как бы думали? Сколь ни живи, сколь ни греши, а от своего конца не уйдешь. Скажется совесть-то, завсегда скажется! Все припомнишь, до ниточки: где покривил душой, где обманул, где обидел… Вот взять хоть меня: кажется уж, ничем не обижен от господа бога, всем доволен, а как раздумаешься, как раздумаешься о своей-то неправде – и конца нет!
В Нагибине Привалов встретил первого и единственного человека, который открыто говорил, что он во всех отношения счастливый человек и что ему решительно больше ничего не нужно, кроме «души». С этой последней точки зрения Нагибин и посмотрел на все планы Привалова. Они взаимно поняли друг друга, хотя никаких; особеннее чувствительных объяснений не происходило и все разговоры сводились Обыкновенно на деловую почву. Ведь Привалов тоже заботился о «душе», хотя это и происходило в другой форме и высказывалось совсем Другим языком.
С Нагибиным Привалов ездил несколько раз в Зауралье, где они осмотрели до десятка разных мест под мельницу, пока не остановились на Гарчиках. Преимущество последнего места заключалось раз, в том, что река Лалетинка представляла все Удобства для постройки мельницы, место было точно «на заказ», как говорил Нагибин; второе, – Гарчики были расположены в центре хлебных уездов, и, в-третьих, предвиделась в отдалённом будущем возможность, что именно через эти места когда-нибудь пройдет линия сибирской железной дороги. «Уж местечко, – одно слово», – говорил Нагибин, – «и думать, так не придумать лучше»…
Когда место было подыскано, вопрос оставался за строителем предполагаемой мельницы. Привалов – уже обращался к двум-трем ученым техникам, но не решался пока, на ком ему остановиться окончательно.
– Ваши анжинеры, обнаковенно, всему обучены, – уклончиво говорил Нагибин. – Это уж точно что… А есть, Сергей Александрыч, у меня человечек один на примете. Так он, из мастеровых. Не – здешний. Может, про Никиту Евграфыча Середкина слыхивали? Ну, – из наших мучников, богатый. Так Середкин-то надумал строить себе мельницу, да этого самого человечка и вывез в нашу сторону. Уж где он его отыскал, не могу вам сказать. Только мельницу они оборудовали на все руки: загляденье, а не мельница.
– Что же, я не прочь, пригласим человечка, Илья Гаврилыч, – соглашался Привалов;,
– Только дело-то вот в чем, – объяснял Нагибин, – этот человечек-от – мещанин и как есть совсем неграмотный… Ей-богу!. Как есть темный человек.
– Как же он строил мельницу? Ведь нужно и план составить, и смету, и проекты.
– Вот тут задача вся: без всяких плантов строит. Право… Память у него – как топором зарубит каждое слово. Вам это сумлительно покажется, так вы спросите хоть кого из узловских мучников про середкинскую мельницу.
При всем желании поверить Нагибину Привалов становился в тупик пред безграмотностью строителя середкинской мельницы.
– А,до мы еще лучше вот что с вами сделаем, – предлагал Нагибин, – съездимте как-нибудь на середкинскую мельницу… Ей-богу! Вернее будет, когда своими глазами все увидите да и с человечком поговорите. Он теперь, у Середкина всей мельницей пятый год заправляет, две тысячи жалованья берет.
Этот «человечек» и был знакомый уже сам Капитон Телкин.
По наведенным справкам относительно Телкина, слова Нагибина оправдались вполне! Этот самородок сразу приобрел себе громкую репутацию в среде хлебных тузов. Чтобы окончательно проверить все собранные сведения, Привалов нарочно съездил на середкинскую мельницу, где и познакомился с самим Телкиным. Мельница понравилась Привалову, но сам самородок произвел на него на первый раз неопределенное впечатление. Только познакомившись с Телкиным ближе, Привалов привык к этой сосредоточенной, скрытной натуре. Мельничное дело самородок знал в совершенстве, в чем Привалов мог убедиться из деловых разговоров с ним. После некоторого колебания Привалов согласился во всем довериться Телкину, тем более, что хозяйственный надзор за постройкой оставался в руках такого верного человека, каким, был Нагибин.
Уж будьте покойны: в лучшем виде, все оборудуем, – уверял Привалова старик. – Оно, конечно. Капитон-то не разговорчив, словесности в нем нет настоящей, да зато голова-то у него золотая. Пусть его молчит, лишь дело бы свое сделал… Другой наговорит с три короба, а как до дела, – не я, – услышь!..
Обстоятельства, сложившиеся для Привалова в такую неожиданную комбинацию; оторвали его от дела на несколько месяцев, когда он ни разу не успел заглянуть на свою мельницу, откладывая поездку, за разными предлогами, день за днем. Зато теперь он вполне мог наверстать сколько потраченного даром времени. К его счастью, он вырвался на мельницу как раз в самый критический момент, когда начиналась горячая. Раньше шли только подготовительные работы, а теперь уже начиналось настоящее горячее дело, требовавшее хозяйского глаза. Привалов, был рад этой деловой атмосфере, в которую Он мог уйти с головой, оставив далеко назади все свои тяжелые воспоминания. Эта встреча с Нагибиным, самородком, Дорофеём и попом Савелом уже сразу как-то встряхнула его, точно он проснулся от какого-то смутного сна.
Дороня был типом «нового мужика». Сосредоточенная и расчетливая натура до крайности, он ждал только подходящего случая, чтобы «стать на настоящую точку». Это была та сила, которая страшнее всяких других зол, какие сыпались на деревню извне. Свое домашнее зло, как скрытая болезнь, в сто раз хуже наружных язв, которые у всех на виду. Городской человек, во всяком случае, наживается и рвет куши только при благоприятных обстоятельствах: нет сплоченной организации, нет системы. Даже такие дельцы, как Ляховский, при всей своей последовательности, ничего не стоили рядом с тысячами таких «становящихся на точку» мужиков, каким являлся Дороня. Посторонний человек сорвал свое, взял куш и ушел, а свой человек всегда останется дома, завяжет всю деревню узлом и будет бесконечно сосать своего брата мужика…..
Интересно было наблюдать Дороню, каким он являлся в домашней жизни, где все отличительные черты этого нового типа проявлялись с особенной рельефностью. Сам он мало работал черную крестьянскую работу, заменяясь разными «нужными» человечками, то есть бедными мужиками, которые отрабатывали десятерицей полученные от Дорони в трудную минуту пятаки. Но от крестьянской работы Дороня все-таки не отставал, потому что земля еще держала его, как она держит всякого крестьянина, хотя он видимо тяготился своим крестьянством, которое совсем не отвечало роившимся в его голове планам. Привалов часто пробовал разговориться с Дороней, который обладал замечательной способностью запутывать свою мысль до бессмыслицы, точно он плел какое-то мудреное кружево. С языка Дорони не сходили ничего не выражавшие словечки, которыми он отделывался во всех затруднительных случаях: «пожалуй», «оно похоже» и т. д. Разговоры с Дороней кончались обыкновенно ничем. Тем не менее Привалов не мог не чувствовать, что к нему лично Дороня относится с специально мужицким презрением, как к совсем несуразному барину, который захотел тягаться с мужиком, то есть в данном случае захотел помещать ему, Дороне, стать на точку.
– Это прежде, оно точно, деревенские мужики были даже оченно просты, – резонировал Нагибин. – А по нонешним временам… xe-xe! В сапожках деревня-то похаживает!.. Да-с… Это только одна видимость, что он мужик, а расковыряй-ка его, да у него в башке-то такие узоры нарисованы, что только на-поди. Туго нонче и по деревням живут.
– А кто испортил мужиков? – спрашивал Привалов.
– Известно, кто: мы же, грешные… Наша-то, купеческая натура известная: не любим, где плохо лежит, – вот мужик и остребенился по деревням. Недалеко ходить, взять хоть Дороню: разве это мужик, ежели разобрать по-настоящему?
Нередко Привалов навещал попа Савела. Поповский домик стоял напротив церкви и внутри представлял из себя ряд совершенно пустых комнат. Поп Савел жил как птица божия и каждый вечер с своей злой улыбкой говорил: «Вот, слава богу, и день прошел…» Он кончил духовную академию блестящим образом, но в жизни ему страшно не повезло, начиная с того, что жена у него умерла через год, а потом и пошла та исключительная жизнь, какою живут молодые попы-вдовцы. Когда-то веселый я беззаботный, магистр богословия быстро покатился но той наклонной плоскости, которая приводит таких академиков-неудачников в сельское захолустье, где они обыкновенно кончают чисто поповским запоем. Поп Савел быстро шел по этой избитой дорожке: служил профессором семинарии, потом был городским модным священником, потом смотрителем духовного училища, – везде умел со всеми рассориться и кончил тем, что, махнув на все рукой, убрался в деревенскую глушь – искать обновления среди «чистых сердцем». Но и в деревне поп Савел ни с кем не мог поладить: сельские попы ненавидели его за непрактичность, потому что Савел не хотел унижать себя сборами с крестьян и прекратил плату за требы; богатые мужики недолюбливали Савела за его непокладность и «вострый язык», рядовые мужики не понимали своего пастыря и относились к нему с крайним недоверием.
Чтоб существовать чем-нибудь, поп Савел рассчитывал на хозяйство, потому что причту отведено было в Гарчиках очень порядочное количество отличной земли. Но и здесь он потерпел полнейшее фиаско, потому что в этой богатой черноземной полосе работать чужими руками почти невозможно. Мужика в страдную пору не купишь ни за какие деньги. Оставалось или нанимать для обработки земли башкир, или держать «строшных», или вести дело помочами, как его ведут другие попы. Хозяйничать помочами поп Савел не хотел, потому что опять нужно всем кланяться и ставить себя в известную экономическую и нравственную зависимость от своих прихожан; нанимать «строшных», то есть годовых рабочих на срок, не было никакого расчета, – таким строшным в течении восьмимесячной зимы решительно нечего было делать в поповском доме, где сам поп Савел умирал от бездействия. Оставались башкиры. Они исправно являлись каждую зиму к чудаку-попу, выбирали задатки и исчезали; на следующий год являлись другие башкиры и проделывали с «бачкой» точно такую же штуку. В конце концов поп Савел махнул рукой на свое хозяйство, распродал лошадей и весь хозяйственный скарб и зажил отчаянной холостой жизнью, как отпетый бурсак, которому все нипочем. В поповском доме, в общечеловеческом смысле, была обитаема только одна комната, где стояли продавленный диван, служивший кроватью, несколько стульев, стол перед диваном и комод без замков. В других комнатах царствовала библейская мерзость запустения.
Внешний человек, человек для мира, в попе Савеле умер, но не так легко было похоронить внутреннего человека. Даже водка здесь была бессильна, особенно в бесконечные зимние вечера, когда поп Савел оставался в своем доме, как крыса в пустой церкви. Для времяпрепровождения, вернее – для убиения времени, поп Савел обложился классиками и коротал целые ночи за греческими и латинскими авторами. Привычка-великое дело, и даже такая жизнь мало-помалу затянула попа Савела: он вошел во вкус своего одиночества и почти не скучал.
Вот к этому-то попу Савелу Привалов и ходил в минуты уныния, чтобы убить время и немного развлечься. Поп Савел был настолько обязателен, что уступал гостю половину дивана и выставлял графин водки.
– И пити – вмерти, и не пити – вмерти, так лучше ж пити и вмерти, – говорил поп Савел каждый раз, наливая рюмки.
Разговоры обыкновенно вертелись около мельницы и деревни. Прогорите вы с своей мельницей, – говорил поп Савел, хлопая рюмку за рюмкой.
– Отчего так?
– Совсем не господское дело… пороху не хватит, выдержки. Вы вот думаете, что построили мельницу, стала она вам молоть но пятисот мешков в сутки – и дело в шляпе! Как бы не так… Дело в том, чтобы завести в хозяйстве известный дух; тогда хоть на ручных жерновах мелите – все сойдет. Я вот на этом самом и прогорел… То есть какой же такой дух заводить? – Какой дух? А вот такой же… Теперь вы к мужику идете со всякими хорошими мыслями, а он к вам задом поворачивается и будет надувать на каждом шагу. Это уж верно: чем вы лучше к мужику, тем он хуже к вам. Я это на собственной своей шкуре испытал… Да-с!.. А нужно так делать, как кулаки: драть с мужика три шкуры, тогда он к вам со всяким почтением. Дескать, обстоятельный барин! Ей-богу..; Посмотрите, как мужики относятся к мироедам. Ведь, в сущности, ничем, кажется, необъяснимое противоречие; люди могут уважать человека только тогда, когда он с них вою шкуру спустит, – а между тем это противоречие объясняется самым простым образом, если мы посмотрим на каждого мужика, как на того же кулака, только в возможности. Оно так и есть: каждый мужик – кулак в душе и потому уважает всякого кулака, уважает потому, что сам ему завидует.
– Мы и постараемся воспользоваться этими кулацкими стремлениями мужика.
– Ну, это дудки! Благодарности захотите от мужика, признательности… Душа не поворотится сдирать кожу с живого человека. Для этого нужно быть Дороней… Вот человек-то уродился, – ему и книги в руки! Как он на вашу мельницу косится, – как черт на ладан… Ха-ха!.. Не по губе она ему пришлась. Боится, что «на точку» помешает ему стать. Я как-то нахваливаю ему вашу мельницу, а он: «барская денежка дика…» Понимаете?
В этих разговорах время бежало незаметно и так же незаметно выпивалась водка. Толковали о мельнице, о хлебной торговле, о насаждении кустарных промыслов, о профессиональных школах. Поп Савел то восхищался планами Привалова, то впадал в свое ожесточенное настроение духа и начинал все критиковать и осмеивать. Иногда разговор заходил о литературе или общественных делах. И здесь, как везде, поп Савел видел только одни отрицательные стороны.
– Значит, жить вообще не стоит? – спрашивал Привалов.
– То есть как вам сказать… Если разобрать, так не стоит, а болтаемся, потому что силы воли не хватает умереть.
На сцену выступила опять философия Шопенгауэра, но в руках попа Савела она получала самый ядовитый, иронический характер. Это было не научное отчаяние, а крик человека, которого живьем замуровали в подземелье.
Странно, что Привалову эти беседы теперь доставляли удовольствие, точно утишали ту боль, какая начинала сосать его. Самобичевание попа Савела отвечало его внутреннему настроению. Он уходил из поповского дома как-то спокойнее и спал каждый раз крепким сном. Это сближение Привалова с попом Савелом не нравилось Нагибину. Старик начинал коситься. Его смущало больше всего то, что Привалов приходил от попа всегда навеселе, с красными глазами.
– Ох, греха бы не вышло! – думал про себя Нагибин. – Совсем обошел его этот Савел.
В деревне, как на пароходе, люди сближаются особенно скоро. Присутствие Нагибина скоро сделалось для Привалова необходимостью. Когда старику случалось уезжать на несколько дней в город, он скучал о нем. Да и нельзя было не скучать о таком славном, покладистом старике, который всегда дышал неизменным добродушием и всегда готов был слушать Привалова сколько угодно. По вечерам, за простывшими стаканами чая велись тихие беседы о строившейся мельнице и будущей хлебной торговле. Привалов поверял старику свои задушевные мысли и планы о том, как около мельницы вырастут образцовая сельско-хозяйственная ферма, скотный двор, кустарные мастерские и т. д.
– Дай бог, дай бог! – соглашался Нагибин. – Только бы вот нам меленку-то нашу наладить… Оно уж около меленки-то все бы и образовалось, как чему следует. Эх, как бы нам поспеть к сентябрю-то, к самому умолоту! Уйму денег загребли бы, Сергей Александрыч. И мужику легче не в пример было бы: все же ближе везти хлеб к нам, чем на другие прочие мельницы. Ну, если ваша такая милость будет, копеечкой-другой подешевле можно пустить супротив других…
– Пустим дешевле, Илья Гаврилыч
Телкин и Дороня держались поодаль: Привалов не мог отделаться от тяжелого, неловкого чувства в их присутствии; их молчание давило его и стесняло. Впрочем, они и между собой разговаривали мало, какими-то полусловами; хотя отлично понимали друг друга. В их глазах Привалов по-прежнему оставался чудаком-барином, который сам не знает, куда ему деваться с отцовскими денежками. Даже Анисья – и та смотрела на своего жильца неумного сверху, хотя сама по себе была самая забитая бабенка, работавшая, как двужильная лошадь. Можно было только удивляться, как она еще выносила свою каторжную жизнь. Вставала она на свету, то есть в два часа утра, и колотилась вплоть до десяти часов вечера, когда все ложились спать. Она успевала убрать скотину, повернуть все хозяйство, настряпать, прибрать и накормить ребятишек и еще находила время услужить барину с другими жильцами. Это было какое-то живое колесо, не знавшее усталости, – живое воплощение бабьей крестьянской доли. Иногда, впрочем, выбившись из сил, Анисья садилась куда-нибудь на крылечко, с пряжей, и тянула грустную, монотонную песню, походившую на причитание по покойнику.
– Тяжело тебе достается, Анисья? – спрашивал Привалов. – Какое тяжело, барин… Какая это наша работа… только время задарма тратим. Вот ужо, лето настанет, – тут наша-то бабья мука мученическая будет, а это что…
– Прежде-то тебе легче было, когда одной семьей со стариками жила?
– Нет, тяжелые не в пример… Теперь я знаю хошь то, што на себя роблю, а там на других. У себя-то я сама большая, сама маленькая, окромя мужа, никто пальцем не смеет шевельнуть, а как за свекром жила, так день-то денской по дому колесом ходишь, ночь с ребятами маешься, а тут тебя еще золовка да свекровь, походя, точат.
Назад: Часть пятая
Дальше: Комментарии